Оптимистическая хроника
Нонна Юченко
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 1997
Нонна Юченко
Лягушка в молоке
Оптимистическая хроника
Домик
Жизнь в наши времена совершенно несносна. Если умудришься забыть об этом факте, непреложном в глазах большинства, тебе напомнят — достаточно вступить в любого рода контакт с внешним миром. Заходишь, к примеру, в булочную. Место самое обыденное, к драматическому самовыражению не располагающее. Но дама, стоящая в очереди впереди или пристроившаяся за спиной, вдруг начинает восклицать вибрирующим сопрано посредственной трагической актрисы:
— Что за цены! Не могу видеть этих цифр! До какой наглости надо дойти, чтобы хлеб — хлеб!!! — продавать так дорого! Нет, как хотите, а подобная жизнь просто невыносима!
Или выйдешь на бульвар, ведя на поводке собаку. Вон сидит на скамейке надутый пожилой дядька, похмельем мается. Если поравняешься с ним, забубнит:
— Дожили! Людям жрать нечего, а эти собак поразвели, сволочи. Теперь всюду собаки, только народу жить нельзя, оголодали…
Прибавив шагу, спешишь пройти мимо, пока он не успел поделиться своим желанием «всех бы вас перестрелять вместе с вашими псами». А он долго не унимается — слов уже не разобрать, но все доносится вслед раздраженное сиплое:
— Бу-бу-бу…
Ну, вот и пульс участился. Стыдно: пора бы привыкнуть. Дома, конечно, лучше. Можно прилечь на диван. Расслабиться. Телевизор включить. И вдруг с отвращением услышать собственный нудный голос:
— Опять реклама! Черт бы их побрал с их памперсами! Нет, так жить невозможно…
«Надо застрелиться», — тихо отзовется в памяти не совсем еще забытый Чехов. Это Каштанка у него так говорит. Она последовательнее нас, даром что четвероногая. Ведь если существование и впрямь так уж нестерпимо, подобает не пустословить, а принять решительные меры.
Мы этого не делаем. Ни нервная покупательница, кстати сказать, отменно элегантная, ни собаконенавистник, как-никак на выпивку раздобывший и, судя по всему, раздобывающий регулярно, ни даже я. «Даже» — потому, что семейство, где и муж и жена литераторы, со скрипом дотягивающие от одного сомнительного гонорара до другого, не может позволить себе пристрастий ни к нарядным одежкам, ни к спиртным напиткам.
Ничего. У каждого свои утешения. А наше — одно из лучших. У нас есть домик. Едва сойдет снег и зазеленеет на помойках первый бурьян, происходит наша ежегодная миграция. Мы запихиваем в рюкзаки кипы книг и словарей, пакуем в картонные коробки два старых громадных компьютера и, прихватив домашних зверей, на все лето сбегаем из столицы в деревню Кузякино, за без малого три сотни километров от Москвы.
— На фазенду! — завистливо вздыхают знакомые. Со времен давнего телесериала «Рабыня Изаура» это называется так. И не беда, что нежная Изаура даже в бытность рабыней едва ли пожелала бы ютиться в нашей рассыпающейся на глазах ветхой хибаре. Нам и эта не по карману — если бы не стечение счастливых обстоятельств десять… нет, уже двенадцать лет назад, никогда бы кузякинский домик нам не достался. Его прежние владельцы, очаровательная семья московских филологов, собрались покинуть пределы отечества. Решая такую задачу, по тем временам не только головоломную, но и опасную, они хотели продать домик не подороже, а поскорее и желательно тем, на кого не противно оставить милый сердцу уголок.
Случилось так, что, оформляя куплю-продажу, мы подружились. До сих пор переписываемся. Они в Швеции, им там хорошо, и сын, славный, серьезный мальчик, ради которого, собственно, все и затевалось, учится в Сорбонне. А мог бы воевать в Чечне. Вместе с домашней утварью мы унаследовали его маленький письменный столик. Летом я обычно работаю за ним. На краю стола рукой бывшего хозяина самокритично нацарапано: «Олег Ч. — дурак».
Иногда кажется, будто тени прежних владельцев все еще живут здесь вместе с нами, хотя сами владельцы во плоти обитают в далеких краях. Эти веселые занавески с бабочками выбирала не я, но никакого желания их заменить у меня нет. И наивные пейзажики на стенах — работа не то их покойного дяди, не то дедушки. А синее покрывало на диване, теперь уже совсем обветшавшее, было подарком какой-то неведомой Корины: я случайно слышала, как, увязывая чемоданы накануне последнего отъезда, они толковали об этом. Они умели создавать уют, и при всей нашей с Игорем разрушительной безалаберности домик хранит остаточное тепло этого уюта уже второй десяток лет.
Когда наступает весна, туда тянет по-страшному. Хотя переезд — всякий раз испытание. Налаженная жизнь обрывается, начинаются долгие сборы, прощальные звонки и визиты, неразбериха, мелкие потери и крупные траты.
— Иван обещал достать машину. Ты уверен, что ему это удастся?
— Если нет, попросим Алика.
— Его может не быть аж до июня…
Алик — брат мужа, давным-давно гражданин США, но с некоторых пор завел в Москве свой офис и наезжает часто. Процветает этот офис или прозябает, нам не понять. Алик со своей стороны тоже не понимает, как мы живем. Как можно так жить… Недоумение выражается у него громовыми раскатами русского мата. Мы их пережидаем спокойно, как грозу за окном. В том, что наша жизнь не вполне постижима и для нас самих, однако, не признаемся, иначе даже Аликиного арсенала может не хватить…
— Слушай, а если за машину придется платить? Сколько, по-твоему, за нее запросят?
Ответ на сей роковой вопрос всегда приходит в последнюю минуту и оглушает: инфляция, ничего не поделаешь. Но в конечном счете переезд, независимо от цифры, съедает примерно среднемесячный семейный доход. Бедствие усугубляется, если я, не устояв перед искушением, начинаю напоследок забредать на рынок и выискивать какие-нибудь редкостные саженцы невиданных сортов. Опыт подсказывает, что делать этого не стоит. Во-первых, чтобы тебя не обманули, подсунув, скажем, беспородный жасмин под видом некоего сногсшибательного махрового сорта «Снежный вихрь», лучше обратиться в питомник, а это далеко — ни сил добираться, ни времени. Во-вторых, на песчаной кузякинской почве капризные гибриды приживаются плохо — местные жители утверждают даже, что те места прокляты Богом: с тех пор как в тридцатые годы разрушили местный монастырь, земля не родит и дожди обходят деревню стороной. В-третьих… но об этом после.
Пока мы собираемся. Надо съездить напоследок в две-три редакции. Отнести дружественным соседям наши кактусы — при всей своей неприхотливости они не выдержат до октября без поливки. Не забыть сделать животным прививки, как минимум — от чумы и бешенства. Легко сказать: в ближайшей клинике за это требуют сто пятьдесят тысяч, а у нас их трое — стало быть, четыреста пятьдесят. Правда, говорят, что на Цветном бульваре берут гораздо дешевле. Но так ли это, еще вопрос, а везти их туда — сущее мученье. Соседка, ссылаясь на свой полувековой опыт собачницы и кошатницы, советует положиться на судьбу и вообще прививок не делать:
— А вы знаете, что они бывают некачественными? Я потеряла мою любимую собаку из-за такой прививки, и больше ноги моей не будет в ветпункте! Не связывайтесь с ними!
Заманчиво, что и говорить. Но ведь опасно…
— Ура! Приехал Алик! Будет машина, большая и бесплатно. Но — послезавтра, надо все успеть, а то он потом не сможет.
Две бессонные ночи. Длинные списки того, о чем надо не забыть, кому позвонить, и за телефон заплатить, а то отключат, и к родственникам заехать, и… Всюду громоздятся раздутые рюкзаки и тяжеленные коробки. Мы же голодранцы — тогда почему у нас столько скарба?
— Игорь, давай все это выбросим. Ну, ладно, кроме словарей и компьютеров, хотя хорошо бы их тоже…
— Сначала чаю. А то спятим.
Крепкий чай — только он и спасает.
Но вот мы наконец едем. Машина без конца колесит по московским улицам, Игорь еще находит в себе силы обсуждать с шофером, какой дорогой лучше ехать, я неудержимо засыпаю, город все не кончается… кончился! Поля. Перелески. Начинается новая жизнь.
— Стой! Я, кажется, забыла на холодильнике кабачковую рассаду!
Пропала рассада: не возвращаться же. Ну, пусть это будет самая большая потеря.
— Хватит спать, хозяйка! Приехали! — Незнакомый мужик бесцеремонно трясет меня за плечо. Что это еще такое? А, ну да, шофер… Игорь выпускает из корзинки возмущенную кошку, наскоро, чтобы не мешали выгружаться, привязывает к бетонным столбикам забора маленькую черную дворняжку и рыжую колли — собачонку и собакевну… Вот уже наши пожитки свалены на траве перед домом, автомобиль разворачивается — все. Мы дома.
— Это ты заколотил дверь досками?
— М-да… Не помню.
Можно было и забыть, мы ведь уезжали отсюда семь месяцев назад, как всегда, в спешке, и кажется, под холодным дождем. Но эта дверь, заколоченная крест-накрест, не пробуждает никаких воспоминаний. Переглядываемся. Да. Видимо, это все же произошло. А вон и баба Катя бежит, она сейчас все расскажет.
— Ну, воротились, слава Богу! А то уж три раза к вам забирались. Мы с Нюрой дверь заколотили, чтоб раскрытая не стояла, а замок-то сломан, он не закрывается больше. Но внутрь не заходили, что там они взяли, не знаем. Вот и Нюра подтвердит: даже в сени ни ногой! Нам чужого не надо…
Вот наказанье: теперь она раз десять повторит, что ничего у нас не украла. Когда вор толкует о своей незапятнанной честности, это куда ни шло, его дело такое, но когда порядочный человек с жаром убеждает, что он не вор, хочется провалиться сквозь землю. А протестовать бесполезно, здесь так принято.
— Катерина Григорьевна, а вы не знаете, кто бы это мог сделать?
— Да что ж тут знать? Само собой, Уткины, кому ж еще-то? Все они, падлы… или, может, Свиридов. Но ты им, Нон, не говори, что это я тебе указала. Еще подожгут, оборони Господь.
Все это баба Катя говорит без волнения, почти машинально. Давно знакомы, и она прекрасно знает, что я никому не скажу ни слова. «Ты, девк, нашла — молчишь и потеряла — молчишь». За это нас здесь отчасти ценят, но отчасти и презирают: было бы понятнее и по местным нравам достойнее, если бы, обворованные, мы яростно бранились, угрожали предполагаемым виновникам земными и небесными карами, позоря своих обидчиков на всех углах. Естественно, что никаких осязаемых последствий это бы не принесло, но обычай был бы соблюден.
В доме кавардак. Кажется, ничего не пропало — все, что можно, либо похищено за прошлые зимы, либо хранится у той же бабы Кати в ожидании нашего приезда. Но из шкафов и ящиков все вытащено, одежда грудой лежит на полу, здесь же рассыпаны семена каких-то овощей, и видно, что мыши давно облюбовали эту груду: и жили в ней, и питались, и остальное тоже. Все придется стирать.
Дом, отсыревший за зиму, оскверненный нашествием мазуриков и бесчинствами грызунов, насквозь выстуженный, кажется чужим и немилым до слез. То есть слез как таковых, разумеется, не будет — еще не хватало! Но хочется зарыться под груду волглых одеял, закрыть глаза и долго не подавать признаков жизни.
— Нонна! — зовет из сада муж. — По-моему, у тебя тут опять что-то выкопали!
Так и есть. Здесь, на месте этой ямы, была сортовая облепиха. Опять остались одни мужские экземпляры! (Зато их целых три.) Японскую айву оставили, но явно пытались выкопать — куст весь покалечен. Розовый пион тоже исчез. Вот она, причина, почему «в-третьих» не стоит покупать дорогие саженцы: их тоже крадут. Что всего противнее, каждый в Кузякине знает — достаточно попросить, и я дам отводок, даже сама черенок выращу. Не от великой добродетели: мне это, в сущности, просто нравится. Но просить — с какой это стати? Только себя ронять. Гордость требует более мужественного образа действий: просто прийти и взять… Ага, и клубнику тоже повыкапывали, не всю, но порядочно. Так-то вот.
Поднимаю глаза. Вишня в цвету. От сердца немножко отлегло: хороша. Ягод она почему-то почти не дает, но цветов… Понимаю японцев. Однако впадать в созерцание некогда, время не ждет — надо копать. Четырнадцать соток, и это все мне: у Игоря перевод горит. Впереди недели беспросветной, потной, каторжной работы — с тех пор, как у нас домик, май не бывает иным. Подумать только, что когда-то май был моим любимым месяцем, порой блуждания по лесам, бубнения стихов и неистовой мечтательности… Так. Лопата заржавела. А грабли? Где грабли? Неужели тоже украдены?! Ну, это катастрофа… нет, вот они. Рассохлись малость, но сойдет.
…Почему-то вспомнилась одна объятая депрессией, но не утратившая известного остроумия московская приятельница. Кто-то, желая подбодрить, вздумал рассказать ей притчу про двух лягушек, попавших в молоко, из коих первая сразу утонула, а вторая барахталась и сбила масло.
— Ну да, — перебила она. — Знаю, знаю. Только ты упускаешь одну важную деталь: вторая предварительно сбила масло.
Вздохи в огороде
«Наряд королевы состоял из легчайшей батистовой туники, отделанной валансьенскими кружевами. Витой пояс из розового шелка перехватывал…» На этой искусительной фразе обрывается мой перевод очередного романа Дюма. Королева подождет. Мой наряд состоит из пыльного пропотевшего балахона собственного изготовления, никогда не имевшего формы и давно утратившего цвет. В нем с утра до вечера я роюсь в огородных грядках. Картошка. Горох (поздно сажаю, все равно толку не будет). Капуста (в этом году какие-то микроскопические прыгучие твари так лопают рассаду, что от нее скорее всего ни листочка не останется). Помидоры. Кабачки. Фасоль, редька, репа…
Из сарая доносятся специфические хриплые звуки. Это стонет двуручная пила, которой Игорь в одиночку пилит дрова. Как последовательный индивидуалист, он все, что делает, любит делать один. Чтобы заставить пилу примириться с таким обыкновением, он пристроил к ней громоздкое сооружение из деревяшек и кусков проволоки, долженствующее отчасти заменить отсутствующего пильщика-партнера. Я вдоволь поиздевалась над ним, пока он мастерил сию конструкцию. И оказалось, напрасно: она работает, хотя, подобно большинству технических приспособлений, созданных гением моего супруга, выглядит сущим монстром.
Руки потрескались и ноют, особенно по ночам — днем-то отвлекаешься, а стоит улечься и потушить свет, эта пульсирующая боль в почерневших распухших пальцах разыгрывается и мешает заснуть. Все же надо работать в перчатках. Они есть — их привезла подруга из Австрии, они так милы и кокетливы, что жаль пачкать, но главное, без них дело все же идет быстрей и ловчее. А надо спешить: земля, что ни день, становится все суше, сорняки разрастаются, да и батистовая королева в нетерпении.
Весь этот ужас — огородная посевная — будет тянуться еще долго, как минимум дней двадцать. Но первые дни после приезда в деревню тем еще сложны, что нужно возобновить прервавшиеся за зиму контакты. Это все неправда насчет простоты сельских нравов: здесь люди куда легче обижаются — чтобы ладить с ними, требуется соблюдение этикета, на свой манер, пожалуй, не менее замысловатого, чем дипломатический.
— Ты что ж это, Нон, к Нинке зашла, а ко мне не идешь?
— Ну, ты сравнила! Она у самого магазина живет, к ней можно мимоходом заглянуть, а до тебя сколько идти? Вот подожди, управлюсь с огородом, уж тогда зайду.
— Это ладно. Ты мне другое скажи. Почему ты Нинке письмо написала, что у тебя мать зимой померла, а мне нет?
— Я тебе тоже писала, ты разве не получила?
— Да ты что? Ну, я почтальонке скажу! А Марина-то Михайловна хорошая бабка была, это ж горе вам какое…
Началось. Соврав, будто писала ей, я надеялась, что таким образом можно будет перевести разговор на что-нибудь другое, хоть ту же ненадежность почтового ведомства. Но нет: придется принять соболезнования по полной программе. Не только Нюра, числящая себя моей подругой, но и каждая встречная тетка будет все это повторять.
— …Вот уж верно, когда без матери, оно совсем другое. Мать — всегда мать…
«Да пошли ты ее ко псу!» — так и слышу негодующий мамин голос. Она терпеть не могла таких разговоров и, услышав патетическую сентенцию насчет материнства, любила брякнуть что-нибудь кощунственное, чтобы уесть собеседника, да заодно и покончить со «слащавым пустословием». Она хотела быть не родной кровью, а другом, и умела это, как никто…
— И пензию-то (здесь все произносят это волнующее слово через «з», отчего в нем появляется некое ядовитое зудение) она хорошую получала, все вам подспорье…
— Да.
«Чего ради ты терпишь это занудство?» — сердится мама. Когда шесть лет назад ей отрезали ногу и она появилась в деревне на костылях, она быстро отшила всех добросердечных старушек, при каждой встрече принимавшихся причитать о том, как плохо быть без ноги.
«Ну, она же не со зла», — неслышно отвечаю я, как часто говорила при ее жизни: ей всегда было досадно, что я корчу из себя кроткую терпеливицу, которой, по ее убеждению, совсем не рождена. И прибавляю вслух:
— Да, правда. Но ты извини, мне надо спешить — еще ведь поливать.
— Ох, девк, а мне-то!
Однако и в магазин придется тащиться. По радио сказали, что в провинции уже кое-где начался катастрофический спрос: в предвидении потрясений, связанных с возможной победой коммунистов на президентских выборах, народ запасается крупами, солью, сахаром, мукой. Если все это здесь исчезнет с прилавков, мы пропали. Стало быть, берется сумка на колесиках — и вперед.
— Ну ты и постарела! — вместо приветствия изумляется, увидев меня перед магазином, местный пастух, однорукий дядя Петя. Мужик безвредный и меня уважает — даже умудрился не ввернуть ни одного из тех сочных присловий, без которых ему трудно обходиться. Нет, Петя совсем не хотел меня обидеть: он был чистосердечен и, соответственно, правдив. Увы!
Колесики перегруженной сумки истошно верещат. Под их аккомпанемент я шествую по разбитой асфальтовой дорожке мимо знакомых домов.
— Ну, здравствуй! А я уж думала, не приедете! Горе-то, горе какое… Ты небось от всего этого забыла мне семена привезть?
— Огурцов? Привезла.
— Так я ж не просто огурцов просила, мне «Либеллу» надо.
— Я помню.
— Достала? Ну, спасибо! Я в долгу не останусь!
— Да брось…
Идея, что необходимо не оставаться в долгу, для местных важна до крайности. На что распространено воровство, но даже общеизвестный вор, если случится попросить о каком-нибудь мелком одолжении, страстно бормочет: «Не боись, хозяйка, я тебе как-нибудь… ну… отработаю». И даже случается, что потом действительно принесет пакет огурцов или пучок переросшего укропа. А уж если имеешь дело со степенной, самолюбивой и домовитой старушкой, та непременно, приняв пакетик семян или букет цветов, явится после с кульком яиц. У нас дома это называется «цветы снеслись», потому что именно за цветами ко мне чаще всего и обращаются.
Когда мы сюда приехали, цветов в палисадниках не было почти ни у кого. Теперь их гораздо больше, но в основном потому, что я их пристраивала направо и налево, когда они стали разрастаться. Выбрасывать было жаль — ведь живое — и я уговаривала соседок, мол, посадите у себя, они неприхотливые.
— Да ну их, — соседки прятали глаза. — Мы не привыкли, у нас картоха там или капуста, а это для городских больше…
Им еще и одалживаться не хотелось. Они настораживались, не понимая, на что я рассчитываю, чего замышляю добиться. Когда же до них доходило, что мне ничего не надо, охотно тыкали в тощую землю своих палисадников мои ирисы, лилии, флоксы. Правда, далеко не все они способны приживаться без ухода, а возиться с таким «баловством» здесь не любят. Но когда дети идут первого сентября в школу или заканчивают очередной учебный год, когда надо навестить родню на кладбище или отправиться на день рождения, возникает острая надобность в букете, и тут ко мне бегут иногда с таким паническим видом, будто требуется не пучок тюльпанов, а лекарство для тяжелобольного. По нынешним временам можно было бы и торговлишку открыть, но однажды заявив, что эти блага бесплатны, мне теперь неловко изменять своему слову.
Вечер застает меня опять в огороде с лопатой. Но теперь легче — прохладнее, и тихо екает сердце при мысли, что скоро совсем стемнеет и копать станет невозможно. Хотя нет: луна… Все равно, пусть луна, а я до того куста докопаю и брошу, пропади оно все пропадом! Нет, прямо сейчас возьму и прекращу этот трудовой подвиг! Уф! Минуты блаженства. И нарциссы в сумерках пахнут сильнее, и машины все реже проносятся по шоссе, дико грохоча и воняя.
— Ставлю чай! — кричит с террасы Игорь. И соловей в кусте неподалеку начинает пощелкивать, пробуя горло для ночной песни. Есть примета: если весной соловья услышишь прежде кукушки, это к счастью.
… [unfinished]