Стихи
Владимир Леонович
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 10, 1997
Владимир Леонович
Дремлют звуки — шепчутся в стихе
Второй набросок
А. М.
Звучат сквозь чад весенний
под клиросом в тени
четырнадцать прошений
Сугубой Ектеньи
1.Мы поднялись на Джвари
во Вторник на Страстной,
и полдень был в ударе —
с искрой и сединой.
Стена течет: песчаник.
Еще не глубоки
веков первоначальных
рельефы-желобки.
Веками отрывались
частицы бытия.
В запасе оставались
тысячелетия.
Остаток — наш задаток.
Ты сед и синеглаз,
на фоне желтых складок
застигнутый ан фас
с нечаянной улыбкой,
с текучею стеной —
за пеленою зыбкой,
воздушной пеленой…
Та именная пленка —
прозрачная броня —
ни старца, ни ребенка
не скрыла от меня.
И самое бы место,
пока момент ловлю,
сказать тебе словесно,
что я тебя люблю.
Но это — на бумаге,
лет через двадцать пять…
Назавтра вспыхнут маки
и склоны окропят.
И дрогнет вся Страстная
Крестовая Гора.
На плитах тень резная:
тут стужа — там жара.
«А к Постригу готовы?»
Я отвечаю «да»,
рожденный для простого
повинного труда.
Базилика над кручей
размером с коробок:
такую — может, лучше —
и я сложить бы мог.
До верхней седловины
верста — подать рукой:
там подвиг мой повинный —
и воля и покой.
Подъем на Зедазени —
по тропам за полдня —
лет двадцать пять, не мене,
потребует с меня.
«Ты угадал, о равви».
А пьяница-амкар,
последний Моурави,
поможет мне Нодар.
Нодари, труд оплачен…
Нодари, я приду
вдавиться лбом горячим
в шершавую плиту…
Четырнадцать прошений?
Кто может — тот проси.
Моих мне прегрешений,
о Правый, не прости!
1 Строфа Межирова, подаренная мне.
Больница. Лето
Аленушке
Прежде чем повернуть
на дорожку, прямую как плес,
ты глаза вытираешь от слез,
останавливаешься вздохнуть.
Полосатый махровый халат
полноват для его худобы.
Принесла ему виноград,
недозволенные грибы.
И мгновенье одно
испытующе смотрит, как мать:
что больному разрешено? —
и решает не отдавать.
Ты бы рада ходить и ходить
хоть в больницу к нему, хоть в тюрьму,
и ребенка ему родить —
ах, когда бы — ему!
Рада кровь свою перелить,
чтоб не мучиться — всю в него…
Как ему это знать? Как быть?
Не тебя любить — каково?
Чуда Божьего причастясь,
онемели его слова.
Паутинки блистает снасть
и поддерживает дерева.
Пересек муравьиный ход
асфальтированную тропу.
Проводив тебя до ворот,
он глядит и глядит в толпу:
— Спаси тебя, сохрани,
ангел мой… Исцели Христос…
Грех валяться в такие дни:
сенокос…
Две матери
(из грузинского фольклора)
Элисо Джалиашвили
В крови лежат тела
охотника и тигра.
Как тень к ним подошла
седая кахетинка.
Потом спустилась с гор
старуха-мать-тигрица.
Их слезный разговор
тысячелетья длится.
Чуть озарен карниз,
где всех родней и кровней
два горя обнялись
над гибелью сыновней.
Сюда Гомборский лес
восходит неустанно
и бьется об отвес
гранитов Дагестана.
И только ковыли
да траурные маки
на тот карниз взошли,
где ни земли, ни влаги.
Отсюда с давних пор
горючими слезами
ручьи сбегают с гор
к широкой Алазани.
Гэда! Лэна!
В душном небе избыток скверны:
серый голубь с высот
падал медленно и неверно:
небо сделано из пустот —
словно сыр дыровато…
Сыр был с порохом и слезой,
семь целковых стоил когда-то.
Зазывал осетин босой:
— Гуда
1! — зубы сверкают. — Гуда! —и выкатывал осетин
эту голову из-под спуда —
из пахучих мокрых холстин.
— Лэна! Гуда! — на медном блюде
сплошь в резьбе, в облезлой полуде
и в царапинах вековых…
Две Осетии — в смуте.
Семь Россий — расписных
семь лукавых матрешек:
Русь в Руси — сарафан в горошек —
или семьдесят семь —
и наследуй им всем?
А твое родовое хеви
2 —и соседних семьсот —
кто повинней во зле и гневе?
…Голубь падал с высот,
обмирая… опоминаясь…
вновь проваливаясь сквозь твердь.
Сколько родин? Твоя — одна из?
— Эртид эрти
3. Одна, как смерть.1 Гуда — крестьянский острый сыр.
2 Хеви — ущелье.
3 Эртид эрти — одна-единственная.
Госпожа звукозапись
Благородно черны бриллианты,
и платочки еще не мокры,
и слегка притушили гранаты
неуместную алость игры.
Соответственно строги костюмы,
глухи платья, вуальки темны.
В ту же меру мужчины угрюмы,
в меру женщины удручены.
Только в чохе малиновой горец
в этот чин затесался спроста
да неистовый Бах-смертоборец
слишком резок: кассета не та?
Но сеанс музыкальный оплачен,
смерть богата и нынче ничья…
Мой послушный словарь озадачен:
синьорина Пьета? Плачея?
В самом деле, подобна мадоннам
и еще характерней иных
эта девушка с магнитофоном
на коленях своих молодых.
— Калбатоно
1, скажу, звукозапись,в этом чине чужих похорон
вы — какая-то новая завязь
наступающих странных времен.
Вместо радужной нежности в коже —
алебастровая белизна.
Или к смерти вы запросто вхожи
и прохладная кровь не красна?
Далека от кассетной печали,
из-под длинных приспущенных век
Звукозапись блеснула очами:
— Вы не в курсе, чудак-человек.
Закопают — придем на келехи
2,все изменится — колер и тон,
непременно дойдет до потехи,
если явится кто погребен:
— Звукозапись,
врубай Мендельсона! —
и посходят с ума, кто не знал,
что в гробу восковая персона
и живехонек оригинал!
Подерутся противные кланы,
поделенные на два стола.
Если будут смертельные раны,
я бы тут же заказ приняла…
1 Калбатоно — госпожа.
2 Келехи — поминки.
Делянка. Вечер
Резко пахнет дбвленая хвоя.
Под ногой пружинистый сугроб.
Место боровое, моховое.
Лесоруба кроет лесороб:
— Здесь тебе деляну дали — или
там твоя деляна, вбогамать? —
И велит отседова хромать.
— Не реви, заначил полбутыли…
Сотрясался бор моторным рыком,
оглашался бор притворным криком,
а теперь с беседой вполпьяна
все ушли. Настала тишина.
Небо разгорается над бором.
Дятел отдолбил и спит в трухе.
В елке хохлится и дремлет ворон.
Дремлют звуки — шепчутся в стихе.
Последнее прошение
И миру: что же ты не судишь?
И клиру: что же не клянешь?
И щели глаз презреньем сузишь
и круто за угол свернешь.
Повадка старого гимнаста —
свернув, не скрадывать угла —
подобна выучке танцкласса,
глядящегося в зеркала.
Как совесть, ты осиротеешь.
Как милость примешь смерть свою.
Шагами нб слоги разделишь
последнюю Ектению:
Спаси, о Господи! Помилуй,
храни Ее — в Ней жизнь моя…
И полнится любовной силой
последняя Ектения.