Алексей Слаповский. Кумир.рок-баллада
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 3, 1996
Алексей Слаповский
Из цикла
«Общедоступный песенник»
Кумир
рок-баллада
1
этого маршрута в расписании нет
я в толпе не стоял я не брал билет
но тем не менее воды набравши в рот
еду в этом поезде и еду вперед
До отправления оставалось минут десять; по вагону шел человек, предлагая в дорогу газеты; юноша двадцати шести лет Сергей Иванов купил самую дешевую; на первой полосе был портрет Стаса Антуфьева и сообщение, что он умер.
У одного из попутчиков, военного курсанта, была такая же газета, и он тоже увидел, потому что сказал:
— Антуфьев умер.
— Кто это? — спросил пожилой мужчина без очков. Есть лица: им надо быть с очками, а они почему-то без очков. Будто человек снял очки. Сергею Иванову это часто кажется — что у одного нет того, что должно у него быть, а у другого, наоборот, есть то, чего быть у него не должно. У курсанта вот должна быть форма, он верно выбрал жизненный путь, у него лицо для формы, и руки, и вообще. Голос. А у мужчины без очков и голос даже человека, который должен носить очки, — так показалось Сергею Иванову, хотя думал он о другом. Мужчина без очков спросил:
— Кто это?
— Музыкант. Рок-певец известный. Жалко, — сказал курсант, вежливо стесняясь своего знания перед чужим незнанием; и поэтому он стал разворачивать громоздко газетные листы, чтобы читать другое, разворачивать, развод широко и неловко руки.
— Рок-певец? Буги-вуги? — спросил тот, без очков. — От наркотиков и алкоголизма. Или СПИДа, — тут же утвердил он.
Больше никто ничего не сказал.
Молодящаяся старуха с крашеными красными волосами (которые и должны быть у нее) смотрела в окно на девочку и утирала платком сухие глаза.
Напротив, на боковых местах их плацкартной секции, сидели юноша и девушка. Просто сидели.
Сергей Иванов сложил газету.
Рок-певец, композитор и поэт Стас Антуфьев — это был тот, к кому он ехал в город Москву из своего города Саратова.
Антуфьев не знал, что он к нему едет. Он не знал Сергея Иванова, как не знал и многих своих поклонников, которых, правда, у него поменьше, чем у какого-нибудь певца эстрадного. Его песни вообще понимал не всякий. Понимал. Теперь все уйдет в прошедшее время. Впрочем, почему? Песни остались. Можно сказать: его песни понимает не всякий. Получится врем настоящее. Но Стаса Антуфьева уже нет, ему до фени все это уже. По барабану ему все. До лампочки ему. Хотя Стас Антуфьев тусовочных выражений этих не любил. Сергей Иванов знает это, он много знает про Антуфьева. Он знает, где тот родился и где провел детство, он знает, кто друзья его, он знает, что Антуфьев два раза был женат, а сейчас третий. Был. Он знает наизусть все его тексты. Он давно хотел познакомиться с ним, но никогда бы не сделал это праздно, презира пустопорожнее общение, если б сам не сочинял песни. Он сочиняет их в стиле рок-баллад уже десятый год и вот решил, что несколько из них настоящие, их не стыдно показать даже Антуфьеву. Он никому их не показывал, он пел их сам себе. Он только Антуфьеву мог доверять. Он узнал адрес Антуфьева, купил билет на последние почти деньги, взял старую свою, но привычную рукам гитару и поехал к Антуфьеву. Он мог бы написать или позвонить, но он так не хотел. Он вознамерился совершить самый наглый — может, единственно наглый — поступок в своей жизни: прийти, позвонить в дверь и сказать:
— Здравствуйте, это хамство, конечно, но уделите мне час своего времени. Мне это очень важно.
Фраза была отрепетирована и отточена — и слова, и интонация.
А Стас Антуфьев умер.
Можно выходить из поезда и идти домой.
Но Сергей Иванов не вышел из поезда и не пошел домой. Поезд тронулся — и он поехал в Москву.
2
я попал случайно или это закон
на тринадцатое место в тринадцатый вагон
и все вокруг знают что где когда
им беднягам невдомек что мы едем не туда
Сергей Иванов давно не был в Москве.
Но его не интересовало новое внешнее. Песни Антуфьева не зависят от нового внешнего.
Он спустился в метро и поехал до «Красногвардейской». Там, в одном из жилых массивов, потерянно среди тысяч или даже миллионов людей, жил Антуфьев — и у него так и должно быть. Не просторная квартира в центре с высокими потолками, но и не битком набитая коммуналка, хотя и это было. Нет, именно типовое жилье, где все неважно и незамечаемо, где все как у всех, за исключением слов и мелодий, в которые воплощается это все, и они, слова и мелодия, дают понять тем, кто понимает, что неправда, что у всех так, как у всех, нет, у каждого так, как только у него.
Он умер два дня назад, сегодня третий, значит — похороны. Возможно, панихида или что-то в этом духе — где-нибудь в общественном месте. В ДК Горбунова, скорее всего, где он часто выступал. Чтобы был доступ скорбящим массам. Да, скорее всего, так и будет, ведь вряд ли Стас Антуфьев оставил завещание с распоряжениями на предмет похорон. Это не в его стиле. Но массовое прощанье тоже не в его стиле. Его должны выносить из квартиры. Человек десять или двадцать. Молча. И без его песен над гробом. Чтобы душу не травить никому. И чтобы его душу не травить. И вообще, пошло это. Молча, просто, как обычного человека. Это очень бы подходило ему. Это его стиль. Он поет на публике, как бы стесняясь, как бы только себе. Я, мол, тут пою, но это ничего, вы не обращайте внимания. Только сидите тихо, вот и все, а я попою немного и уйду, вот и все…
От метро — на автобусе.
Сергей Иванов смотрел на одинаковые дома. Четыре дома квадратом, меж ними школа и детский сад. Населения на районный город средней величины. Он смотрел на эти дома с особым интересом, потому что на них смотрел Стас Антуфьев. Правда, проезжая в машине, он ездит теперь на машине, у него теперь быстрая жизнь, хотя ему не идут машина и быстрая жизнь. Может, он умер от несоответствия жизни, которая у него была, с жизнью, которая должна была быть? Но какое право я имею судить об этом? Не имею никакого права я об этом судить.
Рядом стояла светловолосая девушка лет двадцати, и Сергей Иванов подумал, что она тоже едет к Антуфьеву. У нее был дорожный вид, хотя ничего особенного, отличающего ее от москвичей, в ее одежде не было. Но выражение лица было дорожным, издалеким.
Они вышли вместе.
И пошли рядом.
— К Стасу? — спросила девушка.
— Да.
— Его хоронят не здесь. То есть не хоронят, а это… Поклонение мощам.
— Ясно. Была там?
— Нет. Не люблю похорон. Самих похорон. Неважно кого. Не люблю. На могилу сходила бы. Через недельку, когда народ схлынет. Ты откуда?
— Из Саратова.
— Почти земляки, я из Волгограда.
— Я волгоградским приехал.
— Значит, вместе. Нюра меня зовут.
— Сергей.
Он глянул на ее лицо. Особенная природная легкая смуглость, светлые волосы, глаза же карие, коричневыми кажущиеся. Нюра — не ее имя. И дело не в том, что «Нюра» — деревенское производное от «Анна». Анна ей тоже не идет.
— Нюра, — сказал он.
— Сценический псевдоним. Ну, или кличка. А так — Лена. Ненавижу. Плюнь — в Лену попадешь. Ты был у него когда-нибудь?
— Нет.
— Я тоже. Посмотрим дом и пойдем. У двери квартиры топтаться не хочу. Просто у дома побыть.
Они подошли к дому, к подъезду. У подъезда тихо стояли несколько молодых людей. На Нюру и Сергея посмотрели как на знакомых, на своих. Кто-то даже сказал: «Привет».
— Привет, — сказал Сергей.
— Выпьешь? — Сергею протянули бутылку. Водка. Сама простая, самая дешевая водка. Эти ребята понимают стиль Антуфьева. Надо уважить их. Сергей взял водку и другую бутылку, с какой-то шипучкой, — запивать. Отхлебнул поочередно из обеих бутылок, передал Нюре. Она тоже сделала по глотку, вернула бутылки.
Из подъезда вышла старуха в ватнике и цветастом платке, совсем дере- венская, — и так вышла, как выходят хозяйки за порог своей избы отогнать гусей.
— Чего стоите?! — закричала она. — С утра поко нет. Наплюют, наблюют, окурков нашвыряют, подъезд обмочут весь, паразиты!
— Найдите хоть один окурок, — сказали ей негромко. — Хоть один плевок. А если кто в подъезде…. Мы его сами убьем.
— Ну, тогда и нечего тут стоять! Сто раз вам сказано, вчера еще увезли, нету тут его!
— Давно пора, — вышел из подъезда высокий плотный парень в кожаной куртке и адидасовских штанах с лампасами, вертя в пальцах ключи от машины. Он вышел — как плохой актер в плохом спектакле, плохо играя самого себя, хот все, что он делал, ему принадлежало неотъемлемо и другим быть не могло. Есть просто люди, которые и в естественности своей неестественны. Бог метит шельму, оставляя без примет, — сказал Антуфьев.
— В каком смысле — давно пора? — спросил кожаного бледный тощий паренек; до этого он курил в стороне и смотрел в землю. Он стоял — словно под дождем, хотя не было дождя. Косой чубчик, тонкие ноги в вытертых джинсах и стоптанных кроссовках. Поднял глаза и спросил: — В каком смысле — давно пора? Кому пора?
— И Стасу вашему, и вам. Блин, покоя нет с утра до вечера. Все пидарасы, и музыка пидарасская. Я Стасу говорил: я сам такую напишу. И он соглашался, между прочим. Мужик понимал, что дурака валяет. Для дураков… Так что давайте по домам, ребята.
Он смягчил в конце своей короткой речи слова и голос, глядя на паренька с чубчиком. Но было уже поздно.
— Морда! Такие, как ты!.. — закричал паренек и побежал на кожаного. Тот легко отпихнул его, но парень вновь подскочил, схватил за грудь тонкой рукой и подростковым кулачком ударил кожаного по щеке. Тот ответил злым и спокойным умелым ударом, паренек упал. Вскочил — и опять. Его схватили, держали.
Кожаный, ругаясь, ушел и уехал.
— Сейчас милицию вызову! — сказала старуха и скрылась в подъезде.
Молча постояли еще немного.
— Зря ты, — сказал Сергей пареньку, утирающему кровь из носа.
— А чего он… Зря, конечно.
— Милицию бабка точно вызовет, — сказал кто-то.
— Поехали туда.
— Поехали.
Все поехали — туда. А Сергею не хотелось. Нюре — тоже.
— Домой, что ли, — сказал Сергей. — На билет не хватает, смех. Хотел как-нибудь… Подработать или… Не одолжишь?
— У самой только на обратный. У меня родственница тут, двоюродная тетка.
— Ты прямо на похороны приехала?
— Я не знала. В поезде прочитала в газете.
— Я тоже. Значит, к нему ехала? Может, песни свои показать?
— К тетке, говорю же. Ну, пожить.
— Надоели мы ему все.
— Наверно. Ну что, поехали мою родственницу искать?
— Почему искать? Адреса не знаешь?
— Приблизительно. Они с матерью поссорились. Знаю, что в поселке Переделкино. Знаю, что улица Тургенева. Найдем.
— В Переделкино писатели живут.
— Она не писатель, она нормальный человек.
— Тогда не страшно.
3
а поезд встречный скорый вполне
и я завидую ему а он завидует мне
и говорят кто-то знает правильный маршрут
но он всегда где-то там а я всегда где-то тут
— Убивала бы таких, — сказала Нюра.
Сергей понял, что она про того кожаного.
— Пущай живет, — сказал он.
— Это понятно. Но я убивала бы. Тебя убивали?
— Нет.
— Меня убивал отчим.
— Не убил?
— Убил. Я после смерти живу. Это легко. После смерти жить легко, можешь в любой момент опять умереть. Может, съездим все-таки?
— Как хочешь.
Они поехали к так называемой Горбушке, то есть Дому культуры имени Горбунова.
Толпа была густая, пробиться невозможно, но они и не собирались проби-ваться.
Звучали песни Антуфьева.
Девицы — группа человек десять — особо — рыдали. Одна обессилеет, чуть стихнет, всхлипывая, начинает друга — и опять первая, и третья, и вдруг все вмес-те — ревут, слезы текут ручьями, обнимаются, склоняют головы на плечи друг другу.
А вон и знакомый паренек с чубчиком, тоже особо. Курит, смотрит в землю.
А вон совсем старый старик плачет. Спьяну? Случайно прибился — и вдохновился общей печалью? Нет, вдруг поднял голову и зычно продекламировал строку из Антуфьева, относ ее, быть может, к себе:
— Я путешествую в старость и ставлю вешки, как будто надеюсь вернуться! Сволочи!
— Заливаются, лохушки, — сказала Нюра о девицах. — Что им тут, концерт, что ли? Упиваются. Событие-то какое, ну ты, что ты, маме с папой рассказать!
Заметен был — появляясь то там, то здесь — очень распорядительный человек в долгополом черном пальто, в черной шляпе, которую он снимал, входя в здание, и надевал, выходя. Рыжеволосый, рыжебородый. Все это шло к нему накрепко, но симпатичней он от этого не казался. Он был тут, может, самым необходимым, но казался самым лишним.
— Кастальский, — сказала Нюра.
Сергей это знал. Кастальский. Организатор выступлений Стаса Антуфьева, или, как принято говорить, продюсер. Вот, он и на похоронах продюсер.
Заколыхалось: выносили гроб.
Милиционеры стояли оцеплением — как когда-то на майских демонстрациях.
Вынесли.
Катафалк — длинная черная машина, почти лимузин. Кастальский постарался. Он и сам в черный мерседес сел. А за ним и другие в машины — целая кавалькада потянулась медленно. Впереди ментовские, с мигалками.
— Попаду или не попаду? — пробормотала Нюра, вертя в руках обломок кирпича. И когда успела найти и поднять?
— Брось, — сказал Сергей.
— Сейчас брошу.
Нюра размахнулась, кинула. Обломок попал в черное стекло черной машины Кастальского. Стукнулся и отскочил.
Машина испуганно дернулась вперед, чуть не врезавшись в катафалк, к Нюре подскочили рыдающие девицы, визжа и ругаясь, стараясь ущипнуть, оцарапать, пихнуть, а то и по-мужски — кулаками, Сергей оттаскивал их, подоспели милиционеры, Нюру и Сергея отволокли в сторонку.
— До кучи их, — сказал ментовский чин с румяным от холодка и дела, бодрым лицом.
Нюру и Сергея посадили в «воронок», который был набит уже. Почти все или пьяные, или обкуренные, или обколотые. Глаза дикие, разговоры чумные.
— Все-таки попала, — засмеялась Нюра.
— За что?
— Знала бы, за что, убила бы.
В отделении милиции они долго ждали своей очереди. Вызвали их вместе.
— Не москвичи? Откуда?
Видимо, у спрашивающего был наметанный глаз.
— Из Саратова, — сказал Сергей и дал паспорт. — А это моя жена. На похороны приехали.
Милиционер полистал паспорт. Отложил.
— А супруги документики где? — спросил он Нюру, осматривая подробно всю ее и отдельно — красивое лицо ее, имея на это полное администра- тивно-процессуальное право.
— Дома оставила, — сказала Нюра.
— Почему? Муж взял, а вы не взяли. На отдельного человека — отдельный документ.
— Ни черта он мне не муж, а паспорт у меня на оформлении.
— Это я понял, что он не муж, — проницательно улыбнулся милиционер, радуясь возможности показать свой недюжинный ум. И соврал, не понял он этого. Сергей знает, что они с Нюрой выглядят как молодые муж и жена. Они подходят друг к другу. Он это сразу почувствовал. Они идут друг другу.
— Ладно. Молодого человека отпустим, а вас придется задержать дл выяснения личности.
— Ага. Разбежалась, — сказала Нюра, достала и швырнула менту паспорт.
Милиционер вслух прочитал все: фамилию, имя, отчество, серию, номер, кем и когда выдан, место прописки.
— Чего ты время тянешь? — не выдержала Нюра.
— А что? Невмоготу? Уколоться охота?
Нюра фыркнула.
Но держать их смысла действительно не было.
И их отпустили.
И они поехали в Переделкино искать тетку Нюры, неписательницу.
Приехали: безлюдье, пустые совсем улицы.
Топтались, озираясь, наконец женщина появилась с тележкой-сумкой, спросили у нее, где улица Тургенева, та призадумалась, потом сказала, что это вроде надо пойти по этой вот улице прямо, а потом свернуть, а там спросите, там скажут.
Пошли по указанной улице, свернули, но спросить не у кого было — та же пустота. Решили двигаться наугад, — до первого живого человека.
В конце одной из улиц увидели дым, пошли на дым.
Под деревьями, напротив строящегося большого дома, сидели мужчины, кругом возле костра, сказка про двенадцать месяцев. Они пили вино, а на водопроводной трубе, как на вертеле, над костром жарилась целая свиная туша.
— Не знаете, где тут улица Тургенева? — спросил Сергей.
Ответил человек с приятными и умными глазами, черными, иноземными, как и у всех остальных. Но ответил не прямо. Он ответил так. Он повернулся к одному своему товарищу и спросил его:
— Рохад, ты не знаешь, где улица Тургенева?
— Нет, — сказал Рохад.
Тогда человек повернулся к другому и спросил его не спеша:
— Геран, ты не знаешь, где улица Тургенева?
— Нет, — сказал Геран.
— Вот видишь! — удивленно воскликнул человек. — Даже они не знают!
Все сдержанно рассмеялись — чему-то своему, что они знали про Рохада и Герана. Рассмеялись и Рохад с Гераном, потому что мужчины должны уметь смеяться доброй шутке над собой, понимая ее отличие от обиды и оскорбления.
— Зачем вам улица Тургенева? — спросил приятный человек.- Садитесь с нами. Вино пьем, мясо будет. Угощайтесь!
— Спасибо, — сказал Сергей.
Это слово было понято как согласие. Повинуясь знаку своего главного, Рохад и Геран поднесли Сергею и Нюре по стакану вина. Они налили его из больших бутылей. Наверное, это было домашнее вино. Сергею хотелось бы видеть и назвать его рубиновым или сапфировым, хотя он не уверен был, что сапфир красного цвета, но цвет вина, к сожалению Сергея, напоминал ему всего лишь цвет разбавленной марганцовки.
Запах же и вкус были замечательные.
— Тост! — сказал черноокий человек.
Все взяли стаканы.
Человек задумчиво, глядя сквозь вино на костер, сказал:
Трудами изнурен, хочу уснуть,
Блаженный отдых обрести в постели.
Но только лягу, вновь пускаюсь в путь —
В своих мечтах — к одной и той же цели.
Мои мечты и чувства в сотый раз
Идут к тебе дорогой пилигрима,
И, не смыкая утомленных глаз,
Я вижу тьму, что и слепому зрима.
Усердным взором сердца и ума
Во тьме тебя ищу, лишенный зренья.
И кажется великолепной тьма,
Когда в нее ты входишь светлой тенью.
Мне от любви покоя не найти.
И днем и ночью — я всегда в пути.
После паузы он произнес:
— Будьте же всегда в пути, друзья мои, как автор этих прелестных слов товарищ Вильям Шекспир, кроме как к любви — нет дороги. Ваше здоровье!
Друзья его глядели на него с уважением и любовью, выпили не спеша — и до дна каждый.
Выпили до дна и Сергей с Нюрой, поблагодарили и пошли дальше.
Уже начало темнеть, когда они наконец отыскали эту улицу Тургенева.
И они нашли дом родственницы, где хмурый мужик, чего-то прибива и не оставляя своего занятия, ответил сердито, что хозяйка им этот поганый дом два года назад продала за бешеные деньги и уехала к чертям собачьим. Куда? Я вам не адресное бюро.
— Ты не адресное бюро. Ты говнюк, — сказала Нюра.
Мужик опустил руки и изумленно спросил:
— Это почему же?
— По-человечески разговаривать надо с людьми, — объяснила Нюра.
— Ты думаешь, если ты баба, я не могу тебя охреначить молотком вот по баш-ке? — задал вопрос мужик.
— Можешь, — обнадежила его Нюра.
— Еще как могу, — подтвердил мужик. — Катитесь отсюдова!
Они медленно пошли.
— На вокзал? — спросил Сергей.
— Подумаем.
— А что думать?
Нюра не ответила.
Она смотрела на одинокого приближающегося.
Приближающийся приблизился и приостановился, ожида вопроса. Длинноволосый, высокий, задумчивый, лет сорока. Работник умственного труда, ясное дело. Может, писатель даже. Раз уж тут писательский поселок. Тот, с молотком, может, тоже писатель. Может, детский. Я скворечню прибиваю, птиц на лето поджидаю, прилетайте, птицы, к нам, я вам вдоволь корму дам.
— Как лучше к станции пройти? — спросила Нюра.
— Прямо по дороге, потом направо.
— Мы тут к родственнице приехали. А она уехала, оказывается. Больше в Москве нет никого. Ерунда какая-то. И поздно уже. И жрать охота. Пустите переночевать. Платить нечем, денег нет.
— А у кого они есть, — улыбнулся работник умственного труда. — Пойдемте.
Идти оказалось десять шагов.
— Танюша, у нас гости! — добрым голосом закричал добрый человек, входя в сени деревянного дома, открывая дверь в дом и жестом приглашая гостей осчастливить.
Вышла женщина лет тридцати, черноволосая, с первого взгляда на цыганку похожая, тонкая, в джинсах и маечке; Сергей уважал женщин, которые дома не в халатах.
— И хорошо, что гости, — сказала она.
Сергей, пока раздевались-разувались, объяснил, что они муж и жена, что приехали к родственнице, долго плутали, замерзли, а она, оказывается… вы извините, мы рано утром…
— Нет проблем, — коротко заключил добрый человек. — И давайте знакомиться. И — ужинать.
4
а тут тепло и сыро особенно с ранья
тут березка и рябина это родина моя
куст ракиты над рекою кто-то виснет на суку
и кукушечка кукует ему вечное ку-ку
— Тихо у вас, — говорила Нюра. Она без стеснения ела и пила вино, не заботилась, чтобы поддерживать разговор, а когда захотелось произнести слова, то сказала о том, о чем думала, а думала она, что хорошо было бы жить здесь. И она сказала об этом: — Тихо у вас.
— Уж с городом не сравнить, — сказала шестилетняя Катя, дочь. — В городе и шум, и смог, в городе я просто задыхаюсь!
— Неужели? — удивилась Таня.
— Она права, в городе после такого воздуха тяжело, — сказал добрый человек по имени Матвей и с фамилией Архангельский. А у жены его была почему-то друга фамилия — Антонова.
Они так и представились:
— Матвей Архангельский.
— Татьяна Антонова.
Тогда представились и Сергей с Нюрой.
— Сергей Иванов, — представился Сергей.
— Лена Твердижопко, — представилась Нюра. Усмехнулась. — Шутка не удалась. Извините. Балабанкина. На этот раз не шутка. Ленка Балабанкина. Кличка Нюра. Когда как. По настроению.
— Сегодня какое настроение? — спросил Матвей.
— Ленка. Сегодня я жрать хочу, согреться, спать хочу. Ленка Балабанкина хочет жрать и спать. Ленка.
После ужина пошли в комнату с дощатыми стенами и книжными полками по стенам — и пианино у одной из стен, на пианино кипы нот. Трудовой инструмент, значит, не мебель, значит, и не баловство. Расселись, помолчали. Телевизора не было.
— Хотите, сыграю? — спросила Таня у Нюры-Лены. Та благосклонно кивнула.
Таня стала играть.
— Выпить бы еще, — сказала Нюра.
— Только водка, — извинился Матвей.
— Годится.
Матвей принес и поставил на дощатый самодельный стол водку, стаканы и блюдо с яблоками. Нюра налила себе полстакана, выпила. Потом еще полстакана, но сразу пить не стала, взяла яблоко, села в уголок, слушала игру Тани, отпивала водку, хрустела яблоком.
Сергей смотрел на играющую Таню и слушающую Нюру и размышлял: странно, две женщины — совершенно разные, а так похожи, чем-то внутренним, неуловимым… Им идет быть подругами, старшей и младшей, при этом ясно, что они никогда, ни при каких обстоятельствах не станут подругами, а если б они были сестры, то меж ними была бы вечная вражда-любовь…
Музыки было как раз в меру, чтобы не утомить даже тех, кто классику не любит, впрочем, и классика была облегченная, народу доступная, но Сергей почти ничего не узнал.
— Вы с гитарой, — сказала Таня Сергею. — Играете?
Сергей впервые за сегодняшний день вспомнил, что он с гитарой и что он сочиняет песни.
Ему очень захотелось спеть этим людям. Они умны и интеллигентны. Они поймут его. Но он стеснялся Нюры. И Стас Антуфьев сегодня умер. Но, наверное, Стас Антуфьев на его месте спел бы, если б хотелось, не думая о том, что кто-то умер. Каждый день кто-то умирает. Он не глядел на Нюру, но та поняла его сомнения и сказала с неподдельной просьбой:
— Правда, в самом деле. Сбацай.
Сергей пошел за гитарой, которую оставил у порога. Пока расчехлял, пока настраивал — металлические струны после холода в тепле всегда надо подстраивать, а может, и синтетические, но он на синтетических не играет. Ему нужен достаточно жесткий звук, жесткий, но негромкий. Ритм. И четко — слова.
— Как там было? — спросила меж тем Таня Матвея — по-семейному, как про общее дело.
— В газете прочитаешь, — сказал Матвей, не желая личное обсуждать при посторонних. Но тут же спохватился, что может их обидеть. — На похоронах Антуфьева был сегодня, — сказал он.
— Мы тоже, — сказал Сергей.
— Жалко человека, — сказал Матвей, обрадовавшись, что у них есть общая тема.
От настройки гитары Сергей перешел к наигрыванию, а там и запел, он спел первый куплет вполголоса, чтобы начали вслушиваться, а потом запел песню заново, уже по-настоящему. Он закрыл глаза и пел песни одну за другой. Он чувствовал, что его слушают. Если бы почувствовал, что не слушают, тут же прекратил бы. Он пел песни одну за другой, без пауз, чтобы после песен не было никаких слов…
— Заткнись! — закричала Нюра.
Он оборвал себя на полуслове и открыл глаза.
Нюра-Лена была пьяна. Она выхлебнула из стакана остатки и стала говорить:
— Стас умер, а он тут поет. Частушки свои тут распевает. Козел. Все вы козлы. Приютили, какие добрые! Не верю! Кому что спокойней! Вам приютить спокойней, чем прогнать! Козлы. Только и думаете, как вам спокойней! А Стас не думал. Жил как человек и не думал о том, чтобы жить как человек! И умер! А вы живете, козлы! На пианинах играете, козлы! А этот статьи пишет, козел! Журналист, блин! Ненавижу журналистов!
— Извольте не ругаться при детях, — мягко сказал Матвей.
— Их уже несколько? Когда вы успели? На кой хрен вам дети? Вам же не нужны дети, вы же козлы, от них покоя нет, а вам покой нужен! Настя! Поедем со мной, я тебя научу жить!
— Меня зовут Катя, — сказала девочка. — А жить я умею. А пьяных людей не переношу. Это омерзительно.
Она вышла из комнаты.
— Бросьте, Лена, — сказала Таня.- Давайте я вам постелю. Хорошо? Вы просто устали.
— Пошла… — выругалась Нюра-Лена. — Пианистка …ая!
— Послушайте… — начал Матвей, но Таня встала и сказала сама.
— Ты, …. — ответила она Нюре ее словами — и они, странное дело, ничуть не дикими показались в ее губах и веселых, хоть и с некоторой злостью, глазах. — Кумир у тебя умер — досадно. Горе. Понимаю. Но не размазывай сопли по … — хорошо? Это не общага, нечего закатывать истерики. Мы это сами, конечно, умеем, но все-таки! Это никому не нужно, понимаешь? В том числе тому, кого нет с нами.
— Ага, — после паузы сказала Лена. — Благородные, блин! Ты сказала — кумир? С нами? Это с кем? Убить тебя мало за такие слова, — и она бросила в Таню стаканом, всерьез, стараясь попасть. Стакан разбилс над головой Тани.
— Ну, знаете! — встал Матвей.
— Кумир! Нашла слово! Не подходи, ….. отгрызу! Прощайте, козлы! Пусть земл вам пухом!.. Козлы! Кумир! — Она сорвалась, выбежала, на ходу схватив куртку, всунув ноги в кроссовки.
Сергей — за нею.
Она не по дороге побежала, а зачем-то в лес.
Я старался не выпустить ее из виду.
Догнал, ухватил за руку.
Она ударила мен по лицу ладонью, я повалил ее на землю.
Некоторое врем мы тяжело дышали, лежа рядом.
Потом она села и, уткнув лицо в колени, заговорила:
— Пойми. Я его люблю. Давно уже. Хотела поехать, но как-то все… Кто он и кто я? И вообще. А потом решила поехать. Мне ведь не надо ничего, мне надо было сказать. Ему наплевать, но это не про него. Я бы сказала: привет, я тебя люблю, будь здоров, пока. И уехала бы обратно. Честное слово, больше ничего не хотела. А он умер, козел. И все. Мне теперь незачем жить! — Никогда бы она не произнесла этих слов вслух, даже себе, но сейчас — момент такой.
— Я домой не вернусь теперь. Пусть мать думает, что меня в Москве убили и изнасиловали. Ну, или что-нибудь в этом духе. А то, если будет знать, что дочка под поезд, неприятно ей будет. Или из окна с десятого этажа. Ей будет неприятно. Мама дочку любит. Ну, ненавидит по-своему, это само собой. Но по-своему зато любит. Все по-своему. Пусть думает, что кто-то дочку пришиб. Это будет ей утешительно. А то если будет знать, что сама… Будет неутешительно. Я маму расстраивать не хочу.
— Что ли, самоубийством жизнь кончить решила? — спросил я.
— Ты молчи, козел! Тебя это не касается. И песни твои козлиные. У меня умер любимый человек. Мне незачем жить. Нет, песни нормальные, ты не расстраивайся. Только ты их придумываешь. А Стас не придумывает ничего. Они у него сами.
— Ангел нашептывает.
— Убью дурака. И он если бы пел, он не стеснялся бы. А ты сам поешь и сам стесняешься. Значит, понимаешь, что фуфло. Все фуфло. Хотя песни хорошие. У меня хуже. Ты бы король у нас был. Я серьезно, я понимаю. Может, они даже лучше, чем у Стаса. Но ты их придумываешь. Придумать и дурак сумеет.
— В умные не набиваюсь. Ладно. Пошли. Извинишься, спать ляжешь.
— Я туда не вернусь.
— Они интеллигентные люди, они все понимают. И им спокойней будет. Ты правильно сказала — спокойней. Но все ведь такие. Все нормальные люди такие. Или ты думаешь, что нормальные — которые молотком по башке?
— Именно! Они-то как раз и нормальные! — Нюра сплюнула. — Черт. Только что пьяная была — и… Холодно. И нервы. Пошли, в самом деле. Я в поезде не спала. Сейчас упаду тут, зароюсь в листья — засну и замерзну насмерть. У меня приятель замерз пьяный на автобусной остановке. Майским утром. Ну, идем или нет?
5
и ничего что мои вены оскоминой свело
зато ночью у нас темень а днем у нас светло
и поля все в траве и все в деревьях леса
приезжайте подивитесь на такие чудеса
а в городах дома стоят в разбивку и в ряд
а в домах живые люди о чем-то говорят
они о чем-то говорят и молча и вслух
что бы стали они делать если б свет вдруг потух
Таня и Матвей, конечно же, имели такой вид, будто ничего не произошло.
— Я постелила вам, — сказала Таня. — Комнатка тесноватая, конечно, но ничего.
— В тесноте, да не в обиде! — Нюра извинилась этими словами за свое поведение. Все это поняли, всем стало опять уютно.
— Сейчас я вам колыбельную спою, — обрадовала нас Нюра.
Она взяла гитару и запела.
Гитара звучала резко, голос звучал резко, слова были резкие. Наверняка друзья ее там, в Волгограде, любят ее пение и ее любят. Но я откуда-то знал, что она будет петь что-то как раз в этом духе. Я где-то уже слышал подобное, хотя нигде ничего подобного не слышал. Как бы объяснить… Чутьем слышал. Есть вещи, о которых ты знаешь — они есть. Я огорчился, конечно.
— Ну вот, — скромно вздохнула Нюра, уверенная, что покорила всех. — Теперь можно спать.
— Слушайте, очень оригинально. Вам этим серьезно надо заниматься, — сказал Матвей.
— Может, аккомпанемент… Да нет, он тут такой и нужен, — сказала Таня.
— Вот именно, — сказала Нюра.
Мы даже душ на ночь приняли, — оказывается, дом со всеми удобствами. Правда, вода нагревалась газовой колонкой, Матвей довольно долго добивался, чтобы душ был достаточно горячим, а добившись, предупредил, что краны крутить не нужно, иначе колонка может и взорваться ненароком.
Нам отвели под ночлег маленькую комнатушку с высокой металлической допотопной кроватью. Лет сорок назад была она роскошной — двуспальной, супружеской…
Одеял было два. Очень умные люди Таня и Матвей.
— Забыла им сказать, что мы не муж и жена, — проворчала Нюра.
— У них тут кроватей не сто штук, не гостиница, — урезонил я ее. — А одеяла два дали, молодцы. Не привередничай.
— Отвернись, дай раздеться. Я голая сплю.
— Я тоже.
— Только не вздумай подлезть, козел… оторву.
— Слушай, ты можешь без этих слов? Тебе не идет.
— Могу, …! Запросто,…!.. Хорошо у них. И люди все-таки нормальные.
Я лег рядом, согрелся, ждал: сейчас дрема сладкая начнется. И понял, что долго не усну.
— Мне твоя песня не понравилась, — сказал я.
— А тебя спрашивают?
— Я говорю то, что хочу. Я правдивый вообще.
— Ненавижу правдивых. Сама такая.
— Можно очень пошлую штуку скажу?
— Нельзя, но говори.
— Я тоже ехал к Антуфьеву…
— В любви признаться? Ты голубой? Спасибо, успокоил.
— Нет. Просто нужен человек… Ну, ты можешь с ним не общаться. Но он есть. И — можно жить. Легче. Был Антуфьев.
— Кумир, значит.
— Вроде того. Я десять лет собирался к нему приехать.
— Ты такой старый?
— И вот собрался. Дело не в этом. Просто все очень логично. Ты понимаешь, каждому человеку что-то идет. Ну, не только одежда, а вообще. У меня вся жизнь такая. И у меня именно так должно быть: собрался к человеку, с которым давно хотел встретиться, а он исчезает. Это мне идет. Понимаешь? Ну, как говорится, в моем стиле. Если очередь за чем-нибудь, то кончается передо мной. Есть люди, у них наоборот — ему всегда достается последнее. За ним уже никому, а он всегда. Он на поезд всегда опаздывает — и точно в последнюю минуту успевает. А если не успевает, поезд на пять минут почему-то задерживается. Такие есть, у меня друг такой.
— Значит, если б ты не поехал к Стасу, он бы не умер?
— Смешно. Но, может, и так. Нет, умер бы, конечно, у него ведь свое все. Ему идет умереть сейчас. Он повторяться начал.
— Козел. Он никогда не повторялся.
— Ну, может быть. Но главное — я не впал в страшное горе. Мне сейчас даже как-то все равно. Мне его не жаль… Не думал…
— И не думай. Тебе вредно. Я знаю, к чему ты клонишь. Ты сейчас скажешь: аяяй, какая удача — из-за смерти Антуфьева я встретил тебя. Меня то есть. И полезешь щупать. Хочется ведь? На вот, руку пощупай.
Я взял ее руку, подержал.
— А ногу хочешь? На ногу. Не выше колена.
Она высунула ногу и положила на меня.
Я не стал трогать ее ногу.
У нее был кумир — и остался. Все остальное для нее не существует. У мен нет никаких шансов. Она всегда будет для меня чужой.
Я думал об этом — и думал о Тане. Я слышал, как она что-то тихо делает на кухне. С Матвеем или одна? Голосов не слышно…
Нюра уснула, я встал, оделся, вышел.
Таня сидела в тесной кухоньке, в кресле с ногами, закутавшись в одеяло, читала книгу.
— Не спится, — сказал я.
— Бессонница? Или сегодня?
— В новом месте вообще плохо засыпаю. И вообще дома под утро ложусь. Сова.
— А девушка спит?
— Спит.
— А у меня бессонница. До трех не усну. Таблетки глотать не хочется. Причем странно: месяц, полтора бессонница — неизвестно почему. Потом само проходит… Скверна штука. А встаю рано. Если потом днем час не посплю — не человек. Хочешь чаю?
— Да.
Я выпил четыре чашки чаю и вкратце рассказал ей всю свою жизнь. Я говорил как младший, хотя дело тут не в возрасте. Тан старше всех мужчин. Дело не в возрасте. В таких влюбляются насмерть. Влюбляются странно — ревнуя к уму ее и к детской какой-то взрослости (так по-настоящему взрослый заискивает перед проницательным — как все дети — ребенком) и желая присвоить себе это любовью. Вряд ли кто-нибудь взаимной. Она тоже влюбляется смертельно. И — безответно, как правило.
Подумав, изложил ей эти свои мысли. Она сказала:
— Ты умный мальчик.
— Наверняка все твои мужчины были старше тебя.
— Ты так говоришь, будто у меня их мильон был.
— Не мильон. Но — были. Это же видно. По мне же видно, что у меня мало было, ну…
— Баб. Да, видно. Дело не в количестве. Какие мы мудрые, очень приятно. Ты нравишься этой девочке. У вас уже было что-то?
— Мы только сегодня познакомились.
— Очень гармонично смотритесь.
— Я знаю.
— А мы бы вот с тобой совсем не смотрелись.
— Я знаю. Но в этом своя… Что ли, прелесть.
Мы поговорили еще о разном. Я рассказал всякие случаи, касающиеся моей феноменальной невезучести.
— Мне нельзя жениться, — сказал я, понимая, о чем говорю и что это довольно пошловато, — потому что, если захочу изменить жене, тут же попадусь. Сто процентов. Вот, например, если я захочу тебя поцеловать, тут же войдет твой муж.
— А ты хочешь меня поцеловать?
— Да. Ты похожа на цыганку. Никогда не целовал цыганок.
— Это ты придумал, чтобы объяснить себе, почему ты меня хочешь поцеловать, хотя я тебе не нравлюсь?
— Нет. Это от стеснения.
— Я тоже стеснительная. А Матвей крепко спит, никогда не просыпается. Очень устает.
— Спорим, проснется?
— Мы без спора. Мне как, встать?
— Лучше встать. Люблю стоя целоваться или уж лежа. А на креслах или стульях корежиться — извини…
— Нет, ты прав.
Она встала, мы начали целоваться.
Когда целуешься в тишине, то глохнешь, это не раз замечал. Не думаю, что Матвей крался на цыпочках. Он просто проснулся, встал, вошел, увидел.
— Обжимаемся, — сказал он. — Танюша, не морочь пацану голову. И себе тоже.
— Не теряй времени, — сказала Таня. Почему-то очень серьезно. — Тебе разве не нравится эта девочка? Иди к ней. Уговори, улести, заплати, наконец. Я знаю таких девочек. Они настолько честные, что — или по любви, или как воды попить, или за деньги.
— А что, есть другие варианты?
— Есть. Когда они не захотят, ничто не поможет. Никакие златые горы.
— Ладно, — сказал Матвей. — Доцеловывайтесь тут, а я спать.
И пошел — в туалет сперва ( вода зашумела), потом мирно, крестьянски зевнув, показавшись в дверном проеме, высокий, широкоплечий, пахарь, комбайнер! — спать.
— Когда разрешено, интереса нет, — сказала Таня. — Спокойной ночи.
— Жаль,- сказал я.
— Ничего.
— Поехали ко мне. Со мной. Я же все вижу. Он не нужен тебе. Доброта его фальшивая. Он ревнивый. Я вижу.
— Ты злой, оказывается. Представь, если б ты угадал? Ты бы сделал мне больно. Но ты не угадал. Он нужен мне. Мне хорошо с ним.
— Конечно. Если б не бессонница, — сказал я и вышел. Но тут же вернулся: — Извини. Я дерьмо.
— Бывает. Спи спокойно.
— Я хотел бы с тобой… Ну, побыть, пожить, не знаю…
— Со всеми не поживешь.
Я пошел спать — и довольно скоро заснул.
Сон мне приснился горячий. Не Нюра-Лена, а другая — мучительно, дразняще, непозволительно, но все ближе, и так уже близко, что совсем близко, и обычно я в эти моменты просыпаюсь, все просыпаются в эти моменты, и я проснулся — будто сплетенный из двоих, будто два сна соединились, Нюра прижималась, изгибалась, но спала еще, тихо то ли стонала, то ли что-то пыталась произнести… «Дурак, дурак, — сказала она жалобно и насмешливо, — ну что ты, дурак, ну что ты, что ты, что ты, ну?» — и торопливо, суетливо даже, по-девчоночьи как-то руки обшарили, все себе позволили и стали требовать, звать к себе, в себя.
— Эй, — сказал я тихо, — эй, очнись.
Она открыла глаза.
Я дотронулся пальцами до ее щеки. Она чуть повернула голову, поцеловала пальцы. Проснулась совсем. Вздохнула.
— Козел. Зачем ты меня разбудил?
— Что? Кумир снился?
— Трижды козел. Тронешь меня — убью.
«Козел, — сказал я себе. — Вот уж воистину».
Но мне, козлу, было хорошо. Я давно уже не любил никого, а сегодня за несколько часов полюбил сразу двух женщин.
6
мы обсуждаем всерьез мы позабыли опять
как лучше круглое катать и плоское таскать
а может круглое тащить а плоское катить
а может нам рассолу выпить и водкою запить
Утром Матвей ушел раньше всех — на службу. Сказал, что, если хотим, можем гостить. Мы поблагодарили, но гостить не собирались и распрощались с ним.
Я слонялся — никак не мог остаться с Таней наедине. Я хотел попросить разрешения писать ей письма. Я никому до этого не писал писем.
Улучил момент. Она разрешила.
— Может, вам темные очки дать? — деликатно спросила она Нюру, которая рассматривала в зеркале синяк под глазом — след вчерашней стычки с рыдающими девицами. Синяк был большим и лиловым.
— Никогда не ношу темных очков, — сказала Нюра.
И мы ушли.
Дошли до платформы, сели в электричку, поехали в Москву.
Потом в метро.
Она вела, была впереди, хотя мы шли рядом.
Я придумал игру не спрашивать ее ни о чем. Она куда-то ведет меня. Пусть ведет.
Доехали до «Пражской». Вышли. Район совсем для меня незнакомый. Магазин «Обои». У этого магазина Нюра меня оставила, сказав, что скоро вернется.
Вернулась она через два часа.
Я почему-то ничуть не беспокоился, я знал, что она вернется.
Она вернулась.
На глазу — пиратская черна повязка. Причем не тряпица какая-нибудь, а словно нарочно сшитая — плотный черный кругляш и две аккуратные тесемочки.
Она дала мне деньги:
— На билет хватит?
— Даже лишние.
— Лишних не бывает.
— А ты остаешься?
— Нет.
— Едешь домой тоже? Поехали вместе. Или слушай, поехали ко мне в гости. Саратов — замечательный город, хоть я его не люблю.
Она молчала.
— Или хочешь — я к тебе в гости поеду, — сказал я.
— Ты скромный. Ладно. Монетку бросим. Орел — едем к тебе. Решка — едем ко мне.
— Можно не бросать, — сказал я.- Будет решка. Едем к тебе. На пробу — сто раз брось — и сто раз выйдет решка. Такой уж я везучий.
— Не трепись.
Она достала монетку, подбросила высоко и не поймала, монетка упала на тротуар.
Я даже отвернулся.
— Эй, давай смотреть, а то скажешь, что жульничаю.
— Нечего смотреть. Решка.
— А вот и орел. — Она подняла монету и поднесла к самым моим глазам на растопыренной ладони. — Ну? Орел или нет?
— Бывает. Значит, у тебя рука легкая.
И в тот же день мы преспокойно взяли билеты, свободно наличествующие в кассе благодаря повышению тарифов и обнищанию народа, и поехали в Саратов поездом номер девять, отходящим в пятнадцать часов двадцать минут.
В поезде она долго смотрела в окно, а потом легла и сказала:
— Такое чувство, что месяц не спала. Как сейчас засну до самого утра.
— Сегодня разве не выспалась? — спросил я.
— Ты не дал, козел. Ворочаешься, храпишь.
— Я никогда не храплю.
— Вскакивал то и дело. Недержание мочи у тебя? Или к Таньке бегал? Ты успел с ней?
— Что?
— Ничего, я сплю, не приставай. Болтливый попался.
Мне казалось, что она заснула, — лежала ровно, дышала ровно, лицо спокойное. Но она вдруг спросила — так, будто разговор не прерывался:
— Знаешь, сколько я стою? Я стою пятьдесят долларов. По курсу рубля на текущий ноябрь одна тысяча девятьсот девяносто пятого — двести тридцать с чем-то тысяч рублей. Что можно купить на двести тридцать с чем-то тысяч рублей?
— Два билета до Саратова.
— Вот так. Моя цена — прокатиться до Саратова. Ну, или как флакончик духов. Не знаю, сколько стоят духи.
— Десять комплектов металлических струн, — сказал я.
— Один зимний сапог из искусственной кожи, — сказала она.
— Двадцать бутылок водки. Целый ящик.
— Рукав от норковой шубы. Нет, куда рукав, карман один.
— Собрание сочинений Диккенса, тридцать томов, видел в «Букинисте».
— Одна спица от колеса мотоцикла «Харлей-Дэвидсон».
— Полторы тысячи коробок спичек. Приблизительно, — сказал я, смутно помня, что коробка спичек стоит, кажется, сто пятьдесят рублей.
— Ты дашь мне спать, козел?
— Нет.
— Почему это?
— Ты называешь мен козлом. Мне это не нравится.
— Ладно, больше не буду, козел. Нет, правда. Последний раз. Все.
Попутчики, старик со старухой, смотрели на нас как на сумасшедших. Мне стало смешно, мне захотелось спеть им песню. У меня есть пустяковинка — песня про старика со старухой. Жили-были старик со старухой у синего моря. И старик был все время под мухой, не ведая горя. И он продал и невод, и снасти за восемь поллитров. И старуха рехнулась от гнева, ему бороду выдрав. А у берега рыбка златая глаза проглядела. Ей, хвостом разноцветным болтая, надоело без дела. Как-то старец домой под луною брел похмельно и зыбко. И ему подкатилась с волною прямо под ноги рыбка. С нами бог и нечистая сила! Прямо в руки, зараза! Рыбка кое-то врем юлила, чтоб не даром, не сразу. Но далась наконец, привалило счастье пенсионеру. И немедленно заговорила: что ты хочешь, к примеру? И палаты резные, и злато, и жену молодую — всем, что хошь, старичок, я богата, все, что хошь, наколдую. А старик наш, недаром что выпил, ума не решился. Он мундштук свой прокуренный выбил, закурил — и решился, и сказал он опешившей рыбке: извиняюсь, гражданка. Вы, наверно, ко мне по ошибке, не сглотнулась приманка. Нету рыб говорящих в природе, мир и так перегружен. Я старухе снесу тебя — вроде как заботу про ужин… И простила все мужу старуха в кулинарном угаре, потроша ту рыбешку и жаря на тройном скипидаре…
В Саратов мы приехали рано утром.
7
ходят гуси к водопою обязательно гуськом
я к красавице Марусе страстью странною влеком
обойдуся без Маруси мало ль по миру Марусь
дайте мне покой и волю с остальным я разберусь
Сын мой странен, хотя, может быть, не странней многих других молодых людей его возраста. Впрочем, они разные. Иногда я не выдерживаю и занимаюсь тем, что называется — учить жить. Понимая, что нотации эти мне не облегчат душу, а ему не принесут пользы, я не могу остановиться, я упрекаю его, я привожу ему в пример тех его сверстников, которые работают у меня. Мне досадно, что с ними я нахожу общий язык, с ними я сам чувствую себя молодым и энергичным, некоторым я даже разрешаю называть себя по имени, а одному — на «ты», это коммерческий гений в свои двадцать два года — и он далеко пойдет. Я читаю сыну нотации, жена же — в сторонке, плохо ли ей, когда отец семейства вкалывает, обеспечивая это самое семейство всем необходимым и даже более того, позволяя ей не работать, и сыну заодно. Я читаю ему нотации, чувствуя, что меня тоже устраивает, что сын не вырос и остается для меня почти мальчиком. Меня устраивает это. Если бы не беспокойство за будущее — когда иссякнет моя бодрость, что-нибудь приключится со здоровьем… Тогда — крах. Но пока все в порядке, и хотя я читаю ему нотации, меня вполне удовлетворяет положение вещей. Он делает вид, что отделился от меня и от матери, не просит денег, зарабатывая делами преимущественно несерьезными. Но, однако, от еды не отказывается и скромно позволяет себе не задумываться, сколько стоит хлеб насущный по нынешним временам. От одежды не отказывается тоже, хотя требования его тут минимальны. Он, удивительное дело, аккуратен, носит все бережливо, стирает сам. Впрочем, поскольку целыми днями и неделями сидит дома, упражняясь на гитаре, отчего ж не сохраниться одежде?
И так было довольно долго.
Но вот он поехал в Москву, вернулся с девицею определенного сорта и объявил ее своей невестой.
— Вообще-то, жена уже. Фактически, — сказал он.
— А свадьба и все такое? — жалобно и испуганно спросила бедная мать.
— Еще чего, — сказала одноглазая невеста-жена с очаровательным имечком Нюра. (Я пытался Аней называть — не откликается, поправляет: Нюра, говорит, Нюра. А глаз ей в какой-то драке подшибли, она так и сказала, а почему повязка, будто у полководца Кутузова или пирата из детского фильма? — потому, что ненавижу темные очки, ответила. Они умеют придумать себе вещи, которые любят и ненавидят, они живут этим — от скуки, надо полагать.) — Вам же лишние расхо-ды, — сказала она. — Никаких свадеб. А вот свадебное путешествие — это хорошо. Дайте денег, мы к моей маме съездим. Ну, и вообще, прокатимся. Вернемс — и начнем правильную семейную жизнь. Внучат нарожаем вам.
Тут бы самое время потолковать о практическом обустройстве этой самой семейной жизни. Допустим, с квартирой проблем не будет. Ту, что пока снимаю для Лизы, я куплю, хозяин-алкоголик отдаст задешево, комфортно жив в каких-то трущобах, а Лизе объясню популярно, что, как выяснилось, я не так уж моложав, несмотря на ее постоянные уверения в обратном, что имею очень взрослого сына, который женился, и я обязан куда-то поселить его, поскольку даже в нашей просторной квартире жить двум семьям ни к чему. (Она, эта Нюра, абсолютно раскованна, между нашими комнатами еще так называемый зал, но она могла бы сообразить, что в ночной тишине все прекрасно слышно и через комнату, и, возможно, даже на улице, соседи же, наверное, думают, что мы увлекаемся порно- графическими видеофильмами, — звуки весьма характерные, правда, гораздо натуральней, чем в этих видеофильмах; скромница, супруга моя, лежит не шелохнется, делает вид, что ничего не слышит, на меня взглянуть боится, впрочем, я тоже делаю вид, что сплю уже, хотя заснуть под такой аккомпанемент трудновато.) В общем, и тут обнаруживается сторона, для меня не то чтобы выгодная — я имею в виду отношения с Лизой и давно назревшую необходимость прекратить их, — но своевременная. Иногда я даже пугаюсь того, насколько удачно складываются дл меня обстоятельства в последние семь-восемь лет. У многих появился шанс — и они его использовали, но, как правило, это люди моложе меня или с подпольным советским коммерческим опытом. Я же, вроде бы неподготовленный и, казалось, неспособный, гуманитарный, обнаружил и готовность, и способности — и удача, нужно отдать должное, помогла мне. Поэтому я надеюсь, что и у сына произойдет перелом, когда он женится. Но с этой ли женой? — вот вопрос. Пока они школьничают, целыми днями где-то шляются. Друзей у него почти нет, значит, не по друзьям ее водит хвастаться — ведь есть чем хвастаться, девочка красивая, врать не буду, а повязка придает ее красоте вид разбойный, лихой, и она прекрасно это понимает. На мои вопросы отвечают: «Гуляли».
Где, как, чего — непонятно.
Впрочем, за четыре дня они нагулялись досыта и поехали в Волгоград.
Очень вовремя, потому что у меня начались неприятные хлопоты: Лиза чем-то там травилась, попала в больницу, в реанимационную палату, пришлось ездить туда, контролировать и тому подобное. Пожалуй, придется покупать другую квартиру, а эту продолжать снимать для Лизы. Она хороший человек, мне с ней хорошо, и, пожалуй, обошелся я с ней слишком резко — в мягкой, естественно, форме. Но вечно это продолжаться не может. Кстати, я читал, что, по статистике, мужчины с собой кончают в большинстве случаев наверняка, женщины же — лишь в одном случае из пяти, остальные четыре, чтобы попугать.
8
давайте удивляться что горькое горчит
что углы угловаты а колеса круглы
что нету у неба ни покрышки ни дна
что в Киеве дядька в огороде бузина
Господи, какая тоска. Когда я крошечкой была и в школе я училась, я очень нервная была. Лет примерно до пятнадцати. Я даже завидую этой своей той нервности, которая была, потому что она детская была и по причинам детским. Экзамены, например. До экзамена пять дней, а я с ума схожу, я ни о чем больше думать не могу. Солнышко светит, птички поют, и много разного другого в мире божьем, но я смотрю на солнышко и птичек и думаю: экзамен скоро. Я ем, и сплю, и гуляю, и учебники читаю, и телевизор смотрю, а сама все думаю — даже до боли какой-то — экзамен скоро. Удивительная нервность. Но после того лета все изменилось, и все мои нервы исчезли, и я спокойная стала. И так обрадовалась, что учиться совсем почти перестала, и вот теперь умная, но ужасно бессистемно необразованная. А нервность вернулась, только это не та детская смешная нервность, а уже что-то другое. Тихо и спокойно страшное. Все вокруг движется, и я движусь, а сама думаю об одном: «Его нет и никогда не будет». Жить я вследствие этого очень просто не хочу. Начинаю нарочно думать и придумывать, чем бы себя удержать. Гладкий шелк на теле, любовник гладкий, вкусный, вино радужное. Ах, ах, это земное все? Ну, ладно. Природа, блин, листья клена падают с ясеня, ох, ни фига себе, ох, ни фига себе. Мама. Дер Муттер. Ну, жаль. Поговори со мною, мама, о чем-нибудь поговори. Лирическая эстрадная песня. До звездной полночи до самой мне снова чего-то там подари. Сказку вроде. Нет, детство. Вот. В самом деле. Подари мне, мама, детство обратно. Милое, прелестно-нервное мое детство. А отчима как бы никогда не бывало. Переиграем заново. Чур, так. Отец обратно жив, замечательнейший, — он ведь любым может быть, поскольку не помню его. Мама справа сидит. Я в центре с улыбкой на устах. В руке роза. Из фотоаппарата птичка, блин.
Сымех сыквозь сылезы. Как вспомню, как у него в Саратове жила. Он и пугался, и упрашивал, и со смеху помирал. Папаша его и мамаша за двумя стенками в ужасе подыхают, а я изображаю эротические стоны. Лежу себе, жру яблоки, хорошие яблоки у них, крепкие и хрустящие, осенние сорта, у нас нет сада, мама продала сад давно, после смерти отца, а был бы у нас сад, я была б совсем другой человек, потому что человек с садом — это совсем не то, что человек без сада. Лежу, жру яблоки — и начинаю постанывать, постанывать, все громче, громче, ах, кричу, ой, май либер мальчик, ай лав ю, битте, еще, еще, а! а! а! ай, мама, до смерти затрахали, пожалей, а! а! а!
Он смеялся, просил: ну, хватит, хватит.
…Водил мен по городу, ему хотелось, чтобы город мне понравился. Вот странные тоже дела. К родителям он прохладно, но хочет, чтобы они мне понравились. Город, в котором живет, ему опостылел, но он хочет, чтобы этот город мне понравился. На набережную водил. Космонавтов называется. На Волгу смотреть. Будто в Волгограде у себя я ее не видела. Памятник Гагарину новенький. В общем-то, конечно, это не Гагарин, а Владимир Ильич Ленин, только в военном кургузом советском мундирчике и с лицом первого космонавта, царство ему, конечно, небесное…
Но, если честно, Сергею трудней не любить свой Саратов, чем мне Волгоград. Волгоград не любить очень легко, у него ни кожи ни рожи. Война, я понимаю. И монструальный железобетонный, крупнопанельный Мамаев курган с ужасающей скульптурой женщины, под которую я таскаю своих ребят портвейн пить. Она и без портвейна — давит. А с портвейном давит еще лучше — и мне это ощущение интересно, сидишь, один глаз прикрыв (чтобы не двоилось), и снизу смотришь. С таким чувством в детстве болячки ногтями любила сколупывать, кровяную коросту.
А там и домов старых много, и улицы уютные есть, и полуразвалившиеся дома и пустыри в достаточном количестве. Один пустырь размером со стадион. Это стадион и есть, — шли в парке, естественно, имени культуры и отдыха, естественно, Горького, и вышли на заброшенный стадион. Сломанные трибуны, пацанва шастает, мужички и ребята-девчата группами вино-водку пьют, решают вопросы за жизнь и смерть, и философию — первично ли, в конце концов, сознание, или, в конце концов, к матери ее, материя? Один курс университета дает себя знать. Мама, родная моя, я обязательно буду еще учиться, я взяла академический бессрочный отпуск. Вот помру — и все начну сначала.
Я много об этом думаю, так много, что сомневаться начинаю в том, в чем не сомневалась.
Пусть все идет, как идет.
Погостили у него — поехали ко мне.
Здравствуйте, вот мой муж.
Добрая мама постаралась найти в нем достоинства — и кучу нашла, очень довольная казалась, не давала себе понять, что это все туфта и выдумки. Она сразу это поняла, но не дала понять. Она это умеет. А отчим что — отчим теперь всему, что я сделаю, безумно рад. Мои друзья научили его деликатности — на всю жизнь. Он убил бы меня, не задумываясь. Он разрезал бы меня на куски. Тайная злоба помогает людям жить. Она шепчет им: живи и жди, авось еще обломится шанс и ты убьешь — и насладишься, блин, ты упьешься торжеством мести! Потому что других причин жить у него нету.
Знакомила Ванечку с друзьями. Я это имя родила от его фамилии Иванов. Ванечка, очень приятно. Знакомьтесь, это Ванечка с Саратова. Огней там много золотых.
Очень приятно. Гусев, он же Гусь, он же Хрустальный. По имени города, где красивое стекло выдувают. Гусь-Хрустальный. У него и шея как у гуся. Милый, печальный, музыку слушает двадцать пять часов в сутки, а Бог слуха не дал, но он таки ударник, он сходит с ума и колотит по своим барабанам, тамтамам и тарелочкам, добиваясь ритма, — и добивается! Ванечку почему-то не одобрил.
Вася по кличке Вася. Тоже милый и тоже печальный, но Гусь агрессивно печальный, а Вася печальный ненавязчиво. Одобрил Ванечку — потому что мне, миляга, хотел угодить. Ах, Вася.
Кен, он же Кенарь (реже), он же Кенарский Александр Василич, лидер наш, тоже милый, тоже печальный, но не по природе, а по убеждению. Буддист. Вранье, конечно. Истерически хочет славы, известности — и чтоб бабы, бабы, бабы. Презирает славу и снисходителен к женщинам и девушкам. К бабам то есть. Они ж, дуры, никак его превосходства не хочут заметить, а замечают лишь то, что юноша волосы по месяцу не моет. К Ванечке отнесся философски, то есть не поймешь как.
Злая я, наверно.
Ванечка долго ломался, бледнел и краснел, но согласился попеть свои песни. Милые и печальные Гусь-Хрустальный и Вася в восторг пришли — Гусь в восторг буйный, а Вася в восторг нежный. Кен же сказал: вообще-то, ничего. Можно даже попробовать аранжировать, чтобы музыка была приличная.
Для него музыка — это звук. Кто понимает — понимает, кто не понимает — долго объяснять. Короче, мелодия еще не музыка, а музыка — когда звук.
Ванечка загорелся.
И мы начали работать. Кен любит это слово — работать. Серьезное слово. И название у нашей команды серьезное — «Пятый угол». Глубокое. Философское. Царство четырех углов, кто весел — тот здоров, отыскал себя, собой укутал, и хватало всем местов, но средь чужих пиров я искал упорно пятый угол. И все навалом, но с интервалом — длиною в угол. Слова народные, то есть мои, музыка народная, то есть Кена. Гимн группы. Визитная карточка. Ну, как у старого «Наутилуса» «Разлука».
Мы сделали с десяток Ванечкиных песен.
Мы решили показать их народу.
У нас есть своя публика, и милый Вася опасался, что привыкшие к стилю «Пятого угла» Ванечкиных песен не примут.
Опасался, конечно, и Кен.
Лишь почему-то Гусь уверен был в полной победе. От полного неприятия Ванечки он пришел к полному обожанию.
Тем не менее мы отыграли почти час, прежде чем решились вывести Ванечку вперед, показывая этим, что начинается как бы второе отделение, — до этого пел, как обычно, Кен, ну и я две штуки. Ванечка ужасно волновался. Да и звук был так себе. Народ среагировал просто и незатейливо: начал хлопать в ладошки, вежливо прося кончить эту самодеятельность. Песня же длинная была, Ванечка держал характер, пел, народ, возмущенный его непонятливостью, от аплодисментов перешел к ору и стучанию ногами, к свисту и бросанию на сцену мелких предметов. Ванечка резко ударил по струнам, подозвал Кена, что-то ему сказал. Кен пожал плечами и махнул нам рукой, чтоб мы очистили сцену.
Мы отошли за кулисы. Ванечка запел один. Без ансамбля. Самбля. Один, блин.
У него даже и микрофон был один — и на гитару, и на голос.
Он пел. Он пел стоя, и это ему было трудно, он не привык, он отставил одну ногу, раскорячился весь как-то нелепо, нагнулся к микрофону, обхватив гитару и коротко ударяя по струнам.
Нет, не было криков восторга. Но и рева возмущенья не было. Народ у нас хамоватый и часто выпивший, но иногда парадоксально вежливый. Похлопали. А кто-то и свистел — то ли одобрял, то ли гнал со сцены. Кто-то крикнул: «Угол» давай, Кенаря давай!» А кто-то: «Вали дальше давай, наваливай давай!»
Ванечка закончил.
Он ушел со сцены, не прощаясь со зрителями, прямо ко мне и сказал:
— Больше со сцены я никогда петь не буду. И завтра еду домой.
В ту ночь мы пили портвейн у Гуся-Хрустального, в его деревянном окраинном домике, где, как он поет в своей песенке (все творцы, блин), нет ни родителей, ни крыс, ни тараканов, ни жены, замки на двери не нужны — здесь нет дверей.
Двери-то есть, и комнатушек целых три, в которой побольше — круглый стол; влипая в клеенку локтями, мы толковали о разном, Хрустальный бестактно кричал, что у «Пятого угла» начинается новый этап, что все наши безделушки ничего не стоят, милый Вася склонен был согласиться, Кен задумчиво пил портвейн, соревнуясь с Ванечкой, который, как я поняла, поставил себе цель напиться.
Я не мешала: хочетс человеку, значит, нужно ему.
Потом он сказал, что муж желает спать со своей женой, схватил меня за руку и поволок в одну из комнатушек.
— Ты полегче, — сказал Кен.
— Не твое собачье дело, Кенарь, — ответил Ванечка. — Пой свои песенки. Пой их в детском садике. Бездарь.
Кен, высокий, не вставая, урезал Ванечке любимым своим ударом — локтем в подбородок, снизу. Ванечка упал и заснул на полу. Я села рядом у стены и тоже уснула.
Утром его не было.
Ребята мучились с похмелья. Ни денег, ни вещей, чтоб продать, да и кому по нынешним временам старье нужно?
Хрустальный кряхтел и вздыхал, потом достал розовый красивый пакетик и дал Кену:
— Струны. Фирменные. Хотел тебе на день рожденья подарить.
Кен понял. Взяв струны, мы поехали к Филип Филипычу, он же Филя, он же Хвост — не знаю почему — из группы «Суп Марины». Филя богатый и может музыкой заниматься в собственное удовольствие, у Фили папа знатный бандит, Филя не дает взаймы, но что-нибудь хорошенькое дл звука обязательно купит — и купил, сволочь, струны, стоящие не меньше ста тысяч, за сорок, нам хватило на три дня. Мы непьющие. Но время от времени вот так оттягиваемся. И, в общем, без труда выходим, кроме Хрустального. Тот, как правило, продолжает еще дня три-четыре. Он уже запойный. Алкоголик уже в свои двадцать восемь мальчишеских лет. Ему уже лечиться надо. Помрешь, дурак, говорю я ему. Это мое сугубо личное дело, отвечает Хрустальный Гусь.
9
и я поеду в Киев я поеду в Тель-Авив
но сойду по дороге чей-то голос уловив
жизнь длинна как лесополоса
к каждой ветке примерзли голоса
Не думал, что так можно ждать писем. Иногда от нетерпения хочется позвонить, но не желаю, чтобы мне потом тыкали в нос телефонным счетом, — не хочу быть отцу ничем обязанным. Да и не идет мне звонить из дома, развалясь в кресле. Не мой стиль. Мне идет звонить с телеграфа, с переговорного пункта, где много кабинок, но все равно очереди, потому что большинство кабинок не работает. А номер набирается плохо, а в трубке шум и треск, и все орут, а над залом: «Ярославль в семнадцатую кабину!.. Бугульма! Бугульма! Кто заказывал Бугульму? Бугульма!.. Пенза не отвечает… Нет никого! Не подходит никто! Гражданин, я вам… я вам… я вам объясняю… Что значит, не может быть? Параличные они, что ли, у вас, из дома выйти не могут? Параличные?.. Сейчас…»
И у меня даже деньги есть, чтоб позвонить, — я опять начал зарабатывать своим более чем странным трудом, как выражается отец. И он прав, труд этот мне ужасно не идет, но так уж получилось. Это отдельная история: одноклассник Валера соблазнил, которого нет уже… Но я не звоню, я не хочу наткнуться на ее мужа, я жду писем. И Таня пишет.
«Пацан, пришли, что ли, фотографию. Я, кроме твоего голоса, ничего не помню. Ты какого цвета? Ну, глаза, волосы? Ничего не помню. Ты высокий или маленький, пацан? Ты не обижайся, что я тебя пацаном. Матвей тогда назвал — и как-то запомнилось. Я шутя. Любя. Или пришли вместо фотографии сам себя, пацан. А не можешь, так пришли фотографию. И голос. Ноябрь на исходе, твой голос очень хорошо звучит в ноябре. У тебя осенний голос. Как ты выражаешься, осень твоему голосу идет. Эй, кстати! У меня прошла бессонница. Хочешь, скажу, почему она прошла? Я на ночь о тебе думаю — и засыпаю. Ты мое снотворное. До встречи, пацан. Жду ответа, как соловей лета. Люби меня, как я тебя, то есть на ночь перед сном. Я ведь только за полночь тебя люблю, а днем и не помню вовсе. А утром даже смешно. А за полночь — опять. Пацан, я впервые почувствовала себ старой — и мне на это наплевать. Голос и фотографию, договорились?»
Фотографию я послал, а голос решил, выбрав специально дл нее песни, записать на своем бытовом простеньком магнитофоне.
Но в тот же день, когда хотел этим заняться, услышал свой голос на улице. Есть в Саратове местечко, где продают не ширпотреб, а редкое или новое, не растиражированное еще. Ребята, продающие кассеты, сами, видимо, этим увлекаются, я не общался с ними. Продают, конечно, записи и для всех, но вот — и такие. Я услышал свой голос. И увидел самопальную кассету с надписью, напечатанной на машинке на листочке-вкладыше: «Пятый угол». Я купил и дома прослушал. Из двадцати песен четыре моих. Мы записали их в домашней студии у некоего Фили, зажиточного любителя музыки лет тридцати так пяти-шести, две со звуком, две — под мой собственный аккомпанемент.
Вот она, слава.
Я послал и эту кассету, и которую напел.
Таня написала письмо с множеством хороших слов.
А перед самым Новым годом вдруг:
«Ладно, пацан, уговорил, сознаюсь — влюбилась. Влюбилась, хочу тебя, маленького. Приезжай. Приезжай двадцать восьмого, жду тебя в двенадцать дня — у Пушкина, конечно. Ты читал Пушкина? Почитай на досуге, у него есть неплохие стишки. Не хуже твоих».
Я собрался ехать.
Я каждый день выходил из дома — в тягость было сидеть дома — с таким чувством, что именно сегодня отправляюсь в дорогу, хотя в дорогу отправляться надо было двадцать седьмого. А сегодня двадцать второе, двадцать третье, двадцать четвертое… Двадцать пятого приехала Нюра-Лена.
— Ну, муж, — сказала она, — скучал без жены? Не изменял тут мне? Здравствуйте, папа и мама моего мужа, — поприветствовала она моих родителей.
— Здравствуйте, — ответил отец. — А я надеялся, что вас, к примеру, поездом задавило.
— Машинист успел затормозить, — ангельски ответила Нюра.
— Шутки у вас, — испуганно сказала мать. — Ужинать давайте.
Природа спасает человека, давая ему потребности питаться, спать и оправляться. И вообще заниматься бытом. Это отнимает достаточное количество времени, иначе все сожрали б друг друга, имея много досуга.
В эту ночь родители спали спокойно — не было стонов и криков, Нюра лишь закусывала губы и надолго замирала, исходя молчаливым криком, выгнувшись, закрыв глаза, а потом открывала, смотрела на меня — и все начиналось снова…
— Ты, сволочь, все знал заранее, — говорила она.
— Ничего я не знал.
— Когда через пять лет у твоих дверей выстроится очередь лохушек, ну, поклонниц, ты по блату пропустишь меня хотя бы десятой?
— И третьей даже. Если уж по блату.
— Ты гад.
— Если я умру, ты опять захочешь под поезд?
— Ты гад. Ты знаешь себе цену. И правильно.
— Мне послезавтра в Москву надо по делам. Буквально на два дня.
— Я с тобой.
— Нет. Я туда и обратно.
— Какие у тебя могут быть дела?
— Я не похож на человека, у которого могут быть дела?
— Например?
— Кастальский мной заинтересовался.
— Сено за лошадью не ходит, пусть едет сюда. И — врешь.
— Ну, вру. Я вру, а ты верь. Веришь?
— Верю.
— Умница. Где твоя повязка, где твой синяк?
— Ты думал, он у меня три года будет держаться?
— Нет. Тебе повязка идет очень.
— Как ты красиво выражаешься. Скажи проще: люблю безумно, жить без тебя не могу.
— Люблю безумно, жить без тебя не могу.
— Спой что-нибудь.
— Ночь.
— Ты шепотом.
Я пел шепотом. Она слушала, она смотрела на меня так, как никто никогда на меня не смотрел. Я даже не верил. Она сама песни сочиняет, она, наверное, все это сочинила. А может, и нет.
— Ладно, — сказала она. — Езжай в Москву к своей Таньке.
— С чего ты взяла?
— Я конверт видела. Обратный адрес — Москва, Таньке.
— И письмо читала?
— Не оставляй конверты на виду.
— Мне скрывать нечего.
— Но ты же не говоришь, что к Таньке едешь.
— Это мое дело.
— А я против? Вали на здоровье. А я — домой.
— Слушай, это смешно. Нам идет быть вместе, мы должны быть вместе сколько Бог даст. К Таньке или не к Таньке, слушай то, что тебе говорят. Тебе говорят: вернусь через два дня — к тебе.
— Ты вернешься домой. Я не смогу с твоими родителями оставаться.
— Ерунда.
— А с собой не хочешь меня взять? Я не жадная, я и третьей даже буду, не привыкать.
— Помолчи.
— Молчу. Ты козел. Я люблю тебя.
Я не знал, что делать. Нюра до моего отъезда была веселой, легкой, меня это почему-то пугало, я почему-то думал о том, что я уеду, а она — под поезд. Благо поезда под рукой. Смешно, быть этого не может. А почему не может? Все может быть. Лучше б она куксилась, как ревнючая жена, лучше б выговаривала, бранилась, ворчала, бухтела, поедом ела…
— Поехали со мной, если хочешь, — сказал я.
— Нет, я домой. Теперь ты приедешь ко мне.
— Конечно. Но — потом. А пока живи у нас. Мы поживем у нас. Ты хочешь?
— Допустим.
— Тогда дождись меня. Через два дня я дома.
— Ладно. Я даже твоим родителям понравлюсь. На спор?
— Я верю.
— Они в меня влюбятся.
10
мое время идет поперек а не вдоль
здравствуй ближняя быль и далекая боль
что это за эхо пугает ворон
ведь я молчал но голос мой со всех шести сторон
Двенадцать часов — у Пушкина.
К ощущению беззаконности, допустим, не привыкать, но раньше было и ощущение общего заговора, и общего братства. И сестринства. Мы все тут ждем кого-то. Она Его, он Ее. ( Или — Он Его. Свобода! ) Все равны в ожидании своем. Он смотрит на других женского пола, чтоб убедиться, что Она, ожидаемая, будет лучше всех. Она смотрит на других мужского пола, чтобы убедиться, что Он, ожидаемый, будет лучше всех. И тем не менее нет соперничества, а все же больше братства и сестринства.
Теперь же, сегодня, дурацкое чувство, что у тебя не так, как у других, и ты другая, и все по-другому; тот, кого ты ждешь, неровня тебе, ну, например, вон сидит специфически московская старушка, бела кость, что-то даже дворянское в ней проглядывает, и вдруг подходит к ней молодой и изящный. Все глазеют, втайне усмехаясь, а она, бедная, не видит ничего, вся рада счастью своему: дождалась! Старушке, впрочем, и шестидесяти даже нет.
Вот и я такая же. Двойная беззаконность, тройная, десятиричная — чужой, далекий, юный, ненужный, подневольный примчался по первому зову. А вдруг не примчался? Еще нет двенадцати. Примчится. Давно у меня этого не было. Может, в этом и дело? Может, и возникло-то оттого, что давно не было? Бытие циклично. Есть болезни: приходят и уходят. Есть хронические. У меня хроническая болезнь, которую сложно описать, духовная моя внутренность или, ладно уж, скажем, душа, душа у меня — величина векторная, я помню еще школьную физику, примерная ученица, медалистка — и на фортепьянах! — хотя «душа» и «величина» — слова несовместные, пусть, наплевать, итак, душа — величина векторная, и ей надо быть на кого-то или на что-то направленной. Остро. Стрела Амура — образ жеманный. Недаром, недаром — стрела. Только не в меня, а от меня. Обозначение вектора — стрела. Бедный пацан. Он сделает все, что я захочу. Он признается мне в любви. Он скажет, что лучше женщины не встречал и не встретит. Господи, что хуже: если приедет он или если не приедет? Лучше б не приезжал, но это хуже, чем если б все-таки приехал. Но лучше бы все-таки не приезжал. Что делать, если не приедет? А что делать, если приедет?
Приехал.
Странно было Сергею Иванову видеть, как взрослая умна женщина смущается, запинается, не знает, о чем говорить, ждет от него чего-то, а он, как всякий, от которого слишком ждут, ничего не может, молчит, мнется. Начинает вдруг рассказывать, что не припомнит такой благостной осени, которая была, а зима вдруг — неожиданно, проснулся — и снег. И не сошел. Это очень редко. Обычно первый снег не держится, тает, потом слякоть, а потом уже настоящий снег, а тут как лег, так и остался, а на него новый, и сейчас весь город в снегу.
— У тебя есть знакомые в Москве? — спросила Таня.
— Нет. Никого.
— Где ты собирался остановиться?
— Я как-то… Да мало ли? Вон у вокзала целый поезд-гостиница стоит. Места есть, приходи ночуй.
— Ясно. Пацан, я совсем с тобой говорить не могу. Письмами было легче. Давай сядем, тебе напишу, а ты мне. И все пойдет по маслу. Или есть другой способ, чтобы легче было говорить.
— Какой?
— Обычный. Пошли.
В метро он решился и дотронулся пальцами до ее щеки — в углу, она смотрела в стену.
— Что за жесты? — сказала она. — Не забывайся, пацан. Расклад простой — ты нравишься мне. Влюбилась. И на старуху бывает проруха. Взаимной же любви нет и не бывает. Следовательно, ты меня не любишь.
— Не понял.
— Повторяю: взаимной любви нет и быть не может. Ее нет. Ее не бывает. Я никогда не встречала. У меня никогда не было. У моих подруг, например, тоже. Я тебя, скажем так, люблю. Значит, ты меня не любишь.
— Почему?
— Потому что взаимной любви нет.
— А вот она.
— Где?
— А вот, — сказал Сергей, и обнял Таню, и начал целовать, что в метро дело обычное и никого не касается, но Тане казалось, что все всё понимают, и она мягко оттолкнула от себя Сергея.
Они пришли в старый дом, они оказались в квартире с высочайшими потолками и паркетным полом, но в коридорах и комнатах было тесно, заставлено мебелью, они пили чай на кухне с мужем и женой и их отцом, был ли это отец жены или мужа, Сергей не разобрал.
— Как дела? — спросила Таня у супругов.
Они стали рассказывать, как дела. Очень долго сперва она рассказывала про какой-то конфликт на работе, потом он очень долго рассказывал о хлопотах с ремонтом машины — недавно попал в аварию и вот никак не может машину восстановить. После этого своим чередом в разговор вступил отец, подробно прокомментировав практический рассказ о работе дочери или снохи теоретическими рассуждениями, каковы были служебные отношения раньше и каковы стали теперь, а практический рассказ о машине сына или зятя — теоретическими рассуждениями на тему перегруженности Москвы транспортом, безумием неумелых сопливых водителей, нерасторопностью или коррумпированностью дорожной милиции… Пообщавшись таким образом около часа, ушли.
Теперь уже она в метро перестала обращать внимание на окружающих. Говорила близко — в губы.
— Даже не верится, что ты приехал. Лучше б не приезжал. Приехал — и вот хлопот с тобой. Приткнуться негде. Ты знаешь, чего я хочу? Поговорить с тобой в темноте и наедине. Вот чего мы ищем — чтобы темно, хотя бы относительно, и тихо, и никого вокруг.
— Везде кто-то вокруг.
— Ну, по крайней мере, чтоб не в соседней комнате.
Еще один старый дом, но потолки пониже, а в комнате, хоть и единственной, довольно просторно, даже из прихожей видно. Женщина по имени Алия, очень спокойная. Пришли, ну и пришли. Чай будем пить.
— Чай мы уже пили, — сказала Таня. — Пойдем-ка поговорим.
Они пошли в комнату, а Сергей сел на тумбочку-ящик дл обуви и стал ждать.
Голоса были еле различимы: очень спокойный Алии и, словно подчиненный ей, такой же спокойный голос Тани.
Вышли.
— Что ж, — сказала Таня, — я рада, что у теб все в порядке.
— Чего и тебе желаю,- улыбнулась Алия. — Ты извини.
— Да ничего. Это ты извини.
— Нет, это ты извини.
— До свидания, — сказал Сергей.
— До свидания, — спокойно ответила Алия.
В метро Таня сказала:
— У женщин к тридцати годам всегда меньше подруг, чем у мужчин — друзей. А у меня много подруг. Я счастлива. У меня куча подруг. Просто девать некуда.
И замолчала, отвернулась. Похоже, пока не добьется цели, не хочет и не может говорить ни о чем серьезном. Она, думал Сергей, наверное, заранее все придумала. Сначала свиданье, близкое, долгожданное. А потом говорить — долго, бесконечно. И не может отступить от придуманного. Впрочем, и он чувствует себ как-то странно. Пожалуй, в самом деле, переписываться было интересней.
И опять старый дом — на этот раз из старых позднесоветских, так называемый хрущевский. Хламота страшная. Хозяин дома. «Они, что ли, никто не работают? — мимоходом подумал Сергей. — День-то будний…»
— Знакомьтесь, это Сергей, это мой бывший муж Алексей Антонов. Алексий божий человечек, — сказала Таня.
Мужчина, высокий, черновласый, с седоватой бородой, лет сорока, подал Сергею свою большую горячую ладонь, а после этого подтянул сползающие с живота пижамные широкие штаны, остальным же телом был бос, вольготен, шерстист.
— Пьешь? — спросила Таня.
— Отдыхаю, — возразил бывший муж.
— Ты бы хоть гулял. Иди погуляй. Нам вот с человеком пообщаться надо.
— Какое изысканное хамство с твоей стороны, — приятно удивился мужчина.
— Только без рассуждений. Да или нет?
— Я не могу без рассуждений. Пятый день я отдыхаю один. Что случилось, Татьяна? Что творится в этом мире? Стоило раньше мне позвонить любому в любое время — и полон дом. А сейчас у всех дела, дела, дела. Или просто под Новый год все терпят, откладывают? Один я живу вне графика. Но я тоже стал деловым. Да, я деловым стал. Рациональным. Все что-то продают, покупают, арендуют. Консалтинг. Дистрибьютер. Или дистрибьютор? Эти дикторы меня запутали, — ткнул он пальцем в громко работающий телевизор. — Бартер, чартер, менеджмент, маркетинг. Хорошо у меня получается? Я очень много новых слов знаю. Я переводчик, — объяснил он Сергею, — мне нужно следить за изменениями языка, чтобы не отстать от жизни.
— Переводчик? — спросил Сергей.
— Переводчик. С хинди и урду. Сперва я думал, что обойдусь без консалтингов и менеджментов, все-таки хинди и урду, зачем индийцам консалтинг и менеджмент, им нужны слоны, чай, змеи, Бхагавад-Гита и назло американской пропаганде нетленные предания о Ганди. Ничего подобного, подрастают молодые авторы, и вот они пишут на хинди и урду: «Консалтинговая фирма «Шахер-махер ЛТД» сняла офис в центре Бомбея, и молодой Хасси был уверен, что ему, лучшему специалисту по маркетингу и менеджменту, теперь поручат более ответственный пост». Производственный роман на хинди и урду, каково?
— Это хорошо, — сказала Таня. — А с английского ты уже не переводишь?
— Зачем мне переводить с английского? — воскликнул Алексий, налив себе водки, выпив и кивнув на бутылку — мол, если кто желает, пусть обслуживает себя сам. — С английского я перевожу слишком хорошо, мне незачем переводить с английского. Пусть компьютер переводит с английского. Она взяла в нежные пальчики его большой и красивый… гм… нос и розовым язычком стала… тьфу, гадость! Нет, не хочу переводить с английского. Хочу переводить с хинди и урду, которых я, правда, совсем не знаю, но это не обязательно. Сейчас это совсем не обязательно. Но вы меня сбили. Я начал с бартера и консалтинга и расцвета капитализма в России. Я тоже капиталист. Я имею жилплощадь. Капитал. Я могу сдать ее в аренду на два часа. Хватит вам два часа? Но за это я прошу, то есть требую, как владелец, как арендатор, час, всего лишь час общения. Я буду пить и бредить, а вы будете слушать. Согласны?
— Если найдутся чистые стаканы.
— Возьми на кухне.
Таня принесла стаканы, плеснула по чуть-чуть себе и Сергею, они сели на диване рядом (как одноклассники в гостях у старшего друга, подумал Сергей), и бывший муж Алексий стал пить и бредить.
Бредил он на тему развития капитализма в России, на тему проблем перевода с плохого английского на хороший русский, поскольку с хорошего английского книги сейчас никому не нужны. Бредил он также на тему странности человеческих отношений, когда тот, кто тебя боготворил, в одночасье почему-то перестает тебя видеть вообще, хотя, кажется, ни ты не изменился, ни этот человек не изменился.
К исходу часа он, порядочно опьянев, стал бредить на тему политики.
— Если ты будешь так гнать, ты свалишься, — сказала Таня. — Это нечестно.
— Ты часто видела меня свалившимся?
— Ты лошадь, — признала Таня. — Это тебя погубит.
— Я нарочно спешу допить эту литровую бутыль, чтобы кончилось, чтобы у меня был повод пойти по делу, за выпивкой. Не могу же я сам себе признаться, что настолько подл и пошл, что предоставил свою квартиру своей жене для свидания с любовником.
— Не ерничай.
— Судьба ерничает, я только подпеваю. Осталось полстакашка всего — и десять минут. Бредить мне надоело. Мне хочется сказать что-нибудь простое. Мужицкое. Мужественное. Бесхитростное. Благословить, что ли. — Он поднял полстакашка и благословил: — Будь ты проклята, Танюша, хотя дай Бог тебе сто лет жизни. Будь я проклят, что не могу тебя вернуть. Я виноват во всем. Один. Я от тебя — идиот — к другим женщинам… Идиот. На что я надеялся? Ты не умела прощать. Сейчас умеешь? Не отвечай. Парень, как тебя там? Ты знаешь, что она обожает тебя? Ты для нее свет в окошке. Она не была у меня два с половиной года — и вдруг пришла. С тобой. Чувствуй это, парень. Если ты сделаешь ей больно, я тебя убью. Я урою тебя. Она теб обожает. Я знаю этот ее взгляд. Она так смотрела на меня когда-то. Смотрела или нет, Танюша? Да или нет?
— Смотрела. Час прошел.
— Да. Битый час вы терпели меня. В английском нет такого выражения — битый час. Вслушайтесь: битый час! Избитый час, измочаленный, поувеченный, поуродованный.
Алексий залпом выпил полстакашка, качнулся, но выпрямился, подошел к шкафу, распахнул, вырвал из недр свитер, долго напяливал на голое тело, потом выдрал оттуда же, из-под кучи одежды, джинсовую линялую куртку, потом пошел в прихожую, врезался по пути плечом в косяк, оба выдержали удар — и он и косяк, в прихожей долго возился — видимо, обуваясь. Таня сидела, выпрямившись, слушала, ждала. Сейчас хлопнет дверь.
Вместо этого — тишина.
Она встала, выглянула. Сергей тоже.
Алексий лежал, нелепо раскинувшись на полу. Один ботинок был наполовину натянут на огромную его ступню. Второй валялс поодаль. Наверное, Алексий хотел достать его, не перемещаясь, тянулся рукой — да так и остался, в позе человека, бросившего смелую гранату во врага и тут же сраженного вражеской пулей.
Они опять сели на диван, как одноклассники, руки на коленях.
— Нет, она знает, что делает, — сказала Таня.
— Кто?
— Судьба. У тебя есть деньги?
— Сколько нужно?
— Столько, сколько стоит снять номер в гостинице. Ненавижу гостиницы.
— А сколько стоит номер в гостинице?
— Не знаю. Тысяч сто. Это неважно. Я же сказала: ненавижу гостиницы. И вообще, не хочу изменять мужу. Что делать, а? Когда поезд на Саратов?
— У меня и билета нет.
— Возьмешь. Или на проходящий какой-нибудь.
— Извини. Я тебя не понимаю.
— Все ты понимаешь.
— Я думал о тебе. Я хотел с тобой быть. И хочу. Давай что-нибудь придумаем.
— Я уже придумала. Езжай домой. Ты где-то там есть, я об этом знаю — и мне больше ничего не нужно. Он спит как мертвый. Мы теряем время.
— Я только что это хотел сказать.
— Почему не сказал?
— Не успел.
— А теперь поздно.
— Нет. Не поздно.
Сергей обнял ее. Она усмехнулась. Поцеловала его в щеку. Сказала:
— Тебе пора.
— Нет.
— Пора, пора. Ты в школе тоже был отличником?
— Нет.
— Разве?
— На что ты сердишься?
— Разве?
Они молча и торопливо дошли до метро. Час «пик», люди возвращаются с работы — оказывается, в Москве кто-то все-таки работает днем. Поезда переполнены. Они смеялись, втискиваясь, хотя сказано уже было «Осторожно, двери закрываются!», но двери придерживали почти во всех вагонах, и они тоже — собой. Втиснулись, Сергей вытянул руку, ища, за что уцепиться, его развернуло плотным многолоктевым, многоплечевым, многотуловищным движением, он сопротивлялся, чтобы повернуться к Тане и опять смеяться с нею — лицо в лицо. Повернулся, двери стукнулись, закрываясь, Таня осталась там и смотрела в сторону. Он постучал кулаком по стеклу. Она повернулась и пошла — неторопливо, как ходят никуда не спешащие люди, особенно заметные в суматошных людских потоках.
В поезде он почувствовал облегчение и спокойствие. Он сразу же начал дремать, но лечь нельзя было, ему досталась нижняя полка, на которой сидела тетя с верхней полки и кушала вот уже второй час. Он предложил ей поменяться полками, но она почему-то отказалась с подозрительностью. На верхней оно недоступней, надежней… Двум девушкам он постеснялся это предложить, девушкам вида и возраста — медучилище или педагогическое. Им это идет. Спросить бы, проверить, но опять как-то неловко. Одна все посматривает на него, посматривает, посматривает.
Он пошел в туалет.
Девушка поджидала его.
— Вы Сергей Иванов?
— Допустим.
— Группа «Пятый угол», да?
— Вы не могли меня узнать. Ни фотографий, ничего. Ни записей, ни концертов. Мен никто не знает.
— Вас знают все, — сказала девушка. — Пойдемте.
Она вывела его в тамбур.
— Я хочу рассказать вам про свою жизнь. Вы меня поймете. Надо же, живой Иванов, Сергей Иванов, бывает же, Любка не поверила даже.
— Я не Иванов, я просто похож. Нас часто путают.
— А голос? Голос я не спутаю.
— Это какая-то чепуха. Повторяю, меня никто не знает.
— Вас знают все. А я даже больше. Я вас люблю.
— На здоровье.
— Поцелуйте меня. Мне больше ничего не надо.
— Я не могу поцеловать. У меня СПИД и сифилис.
— Мне все равно. Я умру от вас. Это счастье.
— Что ты понимаешь в счастье?
— Все понимаю. Вот оно, — и девушка дотронулась пальцем до груди Иванова.
Проводница стучала в двери, чтобы просыпались, сдавали белье и пользовались туалетами, пока не началась санитарная зона.
Трясясь от вокзала в троллейбусе, Иванов думал, что любви нет не только взаимной, как считает Таня, а нет вообще. То есть нет той любви, которую Иванов считал раньше любовью, — когда кто-то кого-то любит. Никто никого не любит, а любят только свою любовь, сделал Иванов простое маленькое открытие, понимая, что новизны в нем нет. Таня не меня любит, Сергея Иванова. Внешность, голос, ладно, но это не я, еще не я, не совсем я, совсем не я. Я, не любя ее, люблю ее больше, чем она меня, потому что я ее вижу, а она не видит меня. И Нюра-Лена не видит меня. И я сам, может быть, себя не видел. Что я хочу сделать? Если честно — что хочу сделать я? Если совсем честно? Я хочу сказать ей, Нюре-Лене: езжай, к чертовой матери, домой, я хочу остаться один. Но я ни за что этого не скажу. Меня никто не любил, и я никого не любил. То есть это, может, не так, но решим и скажем так, для простоты. Теперь все мен любят — и я всех должен любить. И это тоже не так, но тоже для простоты. А я не должен. Я никому ничего не должен. Почему же я не скажу ей — пошла к чертовой матери? Я ведь не скажу, не сумею… «Кому-то всегда из-за нас больно», — вспомнил Cергей часто повторяемый отцом аргумент, который он мысленно называл логикой зубного врача…
Она открыла дверь, прижалась к нему, торопливо сказала, что дома никого нет и не будет до самого вечера, что она подыхала здесь, что она…
— Езжай домой, — сказал Иванов. — К черту. К чертовой матери. Убирайся.
— Это не ты говоришь, — сказала Нюра-Лена.
— Без разницы. Я хочу остаться один. Я никому ничего не должен. Я тебя не люблю.
— А я и не прошу, чтоб ты меня любил. Но потерпи меня хотя бы дня три. Мне хватит на всю жизнь.
— Мне очень легко согласиться. Поэтому я не соглашусь. Разве трудно понять, что…
— Понимаю. Будь здоров. Но мы увидимся еще?
— Конечно.
11
и я стою на перроне уже столько лет
я жду прихода поезда которого нет
и он прибудет не по рельсам и часам
и в этом поезде приеду я сам
Сочинение ученика пятого класса Славы Курицына на тему «Люди, с которых я беру пример».
Я беру пример с моего тренера по каратэ Сергея Алексеевича Иванова. Он очень хороший человек. Он высокий и вынослевый. Он часто занимается с своими учениками и втом числе со мной. Мы все его любим. Каратэ имеет разные стили. У нас стиль сюто-рю. Он никогда не обижает нас. У него черный пояс и Первый Дан. Это как мастер спорта и даже лучьше. Он мог бы стать чемпионом мира но он не участвует в соревнованиях а любит детей. Он хоть и сильный но никогда не дереться. Он только учит. Я могу убить любого любого одним ударом но не хочу этого делать а для общего развития. Я с него беру пример.
Сентябрь-октябрь 1995
Крюк
блатной романс
Я смотрю в небеса, мне на волю нескоро.
Облака от меня уплывут не спеша.
Нет совсем ничего у бродяги и вора,
Кроме вещи одной под названьем душа…
Ктольщиков Олег Сергеевич, 1966 года рождения, кличка Пхай-Пхай, вышел из тюрьмы сильно похудевший.
Лидия вытянула ногу, покрытую пеной, и подумала, что нет ничего доброго и злого, совести и стыда, греха и порока, а есть только красивое и желаемое, с сожалением понимая, что мысли ее непрочны и в жизни она им не последует.
Муж ее Сергей спал, храпя.
Подруга ее Екатерина, стоя за уличным торговым лотком, иззябшая, красными руками считала бумажки денег.
Филафонтов Борис Ильич на левой щеке имеет родинку, которой почему-то очень гордится.
Лидия сказала Сергею: ты пьешь и грубишь, ты надоел мне, давай разойдемся.
Он сказал нет и ударил ее.
Он поднял ее и сказал, что любит ее.
Пхай-Пхай пошел к друзьям, и ему помогли. Смотри у меня, сказал Филафонтов, поглаживая родинку.
Екатерина пила вино, а Лидия чай, Екатерина молчала, а Лидия жаловалась на мужа. Да отрави ты его, сказала Екатерина. Что ты, испугалась Лидия.
Сергею было хорошо с Лидией, он к ней привык. Если иногда ударял, то чтобы почувствовать нежность к ней и свое сиротство, что его никто не любит. Но она подала на развод через суд. Он ломал мебель, рвал вещи.
Развелись.
Но квартиру он отказывался разменивать. Сказал: сгниешь рядом со мной, никуда не денешься от меня, люблю тебя, сволочь. Лидочка, милая. Убью, тварь.
Екатерина сказала Лидии: так всю жизнь будешь мучиться, давай скажу своим, пусть его попугают.
Она попросила Филафонтова, тот послал пугать Пхай-Пхая и еще двух. Они попугали, но Сергей от неожиданности не испугался. Даже спросил: а вам какое дело? Пхай-Пхай, ударяя в ухо его, сказал, что хочет на Лидии жениться. Отстань от нее, меняй квартиру, не то хуже будет.
Сергей не испугался, но потом испугался. Неделю он пил, но не искал размена, а только упрекал Лидию. Я Капитану скажу, кричал он про своего покровителя по кличке Капитан.
Значит, сильней надо его напугать, сказала Екатерина. Не надо, сказала Лидия. Надо, сказала Екатерина.
К Сергею приехали на работу, взяли его, привезли, вволокли в подвал какой-то, темный, сырой, связали руки и ноги и подвесили на железный крюк. Как Буратино в сказке, вспомнил Сергей детство и заплакал.
И Лидия стала жить одна, Сергей ушел от нее к маме жить.
Пхай-Пхай сказал Лидии: давай и правда поженимся. Она сказала, что не хочет. Он приезжал на машине с цветами и шампанским. Нет, не хочу, извини, говорила Лидия. А вот я тебя на крюк, пошутил Пхай-Пхай.
Пошел ты, ответила Екатерина за Лидию. Она у нее каждый вечер теперь. Подруга. Надоела.
Пхай-Пхай повесил Лидию на крюк. Через сутки пришел, спросил: ну как? Сволочь, сказала Лидия. А Екатерина в это время — к Филафонтову. Филафонтов в этот подвал и Пхай-Пхаю: тебе велели? Снял Лидию, хотел Пхай-Пхая на крюк повесить, но передумал и убил.
Филафонтов погладил родинку, а потом стиснул пальцами живот Лидии. Он любил это. Лидия хотела отравиться, но подумала, что смерть еще хуже жизни. Она встретила Сергея и рассказала ему: так и так. Сергей пошел к Капитану.
Капитан и Филафонтов встретились для разборки. У Капитана давно было зло на Филафонтова. Он придрался через причину Лидии. Убил Филафонтова. Лидию взял себе. Он любил быть нежным и сосал у Лидии ухо.
Сергей попросил, и Филафонтов отдал ему Лидию. Они опять стали жить вместе. Он купил ей кожаное пальто. Она купила мебель для кухни. Родила дочь. Ей сейчас уже полтора года.
Екатерина вытягивает ногу, покрытую мыльной пеной, и думает, что ведь много красивых женщин. Почему не она?
И я слишком устал от предательств и боли.
Но меня лишь поймет тот, кто горе узнал.
Так налейте ж за наше здоровье на воле,
А назавтра за вас я налью свой бокал.
(И т.д. — четырнадцать куплетов, с чувством, со слезой, но с достоинством, с мужской гордостью.)
Ноябрь 1995