Анатолий Гребнев. Из цикла "Венок сюжетов"
Опубликовано в журнале Дружба Народов, номер 2, 1996
Анатолий Гребнев
Из цикла «Венок сюжетов»
Дамоклов меч
Композитор Аркадий Фаустов, личность в музыкальном мире известная, в возрасте сорока двух лет составил завещание. Дело, как говорится, житейское, все под Богом ходим, и если у тебя за годы жизни накопилось какое-никакое имущество, то почему б не распорядиться им по здравом размышлении самому, не перекладывая столь щепетильной задачи на плечи близких. Это уж такое наше бескультурье да нищета, а в развитых странах дело поставлено четко, да и в нашей России в былые времена успевали вовремя позаботиться о наследниках.
Но наследников у композитора не было, если не считать законной жены Дианы Фаустовой; на ее имя и было отписано все, что полагалось. Другое дело, что умирать композитор не собирался — по крайней мере, в обозримом будущем, поскольку находился, как уже сказано, в цветущей поре жизни, на пике успешной карьеры при классическом артериальном давлении 130 на 70.
Отписано же, или, как говорили в старину, отказано, было супруге Диане Фаустовой, согласно завещанию, все движимое и недвижимое имущество, как-то: дача в Перхушкове под Москвой, дача в Гульрипши близ Сухуми, машина «Волга», а также — и это, видимо, было главным — все права на созданные, исполняемые, в том числе и будущие, сочинения композитора. Завещание удостоверялось подписью и печатью государственного нотариуса.
Вопрос — зачем понадобился этот документ при вполне здоровом, процветающем композиторе, к тому же, добавим, лишенном суеверий, — заслуживает отдельного рассказа.
1
Все главные события в жизни Аркадия Аркадьевича, повороты его судьбы, улыбки и гримасы фортуны, словом, все мало-мальски замечательное, что с ним происходило, было прямым следствием или, лучше сказать, производным его характера. Если верно, что характер — это судьба, вот наглядное подтверждение! Году в шестьдесят седьмом все ведущие партийные власти обратили свое внимание на Союз музыкантов, решив в духе времени освежить его руководство. Требовался человек новый, молодой, ни в коем случае не функционер, не чиновник, а скорее наоборот — как бы свободный и неуправляемый, само собой разумеется, талантливый, такой, кто был бы и для музыкантов своим, ну и, разумеется, не чужим для начальства. Кому пришло в голову поставить на этот пост Аркадия Фаустова? Чей изощренный ум сочинил для этой роли именно его? В кабинет с секретаршей, с четырьмя телефонами — этого легкомысленного пижона, острослова, анархиста, ни разу никуда не явившегося вовремя, вдобавок слабого по части женского пола, короче говоря, субъекта, совершенно неподходящего с точки зрения поставленных задач…
Телефоны были: один городской через секретаршу, другой — прямой, для друзей, третий — внутренний, а четвертый, под названием вертушка, с четырехзначным номером, приобщал своего владельца к заповедному миру, где все как бы знали друг друга и могли сообщаться напрямую, как свой со своим, и Аркадий, таким образом, входил в это четырехзначное число, оставаясь, как уже сказано, своим и для нас, в чем, собственно, и заключалась хитрость.
Автором идеи был некто Кузин Василий Васильевич, ныне всеми забытый, а в то время могущественный куратор, то есть человек, присматривавший с аппаратных высот за музыкой и музыкантами, мастер своего дела, знавший всех и вся. Тут была своя проверенная механика: прежде чем представить кандидатуру начальству, следовало убедиться, что не будет осечки со стороны самого кандидата, то есть получить его косвенное согласие, после чего проговорить вопрос наверху, и уж тогда само начальство, в случае положительного решения, приглашает кандидата на беседу и сообщает ему как новость свое предложение.
Уговаривать Аркадия не пришлось. И не то чтобы он так рвался к власти или желал для себя выгод. Выгоды, конечно, последовали, но в тот момент он про них, право слово, не думал. Скорее всего, он и вовсе не думал о последствиях, то есть сказался опять-таки характер, о чем и идет у нас речь. Начальством Василия Васильевича была известная в широких кругах Екатерина Дмитриевна, эффектная женщина, любимица целого поколения интеллигентов, они с Аркадием понравились друг другу, и вопрос решился.
Забегая вперед, добавим, что начальству не пришлось раскаиваться в этом как бы неожиданном выборе: Аркадий Аркадьевич оказался совершенно на месте. Он не строил из себя большого босса, демонстративно оставался со всеми на «ты», был доступен, отзывчив и по-прежнему острил и подшучивал, в том числе и над своим начальственным положением. И по-прежнему ему не было равных, когда на каком-нибудь капустнике или даже официальном вечере, в неофициальной его части, он садился за рояль и выдавал свои бурные импровизации — пародии на именитых коллег. Тут уже и сами живые классики — а классики наши были еще живы — покатывались со смеху, утирали слезы и аплодировали.
С годами он несколько потяжелел, стал осторожнее, узнав, к примеру, что оброненное им невзначай слово имеет теперь некоторый вес и надо быть осмотрительнее в своих оценках, поскольку музыканты, как и прочие люди искусства, весьма чувствительны к похвалам как в собственный адрес, так и в адрес коллег, и тем более к критике. Но он легко справлялся с такими и не такими проблемами, и годы спустя, когда победа демократов враз отрешила от руководящих должностей таких, как он, и пришло время посчитаться, оказалось, что у Аркадия Фаустова почти нет врагов, а тех, кого он успел облагодетельствовать, наоборот, множество, что, однако, не удержало его в кресле… но об этом речь впереди…
2
Вслед за описанным событием произошло и другое, также обозначившее перемену в судьбе и также связанное с натурой нашего героя: Аркадий Фаустов, бывший в свои тридцать лет холостым, неожиданно дл друзей и подруг расстался с затянувшейся свободой и женился на Диане.
Женщины были его слабостью, амурные похождения — любимым занятьем наравне с музыкой. Ходок — так это называлось в его кругу, и вся мужская компания, к которой он принадлежал, состояла из завзятых ходоков, при том, что это были, в отличие от него, семейные, благоустроенные люди.
Сказать, что их так уж обуревали желания, было бы сильным преувеличением. Спорт? Но спорт предполагает азарт, жажду первенства — ничего такого не было. Тут жила скорее ленивая инерция с некоторой долей интереса к выигрышу, не более; что-то наподобие преферанса. Или, скажем, охоты, когда сама подготовка, сборы, снаряжение, выезд, костры и все остальное имеет значенье не меньшее, чем количество убитой дичи. Были тут и свои охотничьи рассказы, как им не быть? И свои легенды — о том, например, как голубоглазый композитор, их общий приятель, маленький неотразимый Чаплин в подростковых туфельках, завоевывал статных красавиц при помощи волшебной музыки — стоило ему сесть за рояль, и ни одна не могла устоять.
Один современный драматург сочинил пьесу, где вот в такой компании со случайными подругами некий старый ловелас неожиданно встречается с собственной женой. Что-то подобное случалось и здесь, хоть и не в столь остром варианте: жена не жена, а ученица, аспирантка пред лицом уважаемого научного руководителя — такое, как говорят, имело место!
Всякий раз, конечно, вставал вопрос хаты. Будущий историк нравов, без сомнения, отметит это слово, означавшее в фольклоре нашего времени нечто большее, чем можно прочесть в толковом словаре. «Есть хата», «нет хаты» и, наконец, «пропадает хата» — эвфемизмы эти сохранились до наших дней, когда наличие параллельно с квартирами еще и дач и, наконец, чуда из маленькой северной страны — сауны существенно облегчило проблему, мучившую поколения наших донжуанов.
Вот однажды в такой именно хате — у приятеля — Аркадия Фаустова и настигла его судьба. Она явилась в образе хрупкого существа лет двадцати пяти, этакой статуэтки с неразвитыми, девичьими формами и с подходящим именем Диана. Поди разберись: вся стать ее, и строгое личико, и холод серых глаз обозначали нетронутое целомудрие, а меж тем она была здесь с двумя подругами и с парнем, который ее привел, и с двумя мужиками, один из которых был Аркадий, и вряд ли кто из шестерых сомневался в конечной цели сборища, а малый, который ее привел, тот и вовсе проявлял нетерпение и уже обследовал квартиру на предмет, где ему с ней расположиться, — все было ясно с самого начала, и когда Аркадий пристроился к ней поближе, затеяв легкомысленный треп с бокалами в руках, — именно с ней, персонально, — тут тоже не было никаких загадок. А затеял он это, честно говоря, по подлянке и больше нипочему: ему не понравился парень. Самоуверенный, весь из себя заграничный. Таких — учить. Отбить чувиху — и весь разговор.
На другой же день Аркадий затащил ее к себе. Мраморная статуэтка растаяла в его объятиях, раскрыв и свои. Она все понимала с полуслова. Что там у нее было в прошлом, Аркадий не знал, да и не допытывался. Не жениться же. Через месяц, устав от сложно организованных свиданий, он остался у нее в квартирке с родителями — сперва на день, потом на недельку, ничего, естественно, не обещая. Еще через пару месяцев они расписались.
Что подвигло Аркадия на такой шаг и что он испытывал, расставаясь со свободой, — всего этого мы так никогда и не узнаем. Аркадий Фаустов обычно не откровенничал с приятелями, больше отшучивался, и не потому, что был скрытен, а потому, скорее всего, что не откровенничал и с самим собой, то есть не имел вредной привычки самокопанья, обнимал умом предметы сиюминутные, но никак не метафизические — счастливое, скажем мы, свойство натуры. Впрочем, факт женитьбы мало что менял в его жизни, по крайней мере, на первых порах. Все осталось как было, прибавился женский голос по телефону.
Куда существенней было то, что происходило на работе — в учреждении, куда он теперь ездил почти ежедневно и где, никак дл этого не стараясь, приобретал власть.
3
Вот теперь о власти. Если верно, что короля играет свита, то надо признать, что иногда она это делает с великим удовольствием. Не прошло и нескольких месяцев, как Аркадий Аркадьевич, по-прежнему доступный и обаятельный, свой в доску, — заходи не стесняйся, — уже чем-то и кем-то распоряжался, кого-то чем-то оделял, а кому-то, случалось, и отказывал, и в приемной у него, среди коллег, приходивших со своими заботами, то есть что-то просить, можно было встретить мировую знаменитость, того же Х. или Ш., и это — в порядке вещей.
Как уже сказано, Аркадий Аркадьевич, будучи при таком месте, умудрился не нажить врагов даже среди такой капризной публики. У него обнаружилась замечательная память — и на имена-отчества в том числе, главное же — на предметы, события и просьбы, так что ни об одной из них не приходилось напоминать, он сам мог напомнить при случае: «ты ведь просил» или «вы, кажется, просили… так вот, удалось выяснить то-то и то-то».
Много ль вы встречали таких начальников?
Просьбы были все больше бытового свойства, касательно разных благ, доступных, как ни странно, не каждому. Но существовали материи и более сложные, в которых приходилось ориентироваться, и делать выбор, и принимать решения, порою даже рискованные. В музыке, как известно, шла борьба. Рядом с музыкой, понятной народу, существовала и музыка, народу чуждая: формализм, модернизм и прочие «измы», взятые на вооружение — да, совершенно верно, — нашими идейными противниками, реакционными кругами и иже с ними. Все эти извращения в виде додекафонии (словечко-то какое!), конкретной музыки (то же самое, надо понимать, что абстрактная живопись), не говоря уж о пресловутом рок-н-ролле, находили себе поклонников в среде неопытной молодежи, да и, что тут скрывать, людей постарше.
Положение осложнялось тем, что на вредных позициях стояли чаще всего талантливые люди, на позициях же правильных — люди бездарные, с этим, хочешь не хочешь, приходилось считаться. Талантливые и чуждые пользовались к тому же покровительством заграницы. Одним словом, вместо старой прямолинейной политики требовалась политика новая, утонченная, с известной уступкой отечественным авангардистам, что уж тут поделаешь. А начнешь уступать — поднимают голову свои же правоверные: вы что ж, братцы, совсем потеряли чувство реальности?.. Нет, братцы, это вы его потеряли… В общем, попробуй покрутись между теми и этими.
Аркадий Аркадьевич, как нетрудно догадаться, ловко управлялся с этой задачей, умея внушить каждой из противостоящих сторон, что защищает, как может, именно ее интересы.
Собственные его симпатии склонялись скорее в пользу непризнанных гениев, как их называли. К одному из них, композитору Валерию Бровкину, Аркадий Аркадьевич питал даже особую слабость. Бровкин Валерий был отчаянный авангардист, человек крайних взглядов, резких высказываний, пьющий, но, что поделаешь, талант. В лице Фаустова он приобрел поклонника и покровителя. Обычно между признанными и непризнанными существуют отношения скрытой, а когда и явной вражды и взаимной зависти. Понятное дело, непризнанные завидуют тем, кто, по их мнению, незаслуженно занял место на Олимпе. Но этим-то чему завидовать? Не будущей ли славе, которая уж наверное, как не раз бывало, поменяет местами фаворитов и неудачников? Не потому ли так нервничают фавориты?
Вот уж от чего был непритворно свободен Аркадий Аркадьевич. Черт возьми, в нем все-таки жил художник, и не Сальери, а Моцарт, что бы там ни говорили. Спросите у Дианы, сколько раз в домашнем кругу, среди самых близких, он превозносил талант Валерия Бровкина; случалось, бросался к роялю, чтобы наиграть по памяти какую-то полюбившуюся ему тему или даже фрагмент. И говорил при этом «мы, старики» и «они, молодые», на что Диана всегда отвечала: «Какой же ты старик, посмотрись в зеркало!» — и была права.
В зеркале отражалась приятна наружность молодого еще человека с ранними залысинами, в свитере, облегающем небольшое пока брюшко, но все еще полного жизни, не чуждого ни увлечений, ни некоторых грешков. Будь он повыше ростом и избавься от брюшка, можно было б считать его неотразимым; тут, впрочем, у всякого свой вкус.
4
Студентом второго курса консерватории Аркадий Фаустов подрабатывал в тогдашнем радиокомитете на Пушкинской, делая аранжировки народных песен по десяти рублей за штуку. Дело нехитрое, работы на два-три часа, трудность заключалась лишь в том, чтобы получить заказ. Одним прекрасным днем, когда в унылых коридорах, как всегда, толокся разный народ, и голодный Фаустов тоже был тут как тут, ему встретился знакомый парень, то ли Игорь, то ли Олег, имени он твердо не помнил, помнил только, что этот Игорь, он же Олег, стихотворец, мастер экспромтов, где-то они когда-то гуляли в одной компании, и парень этот сочинял на ходу стихи. Так вот. «Послушай, — сказал Олег, пусть уж он будет Олегом, — послушай, хочешь заработать четвертной? Вот тебе стихи. Попробуй на них музыку — и прямо сюда, в двадцать четвертую комнату, к Марине».
Аркадий сунул в карман листок, вечером вспомнил о нем, стихи были ничего, с рифмами, одна даже совсем хороша: «в один присест» и «невест». Вот в один присест и сочинилась мелодия, которую назавтра же и принес Фаустов в 24-ю комнату, к Марине, предвкушая гонорар в размере 25 рублей в ближайший, как хотелось надеяться, выплатной день 10-го числа.
Результат превзошел ожидания — по крайней мере, в тысячу раз, если считать на деньги. Для непосвященных: по действующему закону с каждого публичного исполнения вашего сочинения, будь это хоть песня, исполненная оркестром в ресторане, взимаются обязательные отчисления в пользу автора, и это в любой точке страны. Есть песни, принесшие авторам состояния, и мы имеем в данном случае как раз такой пример.
Так Аркадий Фаустов, оставаясь многообещающим симфонистом, открыл в себе и талант песенника.
Приятель его Игорь-Олег также не остался внакладе. Годы спустя Аркадий встретил его в дачном поселке за рулем новенькой «Победы». «Жигули» только еще начинались, все было впереди.
К концу шестидесятых — началу семидесятых материальное положение Фаустова, можно сказать, вполне определилось как достаточное (от слова достаток), и это имеет, как мы увидим, немаловажное значение для нашей истории. Можно съязвить, что Диана пришла в этом смысле на готовое. Но можно сказать и так, что как раз ее трудами и было сохранено и приумножено то, чем обладал молодой легкомысленный баловень судьбы.
Диана менялась неуклонно и незаметно, как могут меняться только женщины, и притом, заметим, не в худшую сторону. Еще недавно в телефонном разговоре она говорила кому-то, прощаясь: «Ну давай», — от чего Аркадия всякий раз передергивало. Однажды он сказал ей со смехом про это «ну давай». Удивилась, не поняла. Но больше «ну давай» не было, да и звук стал потише, а то ведь разговаривала, как с почты в райцентре, и всегда подолгу, десять раз одно и то же. Она оказалась способной ученицей, хватала на лету. Уже вскоре в телефонных делах появилась краткость, доступная, как мы знаем, далеко не всем, и даже такое присловье: «Не будем терять времени».
Времени Диана и впрямь не теряла, взяв в свои руки, так уж оно само получилось, содержание дома и всякие другие заботы, сопровождающие жизнь мало-мальски обеспеченных людей в наших ненормальных условиях.
Попробуйте-ка починить забор на даче или поставить на профилактику автомобиль, перед тем объездив полгорода в поисках какой-нибудь детали, и это при том, что всюду чего-то нет, а кого-то не дозовешься, а кто-то и вовсе запил, а договаривались на вторник. Если вам случалось видеть писательских или композиторских жен в закутке сберкассы в Лаврушинском переулке, куда они обычно заезжали (не ведаем, заезжают ли теперь) за деньгами, и прислушаться к их разговорам — все на ходу и вечно некогда, — вы вполне могли оценить героизм этих особенных женщин. Уж если какая из них в норковой шубке или модной дубленке и «Волга» с шофером ждет у подъезда, погасите в себе нехорошие чувства, знайте, что все оплачено нелегким трудом, ибо быть женою знаменитости — труд.
А если у нее еще и открытый дом, то есть в любой момент — гости, а значит, всегда накрыт стол, и хозяйка при этом должна быть в форме, даже когда валится с ног, — возьмите во внимание еще и это, и вы получите портрет той, о ком говорили, признайтесь, с вечной ухмылкой: «Ах, жены! знаем мы этих жен!» Не знаете вы этих жен.
Ох уж эти злые языки, чего только не предрекали бедному Фаустову, когда тот женился на Диане! Прощай, свобода, прощайте, старые верные друзья, уж она-то их отвадит, отсеет! Ан нет. Никого не отвадила. Еще и привадила новых, с женами… Вот говорят: нужные люди — всегда как бы с укором, в насмешку. Но что значит «нужные»? Кому они нужны — вам? Но, стало быть, и вы им не без надобности, а то как же. Нужные обоюдно. Все правильно.
Диана Сергеевна заканчивала в свое время институт тонкой химической технологии, что не имело никаких последствий в ее жизни. Как и многие женщины ее поколения, она не работала по специальности; вернее будет сказать, что свою настоящую специальность эти женщины обретали помимо институтов и, как правило, много поздней, когда это им удавалось. То, что мы недавно определили как должность жены известного композитора, и было, если хотите, профессией Дианы Сергеевны, ее призванием, делом жизни.
Проявилось это, как уже замечено, не сразу и, кто знает, может быть, даже неожиданно для нее самой. Аркадий Аркадьевич с легкостью, ему присущей, принимал все, так сказать, инициативы жены. Вскоре Диана уже отвечала на звонки: «Нет, простите, завтра он не сможет. Лучше где-нибудь на той неделе», — беря на себя и распоряженье его временем. При этом, что важно, личная свобода Фаустова никак и ни в чем не была утеснена. Муж по-прежнему не был обязан отчетом в своем времяпрепровождении: где был да с кем. «Ты его распустила», — говорили подруги, а впрочем, чего не услышишь от подруг. Диана только посмеивалась по поводу возможных похождений Фаустова, кстати сказать, взявши себе за правило не появляться в мастерской (а уж к тому времени появилась и мастерская — однокомнатная квартирка на Пресне, служившая Аркадию для работы) без предварительного звонка. «Давай-ка выгоняй своих баб, я приеду к четырем», — бывало, говорила она то ли в шутку, то есть не допуская мысли о каких-то бабах, то ли всерьез — как раз допуская. И это, похоже, устраивало обоих.
С годами ее служение распространилось и на ту область, где он был искушенным мастером, а она в лучшем случае дилетантом. Интересно, умеют ли играть в шахматы жены шахматистов? Ну как, например, он объяснит ей свой ход ферзем в решающей партии, если она и вовсе не знает ходов? Но так ли это важно, с другой стороны?.. Так вот, Диана Сергеевна, даром что не знала нотной грамоты, оказалась ценным советчиком мужа-композитора, даже в каком-то смысле и руководителем его творчества. Она-то, собственно, и подвигла Фаустова на создание больших форм, как-то: симфоний и опер, посчитав, что песенное дело и работа в кино, чем в последнее время увлекался Аркадий, оно хоть и доходнее в смысле сиюминутной прибыли, да все же малопочтенно для серьезного художника. Тем самым она как бы настраивала мужа на отказ от заработков в пользу чистого творчества. Похвальная позиция, что и говорить.
И в отношении общественной деятельности мужа, его карьеры у Дианы также имелась собственная позиция. Другая бы радовалась да подсчитывала дивиденды от секретарского положения супруга, сулившего ему в скором времени и депутатство, и еще всяческие блага. Диану же — хотите верьте, хотите нет — не прельщали эти мелкие радости, и она не раз журила мужа за то, что занимается бог весть чем, вместо того чтобы целиком отдатьс музыке, и именно музыке серьезной.
И, надо признать, она умела добиваться своего. По крайней мере, две симфонии, втора и третья, скрипичный концерт, цикл камерных сочинений для голоса и, наконец, две оперы — все это, как не раз признавал сам композитор, создано благодаря Диане, ее стараниями. Можно, как видите, не знать нотной грамоты и не иметь слуха, но отличать временное от вечного, настоящее от сиюминутного — не заказано никому.
Другое дело, что серьезные сочинения Фаустова, по мнению некоторых критиков, уступали его, так сказать, прикладной музыке, а оперы, где уж он, казалось бы, мог развернуться как признанный мелодист, как раз огорчали — все тех же критиков — бедностью, как они выражались, вокального материала. Но это уж, как говорится, дело вкуса. Вы назовите оперу, даже из числа великих, которую сразу приняли бы современники. «Севильский цирюльник» освистан, «Травиата» не понята, «Кармен» встречена в штыки. Говорили, а точнее, шептались в кулуарах, что, мол, только положение Фаустова, связи в министерстве, нажим сверху и все такое вынудили несчастный Большой театр взяться за его сочинения. Но надо знать консерватизм Большого. В конце концов, на премьерах был полный зал, в газетах, за редким исключением, хвалебные рецензии, а уж что там болтают в кулуарах наши снобы — это их частное дело.
Была, правда, и такая одна рецензия, где молодой смелый критик, наверняка кем-то выпущенный, — тут случайностей не бывает, — обозвал оперу Фаустова однодневкой и еще — одеждой, сшитой не по росту, что и вовсе оскорбительно. Надо отдать должное Аркадию Аркадьевичу, он спокойно перенес этот удар и, больше того, не пошевелил пальцем, чтобы его отвратить, хот был предупрежден заранее: добрые люди в таких случаях всегда на месте. Достаточно было поднять трубку и сказать всего несколько слов. Он не сделал этого, поленился, не удосужился. И хорошо! Лень и беспечность оставались при нем и, как ни странно, шли на пользу, предохраняя от ненужных, а стало быть, неверных движений. Ругательная статья дала в итоге обратный эффект: Аркадий Аркадьевич оказался в положении обиженного. Что, как известно, прибавляет друзей. То есть он же остался в выигрыше. А всё лень и беспечность.
Аркадий Аркадьевич и впрямь мало изменился за годы карьеры, хотя уж были основания и несколько забуреть. Когда тебя с утра до вечера одолевают люди, и всем без исключений что-то нужно — назойливые посетители, всегда многословные и непонятливые, или просто друзья-приятели «на огонек», однако тоже не без задней мысли что-то от тебя получить не сейчас, так потом; когда уже и сам куратор Василий Васильевич, когда-то тебя и сотворивший, нынче говорит с тобой искательно, а ты ему: «Хорошо, подумаем, ты мне напомни», — тут уж трудно оставаться демократом. И все-таки Фаустову это удавалось. Он, правда, сделался рассеян и насмешлив более, чем прежде, так, будто смешные стороны людей открылись ему по-новому оттуда, из-за начальственного стола; и тем не менее оставался доступен и общителен, окружен все теми же друзьями и теми же привычками и с тою же страстью-привычкой к амурным похождениям; короче, оставался самим собой.
И тут — новая глава нашей истории.
5
Итак, характер — это судьба. Напомним: неожиданная карьера Аркадия Фаустова была во многом следствием его характера, а уж дальнейшее, о чем пойдет рассказ, было, вероятно, следствием карьеры. Вот такая, если хотите, причинно-следственная связь.
Дальнейшее явилось в образе девушки-музыковеда Наташи, затеявшей писать о нем монографию. Монография полагалась Фаустову, так сказать, по чину, в издательстве что-то долго собирались, и вот наконец пришла Наташа. Очень скоро выяснилось, однако, что как раз монографию написать Наташе не под силу. Первые же страницы были Аркадием забракованы. Наташа переписала их наново, но результат был тем же. Сели вместе. А уж где сели, там и прилегли. Благо, к тому времени у Аркадия была своя мастерская, мы о ней упоминали, — квартирка на Пресне, в Среднем Тишинском, куда деятельная Диана втащила кабинетный рояль и аппаратуру для записи, все, как у людей, и еще, конечно, тахту, по поводу которой были всякие шуточки. С шуточек же, как известно, все и начинается.
Наташа эта оказалась крепким орешком. Никаких коньяков, ну, кофе — это еще ладно. Джин с тоником? Да что вы, Аркадий Аркадьевич, мы ведь с вами работать собрались. Да нет, Аркадий Аркадьевич, не надо. Пустите, прошу вас. Следующий раз, вы уж простите, я к вам сюда не приду… «Придешь!» — обещал Аркадий.
Мешал дневной свет, штор в мастерской еще не было, Диана все собиралась. «А ты закрой глаза», — говорил Аркадий. В отличие от многих других, Наташа не притворялась, а и впрямь была стыдливой. Ох уж эти стиснутые зубы — как будто тебя режут. Ну что, ну что?.. Не хватало еще слез! Господи!.. Тем не менее после всего она проворно сбегала в ванную и вернулась оттуда в халате Аркадия и уж с другим, как бы это сказать, выражением лица, и — уже на «ты». «Пустое вы сердечным ты она, обмолвясь, заменила»… Аркадия всегда забавляла в женщинах эта мгновенная перемена: чего уж там теперь!..
3атеянная монография так и не сдвинулась с места, зато джин с тоником имел успех, и отсутствие штор в мастерской дарило свои радости; музыковед Наташа, похоже, входила во вкус той жизни, которую, как и обещал, открыл ей многоопытный в делах любви композитор.
Но — что странно и неожиданно — сам Фаустов втягивался мало-помалу в этот новый роман, теперь уже и не откладывая встреч, как бывало раньше, а торопя их и даже напоминая о себе телефонными звонками, чего с ним и вовсе не случалось.
Писать Наташа не умела, к тому же, как выяснилось, к творчеству Фаустова, особенно в области больших форм, относилась критически, что и не считала нужным скрывать. Послать бы ее куда подальше, но Фаустов, в отличие от большинства коллег, не терял в таких случаях чувства юмора, а уж тут ситуация показалась ему совсем забавной: «Займемся монографией», — говорил он, раздевая Наташу.
Она оказалась старше, чем выглядела, о чем в первый же день с некоторым смущеньем и тревогой сообщила Аркадию: ей тридцать два года. Уже тридцать два, не смотрите, что так выгляжу. Как же не смотреть, именно что смотреть! И тем не менее. Тридцать два, а дочке восемь, есть, стало быть, еще и дочка, пошла во второй класс. Мужа нет, с мужем в разводе. Давно ли? Давно. С самого начала. Живут втроем: она, дочь и мать… Уже то, что он входил во все эти обстоятельства, было дл Аркадия Аркадьевича внове, до сих пор он таких подробностей избегал.
Дальше — больше: стал, видите ли, звонить. И по телефону — с бабушкой, ее матерью Анной Александровной — о том о сем, о житье-бытье. Жили они в самом центре, на Петровских линиях, где «Будапешт». И надо же как совпало — дом под угрозой. То ли в капитальный ремонт, то ли на слом, а жильцов, как водится, на окраину, в Бибирево или Коньково — разницы мало… Ну уж тут, как говорится, сам бог послал им Аркадия Аркадьевича с его телефоном-вертушкой…
Вот так постепенно беспечный донжуан и прожигатель жизни, вместо того чтобы продолжать жуировать, как это называлось в прошлом веке, обзаводился тем, что называется второй семьей в духе века нынешнего.
Как это все-таки случилось? Чем прельстила его эта девушка-очкарик тридцати с лишним лет, никакой не секс-символ, похожая к тому же на жену Диану, да еще и с неустроенностью, заботами, сумками, с этой квартиркой в Лиховом переулке, куда все-таки удалось их определить и где вскорости Аркадий Аркадьевич стал уже своим человеком… Сказать кому-нибудь!
Однажды в разговорах с Наташей обсуждали сенсацию музыкального мира: жена знаменитого композитора У., не прошло и нескольких месяцев, а то и недель после его кончины, вновь вышла замуж, да за кого — за какого-то непонятного фоторепортера, моложе ее лет на десять. Шокирующая новость эта бурно обсуждалась. Бывшая вдова не стала делать секрета из своего замужества, в этом был даже, если хотите, некоторый вызов общественному мнению, нам с вами. Удивляла, конечно, стремительность. Что называется, еще и башмаков не износила. Но и другое: У. безрассудно лишала себя положения почтенной вдовы великого человека, круга их общих друзей и почитателей, а кроме того, простите, и гонораров, хотя на сей счет были разные прогнозы, — и все это ради какого-то прохиндея-фотогра- фа, — а кем он еще мог быть, как не прохиндеем!
«Молодец! — сказала Наташа. — Настоящая женщина!» — «То есть?» — «Сумела отличить главное от мелочей, это мало кому удается!» — «Что ты имеешь в виду? Что главное?» — «Личная жизнь, любовь, а что же еще!»
Вот так единственный раз произнесено было это слово. Любовь, любви, про любовь… что-то из другой жизни, из книжек, из оперных арий. Странно было примерять его к себе, помещать в комнату в Лиховом переулке или на продавленную тахту в мастерской.
Смешно, но и Диана высказалась по поводу У. в том же смысле и почти теми же словами, заняв решительно сторону бывшей вдовы и прохиндея-фотографа, нашедших свое счастье вопреки всем пересудам. Вообще у них с Наташей нередко совпадали взгляды, и Аркадий каждый раз отмечал это про себя, посмеиваясь: надо же, какое сходство. Да они и внешне принадлежали одному типу женщин, и во всем остальном не так уж разнились. Зачем, собственно говоря, нужно было менять одну на другую? А он и не думал менять, они обе как бы вполне уживались бок о бок в его жизни, причиняя, конечно, определенные неудобства, иногда забавные. Обе, например, любили готовить, и, отведав своих любимых домашних пельменей у Наташи, Фаустов должен был давиться тем же фирменным блюдом у себя дома. В довершение совпадали и праздники, и даже, как ни странно, дни рождения: обе умудрились родитьс в один день!
Оставалось только познакомить их друг с другом. Глядишь, и подружились бы! Такая шальная мысль порой приходила в голову. А что? Это, по крайней мере, облегчило бы жизнь всем троим.
6
Так оно в конце концов и случилось: познакомились. Вышло как бы само собой, а уж на самом-то деле — стараньями Дианы. Она давно была, что называется, в курсе, но, как и должно, виду не подавала и уж тем более не стала устраивать набегов на мастерскую или, скажем, в Лихов переулок. За годы жизни с Фаустовым она усвоила другие способы поведения, светские, и поступила соответственно, подключив ближайших подруг и устроив таким образом, что они с Наташей с о в п а л и у некоей парикмахерши, тоже по имени Наталья, то есть пришли в одно время, и Наталья-парикмахерша оказалась занята, пришлось ждать, и Диана плотоядно смотрела на соперницу, наслаждаясь ситуацией, то есть будто бы не зная, кто перед ней, в то время как Наташа знала, что перед ней жена Фаустова, но тоже делала вид, что не знает.
Выдержав значительную паузу, Диана наконец заговорила — так и было задумано:
— Давайте познакомимся. Диана Фаустова.
— Наталья Королева.
— Мы где-то встречались раньше?
— Да нет, пожалуй.
— А мне ваше лицо знакомо. Где-то я вас видела.
— Возможно. Мир тесен.
— Даже слишком, — сделала резкий ход Диана.
Наталья Королева ответила ходом не менее резким, пропустив эти слова мимо ушей. Диане оставалось замолкнуть или — раскрываться дальше.
— Так вы меня совсем не знаете? — спросила она.
— Нет, представьте.
— И у вас никогда не было искушения хотя бы посмотреть на меня?
— С какой стати?
— Ну хотя бы из женского любопытства.
— Я не любопытна, — отвечала Наталья.
— Так что будем делать?
— Вы о чем?
— Я его жена.
— Чья?
— Аркадия Аркадьевича.
— И что же?
— У вас крепкие нервы, — заметила Диана.
— У вас тоже, — последовал ответ.
— Вот ты какая.
— Мы будем на «ты»?
— А почему бы и нет? В самый раз.
— А зачем?
— Так проще. Я думаю, нам есть что рассказать друг другу.
Наташа, надо отдать ей должное, провела всю сцену с безукоризненной выдержкой и хладнокровием, не дав себя вовлечь в тягостное выяснение отношений, на что, конечно, рассчитывала Диана Сергеевна. Разговор не получился.
Аркадий Аркадьевич, разумеется, в тот же день получил информацию сразу с двух сторон и, как ни странно, отреагировал вяло, что опять же не входило в планы его супруги. Скандала не получалось. С одной стороны, Аркадий как бы ничего не отрицал, с другой — ни в чем не признавался.
Вот тут-то и было пущено в ход заготовленное оружие.
— Хорошо, — сказала Диана. — Не будем тратить времени. Я тебе предлагаю выход. Вот слушай. О совместной жизни не может быть и речи, ты, надеюсь, согласен. — Диана сделала короткую паузу, он ею не воспользовался, не сказав ни «нет», ни «да». То, чему он научился за годы в руководящем кабинете. Ни «да», ни «нет», а диалог как бы происходит. — Так вот, о совместной жизни, как прежде, не может быть и речи, — повторила Диана и продолжала уже без пауз: — Но и развода ты у меня не получишь. Придется тебе, мой дорогой, жить на два дома. Днем ты, как всегда, свободен, гуляй как хочешь, а ночевать изволь приходить домой. Это первое. Второе, — тут Диана снова остановилась, подстерегая его реакцию. — Второе. Ты слышишь меня?
— Слышу, — подтвердил Аркадий.
— Второе. Ты оформляешь на меня завещание.
— Что?
— Завещание. Не пугайся. Я не собираюсь тебя убивать. Живи. Но я хотела бы иметь гарантию на случай твоей смерти, что я не останусь ни с чем, как вдова Ш-на, — тут Диана назвала известную фамилию. — Дача, машина, дом в Гульрипши, квартира само собой… Я считаю, что заработала это вместе с тобой. Ты другого мнения?
— Но я еще, прости меня, собираюсь пожить, — возразил Аркадий.
— Я не сомневаюсь. Пожить мы любим, — заметила на это Диана. — И все-таки давай подстрахуемся на всякий случай. Кто знает!.. Так вот, Аркадий Аркадьевич, вы пишете завещание. Как я уже сказала, все движимое и недвижимое. Но это еще не все. Вы делаете меня наследницей всех ваших авторских прав как на прошлые, так и на будущие сочинения, дай вам бог написать их побольше. Все это оформляется в нотариальной конторе, я получаю бумагу — и вы свободны. По крайней мере, с восьми утра до двенадцати ночи. Ночуете же вы здесь, дома.
Наступила, как можно было предвидеть, глубока пауза, в течение которой Аркадий Аркадьевич лихорадочно обдумывал условия, а главное, последствия предложенного ему контракта.
— По-моему, это хороший выход, — подбодрила его Диана. — Другого, впрочем, и нет. Ты ведь не станешь меня вынуждать, чтобы я совершала какие-то поступки, за которые будет потом стыдно нам обоим.
— Какие же это? — полюбопытствовал Аркадий.
— Ну, как поступают обманутые жены, ты разве не слыхал? Начиная с парткома и тому подобное. Я всегда этому удивлялась: думаю, ну и чего она этим достигает? А ведь и достигали, кстати говоря. Возвращали мужей. Приходили, еще как, за милую душу. И жили потом нормально, еще детей рожали. Но это — одни женщины. А другие… у тех другая цель. Не это вот убогое счастье. А посмотреть, как он, миленький, будет вертеться. С испорченной биографией… Это у них там, в Америке: хочешь развестись — плати отступного. А у нас — анкета, карьера. Да если еще жене известны про него какие-то факты… Факты, как ты знаешь, упряма вещь — это кто сказал?..
Тут она замолчала. Можно было не продолжать. «Какие-то факты» — чего же еще больше. Кстати, какие факты, что за факты?.. Аркадий Аркадьевич тут же представил себе ее письмо в инстанции — а что, почему бы и нет, с нее станет… Сейчас они сидели друг перед другом, по обе стороны стола, как в служебном кабинете, и она в кресле, как при должности, не хватало только телефонов по левую руку.
— Дай мне подумать, — сказал Аркадий, и она ответила с непринужденностью:
— Бога ради, я не тороплюсь, — уже зная, что он согласен на все.
7
С этого дня Аркадий Фаустов жил в вечном страхе.
Все вроде бы уладилось. Они с Дианой оставались, как и было условлено, под одной крышей, поддерживая корректные, даже как бы дружеские отношения — с вечерними чаепитиями перед телевизором на кухне, с общими знакомыми. Оказалось, что можно жить и так. Спал Аркадий у себя в кабинете, и с этим, к счастью, проблем не возникало, Диана с самого начала подчеркивала, что он свободен от супружеских обязанностей, иногда и пошучивала по этому поводу. Сама она, похоже, также не осталась без утешения — звонили незнакомые мужские голоса, Аркадий, случалось, звал ее к телефону, она удалялась с трубкой, после чего загадочно улыбалась, видимо, ожидая его расспросов… Утром, позавтракав, он отправлялся в Лихов к Наташе, оттуда на работу в Союз, или сначала на работу, потом к Наташе. Секретарша Елена Даниловна знала оба телефона.
В квартиру к Наташе привезли со временем пианино, рояль там не помещался; прикупили кое-что из «техники», но работа почему-то не шла, и Аркадий уезжал сочинять к себе в мастерскую или чаще домой, то есть к Диане, в старый свой кабинет, где жили все его привычки. Здесь выглядело все по-прежнему. И дни рождения, и другие дни, событиями не отмеченные, собирали, как и встарь, полный дом людей, и хозяйка была, как всегда, на высоте, и хозяин, как всегда, на месте.
А работалось все труднее. Кто это из поэтов отвечал на вопрос, трудно ли сочинять стихи: «Совсем нетрудно, нет ничего проще, если тебе их кто-то диктует, и — совершенно невозможно, если не диктует никто»? Так вот, никто не диктовал, как раньше. И были тому, наверное, свои причины, и не в последнюю очередь та нервная жизнь, на которую он себя добровольно обрек. И так продолжалось не месяц, не два и не год, и не было никаких сил разорвать этот круг: там оставалась Наташа, здесь Диана, не терявшая бдительности, — стоило однажды не прийти ночевать домой, как последовало напоминание о контракте, на этот раз без дипломатии, с криком и угрозами.
А чего, собственно, он боялся?
Он и сам не раз задавал себе этот вопрос.
Какой-то, черт побери, контракт, какое-то нелепое завещание, оформленное, однако, по всем правилам, и все эти безумные разъезды с непременным возвращеньем к жене, которая уже и не жена, — с какой стати? Какой такой властью над ним могла обладать эта маленькая женщина, купившая его волю, его настоящую и будущую жизнь? Какие уж такие угрозы могли держать его в тупом бессильном повиновении каждый день и час?
Так он спрашивал себ постоянно и — не находил разумного ответа.
Ну хорошо, ушел из семьи, подумаешь, какое дело. Мало ли людей разводятся с женами, заводят вторые семьи, производят на свет побочных детей. Вот у такого-то, говорят, целых двое — сын и дочь, сын в Ленинграде, студент консерватории. Ну и что же? Кто из нас не грешен, в конце концов!
Пожалуйста, греши на здоровье. Только без скандала.
Скандал меняет дело. Скандал — это скандал. Ответственность, переложенная на плечи других. Письмо в инстанции, которому нельзя не дать хода. Жалоба, на которую кто-то обязан реагировать. Письмо ставится на контроль. Доложите о принятых мерах.
В этот раз тебе ничего не будет. Пожурят и отпустят с миром. «Ну что ж ты, брат, — скажет куратор Василий Васильевич, — не мог с ней договориться? Такие вещи надо решать дома. Как ее хоть зовут-то, эту красотку? Ну, ты даешь!»
Вот и все, казалось бы. «Что там у вас в семье, Аркадий Аркадьевич? Вы уж, пожалуйста, разберитесь. Не подводите нас».
Это — уже на «вы» — сама Екатерина Дмитриевна. Строга, говорят, в этих вопросах. «Разберитесь». — «Хорошо, Екатерина Дмитриевна, попробую».
И только-то!
Но уже на ближайшем пленуме, в сентябре, тебя под благовидным предлогом или вовсе без объяснений, автоматически, лишают должности, выводят из игры. «Что случилось? — шепчутся коллеги. — За что его так?» А ни за что, братцы. Без всяких формулировок. «Есть предложение освободить».
А тут как раз конгресс в Париже, вагнеровские дни в Байрейте, юбилей Сибелиуса в Хельсинки. И все это уже без тебя. И Отто Хагер будет растерянно спрашивать у нового главы делегации, Отто Хагер, великий дирижер, душа лейпцигского Гевандсхауза, — растерянно: «А где Аркадий?» — «Он, к сожалению, не совсем здоров». — «Надеюсь, ничего серьезного?»
А уж как воспрянут завистники! И чем это еще обернется, можно только гадать.
Воображение подбрасывало варианты один страшнее другого, но всякий раз, поразмыслив, Фаустов говорил себе: ну и что! подумаешь! велика важность! — соразмеряя все эти ужасы с одной-единственной выгодой, которую он получал взамен, — свободой. И выходило так, что и великим Отто Хагером, и юбилеем Сибелиуса, и еще чем-то, и чем-то еще можно вполне пожертвовать ради простой возможности жить так, как хочется, никого и ничего не боясь. Да и к тому же — времена менялись, прежде суровые нравы заметно мягчели — живи сам и давай жить другим; уж и не слышно было, чтобы парткомы возвращали мужей обманутым женам… А что касается завещания, то его можно было запросто и аннулировать, переиначить, написать новое, пока ты жив, — как ему такое не пришло в голову? В общем, выходило, что и пугаться-то особенно нечего.
Но это — теоретически. Это — пока рассуждаешь, а как доходит до дела…
Вот что такое страх. Казалось бы, изложены все доводы, но остается еще самый последний: холод, проходящий по спинному хребту ни с того ни с сего, без причин. Вы входите в темную комнату — кого и чего вы вдруг испугались? Разбойников? Привидений? А ничего. Темноты.
Так он и жил.
В Лиховом переулке спрашивали с тревогой, почему он кашляет, давали с собой таблетку — принять на ночь, заставляли поддеть под пиджак шерстяной жилет (благо часть его вещей была здесь). Лежа с ним среди дня, — а когда ж еще? — Наташа выслушивала все его признания, вопросы и жалобы, она умела слушать и не давала советов, чаще всего просто соглашаясь и жалея его. Кто бы мог подумать, что он, Аркадий Фаустов, баловень и счастливчик, будет нуждаться в простой бабьей жалости — чтобы вот так уткнуться носом ей в шею и затихнуть и чтобы она гладила ладонью его лысую макушку: ах ты, мой бедненький… Кому это объяснишь? Друзья-приятели седели, полнели, но не сдавались, особенно в летний сезон, отправив на отдых домочадцев; приходилось что-то выдумывать для них: не могу, болен, за нят, — встречая печально-насмешливые взгляды…
В композиторском доме на Неждановой все шло своим чередом: телефонные звонки, визиты, застолья. Уж теперь-то Диана Сергеевна особенно заботилась о лице семьи, приглашая гостей и почаще, чем раньше, и числом поболее. И достаток в доме не иссякал, а, можно сказать, приумножался. Купили вторую машину, ныне уж и сама хозяйка пожелала сесть за руль — а что, почему бы и нет? Подвернулась подходящая мебель для дома в Гульрипши, снарядили контейнер, отправили. И все это, конечно, она, Диана, а кто ж еще? Ее энергия, теперь еще как бы и удесятеренная. Аркадий с любопытством наблюдал за этими хлопотами, иной раз посмеивался: «Умножаешь наследство!» — и она спокойно улыбалась в ответ.
8
Смех смехом, а ведь она, пожалуй, и впрямь рассчитывала на это завещание, то есть ждала его смерти, а как иначе, и мысль эта, что твоей смерти хотят и ждут и где-то тикает часовой механизм, отмеривающий твои дни, — мысль эта, до сих пор отвлеченная, книжная, все сильнее и уже впрямую овладевала Фаустовым, обдавая его ледяным, мистическим ужасом. Он никогда раньше не был мнительным; помнится, они в компании веселились по поводу друга-режиссера, имевшего привычку хвататься за разные части тела с жалобами, что здесь, мол, у него колет, а тут болит, и как раз Аркадий уморительно копировал друга, прикладывая руку то к грудной клетке, то к заднице. Теперь он сам иногда — не то чтоб прикладывал руку, а все же прислушивался к своему организму, пытаясь выследить то здесь, то там недремлющую адскую машину. Ничего не болело. Как-то однажды защемило сердце, но выяснилось, что это всего лишь мышечная боль, простуда. Это, оказывается, легко устанавливается: таблетку под язык, и если не проходит, то, значит, не сердце, вот и вся премудрость.
Но когда-то же это должно начаться? Когда?
Он стал ступать по земле осторожнее, избега резких движений. Он и раньше знал меру в пьянстве, говоря о себе: «Я не по этой части», — а нынче уж и вовсе стал пить глоточками. Впрочем, коньяк, говорят, полезен для сосудов…
Проклятое это завещание висело над ним, здоровым, зловещим призраком, приговором, ожидающим исполнения.
Когда?
Однажды весенним днем он ехал на работу в Союз, сам за рулем своей «Волги», и решил завернуть по дороге в поликлинику, благо крюк небольшой и времени до заседания оставался час — достаточно, чтобы заехать и показаться врачу, если тот на месте. Врач оказался на месте — симпатичная блондиночка с красивой грудью и длинными ногами, из тех, кого он в былые времена не пропускал. «Раздевайтесь, — сказала блондиночка. — Что-то я вас не помню. Какие жалобы?»
Жалоб у Аркадия Аркадьевича не было, но, как бы в оправдание своего визита, он показал на сердце: вот, иногда…
— Не надо показывать на себе, — заметила врачиха, не отвечая на взгляды Аркадия Аркадьевича. — Ложитесь. Расслабьтесь, пожалуйста.
Волосатая грудь Фаустова не произвела на нее впечатления, без применения оставались и взгляды; она проделала все, что положено, сняла кардиограмму и, повертев в руках бумажную ленту, с этой же лентою в руках и удалилась, влача ее за собой, как серпантин.
Через несколько минут Фаустов держал ответ уже перед целым синклитом ее коллег, набежавших неизвестно откуда.
— Что вы чувствовали, какую боль?
— Никакой боли.
— Может быть, в плече?
— Да нет же.
— Но что-то же вас к нам привело, — продолжал старший по возрасту, в колпаке, — какие-то ощущения, не правда ли?
— Никаких ощущений.
— Вот так-таки взяли и приехали сами?
— Как видите. А в чем, собственно, дело? — поинтересовался в свою очередь Фаустов.
— А в том дело, милейший, что у вас инфаркт… Нет уж, не вставайте, лежите. Вы как сюда приехали, на чем?
— На машине.
— Ключи, пожалуйста. И телефончик. Есть дома кто-нибудь — отогнать машину?
— Зачем?
— Как зачем? Не бросите же ее здесь.
— А я, значит, что же… — дрогнул Фаустов.
— А вы — на «скорой», на чем же еще… Ты позвонила, Танечка? Это что, первый у него?.. Лежите, пожалуйста, смирно. Головку ему повыше… Вот видите, как удачно. Подгадали, можно сказать…
— И то правда, — усмехнулся Фаустов, уже чувствуя, как холодеет спина…
Месяц после этого он провалялся в больнице, еще месяц провел в санатории, аккуратно вышагивая по мокрым дорожкам положенные километры. Первые дни на больничной койке, в реанимации, он был почти уверен, что помрет. Должно же наконец завещание вступить в законную силу. Помирать не хотелось. Если выживу, осторожно думал он, начну вести здоровую жизнь. И прежде всего надо будет разобраться с женщинами. Он наблюдал их весь первый месяц, одну и другую, обе были здесь, поблизости — Наташа почти ежедневно, да и Диана тоже. Вот уж подходящий случай им наконец подружиться, что ни говори.
Сами они, вероятно, были другого мнения. Наташа в первый же день, как только ее к нему пустили, заявила Фаустову: «Не бойся, все будет хорошо. Я теб вытащу, пусть не надеется». Это надо было понимать так, что Диана надеется на его смерть, а Наташа в пику ей не допустит этого. Сама Диана от комментариев великодушно воздерживалась, лишь иногда вставляя реплику вроде: «Эта курица уже приходила?» — или просто: «она», чаще — «она». И, честно говоря, непохоже было, чтобы Диана торопилась с наследством, скорее наоборот: она со всей своей безжалостной энергией — уж если что задумала — подняла на ноги врачей, задарила сестер и нянечек — не для того же, чтобы они его уморили. Привезла однажды и профессора, мировое светило, после чего Фаустову слегка поменяли таблетки — что-то отменили, а что-то, наоборот, добавили. Сам Аркадий Аркадьевич по свойству характера уже воспрял духом, шутил и заглядывался на женщин.
Он вернулся помолодевший, со свежим загаром от весеннего солнца, с вернувшейся прежней походкой; позвонил из дому Наташе, а на другой день с утра отправился к ней. Жизнь продолжалась.
9
А между тем наступала развязка, и пришла она неожиданно дл всех героев этой истории. Аркадия Фаустова все-таки отрешили от должности. И не по доносу зловредной Дианы, и не по воле расчетливого куратора Василия Васильевича или его строгой начальницы, ибо и сам Василий Васильевич в то же самое время, всего несколькими днями позже, лишился своего кресла, с начальницей же Екатериной Дмитриевной это произошло еще раньше. Скажем одним словом, точнее, одной фразой: наступала эпоха перемен.
Случилось так, что кроткий Союз музыкантов, до сих пор еще никогда никому не доставлявший хлопот, вдруг в одночасье громогласно восстал против собственного руководства, пожелал заменить его сверху донизу и тут же проделал это посредством тайного голосования. Ох уж это тайное голосование, сколько раз в истории оно являло нам свои хитрые подмены, когда сиюминутное настроение зала, кем-то подогретого, выдавало себя за законную волю большинства. Это уж потом несчастное большинство спросит себя, почему оно в тот момент проголосовало так, а не этак, и начнет, как водится, искать виноватых. В нашем случае все произошло мгновенно, в течение одного дня. Чье-то выступление, имевшее успех у зала, и — пошло, покатилось. Вот уж и Союз музыкантов плох, и руководители его бессильны и покорны, и шкала ценностей перевернута: посредственность процветает, а талант в загоне. А уж тут недалеко и до требования сместить верхушку, и смотрите, как рукоплещет зал, а в особенности галерка!
Пожалуй, наибольший успех в этот день выпал на долю Валерия Бровкина. Непризнанный гений оказался страстным оратором. Уж он-то крушил направо и налево, больше, впрочем, направо, не обойдя и своего поклонника и благодетеля Аркадия Фаустова, беспринципного соглашателя и конформиста, по его словам. Кто-то вякнул в защиту Аркадия Аркадьевича, как человека благожелательного и доброго, но защита на таких собраниях, как уже не раз замечено, успеха не имеет.
Потом говорили, что это был заговор. Вряд ли. Еще говорили: бунт. Вот это скорее. Бунт — против кого, против чего? Не против же Союза музыкантов и его лидеров, пусть даже зажравшихся. Не их же освистывала галерка. А кого?.. Вот то-то же. Врем еще не пришло. Оно начиналось.
На другой же день с утра Аркадий Аркадьевич под сочувственными взорами секретарш и с беспечной улыбочкой на лице выгребал свое имущество из ящиков стола, за которым провел годы. Все к лучшему, говорил его вид. Хватит. Пусть теперь пашут другие, кто помоложе, а я на них посмотрю. Вот Валерий Бровкин, Валерий …как его? Андреевич? Никогда не знал отчества. Вот пусть теперь — Валерий Андреевич. Желаю успеха.
Валерий Андреевич не замедлил явиться. Протянул руку, заглянул в глаза. Он всегда заглядывал в глаза. «Не обижайтесь, Аркадий Аркадьевич, не держите зла. А впрочем, вы человек не злопамятный, контактный, мы это всегда ценили».
Вот так оно все разом и совершилось — то, чем грозила Фаустову Диана, и что было предметом торга между ними, и было, если вспомнить, постоянным ужасом, кошмаром и проклятьем всей его жизни. Так вот, оказывается, легко и просто, без наркоза.
А сколько сразу объявилось сочувствующих, надо же. Телефон — допоздна. Любят у нас обиженных, что ни говорите. Аркадий Аркадьевич, дорогой, держитесь, мы с вами… Держись, друг, эти сволочи экстремисты ненадолго захватили власть, вот вспомнишь мое слово!.. А хоть бы и надолго, мне-то что до этого, теперь свободный человек…
Меру своей свободы ему еще предстояло узнать и оценить. Недели через две после его отставки позвонил приятель: что там у тебя, в Большом? Почему вдруг замена?.. И впрямь — замена. Черным по белому. Вместо ранее объявленной оперы Фаустова — Россини, «Севильский цирюльник». Хорошо, хоть Россини.
Позвонила туда Диана. Инкогнито, не назвавшись: что случилось? А ничего, замена. Понятно, что замена, — почему? Болен кто из солистов? Никто не болен. А что ж тогда? А ничего. Снято с репертуара.
Фаустов стоял рядом, за ее плечом. Она положила трубку и обернулась к нему с выражением как бы вопроса, недоумения: что происходит?
И это ее выражение вдруг развеселило Фаустова. Она, видите ли, еще не поняла, что происходит. А то происходит, что — все, конец, финита! Ты проиграла, моя дорогая! Хрен тебе что обломится! Вот так! Мы свободны! Что? Все еще не поняла?
Его разбирал смех. Он смотрел на нее со злорадством, с наслажденьем победителя, как если б сам это все подстроил: вот же тебе! — смотрел и смеялся, заливался смехом, погибал от хохота, ржал и не мог остановиться.
10 (Десять лет спустя. Эпилог)
Им и дело Аркадия Фаустова сегодня, пожалуй, уже забыты. Произведения, как это часто бывает, не пережили творца; автор оказался долговечнее своих созданий. Итак, Аркадий Фаустов по-прежнему жив. Находится он в настоящий момент за границей, как и многие известные наши соотечественники, довольно послужившие делу культуры и прогресса здесь и отправившиеся с той же миссией туда. По слухам, Фаустов нашел приют в Израиле, обнаружив к тому основания в своей родословной, о чем прежде, разумеется, не было речи. В музыкальном мире не знают, занимается ли он там по-прежнему композицией, преподает ли где-нибудь в музыкальной школе или вовсе сменил род занятий, что также не исключено.
Жена его Диана живет в Москве, открыла косметический салон и, говорят, преуспела на этой стезе. Недавно видели ее интервью по телевидению. В газете «Коммерсантъ», в разделе светской хроники, имя Дианы мелькает иногда в ряду других известных имен в связи с очередным вернисажем или презентацией. Живет Диана в том же доме на Неждановой, мастерская Фаустова на Пресне сдана иностранцам, дача в Перхушкове продана, говорят, еще при Фаустове, и деньгами якобы они распорядились поровну, каждый в своих видах. Дом в Гульрипши разграблен и сожжен то ли абхазами, то ли грузинами во время недавней войны. Что касается основной части завещания — авторских прав, то вопрос этот отпал сам собой, так как автор жив, а произведения не исполняются.
Наташу Королеву видели недавно в Москве, из чего можно заключить, что за границу с Фаустовым она не поехала, о причинах можно лишь строить догадки.
Союз музыкантов все еще существует, руководимый кем-то из малоизвестных деятелей среднего поколения. Часть его помещений, в том числе и бывший кабинет Фаустова, отданы под офис коммерческому банку. В оставшихся комнатах функционируют те же старые сотрудники, главным образом женщины. Валерий Бровкин пост свой оставил, живет большей частью за городом, на даче, полученной в первый год пребывания у власти. По слухам, пьет.
Куратор Василий Васильевич давно на пенсии. Его часто видят на музыкальных премьерах, страсть к искусству осталась. Он исхудал, высох, ходит в старом, некогда парадном шерстяном костюме, тщательно выутюженном. Встреча бывших своих подопечных, радуется им, подходит сам, и те радуются ему в ответ, как родному. Он, кстати, всех их выспрашивает: а где Аркадий? что Аркадий? — и не может получить вразумительного ответа.
Имя Аркадия, а то вдруг и что-то из его сочинений все же еще всплывают порой и в наши дни. Если кто видел по телевидению толпу на Театральной площади, бывшей Свердлова, в день 7 ноября, старых женщин и мужчин, словно из кинохроники былых лет, с красными флагами и транспарантами в твердых руках, — то там можно было услышать и песню, которую они увлеченно пели хором, и это была знаменитая в свое время, все ее помнят, песня-шлягер Аркади Фаустова. Слова «шлягер», впрочем, еще не было в ходу…
А то вдруг еще знаменитый баритон, народный артист, вспомнит на страницах печати, как его угнетали при советской власти и как, в частности, заставляли петь в опере Фаустова, вызывали даже по этому поводу в партком, грозились не пустить за границу и он, бедный, должен был согласиться.
А совсем недавно имя композитора всплыло вот еще в какой связи. Некая особа, как говорится, не самого строгого поведения решила прославиться в текущей литературе и разразилась книжкой под бесстыдным названьем «Дневник гостиничной шлюхи», описав в ней свои любовные приключения. Все в книге названо своими именами; разумеется, под собственными именами выступают и знаменитости, с которыми автор делила постель, а когда и письменный стол, если дело происходило в кабинете. Не был пощажен и Аркадий Фаустов, чьи страсти расписаны автором во всех подробностях. Но и эти откровения, представьте себе, не произвели сенсации; книга мирно лежит себе на столиках в подземных переходах. Кого сейчас чем удивишь?..
Лев и Екатерина
1
Что интересно: мужа Екатерины Дмитриевны никто никогда не видел. Поговаривали, что она его прячет, и это было не так далеко от истины. Вообще-то в кругу коллег Екатерины Дмитриевны если не специально прятали, то, по крайней мере, не демонстрировали мужей, равно как и жен. В этом кругу, как правило, семьями не встречались, в гости друг к другу не ходили, даже и в тех случаях, когда жили рядом. Но мы еще, пожалуй, вернемся к неписаным правилам этого круга, а сейчас — о муже Екатерины Дмитриевны, которого как бы не было и который на самом деле, разумеется, существовал, и не «где-то там», а у нее, то есть у себя, у них дома. Все-таки тема эта время от времени возникала вокруг Екатерины Дмитриевны: когда присутствует красивая и еще относительно молодая женщина, вопрос о предполагаемом спутнике жизни всплывает сам собой, хотя бы из любопытства. Предположить, что она в разводе или даже, допустим, замужем, но несчастлива в браке, было решительно невозможно: женщине на таких должностях полагалось быть в меру благополучной в личной жизни.
Итак, муж у Екатерины Дмитриевны действительно был, имел место, а не высовывался не из одной только скромности, но и по причинам более веским. Он не был ни мидовским чиновником, ни главным инженером завода, ни доцентом, как полагалось бы по рангу жены — то есть на должности не столь видной, чтобы затмевать супругу, но и не такой, чтобы ее компрометировать. Мужем Екатерины Дмитриевны был человек, нигде не работающий, числящийся в каком-то полусомнительном профкоме литераторов, что-то когда-то написавший или собиравшийся написать, одним словом, неудачник, если не сказать хуже: диссидент. Звали его, как кто-то однажды выяснил, Львом Яковлевичем, что тоже наводило на размышления и, во всяком случае, не вписывалось в стандарты. Одним словом, у этой женщины при ее незаурядном характере и положении были основания если не скрывать, то, во всяком случае, не афишировать свою семейную жизнь.
А карьера у Екатерины Дмитриевны была не рядовая. Вы, конечно, знаете этих женщин, вынесенных током событий на гребень общественной жизни — в президиумы съездов, в кабинеты, обитые светлым орехом, в черные лимузины с солидными шоферами; женщин, созданных для государственной работы, а может быть, этой работою и вылепленных: вы вступаете в кабинет, и перед вами блондинка лет между 40 и 50, стройная, с правильными чертами лица, чуть постаревшая физкультурница с плаката, сменившая купальник на строгий темный костюм, заколовшая волосы на затылке, со взглядом прямым и ясным — воплощенный идеал эпохи.
Они такими рождаются? Становятся? Судьба выбирает их или они — судьбу?
К моменту, когда Екатерине Дмитриевне выпал ее жребий и она должна была сказать «да» или «нет» и сказала «да», она уже была женой Льва Яковлевича.
И здесь начинается наша история — повесть о любви и жертве.
2
Они встретились лет тридцать назад — да, уж почти тридцать — в подмосковном городке, в цехе текстильной фабрики, где Екатерина Дмитриевна, тогда еще Катя, трудилась в должности поммастера, так это называлось, а Лев Яковлевич, Лева, брал у нее интервью. Лева работал тогда вне штата в комсомольской газете, они с фотографом приехали делать «окно», то есть фотоснимок в рамочке с текстом строк на сорок, и красивая физкультурница, она же поммастера, трудовой маяк, студентка-заочница и все прочее, оказалась образцовой моделью, лучше не придумаешь. «Окно» имело успех, Леву похвалили на летучке, она стала получать письма, как водится; ее заметили, — и не с этого ли началось то, что последовало потом… А в тот день в прядильном цехе, расставаясь, Лева ясно дал понять, что она ему понравилась, он в этих случаях не терялся: «Где и когда?» — «У меня уже есть парень», — без обиняков отвечала Катя. Но Лева был не из тех, кого это могло смутить. На другой же день он ей дозвонился, на третий сводил ее в ресторан, в кармане звякали ключи от квартиры приятеля — дело было летом. Потом они оба говорили, что влюбились друг в друга с первого взгляда — так оно, вероятно, и было…
Все, что происходило дальше, было следствием любви, сколь ни громко, но это так. Как все молодые люди его круга, Лева, конечно же, не торопился с законным браком и некоторое время, как водится, поманежил Катю. Женился же он потому лишь, что не мог, оказывается, жить с ней в разлуке, от встречи до встречи. Полюбил — и женился. И привез Катю в родительский дом, где она в конце концов понравилась. Потому что любила его. Вот такая история, такое начало.
До Кати у Льва, как она его называла, была еще одна жена, Лена, но прожили недолго, год или полтора, и расстались потому, что Лена и особенно ее родители требовали от Левы стандартной жизни. Папа Лены даже устраивал его на приличную работу в одну редакцию. Лева там не ужился.
От этого брака остался «Москвич» старой модели, на котором Лева катался до тех пор, пока не обзавелся, уже с помощью Кати, новой машиной — он был автомобилист.
У Кати от прошлой жизни осталась дочь Света. Она росла у бабушки в Балашихе. Отцом Светы был дагестанец, солдат; близ текстильного поселка стояла воинска часть — ни о чем больше Лев Яковлевич не расспрашивал.
Новая жена на удивленье легко, с полуоборота, как говорил Лев, вошла в компанию его друзей, через день-другой была со всеми на «ты». Физики и лирики, бородатые гитаристы и альпинисты середины шестидесятых, те, кому в скором будущем предстояло стать знаменитыми, отвалить за бугор или спиться, как повезет, в то время собирались чуть не каждый вечер, один приводил другого, пели, пили и братались, и Левина квартира в отсутствие родителей была одной из тех, куда могли нагрянуть в любое время суток, с бутылками в оттопыренных карманах, и молодая хозяйка, новая Левина жена, всегда оказывалась на высоте.
Тогда она еще не знала слова «однозначно», а глагол «ездят» произносила по-своему: «ездиют» — и кое-что еще в таком роде. Гостей это не шокировало. Лев наедине давал ей уроки родного языка. «Буду твоим Пигмалионом», — говорил он смеясь и объясняя заодно, кто такой Пигмалион.
Вытравить это «ездиют» ему до конца так и не удалось, и, забегая вперед, скажем, что простонародные речения, этот ее «текстиль», как говорил Лева, сыграли свою роль в дальнейшем восхождении Екатерины Дмитриевны, замечательно сочетаясь с элегантным костюмом, ниткой жемчуга на шее и запахом французских духов…
Была одна слабость, которую знала за собой Екатерина Дмитриевна: ей совсем нельзя было пить — ни грамма. Непонятно, по какой причине, но пьянела она от одной рюмки, да как пьянела! В этом состоянии Лев видел ее лишь несколько раз за все годы, и эти «разы» были кошмаром для обоих. Наутро Катя просыпалась виноватой, пришибленной, решительно ничего не помня. «Ты дралась», — говорил ей Лев. Или — того хуже: «Ты лезла к мужикам, я тебя оттаскивал…» Вступив в должность, Екатерина Дмитриевна категорически отказывалась от всякого питья, и ей это удавалось.
Неожиданная Катина «карьера», поначалу еще скромная, всего лишь райком, и тем не менее, была встречена в компании Льва с надлежащим юмором, скорее как повод для шуток. К этому времени компания уже поредела да и изменилась: у друзей появлялись жены. Катя была по-прежнему на высоте как хозяйка; к остротам в свой адрес (но главным образом в адрес Левы как номенклатурного мужа) относилась терпимо и даже как бы поощрительно, отвечая также шуточками, кстати сказать, вполне удачными. Со временем, однако, юмор этот стал приедаться, а затем и вовсе сделалс неуместным. Катя стремительно росла на работе (это называлось «расти») и, как случается со многими из нас, начала уже и всерьез относиться к тому, что поначалу было как бы игрою. Однажды и сам Лев был грубо одернут, когда при гостях попытался сострить по поводу жены-начальницы. «Кончай хохмить, надоело», — сказала ему Катя, показывая характер, и Лев удивился, но промолчал.
Компания между тем собиралась все реже, и кто знает, что они там говорили меж собой по поводу номенклатурного дома, тем более что и дом-то со временем поменялся: Катя с Левой переехали на новое место жительства, с двумя лифтами, консьержем внизу и черными «Волгами» у подъезда…
А началось все в тот день, когда в прядильном цехе появился некий товарищ из райкома, Гусев Иван Иванович, как он представился, и, подозвав поммастера Катю Новикову, ту, про которую «было в газете», затеял с ней ничего не значащий, на первый взгляд, разговор: как, мол, живешь и какие планы на будущее. Другая бы на месте Кати подумала: нечего делать человеку, пришел поболтать. Или: я ему нравлюсь, сейчас начнет клеить (тогда уже было это слово). Но Катя своим природным хитрым чутьем с первой фразы угадала, что к чему, а именно — в каком качестве она нравится этому узкоплечему Ивану Ивановичу, и уж постаралась повести разговор так, чтобы не разонравиться.
В тот раз предложение выглядело очень скромно: перейти с производства на профсоюзную работу, из цеха в фабком, в кабинетик с заляпанным столом и сейфом в углу — и с табличкой на двери: «Председатель». Дл этого требовалось еще одно усилие: «вступить в ряды», то есть в данном случае написать под диктовку заявление на тетрадном листке, что она тут же и проделала. Нет, она, конечно же, не строила далеко идущих планов. Скорее всего новая должность, не бог весть какая, устраивала по причинам чисто бытовым, как мы их называем. Успела прикинуть: будет лучше для дома, для мужа. Но и обещание товарища из райкома, брошенное вскользь, что-то вроде того, что «а там посмотрим» или «лиха беда начало», тоже не было пропущено мимо ушей. Иван Иванович ясно давал понять, что и впредь не оставит Катю своими заботами. Склонясь над тетрадным листком и вырисовывая школьным почерком строчки заявления, Катя Новикова уже понимала, на что идет. В тот день она выбирала свою судьбу.
3
Лев Яковлевич Шустов не был на самом деле ни диссидентом, ни даже евреем, однако нес в себе признаки и того и другого и уже по одному этому нуждался в покровительстве и защите. Внешность его была, прямо скажем, не та, с какою в те времена можно было преуспеть на официальной ниве. Фамилия Шустов никого не убеждала, даже в некотором смысле и раздражала. Уж если у тебя нос с горбинкой и толстые губы, да и зовут к тому же Львом Яковлевичем, так уж будь на здоровье каким-нибудь Шустерманом и нечего пудрить людям мозги. При том еще Лев Яковлевич обладал неуживчивым, чтобы не сказать вздорным, характером, любил, как это называется, качать права, одним словом, не приживался ни в каком коллективе, повсюду и всегда выговаривая дл себя какую-то особую позицию, на что, как ему казалось, имел основания. Кроме того, он писал — или, по крайнем мере, замыслил — некий капитальный труд жизни, философский роман. Книгу жизни. Все остальное имело смысл лишь постольку, поскольку могло помочь осуществлению этой главной цели, если хотите, долга или даже, может быть, миссии.
Но, чтобы осилить задуманный труд, нужно было есть и пить, и, бросив, теперь уж бесповоротно, постылую ежедневную службу, Лев Яковлевич с отвращением брался за случайные заработки, халтуру, всякий раз кляня себя за то, что разменивается.
К тому же писательство, как частный промысел, вне официального статуса, было занятием подозрительным. Нормальный писатель получает патент на профессию от общества и государства, а если нет патента, то кто ты? как тебя именовать и что ты там пишешь у себя в каморке, не иначе как пасквиль на нашу жизнь? Только что прогремел процесс в Ленинграде, поэта отправили в ссылку за тунеядство, и никто из именитых коллег не смог его защитить… На Катю эти рассказы произвели впечатление большее, чем можно было представить. Человек в каморке нуждался в защите. Чтобы кто-то здоровый и сильный, пользующийся доверием власти, прикрыл его своим крылом, отвел от него беды и угрозы. И не это ли соображение — может быть, даже инстинкт — заговорили в ней в тот час, когда Катя сделала свой выбор?
По крайней мере, в дальнейшем, когда карьера пошла на подъем, она уже отдавала себе в этом отчет.
С первых же дней ее нового поприща, теперь уже партийного, в райкоме, в Москве, Лев, по обоюдному их желанию — молчаливому уговору, ушел в тень, залег на дно, как выразился однажды, в минуту откровенности, он сам. Было так, что он отказался пойти с Катей на какой-то там торжественный вечер («зачем я тебе там нужен?»), и Катя не настаивала. В другой раз она опять предложила и опять не настаивала, в третий — уже и не предлагала. Случалось, Лев подвозил ее утром на работу на своей машине — служебной пока еще не было — и всякий раз останавливался метрах в пятидесяти, за углом. Дальше она шла одна. Конспирация эта также не обсуждалась, все было ясно без слов. Лев возвращался домой писать роман, а Екатерина Дмитриевна поднималась к себе в кабинет, где созревало, совершалось ее необыкновенное преображение.
4
Все происходило незаметно, неслышно, как бы само, помимо нее, без ее участия. Искусство как раз в том и заключалось, чтобы не проявлять активности, предоставив ход вещей его собственному теченью и лишь в нужный момент оказываясь на месте. Не суетиться, не подталкивать, не делать более того, что положено, никаких лишних телодвижений. И еще много всяких «не». Не отмалчиваться, но и не выступать подробней, чем нужно. Не напрашиваться, но и не отказываться… Екатерина Дмитриевна постигала эти тайны собственным шестым чувством, но отчасти и с помощью опытного наставника, человека, который однажды и, как оказалось, надолго протянул ей свою руку.
Звали его, как уже сказано, Иваном Ивановичем Гусевым, и был он скромным инструктором райкома, пятидесяти пяти лет, то есть уже на излете, с несостоявшейся карьерой и мудрыми мыслями о том, почему она не состоялась.
Тут и впрямь было над чем задуматься. Жили два друга, два однокашника. Пришли из армии в сельский клуб: Виктор баянистом, Иван киномехаником. Оба поступили на заочный. Обоих выдвинули в райком, сначала — комсомола, а там и повыше. Так и шли параллельно, в одной связке, пока один из них не ушел в от рыв — взяли в область, потом на учебу, так и пошло. Иван до сих пор в райкоме, а Виктор… да, представьте, это он, тот самый Виктор Сергеевич, чьи портреты вы таскали на демонстрациях…
Надо сказать, большой демократ. Как-то раз встретились с Иваном на юбилее общего друга: приехал, не погнушался, охрана осталась на улице. Иван ему — «вы», «Виктор Сергеевич», как положено. А тот — что бы вы думали: брось, Иван, придуриваться, как, мол, тебе не стыдно!
Вот так: вместе начинали, и родословные одинаковые, и сказать, что кто-то умнее, кто-то глупее… да ничего подобного. А вот поди ж ты!
С тех пор Иван Иванович в свободное от аппаратной работы время все еще размышляет над этой загадкой. Ну как вы объясните сей парадокс: почему один, а не другой, в чем тут дело? Слепая фортуна? Да нет же. Наверняка существуют какие-то особенности характера, скрытые от глаза. Какое-то особое, если хотите, вещество… фермент, гормон, как угодно называйте — то, что есть у одного и чего нет у другого.
Так и не найдя искомой формулы, Иван Иванович тем не менее угадывал чутьем этот таинственный гормон, он же фермент, в других людях. И, надо сказать, не ошибался. Так и на этот раз, когда взгляд его в первую же минуту, еще там, в прядильном цехе, угадал Екатерину Дмитриевну.
С того дня и до недавних пор ее вела от ступеньки к ступеньке все та же невидимая рука Ивана Ивановича.
В его покровительстве не было никакого расчета, ни доли своекорыстия, ну разве некая мужская симпатия, да и то слабо выраженная: Иван Иванович был человеком скромным и держался правил (не это ли, кстати, и помешало ему в жизни?). Был, пожалуй, некоторый спортивный интерес, что-то подобное азарту тренера, выпускающего своих питомцев на беговую дорожку… А может быть, где-то в глубине души он предчувствовал будущее — день, когда все еще в ранге рядового инструктора запишется на прием к секретарю горкома, и недоступная начальница примет его без проволочек и со всей возможной благосклонностью — усадит за приставной столик, сама напротив, и они с доверием улыбнутся друг другу, и он, Гусев, волнуясь, изложит свою просьбу, а она, Екатерина Дмитриевна, тут же поднимет трубку телефона — об чем разговор!
Это был уже другой кабинет, все другое: вкрадчивые трели телефонов, еле слышные голоса, неподвижная убаюкивающая тишина, которую не нарушит ни один резкий звук. Иван Иванович мог вспомнить, как сам когда-то наставлял Екатерину Дмитриевну: старайс в любом случае успокоить человека. Да и сейчас, перейдя вслед за ней на полушепот, он не преминул снабдить свою питомицу одним-двумя полезными советами на разные случаи аппаратной жизни, и Екатерина Дмитриевна выслушала его, как всегда терпеливо и отзывчиво, на этот раз с улыбкой…
А из просьбы Ивана Ивановича, той, с которой он приходил, увы, так ничего и не вышло. Екатерина Дмитриевна снимала трубку еще и в другой раз, уже без него, и может быть, даже в третий, и кто-то что-то обещал, куда-то «ушло письмо», но, видимо, так и не дошло… Кто думает, что такие люди, как Екатерина Дмитриевна, из своих кабинетов управляли жизнью, тот глубоко ошибается. Жизнь управлялась, да и управляется совсем другими способами и другими людьми, если вообще может быть управляемой… Вот, кстати, одна из истин, которые не умел понять Иван Иванович Гусев, отчего и устарел раньше времени. Но это уж совсем другая тема…
5
Труд жизни между тем подвигался медленно; романисты народ, как известно, усидчивый, и этого качества Льву как раз не хватало, если считать, что были все другие. Мешали также увлечения: сначала гитара, потом кактусы, потом еще свечи различной конфигурации — Лев возил их из Прибалтики; потом чеканка грузинской работы, а вскоре и иконы, собиранью которых он отдавал немало времени. Возвращаясь с работы, Екатерина Дмитриевна все еще заставала мужа за пишущей машинкой, но случалось, что он просто дремал, обложившись газетами. Прошло время, и Лев в эти предвечерние часы оказывался на кухне: в нем прорезался новый талант — кулинара. Екатерина Дмитриевна, а иногда и гости — старые друзь все еще хаживали к ним — могли оценить его фирменные блюда, иногда уж такие замысловатые, что ни одна хозяйка не догадалась бы, что из чего сделано.
Каждое из новых увлечений встречалось, как ни странно, полным одобрением жены. Кажется, ни разу за все годы Катя не упрекнула мужа за странный образ жизни. Были ли у них вообще размолвки, взаимные обиды, конфликты? Да, в общем-то, не было, если не считать случаев, когда Екатерина Дмитриевна могла — имела основание — приревновать своего благоверного к кому-то из гостей женского пола или, как это случилось однажды, к молодой врачихе из спецполиклиники, которой больной Лева слишком уж упоенно вешал лапшу на уши, как выразилась Екатерина после того, как бедная врачиха удалилась, — и что тут было!
Она оказалась ревнивой!
Вот уж чего был лишен сам Лев. Впрочем, Екатерина и не давала серьезных поводов, при том, что была хороша и соблазнительна и окружена мужчинами. И, представьте, она не хитрила. Ей никто не был нужен, кроме ее Льва. Так она прямо и заявляла, открытым текстом, в те разы, когда объявлялся некий претендент. Это мог быть, сами понимаете, не каждый встречный, а только человек ее круга, не иначе, и в обстоятельствах особых, лучше всего — подальше от Москвы, скажем, где-нибудь в городе Будапеште, в командировке. Как раз в городе Будапеште, в отеле, во втором часу ночи Екатерина Дмитриевна выталкивала из номера своего спутника по делегации, перед тем основательно набравшегося на приеме в посольстве. Сама Екатерина хоть и не пила, по обыкновению, но все же пригубила бокал шампанского на этот раз. Казалось бы, что могло помешать совершиться греху в эту ночь, но… Екатерина Дмитриевна была и оставалась верной супругой, о чем напрямик и в грубых выражениях, не стесняясь, заявила спутнику. Это был человек в больших чинах, и еще не стар, и, как выяснилось, охотник до приключений, особенно вдали от отечества. И тем не менее оказался за дверью!
Лев, в свою очередь, также мог бы сказать, что не нуждается ни в ком, кроме собственной жены, хотя время от времени и отдавал дань традиции, существовавшей в его кругу, и позволял себе так называемые левые заходы. После таких эпизодов Лев, как человек, склонный к самоанализу, мучился раскаяньем, зарекался и еще больше любил Катю.
Им и впрямь не нужен был никто, включая друзей и близких, от которых они почему-то быстро уставали, к концу вечера начинали откровенно томиться, а лучшие часы жизни были те, когда они оставались вдвоем и ложились, что уж тут говорить. Привычка и время, случается, не притупляют желания, а даже и обостряют их. Уходит молодость, с нею то, что было отрадой для глаз, но остается то, что чувствуют кожей. Так и в природе: слепому дано слышать так, как недоступно зрячему, слабеющее зрение возмещается обострившимся слухом, осязанием, обонянием, все пять органов чувств стоят на страже, готовые подкрепить друг друга… Среди ночи Лев заводил разговоры, она слушала полусонная, иногда отвечала, а то вдруг оживлялась: начинали смеяться. Смеятьс они умели, и часто не к месту и по любому поводу — это было ее, Катино, свойство, перешедшее уже и к нему, как оно и бывает у супругов.
А уж отпуска, их отпуска в августе-сентябре, совместные вояжи и приключения — тут был сплошной праздник. Конечно, никаких санаториев и путевок, положенных ей по чину, об этом и разговору не было: садились в машину и — на юг! В первое же лето он посадил ее за руль, Катя и тут оказалась способной ученицей: уже к концу отпуска она гоняла почем зря, а в следующем августе вели машину по очереди.
Если б кто увидел ее сейчас — за рулем, в джинсах, где-нибудь на заправочной станции между Джанкоем и Симферополем, — не поверил бы своим глазам. И еще бог весть что подумал бы. Притворяется, не иначе — либо здесь, либо там… Однажды так и встретили кого-то из сослуживцев, и тот поспешил удалиться, а в другой раз другой знакомый что-то бормотал…
В Балашихе у бабушки росла дочь Света. Имя это ей никак не шло: чернявая, худенькая, похожая, надо понимать, на отца-кавказца — уж скорее какая-нибудь Фатьма или в крайнем случае Нина, но никак не Светлана. Во всем остальном Света была в мать, или скорее в бабушку: старательная, неприхотливая. Исправно училась, исправно навещала мать по выходным и уж непременно в праздники, не забывая отдельно поздравить и открыткой. С отчимом, если можно так назвать Льва Яковлевича, Света держалась корректно. Как относилась к нему? Скорее всего, никак. Уже девицей, в восьмом или девятом классе, Света стала чаще наезжать к ним в Москву, иногда ей нужны были деньги на какую-нибудь покупку — в пределах вполне скромных, не более того, что имелось у подруг: сапоги, джинсы, однажды — магнитофон. Екатерина Дмитриевна и Лев Яковлевич, можно сказать, не знали с ней хлопот.
Иногда возникало: а не взять ли ее к нам, все-таки Москва, вот окончит школу, поступит в институт, не ездить же электричкой из Балашихи. Тему эту начинал Лев, понятное дело, для приличия, но разговор повисал в воздухе. Школу Света окончила, в институт поступила, оказалось, что и ездить не так сложно: из Балашихи пустили автобус до метро…
Своих детей они так и не завели.
Была еще одна тема, не то чтобы запретная, но все же достаточно болезненная или, скажем так, настолько деликатная, чтобы ее всуе не касаться: Левина книга — цель и венец всей его, а теперь уж и их общей жизни. Временами Лев все же работал — писал, нельзя сказать, что он так и пролежал все годы на диване. Писал — хотя и лежа, но и великий наш Пушкин тоже, как известно, любил сочинять в горизонтальном положении. Катя, надо отдать ей должное, с пониманьем и даже трепетом относилась к творческому труду, понимая всю его исключительную особенность. Это осталось у нее на всю жизнь. Иногда Лев сам, без ее расспросов, заговаривал о заветной книге, случалось, и читал ей готовые страницы, чаще рассказывал задуманное, всегда находя в ней восторженного слушателя. В книге был, между прочим, подмосковный текстильный городок, куда судьба забросила героя; фабрика с ветхим оборудованием, еще времен хозяев Алексеевых; трехэтажные кирпичные корпуса-общежития, казармы, как они назывались еще с тех времен. Хозяева Алексеевы были те самые, из которых вышел великий артист Станиславский, и дальше автор прочерчивал историю МХАТа, горькую участь русской интеллигенции при новой уже власти: боялись, ненавидели и служили.
Конечно, и речи не могло быть о том, что это все когда-нибудь может увидеть свет в напечатанном виде. И больше того: написанные страницы требовали осторожного хранения, даже, может быть, конспирации — с этим шутить не приходится, случается, изымают даже копирку. В другое врем Лев не удержался бы и прочел пару-тройку готовых глав близким приятелям, а уж тот кусок, где шли философские рассуждения о природе власти, наверняка пустил бы по кругу. Но сейчас, в его ситуации, это значило бы подвести Катю. То есть он все-таки считался с ее положением, принимал его как должное, да и пользовался, чего уж там, всеми его выгодами, хоть и писал крамолу. Так они и жили в согласии.
После очередного творческого приступа подворачивалась халтура, какой-нибудь перевод с туркменского по подстрочнику (с некоторых пор Льва Яковлевича стали привечать в издательствах), потом наступала пора увлечений — отправлялся в Прибалтику за кактусами, потом вдруг впадал в отчаяние: жизнь не удалась. Ночами в темноте он прижимался к ней, обнимал ее плотно и говорил, говорил ей все, в чем мог признаться только себе, себе и ей. Кто это из великих сказал: мы ревнуем женщину потому, что поверяли ей все сокровенное, и, изменяя, она как бы предает эти тайны. Ей, Кате, были вверены все потаенные мысли, сомнения, слезы, вся беззащитность седеющего мальчика Льва Шустова. Он засыпал, уткнувшись лбом в ее шею, обвив ее руками, словно ища защиты, и она, освободив руку, натягивала сползшее одеяло ему на спину.
Наутро, оставив его в постели, она поднималась, наспех завтракала, гляделась в зеркало. В половине девятого у подъезда стояла машина, начинался ее рабочий день.
6
«Чем отличается троллейбус от трамвая? — рассуждал когда-то Иван Иванович Гусев. — Трамвай идет строго по рельсам, а троллейбус может и отклониться — метр влево, метр вправо. Будь как троллейбус, — напутствовал он Катю, — маневрируй, но поглядывай на провода!»
Екатерина Дмитриевна с легкостью усвоила и этот урок.
Вокруг еще оставались, курсировали, и в немалом числе, люди-трамваи. Но времена менялись. Это был уже тот период в жизни общества, когда на смену защитному френчу и фуражке пришел цивильный костюм-тройка, а к нему галстук и шляпа, а по зиме пыжиковая шапка, у женщин норковая. У женщин же соответственно жакет, белая блузка с кружевами, гладкая юбка, туфли-лодочки, косметика в осторожных пределах, все в меру. Не синий чулок, не Надежда Константиновна, но и не эстрадная дива.
Почему, можете ли вы объяснить, форма одежды, фактор галстука и шляпы или, скажем, наличия или отсутствия бороды и усов приобретает историческое значение в жизни государства? Представьте себе бороду Карла Маркса или бородку Владимира Ильича у вождей эпохи сороковых или тех же шестидесятых-семидесятых годов! В чем тут секрет?
Жакет секретаря райкома был, таким образом, не прихотью личного вкуса, но строгой исторической нормой, которой ты должна соответствовать, как самой должности.
Люди-троллейбусы жили по своим законам, как и их предшественники. Конечно, никакого коммунизма никто из них не исповедовал, никакого Маркса-Энгельса сроду не читал, это были всего лишь названия, ярлыки, псевдонимы чего-то, что было просто властью одних людей над другими. Екатерина Дмитриевна была достаточно умна, чтобы не строить на этот счет никаких иллюзий. Маркса и Энгельса она тоже не читала, хотя Лев утверждал, что старики были прекрасные полемисты, и принес откуда-то «Анти-Дюринг». Вникать было, конечно же, трудновато.
Как и предсказывал Иван Иванович, Катя постепенно перемещалась из кабинета в кабинет, все выше и выше, как поется в песне, — и как раз потому, тут он тоже был прав, что не прилагала к этому никаких особых усилий, жила как все, не выделяясь, не отличаясь, не вступая в зону интриг и, следовательно, риска, то есть не будучи опасной.
И тут, в самый раз, ее приметили наверху.
Это был момент в ее жизни, о котором Екатерина Дмитриевна не распространялась, и даже сам Лев узнал о нем много позднее, — с некоторых пор она перестала рассказывать все, проведя как бы некоторую границу между службой и домом. Итак, однажды Екатерина Дмитриевна оказалась на совещании в Кремле, в составе довольно узком, у важного лица, одного из тех, кто управлял страной. Человек этот, как считалось, был хранителем чистоты партийных рядов, чему соответствовала аскетическая худоба и болезненный блеск глаз. В отличие от своих коллег, в то время уже не чуждых эпикурейства, человек этот не расставался с защитной фуражкой и лишь после долгих уговоров и чуть ли не специальных постановлений (так говорили) сменил ее на мягкую шляпу, принятую в коллективном руководстве. Вот это-то лицо и удостоило своим благосклонным вниманием скромного районного второго секретаря с пучком на затылке. «Задержитесь», — было сказано Екатерине Дмитриевне в конце совещания, и минут сорок после этого, дело неслыханное, они проговорили с глазу на глаз в просторном кабинете. Был подан чай с баранками — знак особого расположения. Вопросы касались положения в районе, роста партийных рядов и тому подобных материй. Екатерина Дмитриевна отвечала конкретно, как ее учили, ощущая между тем внимательный, пронизывающий, откровенный, влажный мужской взгляд хозяина кабинета и время от времени теряясь от этого взгляда. Вот, собственно, и все, что позволило себе важное лицо, ничего более, метр в сторону, в данном случае влево. На прощанье хозяин кабинета — то ли в знак партийного доверия, то ли все же что-то подразумевая, записал на бумажном квадратике номер телефона и со словами: «Звони, если что» — отпустил гостью. Об этих квадрати ках — с целью экономии бумаги — и бисерном почерке важного лица ходили легенды, и вот Екатерина Дмитриевна вышла из кабинета обладательницей драгоценной реликвии.
Минуло полгода, встреча в кремлевском кабинете, казалось, отошла в прошлое, и вдруг об Екатерине Дмитриевне вспомнили и произвели ее в депутаты — с чего бы это? — а вскоре перевели на работу в горком. «Кто-то теб пасет!» — заметил не без зависти бывший, теперь уже бывший Катин начальник. Екатерина Дмитриевна, как и полагалось, лишь усмехнулась в ответ загадочно. В этом кругу не принято было высказывать радость по случаю назначения или обиду, если тебя обошли. Подобна несдержанность, бывало, дорого обходилась все тем же обиженным: их и вовсе вышвыривали, как карьеристов, партия карьеристов не жаловала…
Теперь Екатерина Дмитриевна занимала уже большой кабинет в горкоме — с приемной и комнатой отдыха, с помощником и секретарем, с двухсменной машиной, то есть не с одним, а двумя шоферами, что было признаком высокого положения и вызывало особую зависть тех, у кого один шофер. Но, видит бог, она никого не подсиживала, не суетилась, и не избыток энергии, не телодвижения, а скорее отсутствие оных возносило ее вверх силой самого потока, волной, на которой она всего лишь старалась держаться.
Дома оставался Лев с его недописанным романом.
7
«Конь о четырех ногах и тот спотыкается» — говаривал Иван Иванович Гусев. И еще на эту тему: «Никогда не знаешь, где и на чем поскользнешься». К чему бы это? Лишь много позднее ей пришлось оценить мудрость такого, странного на первый взгляд, предостережения.
А пока что она с головой ушла в новую работу, во многом непонятную и интересную: теперь ее бросили на идеологию и культуру. Так это и называлось в просторечии: бросили, — а почему именно ее, об этом можно было только гадать. Не иначе, здесь требовался сейчас не столько «Анти-Дюринг», сколько женское обаяние и женская обходительность, так, по крайней мере, объяснял Лев. Или, скажем так, дипломатичность, то есть способность что-то с чем-то примирить, или даже скорее кого-то с кем-то, и выслушать обе стороны, да так, чтобы каждой из них оставить шанс. В герметической, непроницаемой тишине кабинета все звало к умиротворению, было им наполнено, дышало им: неслышные движения, плавные голоса, ласковые мелодии телефонов. Сама хозяйка с красивым лицом и грудью, оттопыривающей строгий в обтяжку жакет, казалась олицетворением покоя, взгляд ее был внимателен и чуть насмешлив, речь не лишена юмора, память на имена-отчества приводила в изумление…
Она осваивалась в новой роли.
В один из первых дней она допытывалась у Льва: кто такие правые и кто левые? Лев разъяснял популярно: левые — те, что за свободу и прогресс, правые — наоборот. Она кивала: так-так, — видимо, обдумывая, как обходиться с теми и другими, чтобы держать равновесие, а как иначе?
К новому назначению жены Лев отнесся на этот раз серьезно, не шутил, как раньше, по поводу номенклатурных благ. Тут уж нужно было что-нибудь одно: если насмешничать, то и не пользоваться, а Лев, хоть и не раскатывал в жениной машине, ездил на своей, но ездил, случалось, и за продуктами в ихний магазинчик, — туда если знаете, за кино «Ударник», — да и что-то еще перепадало, не говоря уж о деньгах, которые все-таки были нужны. Комплексов на этот счет у него не было, ханжества тем более, и слава богу, но подшучивать тоже ни к чему.
Тем более что на такой должности можно сделать немало полезного — как раз в плане поддержки всего честного и свободного. И в этом смысле хорошо, что — Катя. А ну поставили бы какого-нибудь долдона с четырьмя классами, тоскующего по Сталину!
Было интересно. Кате выпало познакомиться с людьми, чьи лица она раньше видела только по телевизору. Писатели, академики, режиссеры, артисты — все они, по крайней мере большинство, оказывались людьми приветливыми и симпатичными, хоть порой и с причудами. Обе стороны — и консерваторы, и защитники прогресса — были, например, на удивленье едины в том, что касалось почетных званий и наград, и равно обижались, когда почему-либо оказывались обойденными. Ей в этом кабинете они являлись такими, какими друг друга не знали; чувствовалось, что они хотят здесь понравиться, и Екатерина Дмитриевна отвечала тем же. Удивленье и восторг перед чудом сочинения слов и фраз все еще жили в ней. Сама Екатерина Дмитриевна была не в ладах с пером и бумагой, доклады ей писали помощники, а правил и переписывал — втайне, конечно, — Лев Яковлевич вечером дома.
Они старались понравиться, потому что от этого для них что-то зависело — так, по крайней мере, казалось им самим. На самом деле, конечно, от нее мало что зависело, вот что характерно. Метр влево, метр вправо. Троллейбус строго держал маршрут, не отклоняясь более положенного и все же маневрируя. Где можно, Екатерина Дмитриевна шла навстречу просьбам, допускала послабления и в результате прослыла деятелем либерального толка. (Тут недавно один драматург, известный моралист, в своих воспоминаниях особо отметил Екатерину Дмитриевну в связи с тем, что она когда-то, будучи при должности, помогла ему, оказывается, съездить в Японию, распорядившись в том числе насчет валюты. За такие милости, как видите, можно полюбить начальство на всю жизнь.)
Неприятности грянули, как всегда, в момент, когда их не ждешь. Споткнулась Екатерина Дмитриевна вот уж поистине на ровном месте, и, увы, не без участия Льва, хотя и косвенного.
В кругу Левиных старых друзей был некто Вася С., художник-авангардист, прославившийся когда-то на той самой знаменитой выставке в Манеже, которую посетил Хрущев. Вася был одним из тех, на кого обрушил Никита свой гнев, обозвав всех «пидарасами». С тех пор Вася остепенился, занялс книжной графикой, даже, говорят, разбогател. Вчерашние гонимые, как это у нас бывает, оказались в итоге в выигрыше, по крайней мере, Вася, как обиженный, вскоре же получил хорошую мастерскую, о чем всем рассказывал. И вот уж годы спуст он надумал съездить туристом за границу, и тут случилась осечка: оказалось, он все еще невыездной. Компетентные органы, надо понимать, оставались во власти рутины, нужен был чей-то мощный толчок. Лев избегал обращаться к жене с подобными просьбами, но на этот раз дело было уж куда как ясное. «Пусть он мне позвонит», — разрешила Катя, и на следующий день Вася был принят; говорили, правда, на «вы». Еще через два дня он благополучно улетел с группой в Мюнхен, а на десятый день группа вернулась в Москву без Васи.
Жил Вася холостяком. В его однокомнатной квартире были обнаружены непотраченные деньги, в холодильнике сыр и колбаса. Похоже, что Вася собирался вернуться, но в последний момент решил попытать счастья в Мюнхене. О сыре и колбасе он, очевидно, не подумал, об Екатерине Дмитриевне и ее поручительстве — тем более.
Было два неприятных разговора, один из них — в очень высоком кабинете. Здесь были употреблены слова, значение которых понятно лишь посвященным: п о д с т а в и т ь с я, з а с в е т и т ь с я и о т м ы т ь с я. Каждый из этих глаголов имел непосредственное отношение к происшедшему: подставилась, конечно же, она, Екатерина Дмитриевна; засветилась — она же; и ей же предстояло отмыться, то есть, на простом языке, снять или загладить вину. Был помянут — впервые — и муж Лев Яковлевич с его сомнительной компанией (вот что означало: засветиться). «Иди работай», — сказано было на прощанье. Тут тоже был свой шифр. Ей как бы отпускали грех, но — до поры. Екатерина Дмитриевна была достаточно искушена в тонкостях и знаках аппаратной жизни, чтобы понять намек. В ее собственном сейфе тоже хранились такого рода документы: на кого-то писали жены, кто-то по пьянке угодил в вытрезвитель, у кого-то были проблемы с таможней — мало ли что накапливается за годы работы, не всему же давать ход, но совсем неплохо, когда человек знает, что где-то он засветился, это держит его в напряжении, что совсем не вредно для дела. А уж в какой момент вытащить бумажку, решать руководству.
Екатерина Дмитриевна продержалась на своем посту еще месяца три, после чего была отправлена в отставку без объяснения причин и, конечно, с переводом на другую работу, как это обычно делалось в то гуманное время. Она кинулась к высокому покровителю, воспользовавшись — единственный раз — телефоном, записанным на бумажном квадратике. Покровитель поднял трубку сам, она назвалась. «А что случилось?» Она объяснила. «Так в чем проблема? На другую работу? Ну и хорошо. Работу время от времени надо менять, продлевает жизнь, японские ученые установили. Так что давай. Успеха».
Не надо было звонить. Она уже не управляла своими поступками. Первый раз в жизни.
Лев Яковлевич, вернувшись от приятеля, застал дома необычную картину. Катя лежала в темноте, не зажигая света, и голоса не подала. «Ты где? — переспросил он. — Катя! Что с тобой? Заболела?»
Он уже знал обо всем, накануне проговорили весь вечер, пришли к выводу: вот и хорошо! что ни делается, все к лучшему! подальше от этой публики, от этого ежедневного вранья! ну их всех в задницу, если на то пошло!.. Вот в таком роде — и Катя не возражала, даже повеселела в конце концов: в задницу их всех!
Так что же сегодня? «Катя, ты где?» Ни звука в ответ. «Спит?» — подумал он. В голову пришло худшее, он отбросил эту мысль. «Катя!»
Тут позвонили в дверь. Пришла дочь Света с мужем Колей: «Чо это у вас тут происходит?» Вот оно что: значит, Света уже в курсе. Катя вызвала Свету. Так все серьезно. Лев в который раз мог убедиться в своем легкомыслии. Вот оно что, оказывается: для нее это трагедия. А он-то думал…
Зажгли свет. Катя была жива и не спала.
«Ну чо, чо, мама? Чо там у тебя?» — торопила Света. Она, при своем красном дипломе, говорила все-таки «чо» и «ездиют», как будто род продолжался от бабушки к Свете, обойдя стороной нынешнюю Екатерину Дмитриевну.
Света и Коля спешили куда-то на день рождения, оставили в прихожей неуместные цветы. «Ну, мать! — говорила бодрым голосом Света. — Ну, подумаешь! Сняли тебя! Всех когда-нибудь снимают рано или поздно, а то ты не знала!» — и глядела вопросительно на Льва: мол, то или не то я говорю?
Екатерина Дмитриевна слегка оживилась: «Это ты верно. Всех когда-нибудь».
«Побудешь дома! Что, нет? Ну, не дома, так опять же — на руководящую, так они не оставят. А лучше, я считаю, дома. Дать отдых себе. Неужели не прожи вете?» — и снова на Льва Яковлевича: так или не так?
Нежности у них приняты не были. Света приобняла и потормошила мать, и они с Колей отправились по своему маршруту, чуть не забыв цветы…
А уж затем, после их ухода, с Катей сделалась истерика. «Это все ты! — услышал Лев. — Твои друзья!» Плечи ее вздрагивали, по лицу текли слезы. «Почему ж мои? Не мои, а наши!» — осторожно возражал Лев, хотя зачем уж было возражать. «Твои! Ваша вшивая интеллигенция! Простой человек такого не допустит!» Ничего подобного он от нее раньше не слышал. «Простой человек и похуже допускает!» — не оставался в долгу Лев — и напрасно: она не помнила себя. Глаза ее набухли от слез, голос дрожал, он вдруг увидел, что она постарела, увидел все сразу: морщинки у глаз, и побелевшие пряди светлых волос у висков, и две поперечные складки гармошкой над верхней губой. Волна нежности поднялась в нем, он стал целовать ее мокрые глаза, волосы. Она вырвалась с воплем, он почувствовал боль — расцарапала ему щеку; потом, словно образумившись, затихла, обмякла, больше ничему не сопротивляясь, будь как будет, а он все держал ее, боялся отпустить…
8
Через несколько лет после описываемых событий карьера Екатерины Дмитриевны, казалось бы, навсегда прервавшаяся, вдруг неожиданно возобновилась. Кто мог предвидеть, что все вокруг будет меняться, да еще с такой быстротой. Прежняя эпоха была безоговорочно осуждена, ее фавориты развенчаны, заслуги поставлены под сомнение, а провинности и наказания, наоборот, в заслугу. Зачлось и Екатерине Дмитриевне. Кто-то вовремя упомянул ее как человека, пострадавшего при бывшем руководстве; вспомнили об опальном художнике, которого она брала под защиту, за что, как водилось в то время, сама оказалась в опале. Одним словом, Екатерину Дмитриевну призвали вновь в партийные органы, теперь уже взявшие либеральное направление, где как раз такой человек был нужен.
Что касается самого художника, то имя его замелькало в прессе, появился вскоре и он сам, встречен был с помпой, как европейская знаменитость. Разумеется, никому не пришло бы в голову упрекнуть его сейчас за тот не совсем стандартный, впрочем, и не новый способ, каким он в свое время перемахнул за рубеж, хотя, казалось бы, власть и законы оставались пока еще те же, и коллеги, осуждавшие его тогда на собраниях, тоже все на своих местах. На одной из встреч в Доме художника сам Вася со смаком рассказывал историю с колбасой в холодильнике, и все дружно смеялись — деталь, в самом деле забавная. С кем-то из старых знакомых вспоминали прошлое, Вася вспомнил о Леве — как он там, жив ли? Вопрос не праздный, поскольку и поумирали люди за это время…
К началу эпохи перемен Екатерина Дмитриевна работала директором техникума, успев до этого побывать еще на нескольких должностях, но нигде не задержавшись. Теперь ее позвали в высокое учреждение на Старой площади, на должность, правда, более скромную, чем когда-то, не с двумя шоферами, а с одним, и без собственной приемной, и все же — вспомнили и позвали. Работа оказалась непыльной, что же касается благ, то их сократили везде — как раз начиналась знаменитая борьба с привилегиями.
Екатерина Дмитриевна постарела — все мы, увы, не становимся моложе, — но выглядела все еще привлекательной женщиной; вдобавок теперь она, что называется, следила за собой, и времени для этого было достаточно, не то, что раньше. К пятидесяти женщины ее склада обычно раздаются вширь, Екатерина же Дмитриевна, наоборот, заметно похудела, что очень молодило ее фигуру, но, к сожалению, старило лицо. Она сделалась вдруг более разговорчивой, словно сняла с себя вместе с грузом ответственности и обет молчания. Одним словом, это была уже другая Екатерина Дмитриевна, как отмечали те, кто знал ее раньше. Единственное, что оставалось неизменным, это ее прибежище — дом и любящий муж.
Изменился и Лев Яковлевич. Прежде всего, и это главное, он закончил роман. Этот большой труд, почти сорок листов, не так давно увидел свет в одном из новых наших издательств, и где-то была даже рецензия, что в наше время редкость. Короче, долг был все же исполнен, на это ушла, может быть, целая жизнь, и не одна, а две, если считать и жизнь Екатерины Дмитриевны, но кто сказал, что жизнь и судьбу надо мерить свершениями, не есть ли это остатки прагматического, целевого мышления, которое мы теперь, слава богу, изживаем… Если уж чему-то посвящать жизнь, то не самой ли жизни?!
В конце ее политической карьеры Екатерину Дмитриевну ждало еще одно потрясение. Было это в августе 91-го, в том самом августе, в двадцатых числах. Екатерине Дмитриевне и ее коллегам пришлось в спешном порядке покидать здание с уютными кабинетами и табличками на дверях. Толпа на Старой площади, у подъездов, сдерживаемая растерянной милицией, образовала узкий коридор, по которому один за другим, цепочкой выходили бывшие, теперь уж определенно бывшие хозяева кабинетов. За час до этого по внутренней трансляции они были предупреждены комендантом здания, успели кое-как собрать манатки — главным образом то личное, что хранилось в столах и сейфах, — и с сумками, целлофановыми пакетами двинулись к выходу, на улицу, на тротуар, провожаемые недружелюбными взглядами и выкриками разношерстной толпы. У Екатерины Дмитриевны остались в кабинете туфли-лодочки, хранившиеся дл парадных выходов, она вспомнила о них, уже ступив на тротуар, попробовала вернуться, но поздно — назад не впускали. Туфли так и остались там навсегда. Жалко и противно.
Месяц спустя судьба Екатерины Дмитриевны сделала новый и опять неожиданный виток. Кто-то где-то вспомнил все ту же историю с человеком, свалившим за бугор, и как таскали за это либеральную Екатерину Дмитриевну… Одним словом, Екатерине Дмитриевне был снова предложен кабинет, на этот раз в учреждении под названием мэрия. Что-то старомодно-французское, уютно-провинциальное мнилось при этом слове, какой-нибудь городишко Сан-Поль-де-Ванс на Лазурном берегу, кирпичная ратуша с часами. Здесь же было что-то совсем другое, похожее скорее на прежнюю службу Екатерины Дмитриевны, много тех же знакомых лиц — или, по крайней мере, казавшихся знакомыми — в лифтах и коридорах.
Так она с этого дня там и работает.
А Лев Яковлевич взялся за новый роман. Будем надеяться, что он не потребует стольких же лет, как первый… Вечерами они смотрят вдвоем «Вести», и Лев ругает почем зря новую власть, подкупленное ею телевидение, коррупционеров, чиновников и всех прочих. Он сделался совсем седым, это очень идет к вечному его загару, и Катя время от времени останавливается, любуясь мужем.