Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2018
Нина проснулась раным-ранó, ещё до будильника. Подскочила как подброшенная, только почуяв, что плотная тьма за окном вылиняла, сменилась серым сумеречным ситцем. Всю эту долгую ночь промаялась она в тревожной полудрёме. И встала не размеренно, спокойно, совершая, как солнце, свой привычный дневной путь, а сразу суетливо забегала, опрокидывая и теряя. Посдёргивала бигуди, причёсываться не стала, залила волосы лаком — всё равно по дороге растреплются, мелкий локон — мелкий бес. Кинулась было в кухню, но вернулась: нет, сегодня всё должно быть идеально. Пальцами придала кудряшкам законченность и снова прыснула «Прелестью». За перегородкой чихнул Мишка, но не проснулся.
Глянула в зеркало — тусклое лицо, обыкновенное. С верхней полки шкафа из-под стопки белья вытянула старую шкатулку «под Палех», откопала серёжки, что муж на свадьбу ещё дарил. Надела, поморщившись — уши-то почти заросли. А куда такую красоту носить, на огород, что ли? Но сегодня ко времени пришлись: камешки голубые, прозрачные, как леденцы, и глаза сразу ярче кажутся. Застеснялась чего-то, хмыкнула: «Вырядилась».
Побежала на кухню, привычно включила плиту, чайник, застучала ножом, шинкуя лук. Взбила яйца с остатками молока, вылила в сковородку. Из спальни заскрежетало механическое ежеутреннее «Степь да степь кругом, путь далёк лежит…» — проснулся старенький будильник «Наири». Полседьмого.
— Миша, сы́на, вставай, пора! — крикнула, нарезая хлеб.
Молчание. Мишка привычно стукнул будильник по кнопке и додрёмывал последние минутки.
— Сы́на, иди завтракать, автобус ждать не будет. Ну же!
Опять молчок. Нина выключила плиту, метнулась в спальню, затормошила Мишку. Сын ныл и вставать отказывался. В зале мама, босая, ещё в ночнушке копной, расчёсывала волосы, сворачивая их в привычную седую гульку, тщательно убирая каждую прядь.
— Вот докопалась до ребёнка, ещё бы пораньше подскочила… То отец чуть не с ночи топает, на рыбалку собирается, то мать с утра спать не даёт! Ни сна, ни покою. Сдался тебе этот город, будто дома делов нет!
Сердце бухнуло: догадывается, что ли? Тут же успокоила себя — да ну, с чего бы? Ворчит просто.
— Ой, мама, ну что ты опять? Хоть в каникулы ребёнка вывезти, город показать, в музей какой сводить. А то сидим тут: кино раз в две недели и домино у мужиков — вся культура!
— Культурная! — проворчала мама сквозь шпильки во рту, но замолчала. Мишка, тёплый ещё, дремотный, неуклюже натягивал штаны и окультуриваться не хотел. Хотел он на весь день удрать к Севке Яшину, мерить в резиновых сапогах запруду за огородом, но мамка вот придумала… У Нины от утренней его, малышовой ещё мягкости тихонько, словно к слезам, перехватило горло. Хотелось прижать, приласкать, но неясная тревога предстоящей поездки гнала дальше. Она чмокнула сына в макушку:
— Умывайся давай чисто-чисто! В музей с тобой сходим, и на аттракционы — ты же давно хотел? И завтракать идите, остынет всё!
Мишка вспомнил про карусели и повеселел. В спальне опять захрипел поставленный на повтор будильник: «Степь да степь кругом…»
Посёлок их лежал в степи, словно брошенный. Так отъезжающие в стройотряд студенты, гомонливо перешучиваясь с проводницей, кидают на перроне свои пожитки, а потом подхватывают их и весело отправляются в новую интересную жизнь. Но тут почему-то не подхватили: хозяева уехали, а посёлок остался посеревшей от времени кучкой забытого скарба, топорщась во все стороны чемоданными углами. Даже ветер, казалось, не считал его препятствием — проходил насквозь, свистел себе дальше.
Нина не любила смотреть на степь: взгляду зацепиться не за что, сразу тянуло в сон. Никак не получалось полюбить эти места, куда была она заброшена насильно, против воли. Отцу предложили должность в управлении, вот и пришлось перебираться в эту скучную пустошь. Места здесь — скатерть поднебесная, ровным-ровнёхонька, будто и земля не закругляется под каблуком. Родом Нина была из таёжного посёлка, где деревья врастают в небо, накрепко сцепляются с ним и, как казалось в детстве, залезь на ветки повыше — пойдёшь по облакам. А тут земля и небо лежали, разделённые безукоризненно ровной линией горизонта, и не было им дела друг до друга. Весной серая земля и серое небо, летом зелёная — и зелёное, осень приносила один на всех блёкло-рыжий, а зима заливала это всё свинцовыми белилами. Общность цвета, впрочем, не рождала меж ними добрых отношений: земля и небо существовали, как вредные соседи,— с поджатыми губами и не здороваясь.
Видимо, и Богу тоскливо было веками смотреть на эту скучную молчаливую склоку. Чтобы разнообразить пейзаж, однажды он ткнул наугад — и люди нашли здесь нефть. Теперь земля и небо были словно наживулены, наспех прихвачены друг к другу крупными стежками станков-качалок. Очень скоро понаехал сюда деловитый, быстро живущий народ, закипел маленький человеческий муравейник.
Быт налаживался, а жизнь — всё никак. Выпускной класс пришлось заканчивать на новом месте, подружки остались в родном селе, здесь тоже появились, да ещё не прикипели к душе.
Вот и жила Нина, как повинность отбывала. Всё надеялась, вдруг отца обратно позовут, если тут с работой не заладится — и вернутся они домой, потому что «домой» для неё так и означало — в лес, в посёлок Дальний бор, с его запахами, разнотравьем, зелёной весёлой силой, прущей вверх из земли, с многоголосицей звуков. А здесь и звук один — ветер свистит. И всё этим свистом прошито, всё сквозное, всё ничьё, не дорогое никому. Иссякнет нефть — все и разъедутся, будто и не было. Только когда она иссякнет?
Запустив из-за переезда учёбу, Нина завалила экзамены в медколледж и опять вернулась в степь. Летний зной придавил к земле всё живое. Она вяло ковырялась в чахлом огородике да помогала матери по хозяйству. К заботам добавился ещё квартирант средних лет, дядька, впрочем, примечательный: был он художником, к ним приехал, по его словам, «на поиски натуры» — готовился к выставке. Руслан Феоклистов — имя какое-то киношное… или сказочное? Подумаешь про фамилию, а в памяти отчего-то сразу Финист — Ясный сокол из старого фильма. А имя? И пушкинское, и русалочье даже: Руслан — русал… Глаза странные — чуть раскосые, зеленоватые, яркие на тёмном от загара лице. Нина его стеснялась, почти и не разговаривала: «здрасте» — и бежит мимо. Да и он был молчалив, ранним утром подскакивал, навьючивал на себя стул, мольберт, закидывал тощий баул за спину и широким шагом отправлялся в степь, «на пленэр». «Надо же… всего-то работы — кисточкой шуровать, а ходит, будто его здесь земля, купленная»,— посмеивалась мать. Ох, давно было…
— Миша, да не ту рубашку! Я же с вечера погладила, вон висит!
— Не хочу ту, она колется!
— Не выдумывай! На «линейку» же ходил в ней, нормально было.
— Так то на «линейку», а тут на целый день… Я лучше вот эту, в клеточку надену!
— Ну какое «в клеточку»? Ты же в город едешь, надо, чтоб при параде. На-ка вот, платок ещё в карманчик. Да не комкай, ладóм сложи!
Утро закрутило, завертело в хлопотах. Мишка вялый и непослушный, мама ходит с поджатыми губами. И Нина, как виноватая, металась меж ними, уговаривала, угождала, чувствуя, как и сама наливается раздражением, усталостью… Что дальше будет? Поездка на весь день. Ну ничего, надо потерпеть, когда ещё возможность такая случится.
Возможность чего, она сама смутно понимала, да и не понимала вовсе. Так внезапно всё закрутилось… Валя, золовка, из города вернулась, какие-то там курсы бухгалтерские у неё, квалификацию повышают. Заодно к врачу городскому сходила, окулисту, а то у них в посёлке узких специалистов — днём с огнём. И Нину записала: «Вот, тебе на субботу назначили, на двенадцать часов. Никифорова Любовь Ивановна врача зовут. Я тебе телефон черкну́ на всякий случай». Выхватила из сумки первую попавшуюся бумажку — листовку пёстренькую (видать, ухватила где-то в городе случайно), застрочила на полях. Нина взяла, глянула — и обмерла. Небо, грозовое небо на обложке… «Персональная юбилейная выставка Р. И. Феоклистова». Поблагодарила скомкано — и скорей-скорей на двор, почти бегом. А чего всполошилась? К себе добежала, в спальню юркнула, развернула ту листовку, как сокровище какое. Надо же, юбилейная выставка… Сколько лет прошло? И вдруг заныло под рёбрами, позвало — так остро захотелось вернуться туда, в юность, к его рисункам, которыми она тогда засматривалась, с которыми разговаривала даже! Но как объяснить родне, с чего это её в город потянуло — и не на рынок, как обычно, а в музей, где отродясь не бывала? Не поймут.
День, когда она впервые увидела Руслана за работой, так и остался, словно бабочка, в смолу вплавленная,— во всех деталях, красках. Нина возвращалась на велосипеде с почты, из райцентра, приметила его с дороги. Надвигалась гроза, и, как всегда в такие часы, она чувствовала себя странно взвинченной, чувствительной: нестерпимая горечь нагретой полыни мешала дышать, краски тусклой обычно степи казались яркими, почти плакатными. На фоне темнеющего неба художник в светлой одежде был — словно ослепительно белой кистью мазнули. Над ним вздымались тучевые громады, и солнце било им в спины, но не могло пробиться. Свет проходил сквозь плотные их тела мелкой взвесью — будто волшебная пыльца висела в воздухе. Нащупав в сумке среди газет примятое письмо для квартиранта, Нина решила не ждать вечера, а доставить сразу — вдруг что важное. Свернула с дороги и повела велосипед в сторону художника, опасливо поглядывая на тучи — как бы не вымокнуть.
Он стоял к ней спиной, зачем-то широко разведя руки.
— Руслан Игоревич! — окликнула Нина.
Повернулся, и девушка ахнула — на холсте в руках его кипело небо, ветер рвал облака, художник словно сноп туч обхватил, кусок лохматого небосвода, вырванный где-то у горизонта. В узком этом холсте не было чётких линий, но были цвет, сила и, кажется, даже звук.
— Нравится? — улыбнулся Руслан.— Вот, «Гроза в степи».
Она потрясённо кивнула и подошла, но тут же отступила подальше: вблизи живое, казалось, дышащее ветром скопище туч рассыпалось на крупные мазки, словно краску кидали на холст кусками.
— Да, вы правильно смотрите — надо издали. Это техника такая, «пастозная» называется.
Нина улыбнулась недоверчиво — правда, так и называется? Дурацкое словечко — грубоватое какое-то, не на утончённый художественный манер сделанное. Упали первые капли.
— Ох, Нина, бежать нам надо, сейчас как налетит! Помогайте! — крикнул художник, и они бросилась собирать в баул разбросанный инвентарь.
— Это небо свой кусочек вам отдавать не хочет! — сквозь налетающие порывы закричала она.
— Верно, виноват, ухватил без спросу! — засмеялся Руслан Игоревич и, накинув ей на плечи куртку, скоро повёл нагруженный велосипед к посёлку.
Добрались вымокшие, хохочущие, долго пили чай на кухне, рассказывая родителям Нины про маленькое своё приключение. С тех пор она перестала сторониться квартиранта, в полдень прибегала к нему «на пленэр» со свежими шаньгами, болтая обо всём, пока он обедал.
— Как же вы так видите? — Нина непонимающе всматривалась в его наброски.— Вот степь,— показала рукой вдаль.— И вот степь,— кивнула на эскиз.— Места у нас скучные, тоскливые, а у вас всё красиво выходит.
Руслан курил, задумчиво глядя на дрожащую в жарком воздухе линию горизонта. Ответил негромко, распевно, будто сказку рассказывал:
— Смотри. Холмы… ветер оглаживает их, они льнут к его ладоням, трутся, как большие кошки, подставляют круглые головы. Ложатся, готовые менять своё «я» под его нажимом. Он играет с ними, потом забывает, мчится дальше. А холмы будто засыпают, ожидая новой встречи… Чувствуешь? Это же целая история, и мир полон таких историй, он из них только и состоит… Понимаешь, люди этого часто не видят, быт глаза застит.
И в блёклое полуденное небо тихо, заклинанием, произнёс:
— Нет красоты в пустыне — есть красота… в душе араба.
С того дня и она включилась в эту игру — училась видеть невидимое, скрытую суть вещей. И мир стал странен, ох, как странен стал мир! Или же и был таким, да она не замечала?
— Тот живёт полной жизнью, кто дважды родиться смог. Сначала человек рождается физически, телом. Дышит, ест, пьёт — как все. И многим этого достаточно. Но некоторые рождаются и второй раз — духом, и мир открывается для них,— говорил Руслан.— Это важно, Нина, видеть, чувствовать по-другому. Мир полнится тонкими… тонкими вещами. Сама ткань бытия создана этими тонкостями. Вот травы-ковыли в степи: длинные, переплетаются, вьют узоры, льются на ветру единым потоком. И тонкие нити жизни также сплетаются, проникают друг в друга, ткут золотистое светящееся полотно. Но человеческое зрение — физическое и духовное — не слишком острый инструмент. Мы редко замечаем отдельные нити, и потому красота всей ткани нам нечасто открывается. Искусство в любом его проявлении — литература, живопись, фотография — даёт мощную линзу, возможность взгляда. Но настроить её сложно и удержать этот настрой ещё сложнее — грязь повседневности лезет в глаза. Отведи, сморгни — это мóроки. Не дай им скрыть от тебя мир. Он прекрасен.
Каждый вечер, до ясных звёзд, они разговаривали на веранде, и в сумерках Руслан Игоревич сам казался ей арабом с зелёными глазами, будто пришедшим из сказки про Багдад, в котором всё спокойно. Древний его город дремал в пустыне, ветер гнал серебристые шары перекати-поле, силуэты верблюдов горбились на фоне заката, и мир, откуда он, араб, родом, был — не придумать прекраснее.
Степь перед ними безмолвно кричала о своей красоте.
А потом он уехал. И Нина осталась в посёлке с этой новой для неё красотой, зажав, как рвущуюся пичугу, боль в груди — боль оттого, что нет у неё сил и таланта эту красоту выразить. И поговорить не с кем.
Но время лечит, всё забылось — муж есть, сын, работа.
Чего же сейчас всколыхнулось?
Нащупывая в кармане листовку с адресом музея (вдруг не пустят без неё?), Нина, запыхавшись, прибежала с Мишкой на автостанцию, купила билеты. Переводя дух, остановилась, заоглядывалась. Народ весь знакомый: тётя Фая-почтальонша, Грушакова Ленка из сельпо, учитель физики из интерната… Много, все в выходные в город рвутся. Одёрнула на Мише курточку: «Не кособочься! Вот гладь, не гладь тебе — всё одно как из собачьего горла!» Грушакова подошла поприветкаться:
— Чё, мать, и ты до рынка?
— Да не до рынка пока. Каникулы у сына: вот, хочу ему аттракционы показать да музей с картинами. Культурная программа,— с неожиданной для себя важностью ответила Нина.
Ленка распялила густо подведённые глаза, рот баранкой сделала:
— О, как! Молодец, не хватает у нас культурки-то! Мишк, слышишь? Ты там смотри всё внимательно, приедешь, расскажешь мне. А то я, кроме магазинов, ничё в городе и не вижу — всё бегом. Мишань, расскажешь? — затормошила она мальчишку.— Фу, барсук какой неразговорчивый!
— Вот быструха, да отстань ты от пацана, видишь, не проснулся ещё! Вон автобус, грузись давай,— скомандовал Ленкин муж, подхватывая сумки.
Поехали, закачались на рытвинах. Сын закемарил, а Нину сон не брал — волновалась. Представляла себе: вот мраморные колонны у входа, светлый зал — длинный-длинный, другой конец аж теряется где-то далеко. И свет такой… не как от солнца, а ярче, чтоб картины во всех деталях рассматривать. И в центре — та самая «Гроза в степи», тучи на ней как живые, ходят, и будто ветром из рамы тянет. И вдруг — он. А что? Ведь художнику тоже интересно, как посетители на его картины отзываются — вот он и ходит по залу, прислушивается.
От мысли, что она спустя столько лет может встретить Руслана, Нина совсем пугалась: хотела этого — хоть с минутку бы на него посмотреть! Но и боялась — вдруг не понравлюсь, нынешняя-то? А то и не узнает ещё. Может, и не ходить вовсе? Прислушивалась к себе: ворочается тоска какая-то неясная… Нет, надо зайти, а то ведь когда ещё такая возможность выпадет?
В раздумьях промаялась всю дорогу, утомилась от мыслей. Забежала к окулисту, минут сорок проваландалась, пока её там с аппарата на аппарат гоняли. Ничего врачиха, с подходом, внимательная. Мишка только извёлся. Конечно, ему же главное — аттракционы. Зато потом — три часа безудержного пацаначьего счастья! Вверх — вниз, с батутов на карусели, ветер в ушах! Нина и сама увлеклась, даже причёску придерживать-поправлять забыла, визжала на «американских горках» как девочка, а в маленьком зоопарке хохотала так, что Мишка её за руку стал дёргать: «Мам, сурикаты пугаются, пойдём…»
Устали, купили по хот-догу, съели на лавочке у фонтана. Нина посерьёзнела, вытащила зеркальце, поправила кудряшки. Эх… копёнка, не причёска. «Ничего, в моде естественность. Городские-то вон, волосы помыли, пальцами взбили — и пошли, никаких тебе бигудей»,— утешала она себя.
Заторопились: автобус до дому через три с половиной часа, надо в музей успевать, добираться. Ехали с пересадкой, Нина всё глядела в окошко, суетилась, донимала вопросами кондукторшу, боясь пропустить остановку. Наконец вышли — место совсем незнакомое. А где музей-то? Пятиэтажки обычные, как везде.
— Да он в конце этого дома,— махнула рукой девчонка на роликах.— Вы с торца зайдите.
Странно… музей — с торца. И никаких колонн на входе, обычная дверь. В глаза лезла облупившаяся штукатурка. Но вывеска есть — «Галерея современного искусства». Нина одёрнула юбку, заставила зачем-то Мишку высморкаться, потом достала салфетки из сумки, вытерла носки туфель — запылились, пока по городу бродили. Вздохнула, пытаясь унять волнение, и толкнула дверь.
Тишина, и нет никого. Не работают, что ли? Нина услышала голоса, заглянула в первую открытую дверь: у окна на диванчике сидели какие-то молодые люди, один — постарше, худой, с птичьим профилем — что-то им рассказывал, притопывая в такт ногой.
— Извините… здравствуйте! Тут Феоклистова выставка? Это знакомый наш давний,— сказала, будто хвастаясь, или, наоборот, боясь, как бы без знакомства-то не выгнали.— Можно зайти? — и, как пропуск, выставила перед собой помятую листовку.
— Да, вход свободный,— ответил старший.
— Что, и билетов не надо? А раздеться где?
— Вы вахтёра спросите,— мужчина махнул в сторону выхода.
— Да нет там никого, ушёл ваш вахтёр.
— Женщина, извините, у нас занятия, вы мешаете. Раздеться там, вахтёр подойдёт, ждите на входе.
«Фу ты, важный какой»,— подумала Нина. Мишка смущённо жался рядом — стыдно за мамку, наверное, вон как её дядька отчитал.
— Да уж подожду. Чего ругаться-то? Здесь культурное учреждение,— гордо сказала Нина, стараясь подбодрить сына — мол, ничего, мы тоже не лыком шитые.
«Птичий профиль» зыркнул на неё, но продолжил лекцию.
Обидно стало. Мелкая эта стычка сбила настроение. Нина встряхнулась: ну, ерунда! Так долго добирались сюда, будет она из-за мелочи расстраиваться!
Дождались вахтёра, разделись. Нина, замирая внутренне, ступила в зал. Нет, не длинный, как представлялось, а небольшой: фортепьяно в углу, картины, лампы над полотнами потрескивают. Покрутила головой — вот она! Грозовое, мятущееся небо, ветер… «Набрякшая вата, клочья Божьей бороды, а я-то его за бороду и ухватил!» — смеялся тогда Руслан. Всё та же, память не подвела — удивительной силы картина.
— Смотри, Миша, смотри, это у нас в посёлке художник рисовал, возле Лошадиного камня, знаешь? Да ты ладóм встань, тут издали надо.
— А он у нас, что ли, жил?
— Да, недолго, на постое у нас был. Я ему помогала, кисточки мыла, обед приносила. Только школу закончила — вот тогда. Очень талантливый художник.
И показалось вдруг — времени нет, нет лет, нет лет… Будто только что смотрели они на дальние холмы и Руслан плавно водил рукой, повторяя их формы, описывал этот неуловимый переход тонов у горизонта — жёлтый, зеленоватый — и в синь нестерпимую; только что повесил картину на стену для лучшего обзора и вышел, но сейчас вернётся, он всего на минуточку… Аж слёзы выступили.
Окинув ласково взглядом «Грозу в степи» (вернусь ещё, подожди!), Нина наконец шагнула к следующей картине. А потом ещё к одной, и ещё… Их было немного в этом маленьком выставочном зале, штук пятнадцать. Но свет вдруг стал тусклым. И радость ушла.
Нина недоумённо переходила от одного полотна к другому, потом заметалась между как потерянная. «Как же так? Будто другой рукой написаны… Это не Руслан, быть не может! Хотя я ведь в этом не понимаю — это же искусство, меня не учили»,— смятенно пыталась она оправдать увиденное серое, плоское… Но вдруг осознала — мысль выплыла без полутонов и украшательств, как надпись на белёном заборе: «Картины — дрянь». Не было в них души, красоты — не было.
И над всем этим сияла, буйствовала «Гроза в степи» — несомненная, как день, как воздух. Как же так…
— Ма-ам, ну пойдём, скучно! Посмотрели уже! Давай ещё на автовокзале на автоматах сыграем? Идём!
Как оглушённая вышла из зала, заторможенно протянула номерок, втиснулась в плащ.
— Простите,— повернулась вдруг к пожилой смотрительнице.— А здесь только Руслана Феоклистова картины или других каких художников?
— Нет, это персональная выставка, к юбилею Руслана Игоревича. В экспозиции представлены работы зрелого периода творчества, только одна из раннего, «Гроза»,— заученно ответила женщина.
Погода к вечеру испортилась. Автобус задерживался, и народ томился в здании вокзала, подрёмывая, сплетничая, перекусывая. Нина стояла на пустом перроне. Шёл дождь. Не шёл — ехал на тёмной синей туче, свесив длинные ножки, по сусальному бледно-жёлтому небу, цветом точь-в-точь как рыбье брюшко. Капли тихонько щекотали лицо, но Нина, кажется, не замечала.
— Мам, пойдём на вокзал, каплет же,— Мишка, встревоженный её молчанием, вцепился в рукав.— Ма, ну ты чего?
— Иди, сына, не мокни. Душно там, у меня голова заболела, я постою. На вот денежку, купи газировки на дорогу.
Но тут хрипатый громкоговоритель объявил о прибытии автобуса, и пассажиры хлынули на улицу. Прибежали запыхавшиеся Грушаковы, нагруженные баулами. Ленка, растрёпанная, довольная, проскочила к Нине:
— Ну чё, как культурка-то? Миш, понравились музеи-карусели? Поедешь ещё?
— На аттракционы поеду, а в музей — не-а, скучно. Зато мы на Колесе оборзе… обозрения два круга сделали вместо одного, там билетёрша отвлеклась, забыла нас высадить. А в зоопарке…
Но Ленка уже не слушала, тараторила о своём, бабьем:
— Такая в ЦУМе распродажа — это что-то! Я трикотажа набрала — хороший, турецкий, всё ярконькое и недорого. Зарплату спустила, Димка ругается, ну и пусть! Женщина без обновок — кошёлка, а не женщина, у нас разве что купишь, в автолавке-то? Заходи завтра, покажу, чего набрала. Вот зря ты не пошла, успела бы с культурной программой! Слушай, я такой кардиган взяла — просто шик!
Нину вдруг замутило-закружило — не вдохнуть, будто душное одеяло накинули. Она торопливо протиснулась в самый конец автобус, подальше от слишком громких голосов, сладких духов, слишком чужих разговоров. Пропихнув сына к окну, упала в кресло, прикрыла глаза. Автобус тронулся.
Наконец все угомонились, успокоились, поддавшись мерному покачиванию, дневной усталости, только где-то впереди мухой нудила Ленка, не в силах в одиночку переварить впечатления бойкого торгового дня.
«Как же так?» — думала Нина, вглядываясь в дождь за окном. И не находила ответа. Что же случилось с этим одарённым крылатым человеком? Куда делся талант? И разве бывает, чтобы он куда-то девался — это же искра Божья, не папироска, щелчком не загасишь. Видно, сильно его щёлкнуло, раз так… Нина вспоминала их вечера на веранде, смех его, разговоры о мире, который красив так, что с ума сойти. Художник уехал тогда, не писал, конечно, и не звонил, но она ещё долго продолжала мысленно с ним разговаривать обо всём, о всякой чуднóй мелочи, какая встречалась на пути, о том, что чувствуешь, но не можешь разделить с домочадцами — не поймут. Ведь это он помог ей полюбить и степь, и небо, и даже пыль под ногами. Разбудил щемящее, тревожное чувство красоты, которую не ухватишь, не присвоишь: проходит она сквозь тебя, меняет что-то — и тает. А ты маешься, вспоминая о её прикосновении, тоскуешь.
Не мог этот человек быть пустышкой, не мог… И так жалко вдруг стало его — умного, доброго, обманувшегося, исчерпавшего себя до донышка!
— Мам, ты чего плачешь? — вдруг громко спросил Мишка, совсем было задремавший.
— Что ты, не кричи, ну-ка, выдумал! — засуетилась Нина.— Не плачу я, это тушь потекла, глаза ест. Спи!
Стемнело, водитель притушил свет в салоне. Казалось, мир вдруг сжался до размеров автобуса, и нет больше ничего. За бортом темень — лес или космос? — одинаково неразличимы. Автобус плыл сквозь темноту, и мелкой метеоритной крошкой стучал по обшивке дождь. Дремали пассажиры, сын сопел рядом, мир двигался привычным маршрутом. Но что-то важное выпало из него. Нина чувствовала это зияние, хотя и не могла назвать — что оно, где, отчего? И чем его заполнить? Неотрывно, ищуще она вглядывалась в серую пелену за окном…
И где-то там, по обочине, среди тонких трав-нитей, льющихся по ветру единым потоком, едва различимый в ткани дождя, гнал и гнал своего коня араб с зеленоватыми глазами.