Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2018
Притча о заблудших
Мы обрастали рыбьей чешуёй,
листвой дерев и зорким мехом зверя,
как будто вспомнить силились былой
свой образ,
и позванивали звенья
из бездны вынимаемой цепи,
в конце которой краб застрял, как якорь.
На борт её! И — парус укрепи.
И — путь распахнут для скорлупки всякой.
То щукою, то волком, то сосной
бессвязные сигналы посылали
в мир прошлый и сомнительно-людской,
что, точно Слово, был у нас в начале.
И трудным стал простой язык людей.
И близкой речь оленя, рыси, выпи.
И, несмотря на подступы огней,
обратно в люди нам уже не выйти.
Мир думает и должен думать вспять.
Но, чтоб забыть заученные речи,
ему ещё придётся собирать
по буковкам скрижали человечьи.
Когда ж прочтут последнюю строку,
в смущеньи посрамлённого провидца
цветочно-шерстяному языку
у нас, заблудших, будет мир учиться.
Самодельная шкала возраста
С тех пор, как я увидел белый свет,
прошло две полных кринки молока.
Вам сколько лет? Вам восемьдесят лет?
А мне исполнилось два запаха цветка.
Я забреду в прошедшее легко.
Опять хозяйка кринку принесёт.
Всё та же глина, то же молоко,
да вкус не тот. И я пойму: не тот
не вкус, а я. И в страшную шкалу
вплету вдобавок сорванный цветок,
что умерщвляет запахом пчелу,
а я тот запах уловить не смог.
И только помнил: он существовал.
А ныне — словно бритвой отсечён.
И ты — я для тебя цветок сорвал —
подскажешь, что фиалкой пахнет он.
* * *
Рыбьими кругами улыбается вода…
У пруда берёзы, белые всегда.
Кожицу сдирает ветер поперёшный.
Кожица бумаги тоньше папиросной.
Глажу ствол печально без актёрской позы.
Я давно не видел белыми берёзы.
Отчего такие белые деревья?!
А зачем темнеет рядышком деревня?
Благодать не терпит слов про благодать.
Без любви спокойней дереву, видать.
Гора с видом на человека
Гора внезапным выхлопом щенят
впервые увидала человека —
не родники персты его щемят,
но пасти, прозревающие млеко.
И человек понравился Горе:
он отдал все персты свои щенятам,
их за сосцы стремительно принявшим —
так долго мамки не было в норе.
И, хоть, на вид с Горы, он был герой, —
другие люди жили за Горой.
И кинулось нориное родство
им в ноги, принимая имярека
не за того кормильца-человека,
верней, за человека за того.
А у людей из-за Горы — персты,
унизанные перстнями, пусты.
И вот тогда услышала Гора,
как с визгом рассыпаются щенята…
Но камнем заслонённая нора,
навряд ли воскрешением чревата.
Наотмашь Богу человек сказал:
— О, лучше бы я не был человеком!
Щенком, птенцом, любым недопитеком,
что лишь бы человека не узнал…
* * *
К возвращению матушки вновь становлюсь человеком —
с четверенек встаю, моюсь-бреюсь, бутылки сдаю
и заначки гнездо, разорённое в приступе неком,
заметавшейся ласточкой сызнова вью.
Возвращается матушка! Так возвращается память
страхов детских ночную рубашку вдыхать
материнскую, белую, чтобы до завтра не плакать,
а на завтра вернётся, ребёнком надышана, мать
Возвращается матушка — миру померкшего сына
воротить восвояси, покуда он сам не померк.
Возвращается сын — завершается мира картина
искупленным сияньем, которое сын опроверг.
Как до века гирлянд одевается фосфорным млеком
в тёмной комнате ель — вся игрушками озарена,
к возвращению матушки вновь становлюсь человеком.
А когда не вернётся она?..
Притча о происхождении
Мы научили свистать пол-России.
Дай одного соловья-разбойника!
А. Вознесенский
Не Бог, не царь, не человек,
не соловей-разбойник,
но червь, растянутый, как век,
и тощий, как любовник.
А был он Богом и царём,
и даже человеком,
и грубияном-соловьём,
глумившимся над веком!
Да увилась за ним вина…
И рухнул он со сводов
за пропуск низшего звена
в цепочке переходов.
То тьма, то свет, то есть, то нет,
как поезд, что несётся
рывком — со станции — в тоннель,
маршрут свивая в кольца!
Архивы запахов дожди
над парками разроют.
О, жизнь, с фонариком пройди
над влажною землёю!
Там столько выползков слепых
от фар твоих таится.
Им хорошо. Но кто из них
обратно возвратится?
Собой фильтруя плоть земли,
ползут они бессрочно.
Есть роща — будут соловьи.
Есть черви — будет почва.
Пусть свищет в роще соловей.
Но он не просочится
по эскалаторам корней
сквозь царские глазницы.
Восход сердца
Идёт морозными лесами
волк с человечьими глазами,
недоумённый оттого,
что под ощеренною шерстью
ещё расплывчатое сердце
восходит плавно у него.
А хвоя, хвою задевая,
трещит коротким замыканьем,
едва лишь ветер полыхнёт,
и, склеив пёрышки-осколки,
снегирь качается на ёлке,
как красный шарик в Новый год.
И кто-то бродит городами
с нечеловечьими глазами
от всех свершающихся бед
и людям, словно иноверцам,
твердит, что нет у него сердца,
а есть, чему названья нет.
И с человечьими глазами
так страшно волку меж волками,
а человеку — между тех,
что всё ещё людьми зовутся
и всё ещё над тем смеются,
что он уже не человек.
Бабочка-Бог
Виденье не кончается —
как в ямке гамака
не Сам ли Бог качается?
Иль это ба-боч-ка?
Бог — зодчий. Но — на отдыхе.
Не в качестве истца
распял свой фартук в воздухе —
по-ка-чи-ва-ет-ся.
Он весь в поту и в патоке
потуг Первотворца.
Лафа Ему — на фартуке,
блаженная ленца.
Он в осыпи и в обрези
строительных стропил
узрел себя в прообразе
того, что сотворил.
Пусть мир пока что строится,
а Он уже предрёк,
что в бабочке есть Троица,
а Троица есть Бог.
А в Боге нету лишнего —
лишь свет пыльцы впотьмах…
То сон цветной Всевышнего,
упавшего в гамак.