Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2018
Крупин В. Л.
«Возвращение родника» и другие рассказы.—
М.: Изд-во Сретенского монастыря, 2016.— 592 с., ил.
Литература, отрёкшаяся от учительства, главным жанром которого является притча, перестаёт быть русской.
«Увы» или «ура», но главным национальным вектором любого писания у нас выступает «урок, извлечённый из прочитанного», и ни в коем случае не краткий, но изрядно протяжённый во времени, замирающий искрой в подсознании, может быть, надолго, а приходящий на память в критические моменты.
По точно тому же принципу отбирается и наша классика — или она «бомба замедленного действия» во имя спасения каждого услышавшего её, или ничтожная, праздная и невесомая шутиха «стиля», на миг всколыхнувшая застывающий морозный воздух («смотря какая Бабель»)…
Владимир Крупин, долго отдававший дань детской литературе, вряд ли теперь избавится от её подспудного влияния: фраза его проста и если стремится, то к ещё большей, почти журналистско-очерковой, простоте. Рассказчик, открыватель истин простых и вечных, поневоле становится вещим Иванушкой, взыскующим правды, и ничего, кроме неё. Русская же правда может быть, конечно же, мудрёной, но — к чему?
Потому, наверно, круг молодых читателей Крупина (а такие более чем есть, судя по работам Международного детско-юношеского литературного конкурса «Лето Господне» имени Ивана Шмелёва) определяется теми, кто ещё причастен традиции вдумчивого и неторопливого чтения и не привык пропускать, как часто бывает в юности, «описаний природы», но внимать автору строка за строкой. Другим в крупинских притчах, по крайней мере, пока — не бывать…
Перед нами — язык последнего поколения, пережившего войну, послевоенную нищету и возрождение уже не прежнего, но сегодняшнего странного цивилизационного уклада, в котором чувствуется привкус искусственности, неокончательности, потому что главную скрипку в образовании его сыграла спешная и вынужденная урбанизация.
Жертвы его, понукаемые срываться с родимых мест, поступать в институты и вести после них городское неприкаянное существование, люди, родившиеся в деревне и прожившие в ней начальные годы, будут грезить о ней до самого конца, стремиться принести ей, разрушенной, почти выкорчеванной, пользу и словом, и делом. Они едут на родные пепелища, чтобы отрывать родники, ставить часовни, ходить крестными ходами, прививать внукам и правнукам чувство благоговения пред живительной свободой, которой город лишает каждого своего члена улья с почти откровенным сладострастием.
Как страшен этот слом надвое и какие иллюзии он создаёт в сердце, ясно из ужасающих слов брата рассказчика, прожившего, в отличие от него, в деревне безвыездно: «Не жили хорошо, нечего и начинать» — сколько в них боли, сарказма, переворачивающего истинное отношение к вещам, почувствует лишь тот, кто знает натуру деревенских жителей, которых, по размеру и тяжести бедствий в двадцатом веке, можно сравнить лишь с американскими индейцами.
Жутко сказать: рассказы о прежнем ладе порой воспринимаются как чистая этнография! То есть книга Крупина может в каких-нибудь искажённых координатах рассматриваться как уникальное свидетельство о родовом быте племён аборигенов. Как же вышло так, что русской, пусть уже советской, жизни нынешнее поколение не знает, а зачастую и откровенно побаивается её? Что нужно было учинить над 90% крестьянской России для того, чтобы она стала настоящей Terra Incognita? Насколько сотрясти основания национального бытия?
Погрузить в атмосферу «старой Руси» призвана зарисовка «У отца, у матери». Приём «заныривания» в бытовую речь повторится затем в «Московском дворике» (архетипические рассуждения стариков, любящих выпить, бессильных остановить грядущую цивилизационную катастрофу) и в «С наступающим!», где лишь к концу выясняется, что пропитанные пошлостью монологи героя-пьяницы даны ему свыше во избежание окончательного безумия. Приставучий, как гнус, насквозь больной и ничем не унимаемый, он воевал в Афганистане…
Наконец, главный исповедуемый грех — в рассказе «У бездны на краю»: молодой солдат почти поддаётся уговорам сослуживца «убрать» (физически) соперника — мужа библиотекарши, в которую тот влюблён. Убийство не совершается, но ощущение падения приближается к самому лицу и обдаёт могильным холодом ещё долго.
Семь разделов «Возвращения родника» и других рассказов — школа Соборности, познания Руси такой, какой она была на протяжении последних восьми десятилетий, и не только — автор презирает этот термин — «малой родины» писателя, Вятской Земли, но и московской, и Святой, и Японии, в которой он улавливает такое очарование, что обращается к белым стихам.
Уже в первом разделе книги резко прочерчено противопоставление собственных лучистых детских воспоминаний, исключительно наедине с природой и людьми с бытием сегодняшних компьютеризованных детей. «Те, да не те» извечные Добро и Зло в них, точнее, генезис их образования, и технотронный, и навязанный извне залихватскими авторами и бойкими продавцами «страшилок-бродилок-стрелялок».
Так, рассказ «Доставка пиццы», в которой дед никак не может объяснить внукам, то что их фильм о немотивированном убийстве плох, противопоставлен зарисовке «Баня горит», где целомудренная деревенская девушка отказывается покидать горящую баню до тех пор, пока её парень не приносит ей одежды — прикрыть наготу…
Возможно, прожив большую часть жизни, легко быть «консерватором», ратуя за «естественность» условий рождения-вырастания-взросления, но сто раз правомочно задать вопрос современности — а так ли она уверена, что своей непрестанной заботой о комфорте подрастающего поколения не уродует его, не прививает ему диких ценностных шкал, грозящих её носителям сокрушительной духовной нищетой?
Однако гораздо дольше обсуждения очевидностей занимает фигура рассказчика, собирающая вокруг себя весь неверный, подрагивающий в воздухе повествования фокус. Ещё не утраченным — слава Богу! — инстинктом, звериным чутьём чуешь: основное богатство — здесь. Важная деталь: начинал Крупин как поэт, но — вот след глубокой внутренней трагедии — пришёл к прозе как наименее вредоносному для страны занятию, и такой выбор сделали многие, включая Гоголя… запретив себе возможность беззаботного щебетания и обретя другой, более басовитый тембр.
Личность Крупина, особенно судя по здешней же речи на Русском Соборе, взыскующая, пристрастная. После таких речей становятся врагами «западной цивилизации» с её убийственными забавами навсегда, а он был таковым много раньше. Лично нас, студентов Литинститута, его именем пугала обильная (богатая и скорая на обобщения) либеральная пресса ещё больше четверти века назад.
Чем же не пришёлся он ей по нраву? Удалыми рассказами, один из которых, «Янки, гоу хоум», представлен в «Возвращении родника…». В чём же состояло «преступление» Крупина? В покушении, конечно, на основы «добрососедских» отношений, установившихся тогда меж Россией и США, а на деле являвшихся беззастенчивым и вполне большевистским, по сути, грабежом ресурсов и материальных, и духовных. В начале 1990-х гг. писатель задал всего один вопрос — милые заокеанцы, а не хватит ли вмешиваться в наш образ жизни? — и этого было достаточно, чтобы его совершенно натуральному вопросу (не требованию!) ужасались так, что пугали им детей.
Совершенно другую линию прочерчивают рассказы «Колокольчик» и «Сталинская дача»: ещё советский, выморочный писательский быт, его раздутая тогда и приниженная сейчас значимость накладываются друг на друга и вместе обрисовывают картину крушения советской цивилизации, попытавшейся, но так и не смогшей зачеркнуть ценностей небесных. Подсвечивает апокалиптическую композицию репортаж «Новорусская премия», где (жаль, без конкретной фамилии!) описан «меценат» (на деле — вор и обманщик), ради минимизации своих налогов публично присуждающий, а затем тихо зажимающий писателю литературную премию. Финальная точка в развенчании отгулявшего над нами века — хроника «Было дело под Полтавой!» — помпезного празднования 300-летия Полтавской баталии, искажающего историческую правду в угоду… побеждённым Петром шведам и особенно украинцам, деяния которых сейчас кроваво выпирают за грань не только «общечеловеческих ценностей», но и вообще всего человеческого.
А самым загадочным рассказом в книге мерцает «Чистый нож» — то ли прообраз меча-кладенца, доставшегося по неразумию природных сил не тому, кому надо, то ли символ страстей человеческих, оружие абсолютной мощи и абсолютного же убийства, участь которого — гробовое (вечное ли?) сокрытие с владельцем, уже не могущим его отвергнуть или передарить.
…Неловко, немыслимо рассуждать о том, что подано тебе на открытой ладони. Не бьют по ней ни стариков, ни детей, ни юродствующих — никого из тех, кто принёс в мир пусть порой заскорузлую и посконную, но — правду осмысления русской жизни через себя и людей, встреченных на пути за почти восемь десятилетий. С другой стороны, как не юродствовать, когда нас — всех! — изуродовали? Какой может быть русская литература после лишения целого народа Веры, видно и без увеличительных приборов.
«Возвращение родника», именем которого названа книга, как бы выразился радикально почвеннический книжник, «духоподъёмен»: неспешен темп повествования, высока цель — заново отрыть в селе Троицком и очистить от соседства с болотом из земли родник, иссохший после убийства красными комиссарами местного батюшки. Как по волшебству, у писателя, его брата и внука — получается, и торжествует великая радость.
Не случайно венчает сборник торжественная повесть «Великорецкие крестоходцы» — эпос причастия Общему Бытию в Боге при использовании того же приёма «ныряния» в бытовую речь участников Великорецкого крестного хода — действа, длящегося неделю при участии десятков тысяч человек. Русский Марафон — похлеще классического греческого, тем более что никто здесь никуда не спешит. Как и юношеская армия писателя, Ход — Великий Уравнитель, пространство и вне обыденности, и полное ею, ответ на извечный вопрос о Русской Тайне, где случиться с паломником может всё, что угодно, лишь бы душа открывалась и открывалась Господнему Чуду.
Владея такими алмазами, Владимир Крупин в полном праве может рассчитывать не только на прозорливых цеховых критиков, но и на сотни тысяч будущих благодарных чтецов.