Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2018
И ублажил я мёртвых, которые давно умерли,
более живых, которые живут доселе (ЕККЛ. 4:2).
1.
День девятого мая был, как обычно, солнечным и тёплым. Яков Кузьмич по случаю праздника надел свой ветеранский пиджак с наградами, жёлтую рубашку и шляпу-шестидесятницу с узкими полями. Так он себе вполне нравился. Какие брюки и ботинки — это было всё равно, а вот шляпа и рубашка именно для выходных и праздничных дней, в них он по субботам усаживался в старый зелёный УАЗ, отправляясь в ближнюю или дальнюю деревню к очередной вдовушке.
Увидев его в шляпе, местные, сотинские старушки обязательно говорили, то ли с завистью к той, к кому он ехал, то ли с осуждением ветреного поведения немолодого человека, и к тому же ветерана Великой Отечественной:
— Ну, во-от, покати-ил!
А так как количество Кузьмичёвых зазноб точному счёту не поддавалось, то никто толком не знал, поехал ли он в Свояки, за реку, где располагался сельсовет, или в Красино, знаменитое красно-кирпичной церковью архангела Михаила с ослепительно горящими на солнце куполами, а может, остался и в самом пчеловодческом Сотино, в домике недавно объявившейся московской дачницы, щеголявшей по деревне в неприлично обтягивающих ягодицы джинсах.
Такие моменты сотинские сплетницы обсуждали в открытую и громогласно, не стесняясь.
— И как тока не стыдно?!
— Чтой-то этой-то надо от деревенского мужика!
— Чего-чего! Был бы омут, а черти сами наскочут!
— Точна, сила в ём, значит, мужская!
— И-ии, кака сила! Ему, похабнику, сто лет в обед, а он…
— А она-то, она! И на шестьдесят не тянет!
— Коне-ешно, на свежанинку потянуло! Жена у его с фронта и тоже фронтовичка. Хоть и орденов, как у самого, а годы-то своё берут.
— Да-да, он иё, говорят, в психические записал, чтоб не мешала!
— Да уж, настрадалася Аня! Он же, говорят, директором молочного завода на Кавказе работал! А там сплошь доярки да разведёнки.
— Ага, и коньячного тоже!
— А как одно без другого?
— Да ладно, вы ещё скажете, что и в Красной Армии служил!
— А что, не служил?
— Да ты посмотри, Катя, у него ж глаза бешеные, как у фашиста!
— Точно-точно, с ним и в проулке-то встречаться страшно! Как зыркнет, душа в пятки!
Слухи о сотинском фронтовике ходили разные, вплоть до невозможного, что воевать-то он воевал, но вот на чьей стороне — неизвестно. Доказать никто, конечно, ничего не мог, но в деревне его побаивались и мысли такие высказывали с оглядкой. А вдруг, правда, дверь подопрёт и запалит, за длинный-то язык…
И действительно, хитрован-ветеран Яков Кузьмич ухитрился определить свою жену недееспособной и поставить на учёт в психоневрологическом диспансере, и на вопрос, почему она, Анна Петровна, даже в наш главный военный праздник на улицу не выходит, имея столько боевых орденов и медалей, всегда отвечал:
— Буйная потому что!
Ну кого это заявление могло убедить: как это, только что была не буйная, а после того, как Кузьмич оприходовал председательшу Александровского сельсовета, стала вдруг буйная?
Что-то тут не то. А кое-кто всё-таки догадывался, что выходить Анна Петровна перестала, потому что какой жене и женщине не будет стыдно наблюдать кобелизм этот бесконечный!
«Ведь мы же, Яша, смерти в глаза глядели и не боялись,— говорила она ему,— а как теперь соседям будем в глаза смотреть, а? Хоть ты и начальник большой у нас в деревне, но людям это всё равно, они начальников и так не уважают. За что? За чванство и вороватость, так и ты ещё добавляешь, на работе женщинам проходу не даёшь…»
Чистая фронтовая душа Анны Петровны так думала и говорила. И раньше ловила Анна Петровна своего мужа на том Кавказе и на доярках с молокозавода, и на мойщицах коньячных бутылок — Кузьмича социальный статус подшефных женщин не интересовал, если не надо было что-нибудь через них достать. А уж если надо было — тут башня танковая крутилась на все триста шестьдесят, и траки лязгали и землю рыли…
Пока Аня помоложе была, глаза на кое-что закрывала, а потом и притерпелась — как против такого упёртого?
И здесь, в Сотино, Яков Кузьмич, опять став начальником, заведующим ведомственным пансионатом, ничуть не изменился, да ещё Анну Петровну в «психические» записал, чтоб не мешала, ни во что её не ставил.
Убить же была готова, но нет, с таким чудищем не справишься, последние зубы потеряешь…
2.
Пансионат построили в конце семидесятых годов, построили чуть не посреди деревни, на голом склоне, соединив две деревенские слободки, верхняя из которых была заплотной, довоенной, а в нижней жили те, кто работал во время и после войны в местных колхозах «Первомайский» и «Красный партизан», ещё одна деревенская улица уходила к Егорову оврагу. Впечатление было такое, что деревенские жилища разбегались в разные стороны от городского красавца-пансионата, имевшего два спальных корпуса, столовую на сто мест, гараж, спортивную площадку и два одноэтажных дома для обслуги. В одном, построенном по проекту сельской школы, проживали в двухкомнатной служебной квартире Яков Кузьмич с Анной Петровной.
От пансионата вся деревня и кормилась, нужны были и водители и рабочие, посудомойки и уборщицы, а кое-кто, из приближённых, и поросят держали в надежде прокормить их с кухонных остатков.
Так это ещё что! И скважина водяная, и канализация, и сооружения очистные — и это всё тоже принадлежало пансионату. Потому и заведующий пансионатом был здесь царь и бог.
Поругался, скажем, с Кузьмичём кто-нибудь из верхней слободки, Кузьмич ему — р-раз! — и воду в колонке перекрыл. Смотри у меня, крыса тыловая!
А вместе со слободчанином и соседи его страдают. Кузьмич руками разводит: автоматика на скважине сломалась! И сходы деревенские совсем фронтовика не пугали.
Со времени постройки прошло двадцать шесть лет, пансионат без ремонта обветшал, половина комнат стали нежилыми, но Яков Кузьмич стоически боролся с засорившейся канализацией, с протекающим водопроводом, с прогоревшими пробками и проводами, но кардинально, на ухналь, ничего, конечно, решить не мог.
И персонал теперь стал небольшой: двое мужиков, сантехник и электрик, и три женщины, две молодые и Зинаида Ивановна, она наиболее подходила Кузьмичу по возрасту, но тоже молодая, во время войны девчонкой немцы угнали её в Латвию, потом в Германию и мучали её, сироту, в трёх немецких концлагерях.
Кузьмич-то в те начальные военные годы уже вовсю, литрами и вёдрами, проливал кровь фашистскую, стрелял, резал и кромсал поганых захватчиков, как хотел.
И Зинаиду он, как женщину, конечно, стороной не обошёл — своя же деревенская да ещё подчинённая — ну-ка, ну-ка! А она мечтала: эх, был бы жив муж мой, тракторист Коленька, он бы кобелю этому, Кузьмичу, показал бы небо с овчинку, да помер Коля, пьяного в борозде трактор задавил. Но старому-то коню Якову на всё наплевать, ничего и никого ему не жаль, душа у него на фронте сгорела,— надо ж, какая-то Зинка, босячка и под немцем бывшая,— и не даётся на ухналь её взять!
«Вот дура-то старая»,— думал он, не догадываясь, однако, что отталкивала её всего лишь фронтовая его хватка, как он с людьми обращается, в том числе и с бабами.
«Вот дурак-то старый»,— думала она, и тоже не догадывалась, что целью его приставаний была не лично она, Зинаида Ивановна, не красавица и настрадавшаяся за жизнь колхозница, а вещевой склад, которым она, Зина, командовала как материально ответственное лицо.
Сантехник и электрик, мужики деревенские, пьющие, воровать Якову Кузьмичу не мешали, но что с них возьмёшь, если они всё с Зинаидиного склада получают.
Ко-неч-но, в закрома родины надо руку запускать! Она же, Родина, своих спасителей забыла? Забыла! Вот ему и хотелось хорошо там пошарить, в закромах-то! Ха, а там Зинка, будь она неладна, как будто ей самой ничего не надо.
Подкрадывался к закромам Кузьмич незаметно, «по-пластунски», и рука у него была железной. Если что-то и пропадало в пансионате, так пока хватятся, все уже позабудут, где оно лежало и кто «это» последний раз брал или видел. А Кузьмич всё прекрасно помнил, и сам же о пропажах и воровстве смело говорил и ругал за бесхозяйственность, обличал, смотрел на всех, ну точно как на врагов народа. А Зинаида нисколько не сомневалась: пропажа по вине Кузьмича.
Улыбается он, а синие глаза его, как плошки пустые, смотреть в них страшно, так холодом и обдаёт. Да, приходил и брал. Например, запчасти для казённого УАЗика, Кузьмич ставил их на свой,— пансионатская машина ездила на проволочках да верёвочках.
Вся посуда, от сковородок и кастрюль до последней гнутой ложки, была у него из столовой. Инструмент — из гаража. Одежда — телогрейка, плащ, х/б, сапоги, валенки — со склада, даже подштанники у него были сшиты из казённого байкового одеяла, такого в красно-белую шашечку, а охотничий маскхалат из списанного пододеяльника.
С приезжей поварской командой Кузьмич тоже нашёл точки соприкосновения. Пойдёт, ножи, топор мясной поточит, они ему и дадут подхарчиться, навалят с горкой в солдатский котелок.
Была, была в Якове Кузьмиче настоящая военно-хозяйственная жилка, смётка и хватка. Ну куда ему столько! Как будто назавтра последний бой смертельный — он выживет, а большинство — нет.
Казался он, и был на самом деле бронированным и непобедимым, как танк «ИС» — «Иосиф Сталин», и таким же, кстати, опасным, и не попалось ему на войне ничего, что остановило бы, испугало, повернуло вспять. Любая высотка, любая деревушка, любой поиск — вела к ним не одна дорожка, и не две, он всегда находил самую верную и оставался живым. Любимая поговорка: из самого безнадёжного положения есть минимум два выхода — никогда его не подводила.
Как и положено было в СССР, в фойе того оборонного заводика, предприятия «Серп и молот», к которому относился пансионат, был стенд с фотографиями участников Великой Отечественной войны, где можно было найти и Якова Кузьмича, молодого, затянутого в ремни старшего лейтенанта.
В таком звании он войну закончил.
У других фронтовых, понятно, тоже взгляд непростой, зацепят, так и будешь в нём барахтаться, сколько сил хватит, пока не дойдёт до тебя смысл Великой Победы, не дойдёт понимание: сколько страха и смертельного пота, скольких усилий, нервов, боли и запредельных по силе сердечных сокращений стоила жизнь каждого дожившего до неё, а не дойдёт, так и останешься слабаком, так в этих глазах и утонешь, потому что узнаешь ты о себе страшную новость последним,— что убили бы тебя в первом же бою или ещё на подходе, а может быть, и свои бы под смертельный приказ поставили, если оказался ты сильно честный да открытый.
А суть войны проста: убей его или он убьёт тебя.
У Кузьмича на той фотографии взгляд из-под фуражки красноармейской такой, что ты и проникнуть в него не можешь, не можешь понять: что там? Холодный взгляд, безумный, он просто убивал на месте, навылет и насмерть, как крупнокалиберный пулемёт; мучительно убивал, как сапёрная лопатка, или же заточенный под бритву кинжал. Удар точный и сильный — единственный!
Уф… От такого взгляда ладони потеют и лошади шарахаются.
Верующая Зинаида сказала бы: «демон это, смерть!» — и перекрестилась бы. Она, правда, так и сделала, когда фотографию эту увидела. Ничего человеческого в тех глазах не было.
И это она, Зинаида, слух по деревне пустила, что Кузьмич за фашистов воевал…
Уж она-то их достаточно повидала, но ни одного не убила, вот что жалко. Думала, пусть хоть этот помучается, Кузьмич-то, может, и соответствующие органы на него внимание обратят, потому что он настоящий фашист, не по должности, а по душе.
Надо, надо бы ряды почистить, ведь при оборонном же предприятии работаем.
Вот так.
3.
…Зима на сорок второй год в тех местах выдалась снежная. В котле под Вязьмой исчезла 33-я армия, как будто её и не было, все семнадцать тысяч человек, с танками, обозами и артиллерией, растворилась в снегах.
К лету готовилось следующее наступление, разведка хватала «языков», где только можно, вот и эти трое из батальонной разведки оседлали лесную дорогу и стали ждать немецкого транспорта. Перед этим один залез на высокую сосну и внимательно всё вокруг рассмотрел. Сутки сидели в кустах, пока не попалась подходящая грузовая машина.
Водителя разведчики сразу в расход пустили, а офицера сопровождения захватили живым.
Смотрят, а он пьяный, как три пары стелек, лыка не вяжет.
— Вот хорошо,— один говорит,— его и сторожить не надо, никуда не убежит.
Грузовик хотели сжечь, заглянули в кузов, а там…спиртное в ящиках, под брезент: французский коньяк, испанское вино, ликёры. Количество неимоверное.
— Неужели уничтожать будем? — другой спрашивает, а голос аж дрожит. Такого никто из них никогда не видел и не пробовал. И не поднимается рука, чтоб гранату в кузов кинуть.
— Вот что,— третий говорит, который на сосну лазил,— пока немцы не хватились, разгружаем пойло в лес. Только… вот на эту сторону дороги. Ничего не пробовать, не пить. И быстро!
Разгрузили, грузовик укатили на сто метров вперёд, стали ящики в глубь леса таскать. Захваченный немец очнулся, стал слова какие-то бормотать, ему тоже ящик в руки — тащи, падло! Потом приказали яму рыть. Немца хмель покинул, он понял, для него яма.
— Дура ты нерусская, ты уже жизнь заработал, тем, что ты немец. Понял? На, похмелись, веселей копать будет.
Немец и повеселел, шинелишку, китель даже скину — и давай окапываться в человеческий рост. Сел перекурить, ещё отхлебнул и объяснил на ломаном русском, что везли это всё в офицерский бордель.
И захихикал, немчура.
Ну что, советский солдат — настоящий солдат:
— Ах, в борде-ель?! — старший спрашивает.— А какие в том борделе девочки, русские?
Немец вовремя смекнул, что и как говорить:
— Найн, найн! Нихтс русски! Полска унд… польска!
— Две, что ли, всего? А ты сам пробовал, фрица кусок?
— Я, я! — фриц отвечает.
— Ну, пошли, поподробней всё расскажешь…
Основной груз они закопали, повезло немцу,— там песок оказался. Но кое-что и с собой прихватили.
На выполнение задания им была отпущена неделя, поэтому они перетащили всю «горючку» на несколько километров в чащу, следы замели — ни бутылки, ни пробки, ни спички не оставили, разведка!
Одно попробовали, второе, не понравилось — сладко, приторно.
Наконец нашли, что больше русской душе подходит, навалились дружно. И день пробуют, и два, и три…
Фрица тоже поили, чтоб не сбежал. А он им про офицерский бордель рассказывал.
Но вот наконец пришла пора возвращаться. Недопитое бросать богатство — жалко. Опять нагрузились, немца тоже навьючили, и потащились, двинулись в обратный путь, к своим.
Идут и пьют, пьют и идут, силы на исходе, и к сроку не успевают, штрафной уже попахивает. Нет, один снова на лесину сел, не удержался, язык заплетается, совсем разум потерял:
— Есть у меня мысля одна, надо бы за неё выпить. Если мы ещё двое суток здесь прохороводимся, может, и проживём подольше. А, как вам?
— Я же сказал, на марше не пить, опоздаем или немца потеряем, всем Хана Марковна. Ферштеен?
— А ты что же, старшой, серьёзно до победы хочешь дожить,— третий спрашивает.
— На ухналь, хочу!
Остатки опять в лесу закопали, метки сделали на деревьях.
…Тогда, на переходе, они наткнулись на минное поле, и он первый раз рыцаря того серебряного увидал. Испугался, думал, уже всё, «белочка» от дармового шнапса началась…
А рыцарь поднял коня на дыбы, мечом махнул, и лёг прямой путь к своим через то страшное поле.
…Из поиска возвратился только старшой, лейтенант, и немца раненого притащил. Вёл он себя странно, на небо показывал и звал какого-то кавалериста. Решили, что контузило его при переходе. В вещмешке у него оказалось четыре бутылки нерусского коньяку, которые приобщили к сопроводительной бумаге, и вместе с пленным отправили комбату.
Лейтенант получил орден и две недели санбата на лечение.
После войны приезжал он в те места три раза, ходил по лесам, искал те винные клады, не нашёл. И спросить не у кого, погибли же все…
А он и не собирался спрашивать, в четвёртый раз приехал.
4.
В общем, жил фронтовик и орденоносец неплохо: и зарплата на две с половиной ставки, и одеться было во что, и закусить, и выпить — с коньячного завода много ему коньяку перепало: роте пьяниц на десять лет хватит! Если крепко задуматься, Кузьмич, может, потому и поменял молочный завод на коньячный, что молоко-то портится быстро, а коньяк только крепчает со временем — и цвет, и силу набирает.
Он же, когда приехал с Кавказа, многие дела свои по устройству в сотинский пансионат с помощью «магарыча» решил, вплоть до заводского начальства. Тогда ведь руководили «Серпом и молотом» совсем другие люди, кто войну помнил, кто сладость ту европейскую ощутил и узнал, как люди там живут. Коньячок им, конечно, кое-что напомнил, но большинство насчёт страны-производителя согласилось сразу — ко-неч-но, наш, советский! — «Серп и молот» всё-таки механизмы для подводных лодок выпускал, тут не забалуешь, сразу сдадут.
Но никто гэбэшнику или парторгу ветерана-фронтовика не сдал — коньяк-француз и вправду был хорош.
Только вот этикеток с тех коньячных бутылок увидеть никому не привелось. Понятно, кроме самого Кузьмича.
И теперешнее, «неподмазанное», Кузьмичёво начальство с завода «Серп и молот», конечно же, обо всех проделках его сначала не догадывалось, но Зинаида Ивановна не плошала, «стучала» и «подстукивала», как ансамбль ложечников, по два раза на неделе.
Однако и новое заводское начальство заслуженного человека отпускать совершенно не хотело — отдел кадров настоящий был, закалённый в боях против врагов народа, не зря и фотография на стенде висела, и не зря каждый год перед девятым мая вручался ему от коллектива ценный подарок, а от начальства и профкома — конверт с деньгами.
Всё-таки память избирательна: хорошее народ всегда помнит, а отдел кадров остального не забывает.
…Нет, не отпускало Кузьмича начальство, не отпускало, но и реконструкцию никакую в захудавшем пансионате тоже поручать ему не хотело. Дескать, разойдётся строительная инвестиция по Кузьмичёвым родственникам — две дочки, два зятя, двое внуков великовозрастных, правнуков Якову Бог не дал, внуки были больно занятые, особенно Руслан, а у семейных дочек по домику на земле калужской, у одной в самом Сотине. Земельные участки тот же Яков Кузьмич выбивал из советской ещё власти, крутился, как сучка в мешке, не зря же с Александровской председательшей роман закрутил. И ещё кое с кем, председательша не знала, бабе — не положено.
Да и у Зинаиды Ивановны, материально ответственной, родовá в большом количестве — дети и внуки не в Латвии и не в Германии запропастились, а здесь, под боком, в российской глубинке жизнь мыкали.
Только, в отличие от Кузьмича, жила баба Зинаида не в городском проекте, а в деревенской избе с обыкновенной дровяной печкой и на другом от пансионата берегу реки, куда дойти можно было только через подвесной, ржаво скрипучий и раскачивающийся на тросах мост — ни один трактор или танк по заснеженным урочищам туда не доберётся. Хотя, конечно, была узенькая тропка, тропа по снежной целине, баба Зина пробивала и натаптывала — на своей земле всегда легче, ни метель, ни мороз не страшны после неметчины.
И зачем туда, на другой берег, власти нашей добираться, когда в той деревне живут зимой три человека и одна корова, есть же не просят, лампочка в двадцать свечей — и всё хорошо.
А Зинаида, как не крутись, ветеран Великой, имеет статус «узника» и обязательно внимания и ремонта в избе попросит. Попро-осит! А не дадим, думает начальство, сами возьмут. За всем не углядишь. Такие они, в войне победившие и войну пережившие граждане.
Н-да, задачка… Но не для «серп и молотовского» начальства. Оно почти на тридцать лет о пансионате забыло и за все годы всего-то полтора рубля в него вложило. На самотёк всё пустило! А не подумало, что рядовым, ни в чём не повинным заводским работникам, которые работали себе тихонько на основном производстве и тихую славу «Серпа и молота» создавали, отдыхать негде и что не могут они, получается, ездить на отдых так часто, как им хотелось бы…
И всё-таки, всё-таки многое, очень многое было сделано, и главное было в том, что Яков Кузьмич, Анна Петровна и Зинаида Ивановна и другие жители деревни Сотино живы, мало-мальски здоровы, имеют кров, работу и воду из колонки, кусок хлеба. И молодое поколение за эти послевоенные годы выросло и народило новых советских и российских жителей — и над всеми над ними голубое мирное небо, а если печаль и есть, так только в душе… но у каждого своя печаль, что не возбраняется…
5.
И вот как-то заторопились в России времена, полетела над лесами, горами и реками, над городами и весями, колхозами и фабриками гоголевская птица-тройка, полетела, не разбирая дороги, и пыль подняла до небес. Каждая из трёх лошадок в свой цвет покрашена и в свою сторону тянет. Не всякий седок в коляске той удержится, хоть и хватается за всех и вся подряд, а нет бы за собственную голову схватиться да подумать, куда править и на какую лошадку ставить, пока все три не запалились…
Куда там! Колёса потеряли, до сих пор на осях мчимся… и кто-то в той тройке сидит, понимашь. И вожжи дёргает.
Ладно. Как только подвернулся им, начальнику и главному инженеру предприятия «Серп и молот», подходящий человечек со строительным образованием, они тут же и решили поставить его заведующим на место Якова Кузьмича, а ветерану оставить полторы полноценных ставки и казённую квартиру, но от руководства отстранить и провести наконец полную реконструкцию зданий и коммуникаций, доверяя полностью новому человеку, так как ни при каких обстоятельствах не мог этот новый украсть столько, сколько смог Кузьмич за двадцать шесть лет. Что там говорить, достал их, конечно, Кузьмич.
Главный бухгалтер, правда, стала наводить справки насчёт нового:
— Так он же вор!
Дело-то обычное, могла и просто так ляпнуть, для острастки руководства.
Но начальство на истеричные женские домыслы отреагировало спокойно:
— Ну что вы, Марь Иванна, это однофамилец.
Действительно, чему ужасаться, если у нас треть населения Кузнецовых, треть Смирновых и ещё треть Ивановых — просто нет свежих фамилий, а для Марь Иванны они все воры.
Да и что там, в замшелом этом пансионате, можно украсть? Вот то-то! Нечего там красть! А что привезут для строительства и ремонта, то всегда можно проверить поштучно и пообъёмно.
И кстати, Зинаида, подчёркивая малоценность своих материальных, в основном моющих средств, всегда ворчала, не боясь ни большого начальства, ни Кузьмича:
— Понавезут всякой мухобули, а мне отвечай!
Но бабу Зину и так с её материальным складом начальники, конечно же, в расчёт по хищениям никак не брали — там же одна «мухобуль», малоценка расходная.
Ну и приезжает новый зав, Андрей Владимирович, селится в две складские комнаты — баба Зина освободила к приезду — с другого торца здания, в котором проживали и Яков Кузьмич с Анной Петровной. Получился, так сказать, командирский корпус.
Удобства для нового начальника, правда, в коридоре, но он же строить приехал, а для строителя этот вопрос просто лишняя пыль, детский вопрос. Обошёл всё, посмотрел. Кузьмич с ним, всё толково объясняет и тут же советы даёт, в каком бы виде ему хотелось видеть пансионат в дальнейшем.
Новый внимательно слушает, задаёт вопросы, и каверзные в том числе, ему же «серпомолотовцы» в уши напели, что здесь творится и что на него вся надежда.
— А это что за провод,— спрашивает Андрей Владимирович у Якова Кузьмича,— почему он на соседний участок уходит?
По мнению-то Кузьмича, провод этот приходит, а не уходит, а вот как это новому объяснить. Кузьмич чуть и замялся, вильнул тележным колесом:
— А это знаешь, Андрюша, в деревне часто свет отключают, а на пансионат есть вторая линия из города, тоже постоянная, вот и переключаем…
— Кто же тут проживает, за забором? — задумчиво спросил новый.
Если бы копнул Андрей Владимирович чуть дальше, прижал бы ветерана как вошь к ногтю, то в лучшем случае успел бы отбежать всего метров на десять, и то только потому, что у ветерана в тот день суставы разнылись, а в худшем — умер бы сразу на месте, от одного только Кузьмичёвского военного взгляда. Нельзя у нас ветерана-фронтовика такими вопросами мучить.
6.
…Из окружения выходили тяжело, в кромешной тьме, панически кидались из стороны в сторону, не знали, есть ли проходы в немецких порядках, тр?сили от этого незнания, говорили шёпотом, боялись ветку качнуть или сушняком хрустнуть… и в конце концов растерялись в лесу, а кричать нельзя, везде фигуры в касках мерещились.
Вылез наконец месяц, ночь засеребрилась. Трое лежали, ждали на краю леса. Чего ждали? Чего лежали? Идти нужно было, теперь попробуй, перейди поле. Один не выдержал, сначала полз, потом побежал, пригнувшись, нырнул в воронку.
Тихо по-прежнему, рыцарь серебряный по небу шагает, мать его так, к себе в гости приглашает…
Второй побежал, ссыпался в ту же яму. Под рыцарем конь, грива его и хвост развеваются, плывут они в дымчатых облаках, на землю не смотрят.
Третий собрался с духом, полы ржавой шинели заткнул за ремень и побежал что есть силы. Тут конь небесный споткнулся, шлем с рыцаря слетел, покатился вниз, этому третьему ноги перебил, кое-как его двое в воронку втащили, да рыцарь успел заметить, осветил горящим взором.
— Где моя шапка? — спрашивает громовым голосом.
— Молчи, молчи,— один из перебежчиков шипит третьему,— молчччи, куррва… Не то…
Не выдержал третий, с перебитыми ногами, заорал что было мочи: — Вот она-а, на-а, на-а-а! — Обломки костей сквозь обмотки торчали.
Финка один раз блеснула, и крик оборвался. Конь под всадником топчется, всадник вниз смотрит, словно ждёт чего-то.
В яме двое осталось. Один другого спрашивает, отползая в ужасе:
— Ты зачем это Ваньку, дружка моего, грохнул, сука?!
Конь небесный копытом бьёт, торопит…
Второй раз финка сверкнула, да так быстро, никто и не заметил: ха и ха, на ухналь!
Рыцарь шлем свой поднял и дальше в чёрном небе поплыл. Оглянулся с усмешкой:
— Вот и побратались мы с тобой, синеокий.
7.
…За тем забором, за оградой — ни для кого из деревенских не секрет — находилась дача дочери Кузьмича, муж которой работал в столице главным инженером какой-то крупной и престижной гостиницы, то ли «Россия», то ли «Украина», то ли «Рэдисон-Славянская», но не «Узбекистан», нет, и, естественно, сбрасывал тестю всяческие столичные неликвиды — в деревне всё пригодится.
И сына своего, Руслана, тоже отправил в деревню к Кузьмичу как неликвид, потому что отстал Руслан от папашкиного сверкающего экспресса, пошёл пешком по тенистой дорожке, до гостиничных кущ не добрался, мускулами стал играть. Только по молодости и не осудили, поставили на учёт в милиции. И пришлось ему брать не целенаправленно, а где что придётся, всякую «мухобуль», и сносить в «цветмет». Тут у них с дедом дорожки и перехлестнулись намертво.
Кузьмич на зятя, конечно, опирался и своему начальству объяснял, что знает тайные ходы в пещеру Али-Бабы и может достать для пансионата всё что угодно, чуть-чуть нужно только ручку позолотить. Понятно, намекал на свою незаменимость, только дирекция «Серпа и молота» придерживалась по-прежнему проверенного сталинского принципа, что незаменимых людей у нас нет, а Али-Баба, багдадский вор, всё давно упёр, потом всё сам сносил и обноски в пещере бросил…
Но другое начальство — у незаменимого, успешного и сияющего, как медяшка, зятька — придерживалось своих, не сталинских принципов, потому гостиничный вор показывал-таки путь боевой машине, маслица ей куда надо подливал, чтоб буксы не горели и чтоб летела она, понимашь, всех обгоняла, к обоюдному благополучию.
Яков-то Кузьмич в данной ситуации очень подивился: как же за столько лет дочерин муженёк не попался-то ни разу?! Не сходил в народ, возле параши не посидел, не подумал?! В тридцать седьмом его бы быстро упаковали.
И ещё одно, тёмное и мутное, сокровенное, выползло на свет Божий, словно вёрткая многоножка из почвенных глубин, тщательно охраняемых: мы воевали, а что получили? Если какой-то хлыщ, грубо говоря, пороху не нюхавший и Европу солдатским сапогом не топтавший, Родину ценою жизни не спасавший, тако-ой имеет доступ к благáм и средствáм!!!
От благоговения перед этой сверхтайной и абсолютно антисоветской мыслью осёкся Яков Кузьмич и огляделся по-волчьи вокруг себя, как делал это не раз в батальонной и полковой разведке. Не читает ли кто-нибудь его мысли! Привычно сразу за тётю Финку схватился… а её нет, дома ждёт, волнуется.
Но строчка продолжалась, стих печатался дальше: «А кому лучше и легче всех на Руси живётся? — подумал Кузьмич, стоя у той ограды, где провод, и сам же ответил.— Дуракам и пьяницам!»
Так он и выдал вполне убеждённо эту мысль новому заведующему на вопрос, кто же там живёт, за забором:
— Та-а, дурак один!
Андрей Владимирович ответ в пользу Якова Кузьмича не защитал, так как убеждён был, что «за забором» в России должен не один дурак проживать, а много, но подумал, что бывший зав — человек не совсем потерянный для общества, и вместе с ним они это заржавевшее колесо-то провернут-прокрутят.
А Кузьмич прикинул, что выкладывать все свои материальные цепочки, что нарабатывались годами, просто так не будет. По крайней мере, вот так сразу, а там посмотрим.
Походили, походили, проголодались и замёрзли даже, по поздней осени, тут сам Бог велел перейти к торжественной части знакомства.
Кузьмич к себе не пригласил, сославшись на больную жену, выпили в складском помещении.
8.
Про войну разговор сам по себе зашёл. Андрей Владимирович сразу после войны родился, но помнил похороны Сталина, рассказал, как пытались повернуть толпу с Бульварного кольца в какую-то улицу, узкую и длинную, на которой находился Колонный зал с гробом генералиссимуса — Кузьмич это плохо всё представлял, но головой кивал понимающе — отгородили улицу Горького грузовиками, солдаты туда никого не пропускали. Маленький Андрюша потерялся в неразберихе, кто-то взрослый поднял его над головами — иначе раздавили бы! — посадил на катушки с бумагой, там на углу типография была. А народ всё напирал и напирал с бульвара. Тогда оцеплению, молодым не воевавшим солдатикам, был, видимо, дан приказ толпу-то поджать. Оно, оцепление, и пошло в атаку, да не тут-то было, сразу же и откатилось, потому что наткнулось на умелое сопротивление фронтовиков, которых в толпе, естественно, было большинство. Кричали орденоносцы: «Куда лезете, салаги! Мы проститься пришли с Отцом нашим, а вы на нас, безоружных! Смотрите, холку намылим вам, желторотые! Бойтесь нас, пока Он сам из гроба не встал».
— Вот, Кузьмич, это я и хотел тебе рассказать,— Андрей Владимирович, не стесняясь, смахнул со щеки слезу. Он же понимал, что такое Победа и кто её сотворил, в той слезе уважение сквозило.
«Этому,— подумал Кузьмич,— хорошо живётся, дураку, плачет по упырю Сталину умильными слезами. Не-ет, милый, гораздо лучше, если смершевцу или НКВДэшнику в том оцеплении рожу раскровянить, и чтобы в толпе твою личность никто не запомнил… Вот это на ухналь!»
— Вот послушай,— сказал он, глядя на нового с превосходством и сожалением,— я никогда «за родину — за Сталина» не кричал, в бою некогда кричать, там думать надо очень хорошо и быстро и дыхалку держать… А это всё… эти, замполиты придумали, и в воспоминаниях наврали. Я на его похороны не ходил, что я, мертвяков, что ли, не видел…
Помолчали, выпили Кузьмичёвой самогонки.
— Я их, знаешь, в сортире резал,— вдруг сказал Кузьмич,— на ухналь.
Андрей Владимирович вздрогнул от неожиданности:
— Кого?! — подумал, что сталинистов.
— Фрицев этих. Прям, знаешь, в очко.
Ничто в лице Кузьмича не дрогнуло, будто говорил он о каких-нибудь железках или кроликах, но лицо побледнело, и левый глаз стал набухать кровью и уже обнажил своё багровое веко. Бледностью своей Кузьмич стал похож на злую мелованную маску.
Такой жути Андрей Владимирович за свою не короткую жизнь ещё не испытывал: синие, со старческой поволокой глаза ветерана на мгновение очистились, разъяснились, и он увидел молодого лихого Яшку, в пилотке ли, в кубанке, в фуражке ли, он не понял, ползущего, вихляющегося, как ящерица, в сухом снегу. Короткий тычок, мучительный мык и утробный стон уходящих жизней, бросок, скользящий неслышный удар отточенного лезвия… с ели тихо-тихо посыпался снег — это ангел смерти задел ветку крылом, потом тишина, ни звука… человеческие души невидимо и бесшумно поднимались вверх, струились между деревьями…
— Ааааа!
— Ты чего, Андрюша? — спросил Кузьмич.— Какой ты впечатлительный. Спать тебе пора…
Анна Петровна ждала Кузьмича на кухне.
— Ты что так поздно, Яша,— спросила она.
— Так ты, мать, дверь не запираешь,— он ухмыльнулся.— Не боишься, что ли?
— У меня врагов нет, Яша… и у тебя теперь нет, ты их всех… на ухналь перевёл.
— Зря… не запираешь-то,— он помолчал.— Новые пришли,— Яков Кузьмич плеснул в стакан.— Спать иди, надоела!
Анна Петровна заплакала, зашаркала в комнату, запричитала сквозь слёзы:
— О-ой, боженьки мои-и… боженьки-и… его хоть не трога-ай… что он тебе сде-елал-то…
Кузьмич хлопнул кухонной дверью, потушил свет, сел у окна перед наполненным стаканом, в руке его ниоткуда возник нож. Финка то исчезала, то появлялась, меняла очертания, изгибалась, превращалась то в змейку, то в ящерицу, заползала в рукава и появлялась из-за ворота жёлтой рубашки…
Лицо Якова Кузьмича по-прежнему было белым, ледяные щёки стекли вниз, искривив рот и вывалив наружу набухшее нутро век. Левый глаз сам собой закрылся…
За окном под ветром шумели голые деревья. Размытый облаками, обломанный диск луны напоминал рыцарский шлем, качался над деревенскими домами и отражался в безумных глазах бывшего разведчика…
9.
Вскоре появились в Сотино строители, завезли материалы, и работа закипела: кровли заново стелят, плесень и грибок выводят, канализацию и водопровод чинят, кабели с проводами меняют, штукатурят, красят — красота!
На склоне строят деревянные домики для отдыхающих, что будут летом приезжать. Домики брусовые, крыши у них утеплённые, чтобы летом нежарко было. Вдоль асфальтированных дорожек кусты сажают и деревья.
Все радуются. Один Яков Кузьмич, понятное дело, недоволен: следы всей его двадцатишестилетней деятельности убирают, заштукатуривают, закрашивают — замазывают! И ведь понимает он, что так и должно быть, что лучше будет всем, а ему самому лучше и легче станет, освободится он от начальственного бремени, но… неймётся ему, душит и гложет его обида и злость на весь мир.
После войны рай обещали? Обещали! И где он?
Нет его… Он уж рай тогда создал на молочном заводе, на коньячном, в отдельно взятом пансионате, брал, что и кого хотел, запчасти, сковородки, мужиков, баб. Пусть не райский рай, а свой, заслуженный…
Теперь рая лишился…
Забыл уже Кузьмич, что никто ему ничего не обещал. Вернее, обещали, но не рай. Это народ сам придумал, что вот уж после такой-то бойни кровавой придут времена счастливые, потому что войны не будет. Восстановим хозяйство и заживём счастливо. Оказалось, мало этого для полного удовлетворения.
Или человек такое ненасытное до счастья животное?
Ведь вот только что всё было хорошо — и должность, и простор, и езди на своём танке куда хочешь! А теперь что? Прислали, понимашь, какого-то сопляка-слюнтяя, выскочку, денег ему дали — на, строй! А что же мне-то не давали, заставляли проволочки и «жучки» мастырить?! Я бы тоже сейчас руки в брюки ходил да поплявывал.
Вот молчал-молчал Кузьмич и всё же не выдержал, высказал новому заву:
— Послушай, Андрей! Ты, как Ельцин, только разрушать умеешь!
И так он это сказал прочувствованно, что Андрей Владимирович только рот открыл, а сказать-то и нечего. Нет, сказать-то можно, но сказать надо столько, столько всего объяснить, чтобы ответить на такую короткую фразу! Что и начинать не стоит.
Да, нанёс Яков Кузьмич точный и сильный удар — единственный! Но словесный, это не в счёт — просто озвученная мысль. Вот если бы финкой… чтоб последнее дыхание ощутить и муть в тех уходящих глазах увидеть… с ненавистью к умирающему… а так… это разведка… боем с целью выявить направление будущего наступления, пощупать противника.
Пора, зима впереди. Но это — фронтовику решать, когда красную ракету в чёрное небо пускать, а для непонимающих коротко: будет зимнее наступление. И точка…
А зимнее наступление — это готовиться надо серьёзно.
Кузьмич между делом спрашивает у Андрея Владимировича: ты как, охотой не балуешься?
Тот вначале согласие дал, а потом уже подумал, что, может, это всё неспроста, про охоту-то. В лесах здешних до сих пор то танк времён войны найдут, то самолёт, а из реки катер немецкий подняли, так что человека в чащобах здешних спрятать запросто можно, искать будут специально — не найдут. И грибники не помогут.
И стало новому заведующему тревожно и неуютно от этого предложения, и он давай себе потихоньку слова и дела Якова Кузьмича в одну цепочку выстраивать и себя же уговаривать: ну зачем меня убивать и в лесу закапывать, ну нет ему никакого резона, потому что Кузьмича на заведование пансионата не вернут и Кузьмич это понимает, отправили его на заслуженный отдых, всё! Ну в деньгах чуть потерял, но ведь и забот стало в десять раз меньше, и пенсия немаленькая. А если он меня… это… на охоте, так… это… ха-ха! — по следам же найдут сразу! Даже если несчастный случай — всё равно найдут, только у Кузьмича мотив-то есть.
Что ж Кузьмич дурак, что ли? Не-ет, не дурак. Не посмотрят, что ветеран, всё равно сидеть будет. Это зять у него дурак, и наглый: чтобы я воровской этот провод к его домишке да не увидел!
В общем, понял Андрей Владимирович, что относиться к Якову Кузьмичу надо очень серьёзно, это не дедок с пасеки, уж угостит медком, так угостит, но всё же постепенно успокоился — никто к нему в окна и двери не лез, не беспокоил.
И Андрей Владимирович и лёг спать, чтобы утром идти с Кузьмичём и всей охотничей бригадой на охоту, ехать на машинах по лесам и сугробам, стрелять кабанов, лосей и зайцев, потом шурпу на костре варить, водку заедать. В бригаде этой и глава района, и начальник милиции, и главный пожарник, и весь районный управленческий корпус тоже там. Пригодятся знакомства…
10.
…Нейтральная полоса ещё не была тронута огнём и железом, трава зеленела по-весеннему, жёлтые, только что раскрывшиеся одуванчики тянули к солнцу крохотные ладошки, полные росы. Ему хотелось пить, он всю ночь пролежал под кустом можжевельника, накрывшись плащ-палаткой, но пошевелиться боялся, знал, что тот, за кем он вышел на охоту, уже здесь, выбрал себе новую позицию и внимательно рассматривает сейчас передний край окопавшегося русского батальона.
«Пехтура немытая! — ругался он про себя.— Сидят, ждут, мать их, пока кто-нибудь придёт и снимет этого чёртова снайпера. А если не придёт? Что ж, целому батальону, что ли, хана?! Да и ладно бы, таких не жалко»
Когда узнал про снайпера, сразу решил потрогать его за вымя, повоевать. Спокоен был, даже ярости не было, знал, что возьмёт его на ухналь. Сорок третий год уже, уже война всему научила,— так он размышлял,— а ему-то, полковому разведчику, сучку в мешок! Ха! Скольких немцев он туда отправил, никто не считал, да, наверное, со счёту сбился бы, если что…
«Комбата выследил, гад,— продолжал он, разглядывая нейтралку и немецкие брустверы,— хорошо, не убил, но комбат нескоро в строй вернётся… да, спасать надо ребят, спасать…»
Лежал под накидкой, холод от земли до суставов добрался, и сам осознал — мозги поплыли, лютовать начал.
Наконец утром увидел то, что искал. Почему-то думал, что именно такое надо искать среди того, что появиться на нейтралке за ночь. И теперь ясно видел в прицел свежую щербину на трухлявом пне, стоявшем от него метрах в ста пятидесяти. Он рассматривал пень ещё около часа, пока не понял, что пень выдолблен изнутри, и в нём кто-то находится,— крохотное, еле видное отверстие то появлялось в виде светлой точки, то пропадало. Бойница там тоже была, но устроена ниже, у самой земли, и прикрыта свежей травой.
Больше ничего не разглядел, но чувствовал, что он, немчик этот, там, что стрелять надо, не дожидаясь, пока солнце хорошо осветит немецкие позиции и, главное, уберёт тень у основания пня… Знал он… мать, что амбразура там!
Свой выстрел он, конечно, услышал, а ответного уже нет. Очнулся через несколько часов, с трудом разлепил глаза.
Вечерело, и тень можжевелового куста так удачно прикрывала его от солнца. Страшно хотелось пить, язык наждачкой царапал нёбо и не помещался во рту. Трава перед глазами была залита его кровью и уже успела почернеть. Хотел тронуть себя за лицо, и ему показалось, что лица у него нет, остались одни глаза на тонких ниточках сосудов и нервов…
Ночью за ним приползли двое. Он был в сознании и видел, как из-за леса парадной поступью скачет рыцарский конь, а на нём серебряный рыцарь, и плюмаж на его шлеме занимает полнеба и струится, как живая вода.
Раненый хотел окликнуть всадника, но голос его был слаб, неразличим среди шелеста трав и листьев, а копыта грохотали с такой силой, что даже пушечная канонада не смогла бы пробиться сквозь этот грохот…
— Я ведь не хотел,— сказал он, обращаясь к несущемуся над ним рыцарю,— я не хотел их убивать, ни тогда в окружении, ни на минном поле, прости меня… а ты же меня и заставил, ты же сам их… туда послал…
Всадник не ответил ему, лишь сильнее застучали копыта, и порыв ветра охолодил взмокший лоб раненого.
— Кто ты? — спросил он вслед улетающему рыцарю.
— Что, не признал сержанта Сидорова! — ответили ему из темноты.
— Глянь, прощения просит, помирать собрался, что ли,— сказал ещё один голос.
— Ага… Ну если разговаривает, значит, будет жить!
11.
Охотников оказалось, вместе с Андреем, одиннадцать человек. Они с полчаса балагурили под окнами у Кузьмича, выпили самогона, дожидаясь скупого утреннего зимнего света, и загрузились в два внедорожника.
К часу дня сделали четыре загона, Андрей Владимирович ходил во все четыре, один был длинный, около километра, как не заблудился. Кричал, чистил хвойным воздухом лёгкие — гау, гау, потом — хэй, хэй, скучно стало, придумал диковинный крик нездешней птицы, продирался сквозь заснеженные кусты и еловые посадки, следы смотрел. Следы были, и свежие, а зверя не было.
Каким-то непонятным чутьём добыча заранее чуяла охотников и уходила.
Взмокший и раскрасневшийся, загребал валенками снег, думал тепло об охотниках, что стояли на номерах, ждали зверя и загонщиков, почувствовал себя человеком охотничей команды.
Три раза Андрей Владимирович выходил из загона точно на Якова Кузьмича. Первый раз он испугался, когда увидел в просвете неподвижную фигуру в белой маскировке, и перестал кричать. Кузьмич, не отрываясь, смотрел в чащу, прямо на загонщика, и не посвистывал, как принято на охоте, двустволка его, взявшая не один десяток лосей, кабанов, волков, лежала на берёзовой рогулине, высматривала зверя. Что-то неживое, пьедестально-каменное было в его позе.
Заведующему так захотелось стать прозрачным или невидимым, Кузьмич потом скажет: я его за кабана принял.
Нехотя выбрался из леса на опушку.
К четвёртому разу он уже знал, с какой стороны загона ни пойти, он выйдет опять на Кузьмича.
«Чёрт, да он играет со мной как кошка с мышкой!»
Но в четвёртый раз на номерной просеке было пусто. Когда загонщики и номера вышли к машинам, кто-то спросил:
— А где Кузьмич?
Кузьмича нигде не было. Сбегали, посмотрели следы, они уходили за линию номеров, от загона.
— Опять дед правила нарушает! — сказал бригадир начальственным голосом.— Пора уже ему дома сидеть!
Андрей Владимирович начал боязливо оглядываться.
Все позубоскалили, поругали Кузьмича, припомнили ему все косяки и промахи. Ещё раз обсудили, что уходить за номерную линию нельзя, потому что если зверь пробегает за линию номеров, все палят-стреляют ему вдогон, зная, что охотников там нет, а там… оказывается, сбрендивший Кузьмич заячьи следочки разглядывает… Но это первое, что в голову всем придёт, да и чушь это полнейшая — Кузьмич не подставится!
Заведующий-то сразу сообразил, зачем ветеран свой номер покинул,— чтобы новичок-загонщик сам за линию номеров прошёл и его за кабана приняли, он ведь уже на подходе кричать-то побаивался.
— Да, ни «Москвича», ни Кузьмича! — хохотнул чернявый в лисьей шапке.
— Ладно вам! — прекратил спор крупный мужик в полушубке и собачьей шапке колпаком.— Его немцы убить не смогли, а мы тут со своими пукалками тем более. Да придёт он минут через двадцать.
В лесу раздался недалёкий выстрел.
Андрей Владимирович вздрогнул.
— Во, видали, кого-то выследил!
— Ну так, старая гвардия!
Пока ставили на капот бутылки, доставали закуску, мужик в собачьей шапке, звали его Сашка, рассказал, как Кузьмич решил потягаться с немецким снайпером, все охотники эту историю знали.
— Снайпер его легко обманул,— рассказывал Сашка,— слишком уж Кузьмич зазнался, что смерть, понимаешь, его не берёт, вот немец пулю-то в лоб ему и всадил. А дальше чертовщина,— мы все в армии служили, и стреляли, и чего только не было! — пуля немецкая попала в край каски, пробила её, потом как-то хитро срикошетила, ушла Кузьмичу под левый глаз, зубы выбила, сломала челюсть и в груди застряла…
— Ого! — сказал Андрей. Ему стало стыдно, что так боялся Кузьмича.
— Ну, за Якова! Досталось ему!
— Так вот, он ещё ночь там, на нейтралке этой, пролежал. Как кровью не истёк? Ваты и бинтов насовал… И наши его ночью только вытащили.
Появился из леса Кузьмич, принёс лису-огнёвку. Выпил самогонки, порозовел, и начал тонким голосом рассказывать, как её скрадывал и стрелял.
— Брось ты её, Кузьмич,— сказал бригадир,— сейчас лисы все сплошь бешеные. Эпидемию ещё у нас устроишь в районе.
— Да какая она бешеная! — ответил Кузьмич.— Я её обдеру, выделаю!
— Вот жмот,— шёпотом сказал чернявый.
12.
И Кузьмич, действительно, чуть не устроил в районе эпидемию, о нём написала местная газета «N-ские известия», без упоминаний, конечно, о ветеранских регалиях. Кошки, собаки, птицы, крысы бешеную отраву по округе возле пансионата растащили. Бешеных птиц что-то никто никогда не видел, а вот бешеные лисы на автомобильные фары в темноте бросались, дети боялись в школу ходить.
Кузьмича заставили остатки той лисички и шкурку сжечь на костре, а самому ветерану вкололи сорок уколов от бешенства. Деревенские перешёптывались: «так ему, фашисту, и надо».
Череда же следующих событий, страшных и малообъяснимых, затмила и сотинскую стройку, и эпидемию бешенства.
Умерла Анна Петровна… Вчера ещё выходила во двор, кур кормила, а сегодня пришла труповозка и увезла тело фронтовички… Да быстро так, «скорая помощь» бы так приезжала.
Злые деревенские языки прошлись и по этому поводу… Судачили, не приложил ли к этому руку сам ветеран, с него станется, а то, что ходит мрачный, так это ни о чём не говорит, он любой спектакль разыграть может.
И со смехом уже: или вакцина подействовала?
Незаметно как-то появился в деревне внук Руслан, с которым Кузьмич цветные металлы на приёмные пункты сдавал.
Поминок не было, Кузьмич из квартиры не выходил. Андрей Владимирович хотел поддержать старика, звонил и стучал в дверь, но ему не открыли…
Через неделю в газетах объявили, что работающим пенсионерам будет существенно уменьшена пенсия. Яков Кузьмич забеспокоился, съездил на завод «Серп и молот», походил по начальству, но договориться о работе «в чёрную», без трудовой книжки, ему не удалось, и он уволился. А директор, и особенно главный инженер, порадовались, что замена заведующего в пансионате произошла вовремя, у них просто гора с плеч свалилась.
Вдовца Якова Кузьмича оставили жить в казённой квартире — пусть живёт, не вечный же, глядишь, скоро служебную тёплую квартиру освободит, на холодную поменяет.
Прошёл месяц или больше, никто не считал, а Яков Кузьмич пришёл к Андрею Владимировичу:
— Послушай, Андрюша, может, примешь меня обратно на работу, слух это про пенсию оказался, Государственная дума всё по-прежнему оставила.
Андрей Владимирович тогда-то так обрадовался, что Кузьмич ушёл с работы по своей воле, не пришлось никаких козней ему строить, и негласный приказ заводского начальства как бы сам исполнился, легко и бескровно. И сейчас же сказал старику-пенсионеру:
— Да как же я тебя обратно возьму, мы же ставку твою убрали.
Кузьмич за Андрея мысль додумал: «…и между собой её поделили, тебе, старому, места здесь больше нет, и не ходи и не проси…»
— Да и потом, Кузьмич, на работу не я беру, а директор завода приказ подписывает, с ним и разговаривай.
Хотел Кузьмич сказать, что когда ты, Андрюша, под стол пешком ещё не ходил, у меня китель уже на гвозде висел, но промолчал, бесполезно говорить.
Что делать, сам же он, Кузьмич, с работы ушёл, сам маху дал, а денег-то всё равно жалко. Стал названивать директору завода, аудиенции хотел попросить, а секретарша отвечает, что занят директор, и когда освободится — неизвестно.
Поводил Кузьмич своими синими очами, они у него совсем в ледышки превратились, пожевал побелевшими губами, пошёл к себе в опустевшую квартиру, самогону налил и присел к столу, опустив руки… И промелькнула перед ним вся бесконечная его жизнь, так же быстро, как он прожил её, не заметив…
Снаружи вдоль окна рыцарский конь лениво прошагал, хвостом помахивая, а всадник, сидя в седле, покачивался спокойно и твёрдо сжимал в руке древко копья…
Тут и тётка-финка из-под стола вылезла, ластится и так, и сяк, просится в дело — один Яков Кузьмич остался, ей теперь и бояться некого. А внук Руслан свой, родной, сидит тут же за столом, пиво пьёт, с ним очень ей поиграть хотелось, как бывало. Как бывало…
C ней, с финкой, дед внука давно познакомил.
— Дед,— сказал Руслан,— ты же знаешь, ты дал мне всё, научил всему, что сам умеешь, дороже нет у меня человека.
Усмехнулся дед:
— Может, тебе и ножик дать?
— Не надо, своя девочка финская имеется.
13.
Рано утром Андрей Владимирович проснулся от телефонного звонка. Зинаида Ивановна прокричала ему в ухо:
— Гостевые домики горят! Я пожарных вызвала! Надо рукава от пожарных гидрантов тянуть! Ой-ёёй, как домишки-то жалко, такие хорошенькие были!
Заведующий побежал на склад, детище своё спасать, Зинаида уже дверь открыла, сантехник раскатывал серые рукава, соединял их — рядом с домиками гидранта не было.
Приехали пожарные. Да что там, два куба воды в той пожарной машине, а пламя разгорается, рядовые бойцы в огонь не лезут, офицер их туда не пускает, он под присягой, а они-то гражданские.
Домики на двух террасах стоят, горит на нижней. Если не потушить, весь новый комплекс сгорит.
Наконец старший наряда забрался на верхнюю секцию по приставной лестнице, ему подали брандспойт, и он начал бить струёй в охваченную огнём крышу. Шапка его куда-то улетела, а форменку трепал непредсказуемый поток горячего воздуха, поднимавшийся от пламени.
Полчаса понадобилось, чтоб пламя сбить, и офицер отдал шланг бойцам, которые окончательно залили возгорание, а сам подошёл к Андрею Владимировичу:
— Огоньку не найдётся? — спросил он.
Заведующий протянул ему коробок со спичками, засмеялся:
— Сапожник без сапог?
— Нет, примета дурная,— посмотрел внимательно.
Подошёл Кузьмич с длинной палкой, на руках и лице сажа с пожарища.
— Похоже, поджог это,— сказал он.— В углу матрас обгорелый лежит, в него же достаточно горящую сигарету сунуть, он всю ночь тлеть будет, а утром полыхнёт.
Отважный офицер долго смотрел на Кузьмича, ничего не сказал, докурил и пошёл командовать своими тюхами-бойцами.
В это время из-за угла командирского корпуса показался хорь, обыкновенный хорёк, вор и поедатель цыплят и куриных яиц, видимо, запах дыма встревожил его, он, не таясь, бежал посредине дорожки.
Яков Кузьмич, не поворачивая головы, сделал стремительный выпад в сторону хорька и ткнул его палкой точно в нос, убив наповал.
Андрей Владимирович видел такой аттракцион впервые.
— Повадился, понимаешь, курей таскать, совсем осмелел.
Кузьмич подобрал хорька за хвост.
— Вот, варежки из него сошью… Ты это, Андрюша,— добавил он,— пожарнику премию-то выдай, и бутылку водки, он ведь жизнью рисковал… А ты ему даже спасибо не сказал.
…Андрей Владимирович съездил на завод, к начальству, чтоб узнать насчёт премии пожарным, но там вместо этого пришлось писать объяснительную записку.
— Поджог, говоришь,— спросил его главный инженер,— интересно, кто это тебя выжигает? Что ты с кем не поделил?
«Это вы,— подумал Андрей Владимирович,— с Кузьмичём пансионат поделить не можете. Он без средств с вашей стороны его содержал, из канализации не вылезал, а вы и обрадовались, на пенсию его сразу, а теперь мечтаете, чтоб и квартиру освободил.
Только вот разбираться он будет не с вами, дорогие мои начальнички, а со мной. А вы, думаете, хорошо спрятались?»
— Да бомжи, бродяги, наверно, залезли,— ответил заведующий, что ещё он мог сказать.
— В следующий раз,— сказал главный инженер,— бумажкой не отделаешься.
И стало Андрею Владимировичу от этих слов тоскливо и муторно, так, что он и про премию пожарникам забыл, и про то, как стихи в школе на День Победы читал: «мы были высоки, русоволосы, вы в сказках прочитаете, как миф, о людях, что ушли, не долюбив…»,— совсем забыл, а потом страшно стало, когда вспомнил из запрещённого: «и выковыривал ножом из-под ногтей я кровь чужую…»,— и мгновенную смерть нашкодившего хорька — какова у Кузьмича реакция, не скажешь, что за восемьдесят! — и слова деревенских товарок вспомнил: «Дверь подопрёт и запалит!»
«Чёрт, и правда, за кого Кузьмич воевал,— думал Андрей Владимирович,— в карателях, факельщиком?! А если он „коктейль Молотова“ применит, что тогда?»
…Но получилось не так, как думал новый заведующий. Что-то у Якова Кузьмича не сработало, и он сам попал в беду.
Через пару дней, когда Андрей Владимирович вернулся в пансионат, Зинаида Ивановна рассказала ему, что Кузьмич без спроса взял ключи от трансформаторной подстанции и что-то долго там делал, никто не видел.
— Он же фронтовик, он же как призрак ходит,— оглядываясь по сторонам, говорила она.— Потом раздался взрыв, ну, может, не взрыв, хлопок. Свет погас. А из подстанции вывалилась фигура в горящей телогрейке… да и шапка на нём тоже горела!
— А что ты шёпотом говоришь, Ивановна,— спросил заведующий,— он-то сам где сейчас?
— Боюсь я его,— округлив глаза, ответила Зинаида и перекрестилась.— Где, в больнице! Лицо у него сгорело, одни глаза остались, он их еле разлепил, веки запеклись. Ещё домой ходил, возвращается, я здесь, говорит, инструмент забыл. Вот дурак-то, ты бы тут лучше голову свою забыл, чем улики такие оставлять!
— Он же трансформаторы между собой замкнул,— продолжала она, сжимая в кулачке мокрый носовой платок,— вырубил полгорода и полрайона, представляешь? Это что он там, на фронте, творил! — закончила она.
«Жил, и до сих пор там остался»,— подумал Андрей Владимирович, а вслух сказал:
— Надо бы его проведать да узнать, что он там ещё против нас удумал. Зачем он вообще туда полез, дурак старый! Сгорел бы, как в танке.
На этот вопрос, только без «дурака», Кузьмич, лёжа на койке в шестиместной палате, ответил слабым, жалобным голосом:
— Хотел, видишь, фазы поменять, чтобы наждак, как положено, крутился, да ключ гаечный уронил, он две линии трансформаторные между собой и замкнул.
— А что же ты на наждаке фазы не поменял, а в подстанцию полез, так можно было и в районные сети с гаечным ключом залезть.
Как мальчишку Кузьмича отругал.
— Не-е, я точно знаю, я же всё здесь своими руками делал, знаю…
Но Андрей Владимирович Кузьмичу не поверил, потому что сам кое-что в электричестве понимал,— детская у Кузьмича оказалась отговорка.
Какую же смерть готовил для него Кузьмич?
14.
Месяца полтора после больницы Яков Кузьмич не брился — кожа на лице была тонкой, боялась лезвия и холода, попросту мёрзла, Кузьмич ходил, прикрываясь шерстяным шарфом.
А в деревню пришло несколько новостей. Из Германии, из самой Германии пришла хорошая: Зинаиде Ивановне немцы собирались выплатить пять тысяч немецких то ли марок, то ли «евров» как узнице фашистских концлагерей. Зинаида рада была безмерно, так как долго хлопотала насчёт этой выплаты, не могла никак найти свидетелей своего перемещения в Латвию, не говоря уж о Германии, документов же никаких не сохранилось.
«Лучше бы марок,— думала она.— Кто эти „евры“ выдумал, чёрт их знает».
И вот надо же, немцы чуть ли не на слово поверили. И деньги дали! И тем, кого в сорок первом году перегнали немецкие солдаты из одной деревни в другую, а через месяц вернули обратно домой. Они тоже узники оказались.
Ну что ж, решила баба Зина, что ни делается, а к лучшему, нечего завидовать, сколько народу покаяния этого немецкого не дождалось, сколько доверчивых советских людей от Родины награду получило — в наших же, страшных лагерях после войны сгинуло. Зинаиде повезло, что девчонкой была в сорок первом, а потом жила в такой глухомани, что не только танк добраться не мог, но и «чёрный воронок»…
А Катю, Зинаидину подружку, наградили медалью за доблестный труд в тылу, поскольку работала она в колхозе «Первомайский» с сорок третьего года. Пустяк ведь, а приятно, вон как она, медаль, горит и переливается!
Взяли бабушки самой хорошей водки, какая была в деревенском магазине, и отправились к новому заведующему отпраздновать эти события.
Яков Кузьмич их не поздравил, так его зависть заела, что ведь, правда, не ту сторону фронта, видимо, выбрал, и чтоб не встречаться, сделал лишний круг по пансионату и юркнул в своё жилище.
А на Девятое мая снова надел праздничную жёлтую рубашку и шляпу-шестидесятницу, ветеранский пиджак с наградами, только наград теперь было в два раза больше, как заметили сотинские старушки.
— Ну ты глянь, Катя, это что, Анна Петровна ему ордена в наследство, что ль, оставила?
— Да ну ево, Зина! Горбатого только могила исправит! А вот Аню-то жалко. Смотрит, небось, на него с небес и думает, зачем я столько лет с этаким козлищем прожила, а?
— Ну во-от, опя-ать покати-ил!
А куда покатил Кузьмич, может, в Красино грехи замаливать — в церкви архангела Михаила золотые купола ближе всего до Бога достают, в Свояки ли, где располагалась нынешняя власть, а может, в кустах где притаился, никто же за ним не следил. Поехал себе ветеран, восьмидесятипятилетний одуванчик, по своим делам. Какое деревне до него дело в выходной день. И ему всё равно, что там о нём судачат, в чём подозревают, в каких таких зондеркомандах он служил, кого убивал: немцев ли, русских, коммунистов или фашистов.
Думали, война кончится, вот заживём! Не получилось, не зажили, всё больше темно и неярко было. Думали, Сталин умрёт, вот заживём! Не зажили, другие убийцы власть к рукам прибрали.
Фронтовики-то в чём виноваты?
Да ни в чём! Даже признать надо, что есть их личная заслуга в том, что они в живых остались, что научились воевать, перестали ходить в лобовую на пулемёты, хотя им и приказывали командиры скороспелые. Где они, послушные? А где непослушные? Все они в одной яме, в одном и том же рву или траншее, чуть присыпаны землёй своей горькой. И уж не получат ни медальки, ни компенсации за ратный труд.
А те, что в живых остались, такие умения обрели, такими стали умелыми и хитрыми, как в лукавом «русском бое» — отвлекай и бей, дураком притворись, не убудет,— такое осознали в себе понимание войны.
Куда до них тупому механизму бронированному, танку «Иосиф Сталин»!
В любом танке, между прочим, экипаж есть, сам по себе он воевать не может, и все жить хотят…
Забубнил тут Яков Кузьмич себе под нос полузабытую песенку: «…броня крепка, и бьётся под бронёю живое сердце, и тверда ладонь, глаза в прицел, и на медалях солнце, горит в груди отмщения огонь…»
«Да, время такое было. Кто врагом был, того и убивал,— думал Кузьмич,— пойди, вспомни сейчас, когда и как, и сколько их было».
Помнит только, что ха и ха, и всё, на ухналь! И как тех двоих, с кем пили, впереди себя на минное поле послал — так карта легла!
И вся вина его в том, что он хотел выжить.
И никакой суд или следствие ничего не раскопает, потому что он — неподсуден и жизнь и всё это заслужил, от синего неба до Анютиных цацок, он — герой своего времени, истинный и настоящий хозяин Победы, к нему не придерёшься.
И всё потому, что он не погиб и может слово сказать и действие произвести. И сколько нас таких осталось? Погибли почти все, а оставшиеся должны были умереть после войны от ран и несправедливости…
Подчистую, на ухналь, и концы в воду.
Внук Руслан, уж ему двадцать лет было, как-то спросил деда, что это такое — на ухналь? Что-то по-немецки?
Дед, отхлёбывая чай, и говорит:
— Ухналь — это очень просто. Ухналь — это подковный гвоздь, которым прибивают подкову к лошадиному копыту. Сам он плоский, и шляпка плоская, и должна чётко и плотно войти в прорезь на подкове. Был у нас конюх, обозник, он лошадей ковал, и хорошо, я тебе скажу, это делал. Вот после него все и стали говорить: хорошо ты подковал, на ухналь, носа не подточишь. Судьба с ним тоже на ухналь разобралась, до осени сорок первого не дожил… Да-да, судьба…
«И Руслан уже не маленький,— продолжал Кузьмич,— тоже кое-чему научился, он справится, в этом даже сомнений никаких нет».
Тётка Финка поможет ему, или дядька Петухов, чтоб новые эти, выскочки и разрушители, не захватили власть и мир, который так тщательно и всю жизнь строил он, фронтовик, доживший до двадцать первого века…
А сейчас ехал себе Яков Кузьмич к своей председательше и размышлял, что хоть она и не воевала, но умение драться за своё и выжить при любых маршалах или президентах хорошо усвоила, и не было для Кузьмича во всей окрестности человека родней и надёжней.
Мелькали мимо кусты и деревья, заросшие чапыжником поля, дома и заборы, церкви, погосты и братские могилы, пёстро одетые люди, празднующие Великую Победу, к которой не имели ни малейшего отношения.
Но Якову Кузьмичу, по самому большому счёту, было всё равно, потому что для него не была она ни великой, ни победой.
И было ему спокойно и легко, потому что он знал, где-то рядом, невидимый при дневном свете, скачет серебристый гривастый конь, а на нём всадник с разящим мечом. И гулкий стук подкованных копыт колотится, не переставая, ему в виски, вторя ударам сердца, чётко и ровно, на ухналь.
То скачет, не отставая и не обгоняя, его, Яшкина, судьба…
Медали на пиджаке звенели, стукаясь друг об друга, как у того глазастого двадцатитрёхлетнего лейтенанта в одна тысяча девятьсот сорок пятом году.
15.
…колёса крутились, привычно хлопали шины на выбоинах областной автострады. Андрей Владимирович ехал на Девятое мая в город, где пропал без вести брат его отца и где выходил из окружения Яков Кузьмич,— там погибала в начале войны та самая 33-я армия.
Гайки на левом переднем колесе давно были откручены, три болтались уже между диском и колпаком. Андрей Владимирович, конечно, не знал этого и вглядывался в набегавшие среднерусские пейзажи, где должна была появиться вскоре широкая река, тёмный еловый лес на том, западном, берегу и мост. Возле моста на постаменте стоял танк ИС-2. Говорили, что танк на ходу, что он сам заехал на постамент и стоит теперь в полной боевой готовности.
Последняя гайка, четвёртая, ещё не сорвалась с резьбы и чудом держала колесо…