Непридуманная история
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2017
Светлой памяти бабушки моей
Анастасии Иннокентьевны
Бурлаковской посвящаю.
Маруся торопилась. До работы оставалось два часа, а ещё нужно было забежать к тётке Настасье, обязательно забежать — прочитать Мишенькино письмо, порадовать мать жениха. Бежать не близко: через железнодорожные пути, потом по узкому мосточку через речку, потом лугом, потом две горки преодолеть и остановиться у колодца — дух перевести, чтобы со спокойным лицом постучать в заветное окошко.
Весной Марусе исполнилось уже 25 лет, возраст не юный, если учесть, что все девчонки до 20 лет старались обзавестись в то время семьями, а тут — война, которая тянулась уже два года, выкашивая, как траву, женихов.
— Проходи, Марусенька, в спальню, мне что-то нездоровится. Приболела, простыла, никак,— услышала Маруся голос тёти Насти, глухой, простуженный, больной.
Тётя Настя лежала под ватным одеялом, её знобило. Лицо серое, потное.
— Как вы умудрились простыть в июле, тётечка Настя? — Маруся присела в ногах, дотронулась до руки. Горячая.
— Картошку огребала, устала, воды из колодца напилась. Вот и лежу теперь. С чем пришла-то?
Тётка Настасья старалась изо всех сил казаться бодрой и весёлой: не хотела омрачать Марусю. Любила она эту славную девушку. Хотела, чтобы они с Мишей поженились, когда кончится проклятая война.
— Письмо от Мишеньки получила! Щас прочитаю!
И полились строчка за строчкой простые, бесхитростные, искренние слова солдата, тоскующего по родному дому, своей верной девушке, по мирной жизни. Маруся не прятала слёз, плакала вместе с ней и тётка Настасья.
Вытерли дружно слёзы обе женщины, улыбнулись, вздохнули.
— Мне пора, тётечка Настя, на работу. А завтра я в ночь, днём добегу до вас. Маруся склонилась, чмокнула тётку Настасью в щёку. Та горячей рукой обхватила девушку за шею, поцеловала её в открытый чистый лоб благодарным материнским поцелуем.
— Беги, стрекоза!
Тётка Настасья разболелась не на шутку. Горела огнём испепеляющим. Не помогали компрессы, травы, полоскания, растирки. «Скорая помощь» не выезжала на вызовы, таблеток не было — война…
Маруся все свободные дни и ночи сидела у постели тётки Настасьи, спала урывками, осунулась, погрустнела. Она работала санитаркой в горбольнице, понимала, что это серьёзно, опасно, лёгкие, видимо, задеты. Но чем лечить? Что делать?
А тётка Настасья умирала. Лежала молча, уставясь в одну точку, видела то далёкое-далёкое, что не забывается никогда, потому что это — твоя прожитая жизнь. Захотелось облегчить душу, исповедаться перед смертью. Собрала последние силы и тихим, прерывающимся голосом заговорила:
— Слушай, Марусенька, я это никому не рассказывала, тебе первой. О своём самом большом грехе и своём самом большом счастье.
Замолчала надолго. Маруся не торопила.
— Мы приехали в Ачинск из-под города Ровно. Все ехали в Сибирь счастье искать,— царь так велел. Семьями, на подводах, долго добирались. Я замужем была, уже дочка Гутя родилась, годик ей был с небольшим. А мой муж, Степан Григорьевич, царство ему небесное, красив был, высокий да широкоплечий, усы, чуб — девки заглядывались. Не любила я его, не мил был. Данилка, соседский сын, мне нравился больше. Чё же, молода была, своевольна. Мои родители ни в какую не хотели нас женить. Степана-то родители жили зажиточно. А кто меня спросил? — под венец — и живи.
Тётка Настасья хлебнула глоток травяного настоя, потёрла пылающий лоб и продолжала:
— Мои родители стали жить в деревне Ястребово, недалечко отсюда, а мы вот этот самый дом построили. А тут Степана под ружьё поставили, война ведь шла. Осталась я в 18 лет с дочкой, свёкром и свекровью. Ох, люта была, шагу не ступишь без её разрешения. А тут, на мою беду, на постой привели офицера, казачьего командира. Сотня казачья на нашей улице стояла. Я прихожу с покоса, вхожу в дом — и солнце засияло, и гром ударил, и цветы расцвели — вот так мне этот казак понравился. Красивый, чистый, обходительный. И такой простой! Чужой — а родной-преродной. Вот что с нашей сестрой любовь делает.
Голос у тётки Настасьи охрип, забулькало в простуженной груди, потемнело в глазах. А на обмётанных губах — счастливая улыбка. Помолчала, провела слабой рукой по лицу, будто стёрла давнюю горячую радость.
— Все ночки были наши, пока свёкор на покосе был. Свекруха умается за день, храпит в кладовке — лето, жарко. А я… Прости меня, господи, грех сказать… Я крест поставила на себе, знала ведь, что не всё коту масленица… Отлюбила своё, отмиловала…
Маруся замерла. По меркам её времени рассказанное тёткой Настасьей — неслыханное зло, а ведь тогда, в те суровые времена, венчанная, была великая грешница. Подкатил к сердцу вопрос: а как бы она поступила на месте тётки Настасьи?
Старая женщина хрипло вздохнула и зашептала горестно:
— Понесла я от Евгения, так звали мою звёздочку ясную, моего кавалера любимого. Что делать? Осень. Скоро живот не скроешь… И решила я с Гутей к маменьке в Ястребово у свёкра отпроситься. Отпустил. Уважал сватов. Уехала. Распутица, ледостав, тонкий лёд — всё мне на руку. Только по ледовой дороге я смогу домой вернуться. Пала я в ноги маменьке родной, выплакала своё горе горькое. Зарыдала и она, захлопала руками по бокам: как дочь выручить?
Сбегала к знахарке. Та пришла, напоила меня кореньями страшными. Схватки начались. А в бане же всё это делали, чтобы батюшка не слыхал. Запищал ребёночек, девочка была, слабенькая, бледненькая. А вскоре и затихла. Что ж, ей и шести месяцев не было, не жилец на белом свете. Маменька завернула её в лоскуток, положила за ларь. Назавтра папенька собрался ехать за дровами. И покрыла мой грех великий матушка: выкопала в подполье ямку, положила в неё мою кровиночку и закопала. Так, она сказала, верней будет, никто не узнает.
А Гуте уже четвёртый годок шёл, такая лопотунья была, смекалистая. Ночью она проснулась, испугалась и прибежала в баню. Увидела мою девочку, сестрёнку свою мёртвую. Мы с маменькой и не придали значения, дескать, мала, ничего не поймёт.
Оправилась я, пополнела снова, ладная да красивая стала. Степан-то меня за пригожесть любил, миловал нежно.
Приехали мы с Гутей, зажили по-старому. Вся работа на мне, а дочка с бабушкой остаётся. И рассказала Гутя бабушке, что мамка родила мёртвую девочку и что зарыли её в подполье. Свекровь, понятно, никому ни слова, ждала Степана с войны. И я ничего не заподозрила: кричит, как всегда, ругает привычно, не жалеет нисколько.
Тётка Настасья съёжилась под старым одеялом, затихла. Маруся сидела ни жива ни мертва. Хотела остановить — не могла, пусть исповедуется. Погладила небольшую шершавую руку умирающей:
— Тётечка Настя, отдохни, ты устала. Я тебя люблю, я тебя не осуждаю. Это не ты виновата, ты же не любила мужа. А как же женщине без любви прожить? Бог тебя простит, милая моя!
Тётка Настасья открыла страдальческие глаза:
— Это ещё не всё. Свекруха рассказала Степану, но без меня, я не слышала. Вот легли мы спать, а он тихим голосом и говорит: «Ну, жена, расскажи, как ты ждала меня?» И после каждого слова берёт мою кожу двумя пальцами и крутит, щиплет, да ногтями старается, чтобы больнее было… Слезами обливаюсь, а терплю: грешная, виноватая, нечистая перед мужем. А что в церкви на венчании говорила? То-то. И так каждую ноченьку всю жизнь меня щипал. Я в баню ходила одна, после всех, вся синяя, чтоб никто не видал. Стыдно ведь. Вода в котле со дна уже мутная, а моюсь, плачу, жалею себя.
Тётка Настасья, бессильная, замолчала. Маруся безутешно плакала, глотала слёзы, но они катились и катились, капали на старое одеяло и холодеющие руки великой грешницы, великой страдалицы, женщины, преступно и крепко любившей один раз в жизни.