Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2017
* * *
В доме на набережной очень светло,
в доме на набережной пекут пироги, накрывают стол,
«Катенька, помоги достать посуду, вилки, ложки, ножи!
Салфетки на стол положи!»
В доме на набережной птицы чирикают и свистят,
в доме на набережной поздно ложатся, а утром спят,
Медленное пробуждение, кофе, халат с запáхом,
в доме запах ириса, иногда — майорана,
когда нервно и странно,
и, кажется, жизнь вытекает в реку, что за окном.
Дышит тревожно дом.
Лоб охлаждается о стекло.
«Знаешь, Катя, любое зло, горе — они проходят…»
Гости в проходе
топчутся, ищут тапочки, что-то галдят.
Оглядываясь назад,
видишь лишь череду ёлок под Новый год,
меняются лишь игрушки на ней —
больше или меньше огней —
бытия хоровод.
* * *
Жили без Турций-Египтов: дача и лес за калиткой,
вин итальянских не пили, всё больше водку,
или настойку на клюкве — свою, что в бутылке липкой
тихо стояла в серванте, а рядом стопки.
Свечи оплывшие каждый год зажигали
и убирали в ящик, туда же — скатерть.
Так и лежали они и курантов ждали,
тостов за «новое счастье» (всегда некстати).
В Пасху встречались на кладбище: птичий гомон,
карканье тучных тёток, золовок, братьев.
Жил да почил — вот и все этих мест глаголы,
крашены луком яйца совали сватьи.
А про войну зачем? Вспоминали редко:
«Нашу деревню тогда под Москвой бомбили.
Танька по полю бежала со мной, соседка.
Я вот жива, ну а Таньку тогда убили…»
«Ну а отца забрали. Да, на допросы.
Очень боялись мы, думали, расстреляют.
Долго тогда стояла сухая осень,
плыло по небу облако с журавлями».
* * *
Она позвонила с утра,
говорит, я так рано встаю,
каждый день очень рано.
Сейчас вот чаю попью,
достану печенье.
Старость — одно мученье.
Перелью бульон в ковшик,
остаток — в чашку,
выпью потом
(старушечьим дряблым ртом).
Называла меня Наташей,
путая с дочерью старшей.
Я, говорит, здесь всё время:
то в кухне, то в комнате.
Помните близких, пожалуйста, помните,
как помню я серое платье её, брошь
и голос скрипучий-певчий,
румынскую пасху, торт из безе, картины,
крутящийся круглый стул около пианино,
это всё было, было…
Я, говорит, плохо слышу тебя, но ты мне ещё звони,
долго тянутся дни
мои — на работе, её — в квартире,
жизнь проходит пунктиром
по нам…
* * *
Ане…
Непрозрачною плёнкой заклеены окна,
Жизнь снаружи виднеется серой и блёклой
И довольно скупой — изнутри.
Коммуналка затихла — проснулся ребёнок,
Что-то вспомнил дневное и шепчет спросонок —
На улыбку его посмотри.
А соседки лукавят: «Ты замуж не вышла?»
Будто им из-за стенки картонной не слышно,
Как стоит у тебя тишина.
Возле двери и после ещё — у дивана.
А вставать снова в шесть — до обидного рано
И ворочаться до утра.
А на кухне спросонок толпятся соседи.
«Мы уедем отсюда, клянусь, мы уедем»,—
Шепчешь зло и кусаешь губу.
И в толпе сослуживцев спешишь на работу,
Где не знают: откуда ты, с кем ты и кто ты,
Ну, и ты о себе ни гу-гу.
А когда начинается речь о квартирах,
о вторых этажах и четвёртых сортирах,
ты, конечно, завидуешь им —
(этим людям в красивых и праздных одеждах,
даже можешь простить им, что просто невежды)
многим лишним их метрам жилым.
* * *
Пятиэтажка. Теплится окно.
Мерцает лампочка под ветхим абажуром,
Под ним идёт счёт времени, оно
В причудливые множится фигуры,
Одни, скуля, сбиваются в углу,
Другие — прыг — клубком на пианино.
Хозяин стар и не сказать, что глуп,
В линялой майке с рваной штаниной
У треников — сидит он за столом,
Альбом листает в голове постылый,
Когда семья, два сына — пыль столбом,
Жена орёт, что суп совсем остынет,
Что он ничто, он рохля; нищета
Её достала щупальцами к горлу,
Что хочется — да с чистого листа,
Что тот богат, умён, что будет город
Иной, где жизнь её забьёт ключом,
Где сыновья его окончат школу,
родят детей…Но он-то здесь при чём?
Его ждут водка, сало, дядя Коля —
Сосед, с которым выпьет, кулаком
Ударит в стену, то есть по картону,
Вся жизнь — картонный домик, незнаком
Ни этот стол, ни лампа, камертону
Не выдать даже с призвуками «ля»,
Вновь ластится к ногам больное время,
А он не сможет с чистого… С нуля…
Уже не попадёт ногою в стремя,
В стремящийся поток людской, он вне,
Рысак не тот, и сбруя износилась.
Сосед на джипе, то бишь на коне,
Соседка в шубе — мужа упросила.
А у него лишь память — всё добро,
Её, увы, не сдать в комиссионку,
Не выдохнуть, не выплюнуть, одно
Осталось — отойти в сторонку,
И, голову руками обхватив,
Под старым жёлто-красным абажуром,
Горланить песни на один мотив,
Не открывая дверь ментам дежурным.
* * *
Жизнь замирает за вами и глохнет,
пульс замедляется, рвётся струна.
Славные, милые, добрые окна…
— Дай мне ещё посидеть у окна!
Вдруг мне достанется солнечный зайчик
или вечерний мерцающий свет.
Только закат неизбежен и, значит,
времени нет.
Небо слезится, дорожками капли
лягут на стёкла и скатятся вниз.
— Окна до Пасхи помыть бы, не так ли?
— Только сама не тянись!
— Нет, не смогу, я тянусь уже выше,
скоро взойду по лучу.
Прямо в окно.
Слышишь: Музыка? Слышишь?
— слышу,— едва прошепчу.
* * *
В квартире этой жили у черты
Беды, но были с ней на «ты»,
Накоротке — верёвочке в сортире,
На двух ногах, что толком не ходили.
Здесь мыли пол и протирали пыль,
В трельяже старом прятали бутыль
Со спиртом — ставить банки при простуде.
Гостей сзывали, накрывали стол,
И был уют отраден и тяжёл,
В квартире их всегда бывали люди.
Одна блины и пироги пекла,
Другая здесь сидела у стола
И в пироги готовила начинку,
Потом селёдку резала, и вот
Настал последний високосный год
И небо, как говорено, с овчинку.
Хотели ёлку ставить в декабре,
Дыхание запнулось на заре
(уже на стол продукты закупили).
Скорбящая не дождалась тепла,
А жизнь рекою дальше потекла.
И люди ели, пили, ели, пили.