(Пасторали 1961 года)
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2017
Посвящается Лизе
Мир печален, но эта печаль окрашена в розовый цвет,
а далека ли печаль от счастья, если она сильна?
Франц Кафка
1.
— Может, возьмём тачку? — спросил Борис.
— Давай,— кивнул рыжий Арсенька.
Борис побежал ловить такси.
Студенты-медики шли на вокзал. С рюкзаками за спиной, с песнями, разговорами. В руке у Арсения магнитофон. Подкатил красный «москвич».
— Карета подана,— сказал Борис, распахивая дверцу.— Смотри, маг не вырони… Шеф, гони!
Борис старался выглядеть старше своих восемнадцати — сигарета в зубах, постоянная пренебрежительная ухмылка, зелёные глаза прищурены.
За окном такси промелькнули лица одногруппников — Женька-Комиссар, Амир, Тася, Эллочка.
— Пиж-жоны,— буркнул Женька, комсорг группы, провожая злым взглядом машину.— Катаются на папины денежки!
— А тебе жалко? — рассмеялся Амир.— Шикуют пацаны, даже в колхоз хотят уехать красиво. Кстати, у Бориса, насколько я знаю, отца нет.
— Ну на мамины… какая разница? Маменькины сынки!
Амир отслужил в армии вместе с Женькой, в одной роте. Но, в отличие от Женьки, вспоминал о службе без ностальгии, даже с неприязнью. Ему нравилась вольная студенческая жизнь. Были б деньги — и он бы сейчас рванул на тачке вместе с этими весёлыми стилягами в штанах-техасах и китайских кедах. Но на халяву — пас. Он за всё привык платить. Амир быстро шагал, размахивая сумкой. Тёплый августовский ветер обдувал его горбоносое лицо, раздувал чёрные волосы.
Рядом шла Тася. Короткая причёска, вздёрнутый нос, большие карие глаза. Похожа на девчонку. Она устала тащить свой большой рюкзак и с трудом переставляла ноги в узких брючках и коротких резиновых сапожках.
— Давай помогу,— сказал Амир и взял её рюкзак.— Отдышись.
— А ты, Женюра, что ли, мне помочь хочешь? — кокетливо протянула Эллочка, щуря свои голубые кукольные глаза. Комиссар нахмурился, но взял её чемодан. Его узкое худое лицо было неприступным, серые глаза (как ему казалось) отливали стальным блеском. Эллочка, пританцовывая, шла рядом. Она знала, что суровый Женька стесняется девчонок и специально его поддразнивала.
Пришли на вокзал. Перрон забит народом.
— Какой наш вагон? — спросил Амир.
— Тринадцатый,— сказал Женька.
— Надо же, как мне не везёт! — воскликнула Тася.— И вот так — всю жизнь… Живу в тринадцатой квартире, группа наша сто тринадцатая, вагон тринадцатый…
—И сегодня — тринадцатое августа! — смеясь, добавила Эллочка.
Вагон был переполнен. Но Борис с Арсенькой в дальнем купе успели обосноваться и уже доставали выпивку и закуску. На столике красовалась бутылка румынского вина, а в рюкзаке дожидался своей очереди чистый медицинский спирт. Мать Арсения заведует аптекой.
— Тася! Амир! Эллочка! Айда к нам! — крикнул Борис.
Выпили, закусили, затянули песню:
Вот окончим мы вуз,
Диплом получим,
И поедем с тобой
В колхоз могучий.
Ах ты, чува моя, чува,
Тебя люблю я!
За твои трудодни —
Дай поцелую!..
И Эллочка пела. И Тася подпевала. Хотя ей не очень-то весело. Была бы одна — заплакала. Так не хочется уезжать из дома, от мамы и братика. А тут — прозябать в деревне — месяца два, не меньше… Мама, мамочка…
Амир глядел на Тасю и пытался угадать — о чём она думает. Но разве угадаешь?
Арсений достал бутылку спирта.
— Ты, что ли, алкаш? — Эллочка в притворном ужасе расширила свои кукольные глазки.— Может, хватит на сегодня?
— Пир только начинается! — воскликнул Арсений.
За вагонным окном темнело. Пролетали столбы, деревья.
Борис глотнул спирта — и закашлялся. Всё же допил стакан, с трудом отдышался. Сидел молча, бессмысленно улыбаясь.
— Ну что, пикадор? — насмешливо сказал Амир.— Рауш-наркоз? Может, ляжешь баиньки?
Борис кивнул и забрался на верхнюю полку. В мозгу стучало: е-ду, е-ду, е-ду. Ку-да? За-чем? Хо-чу до-мой…
— Быстро спёкся,— хмыкнул Женька.— А ещё корчит из себя какого-то битника.
— Ну-у, битники — бородатые,— возразила Тася.
— Так у него борода не растёт ещё! — хохотнул Женька.— Салага! Салабон!
— И чего ты к нему придираешься? — добродушно сказал Амир.— На себя посмотри, старый служака. Гимнастёрку напялил, значки армейские нацепил… Было бы чем гордиться… Мне про армию даже вспоминать тошно.
— Амир, ты мой кумир! — пропела Эллочка. Она была слегка пьяна.
Тася сидела грустная, глядела в вагонное окно.
2.
Поселили их в клубе, рядом с правлением. Девчонок — отдельно, в клетушке, за дощатой перегородкой.
Деревянные нары. Печь. В коридоре квохчут и возятся куры.
В первый же вечер решили отметить новоселье. Допивали то, что осталось. Доедали домашние пирожки, консервы.
Маг сотрясается:
— Рок! Рок! Рок!
— Идиотская музыка,— ворчит Женька-Комиссар.
— Музыка толстых! — кривляется рыжий Арсенька.
— А мне нравится,— говорит Амир.— Очень даже бодрящая музычка…
Арсений танцует с Эллочкой.
Амир, опустив глаза, спрашивает Бориса:
— Как тебе Тася?
— Ценная девочка, кадр в порядке,— произносит тот — и сам морщится от постыдной фальши своих слов.
— «Кадр»? — улыбается Амир.
— Ладно, чего пристал…
— Ну, извини. Ты, я слышал, стихи пишешь?
— Так, балуюсь иногда.
— Мне Тася показывала. «Люблю очень твои очи,— продекламировал Амир.— Твои губы меня губят…»
— Она — тебе — показывала?! — И Борис вспыхнул.
— А что? Нормальные стишки…
— Чьи это губы тебя губят? — нараспев спросила Эллочка.— Что ли, мои?
Борис скривился, ничего не ответил. Она! — ему! — показывала…
Арсенька отбивал ритм на чемодане.
Дабы-дыбы. Дабы-дыбы. Рок! Рок!
На дворе мычали коровы, кричали петухи.
Рок, рок, рок!
Скрипучее кряканье уток. Урчание трактора.
Рок! Рок!
Арсенька сменил плёнку. Хриплый голос Луи Армстронга. Золотой звон трубы.
— Первая труба мира,— небрежно заметил Арсенька.
— Эй, мужики! — кричит появившийся на пороге Женька-Комиссар.— Управ сказал, что надо будет каждый день ездить за молоком. На ферму, на лошади.
— Ничего себе заявка,— говорит Арсенька.— А у них что, своего молока нет?
— Тут же зерносовхоз. Так что сами решайте — кто завтра поедет?
— Я поеду,— сказал Борис. И сам удивился своему решению.
— Хорошо. Поедешь с поваром.
— А кто повар?
— Тася.
— А я не просилась вовсе! — возмутилась Тася.
— Ты пойми,— сказал Комиссар,— у нас всего две девчонки. Эллочка даже картошку сварить не может, это все знают. Остаёшься ты. Оплата гарантирована.
— Ладно, уговорил.
Арсенька поставил новую бобину.
— Слушай, что это за музыка? — встрепенулся Амир.
— Нравится?
— Очень… За душу хватает.
— «Маленький цветок» Сиднея Беше… Гений джаза, король кларнета и саксофона. Он с шестнадцати лет посвятил себя джазу, в Нью-Орлеане его зовут «одиноким странником»…
— А ты-то откуда всё это знаешь?
Музыка плачет, стонет, кларнет надрывно изливает свою печаль.
«Маленький цветок» — это грустная сказка — о чём?.. Об одиночестве, о любви, о разлуке… Нагромождение грязных серых домов, сырой асфальт, бельё на верёвках. И сквозь толщу городского асфальта пробивается длинный тонкий стебель с нежными зелёными листьями. Он боится, зелёный гость, он боится этого города с его грязью и шумом. И с еле слышным шелестом и звоном — р-раз! — распускается маленький цветок… тот самый аленький волшебный цветочек из детской забытой сказки! — но тут же и вянет — и осыпаются алые лепестки… Плачет саксофон, стонет кларнет, всхлипывают клавиши рояля — погиб, погиб, погиб Маленький Цветок!..
— Классная музыка,— говорит Амир.
— А почему ты меня спросил про Тасю? — вдруг обратился к нему Борис.— Сам, небось, глаз на неё положил?
Амир хотел ответить, но, взглянув в зелёные насмешливые глаза, промолчал.
— Э-э, да она тебя присушила,— тихо рассмеялся Борис.— Жаль мне тебя, старичок… Если хочешь знать, женщины недостойны нашей любви. Ими можно лишь любоваться, но не любить их. Не спеши глотать крючок с наживкой!
— Много ты понимаешь,— оборвал его Амир.— Вся твоя мудрость — из книжек, из анекдотов. Что ты знаешь о жизни, пикадор?
И он посмотрел в ту сторону, где сидела Тася — и улыбнулся.
Её светлое лицо, её карие лучистые глаза, её приоткрытые губы…
3.
Хромоногий конюх никак не хотел давать им лошадь. Вернее, лошадь-то он давал, но ни Борис, ни Тася не умели запрягать. Конюх, прихрамывая, вынес им дугу, сбрую, вожжи. Бросил на телегу.
— Сами запрягайте.
— Мы же не умеем,— растерянно сказал Борис.
— А что вы умеете? — сердито спросил конюх, глядя на его пёструю рубашку и на Тасин маникюр. Ишь, фраера городские, подумал он.
— Зря вы так,— сказал Борис.— Уверяю вас, мы тоже кое-что умеем делать в этой жизни. Например, можем перевязать вам рану. Или сделать спинно-мозговую пункцию. А Тася ещё хорошо умеет готовить. Правда, с лошадьми вот нам управляться не приходилось.
Конюх промолчал, ему не хотелось спорить с этим смазливым сопляком, у которого, похоже, неплохо подвешен язык. К тому же он чувствовал, что в чём-то пацан и прав. Дело, конечно, не в лошади… Так в чём же?!
— Послушайте, мы же не на прогулку собрались,— неловко улыбаясь, вмешалась Тася — Мы едем за молоком, для всех наших ребят. Как вы не понимаете?
Конюх тихо выругался, молча запряг лошадь.
Проводил их взглядом, сплюнул.
Погода была хорошая. Настроение тоже скоро наладилось. Борис размахивал длинным прутом, погонял лошадь:
— Но-о, родимая!
— Эй ты, водитель кобылы! — смеялась Тася.— Гони шибче, нужно успеть вернуться до обеда!
—Успеем!
И впрямь — доехали до фермы быстро. Около полудня повернули обратно. Тася то и дело оглядывалась, проверяла — на месте ли молоко. Бидон был крепко привязан ремнями.
Солнце палило нещадно.
— Глянь-ка,— сказала Тася,— вон там, налево — озеро! Или это мираж? Давай искупаемся!
Через пять минут лошадь уже стояла на берегу. А Борис с Тасей в воду — бултых! — удовольствие первый сорт! Потом разлеглись на песке. Тася лежала на спине, прищурив глаза. Солнце лезло сквозь ресницы, вливалось — горячее, ласковое, томящее.
Борис приподнялся на локте, глянул на неё сбоку — ну и что в ней особенного? Да ничего… Круглое лицо, бисеринки пота над верхней губой, тонкая шея, грудь под лифчиком торчит — две смешных маленьких тычинки, и белый шрамчик на животе справа. При виде этого нежного шрамчика у него вдруг сладко заныло в груди. Тася приоткрыла глаза, испуганно перехватила его взгляд. «Зачем он так смотрит? — подумала она.— И почему молчит? Уж лучше бы что-нибудь говорил…»
Она встала, отряхнула с себя песок.
А Борис лежал и глядел на неё снизу вверх. Он не видел её лица. Там, где было её лицо — палило солнце. Он глядел туда, где были её глаза, и не видел их. Ослепительное солнце.
— Не смотри так,— глухо сказала она. И быстро стала одеваться.
Борис криво усмехнулся.
— Мы же можем опоздать,— сказала Тася.
— Ну и что?
— Женька будет ругаться.
— Чёрт с ним. Злее будет. Мы ему не солдаты.
— Ну зачем так… Да и не в Женьке дело… Мы же всем ребятам молоко везём.
— По Амиру соскучилась?
— При чём тут Амир?
— А чего же ты покраснела?
— Неправда! Неправда!
Ещё какая правда, тоскливо подумал Борис, глядя на её пылающее лицо.
Он вскочил, подошёл к дремлющей лошади, схватил вожжи и закричал:
— Ну-у, мёртвая!..
— …крикнул мальчишечка басом! — подхватила Тася и рассмеялась: — Нет, правда, Борька, нам пора.
Они тронулись. Вскоре впереди показались невзрачные домики зерносовхоза.
4.
«16 августа.
Сегодня ночью мне приснилась Тася. А Борька потом сказал, что я кричал во сне. Говорю: что кричал? — а он, гад, молчит, смеётся.
Рано утром я вышел во двор, смотрю — Тася уже на кухне. Она меня не видела, а я видел её через окно — как она растапливает печь, как поёт, то есть я не слышал, но видел, как шевелятся её губы».
— Амир, ты что, дневник пишешь?
— Нет, письмо.
— В тетрадь — письмо?
— А тебе — не всё ли равно? Отстань.
«А вчера к нам приехал новый парень — Мишка Зак, с педиатрического факультета. Ехидный такой еврейчик, огрызается на каждое слово. После работы (да и во время работы) много читает. Почти ни с кем не общается. Только Борька сразу с ним сошёлся, они всё время треплются о поэзии, об искусстве, даже о философии. Мишка, кажется, поумнее, и разбирается во всём этом побольше, чем Борька. Сегодня они с чего-то вдруг разругались, Борька счёл себя униженным, что ли. Раскричался, как мальчишка. Он просто из себя выходит, когда его щёлкают по носу. Пикадор. Мишка ему, конечно, понравился. Но Борька ему завидует. Он вообще многим завидует, хотя в то же время и воображает себя самобытной личностью, непризнанным талантом. Он и мне завидует. Например, тому, что я сильнее его, что боксом занимаюсь. А кто ему мешает? Он даже тому завидует, что я знаю арабский язык. Но я же татарин, меня этому с детства научили. Чему тут завидовать? А он завидует. Тася мне как-то сказала…»
— Кончай строчить, писатель!
— Борька, отстань.
— Пошли в кино.
— А что сегодня?
— Итальянский фильм. «Ночи Кабирии». Пошли, Хемингуэй!
5.
Римские проститутки танцуют мамбу. Потом дерутся.
Кабирия таскает свою подругу за космы, царапает ей лицо. Крики, визг. Гаснет свет. Часть кончилась.
— Ну и фильм! — восторженно произносит Арсенька.— Такие чувихи потрясные…
Мишка Зак морщится, но ничего не говорит. Он уже видел этот фильм. Он всё понимает. Его коробят слова Арсеньки. Но спорить — унижаться. И он молчит.
Борис сидит рядом с Тасей.
— Один критик писал,— говорит он, наклоняясь к ней и чувствуя губами её волосы,— что Кабирия — это Чарли Чаплин в юбке.
— Да? — говорит Тася, слегка отклоняя голову.
…Кабирия — в чужой машине. Рядом со знаменитым киноактёром.
— Смотри, какой обаятельный мэн,— бормочет Борис.— Какой сексапильный… правда же?
— Подожди, Боря,— морщится Тася.— Не мешай.
Вдруг с места встаёт какая-то молодая женщина и, что-то невнятно бормоча, идёт к выходу.
Борис удивлённо смотрит ей вслед.
— В чём дело? — вырывается у него.
— Не понимаю, зачем такую гадость показывают,— злобно говорит женщина.
— Это местная учительница,— шепчет Тася.
Учительница уходит.
— Дура! — хохочет Арсенька.— Ханжа, кикимора!
— Педагогическая комедия! — роняет Мишка.
— Да уж,— поддерживает его Борис.— Вот она, сельская интеллигенция. Интересно, чему она учит детишек…
— Да не мешай ты! — обрывает его Тася. Она жадно смотрит на экран.
Фильм продолжается. Сцена гипнотического сеанса.
Борис случайно взглянул на Амира. В полумраке был виден его горбоносый профиль, сжатые губы. Борису вдруг стало обидно за себя — он понял различие в том, как воспринимают фильм он и Амир. Борис понимал всё происходящее на экране, замечал все нюансы актёрского и операторского мастерства, но он не смог бы глядеть вот так — зачарованно, с судорожно сжатыми губами… Внутренний голос спасительно шепчет: для меня подобная эмоциональность — пройденный этап… Но всё равно — обидно.
Фильм кончился.
Борис и Тася идут по деревенской улице, спотыкаясь о камни и большие комья грязи, наступая в лужи. Чёрное небо. Море сверкающих звёзд.
— В школе проходили астрономию,— сказала Тася.— А я вот не знаю ни одного созвездия, кроме Большой Медведицы…
— И не нужно их знать,— сказал Борис.— Я, к примеру, тоже не помню никаких названий — и смотрю на небо просто как на звёздный ковёр, короче — просто любуюсь. А если бы знал названия всех созвездий, то невольно глядел бы на небо как на карту.
— Это точно,— согласилась Тася.— Слишком много знать тоже плохо. Нужно оставлять для себя хоть какие-то тайны, загадки…
— Ты глянь, какая луна! —сказал Борис.— И деревня ночью сразу похорошела. Крыши блестят под луной как серебряные. Даже эта лужа — словно озеро. Ночь всё украшает. И всех.
Откуда-то издалека послышалась частушка:
У кого какая баня,
У меня — кирпичная.
У кого какая баба,
Моя симпатичная!..
Тася рассмеялась. Борис сказал:
— Надо же — самая современная рифма: баня-баба. Прямо как у Евтушенко…
— Борь, а ты ещё пишешь стихи? — спросила Тася.
— Иногда,— и он вдруг смутился.— По настроению.
Они дошли до столовой. Борис пошарил в кармане, достал сигарету. Не было спичек.
— У тебя на кухне спички есть? — спросил он.— Зайдём на минутку… Ну чего ты? У тебя же есть ключ, я знаю.
Зашли на кухню. Борис закурил. Тася как-то странно смотрела на него. В её взгляде не было нежности или симпатии — одно любопытство. Какой красавчик, подумала она. Ресницы пышные, как у девушки. А глаза! И ведь умница. Но какой-то… жалкий. Странно — почему?
— Прочитай мне какое-нибудь своё стихотворение,— попросила она.
Тася стояла у печки. В синей кофте и узких брюках.
Борис глянул на неё чуть смущённо — и после паузы начал:
Помню — липы, ивы и Вы.
Я влюбился во мгле листвы.
И тогда лишь — в тени ив, лип, —
Я вдруг понял: пропал и влип!..
Тася слушала.
— Нет, дальше не буду,— оборвал он себя.— Это всё неправда. Я всё выдумал, сочинил. Сплошная игра слов. Это не стихи…
«И даже тут — любуюсь собой,— горечью подумал он.— Да, конечно, зачем дожидаться, пока другие тебя осудят?.. Сделай это сам. Так — легче».
— А мне — нравится,— сказала Тася.
Борис подошёл к ней. Постоял рядом. Обнял, поцеловал её волосы, лоб, щёки. Она не ожидала этого. Хотя знала — всегда так и бывает. Этим всё и кончается.
Но, ощутив его губы возле своих губ, вырвалась и произнесла банальные слова:
— Не надо.
6.
Вокруг — тьма, ночь, мрак.
Только прямо перед ним, как на киноэкране,— оранжевый квадрат окна. Там, в столовой — двое.
— А я? — сказал Амир.— А как же я?
7.
— Борька, гаси свет.
Погасил.
Лёг на нары. Глядел в потолок.
У меня никогда так не было,— думал он.— И не то обидно, что она не дала себя даже поцеловать. Ей было почти всё равно. Мои прикосновения её не… не… Не надо, сказала она. А как хотелось, как хотелось… Мне — моё. Ни больше ни меньше. Лучше всего — ни с кем не делиться. А ещё лучше — делать так, чтобы все тебя видели и понимали. Приятное с полезным. Ловко. Ну я уж не знаю, что это такое и как называется. Не всё ли равно, как называется? Бывает — от плюса тоска, от минуса — радость. Объясните, попробуйте. Нет, конечно же, дело не в словах. Всё куда тоньше. Или сложнее. Или проще. Чёрт его знает. Не надо, сказала она. Человек думает одно, говорит другое, делает третье. Не надо, сказала она. Что — не надо? Проще — не лезть, не соваться внутрь самого себя. Бесполезно. Ведь я не успеваю себя догнать. Что? Себя — догнать. Некуда дальше. Некуда. Голова набита ватой. Хорошо, что я не стал с ней объясняться, изливать душу. Хорошо, что не спорол никакую сентиментальную глупость. Вот бы уж она потом посмеялась… Всё это — зря. Ведь она же сказала — не надо. Я слишком много накопил. Я слишком красиво скажу, если скажу. Ох, и как же она… как она… как она мне нра-вит-ся. А ведь всё так просто. Не любит. Хоть тресни. И что тут ещё мудрить? Со-вер-шен-но не любит.
— Как успехи, Боб?
— (вздрогнул) Что?
— Ишь ты, не понимает! — Арсенька хмыкнул.— Я насчёт Таси. Дела в порядке?
— Никаких дел,— буркнул Борис.— Спать хочу.
— Ну, конечно, после любовных трудов… Другу хоть расскажи. А, Боб?
— Нечего рассказывать!
— Как же — нечего? — вдруг вмешался хрипло Амир, приподнимаясь на локте.— Поделись опытом.
И словно какая-то пружина лопнула в Борисе. Он быстро заговорил, забормотал:
— Значит, очень хочешь? Да? Нет, правда, ты очень хочешь, чтобы я рассказал? О чём же тебе рассказать? Я прямо теряюсь, не знаю — с чего начать. О том, как мы с ней целовались? Или — о том, что было после? Не надо? Ты что, ревнуешь? А? Злишься? Ну извини, я-то тут не при чём. Уж такие дела. Так оно исторически сложилось. А на тебя ей плевать. Слышишь? Я ведь знаю — ты на неё давно глаз положил. Скажешь — нет? А ей на тебя плевать. Уж прости. И точка. А я, я её… ну, ты понимаешь? Я ж не напрашивался — ты сам просил рассказать. А она… у-у! Она в меня как кошка влюбилась. Ты бы видел, как она меня целовала. И сейчас губы болят.
— Ты врёшь.
— Я — вру?
— Ты врёшь,— повторил Амир почти беззлобно.— Ты всё врёшь.
— А хочешь, я расскажу, как мы с ней славно провели время, когда вместе ездили на лошадке за молоком — хочешь?
— Врёшь, пикадор.
— Заладил одно — врёшь да врёшь! Ну ладно, завтра я ей скажу про твои сомнения… вот уж мы посмеёмся! Что — не нравится? Хочешь дать мне в морду? Ну, дай, дай!
— Не шуми — ребят разбудишь,— буркнул Амир.
— Ты же боксёр, силач! Что ж ты терпишь мои слова? Эх ты, благородная личность… Лирик! А мне — плевать на лирику! В деревне хочется поразвлечься, понял? Можно, конечно, и слюни сентиментальные распустить, и на флейте-свирели поиграть… Мой миленький дружок, любезный пастушок! Всё это, брат, устарело. Вы, ребята, постарели, вы и ваши пасторали… Хорошее, кстати, слово — пасторали. Правда, Арсенька?
— Истину глаголешь, отец.
— Врёшь ты всё,— устало сказал Амир.
8.
— …Можно ли спать с открытой форточкой? Армянское радио отвечает: конечно, можно, если больше не с кем.
— …
— Разве не смешно?
— Ха, ха, ха,— вяло произнёс Борис.
— Иди ты.
Арсенька обиделся, надулся.
— Не сердись, Арсен. У меня просто настроение паршивое. Хандра. Сплин.
— Да ну тебя. Тоже, Печорин нашёлся. Лишний человек.
— Я и есть лишний.
Они сидели на крыше кошары. Крышу надо было забрасывать землёй. Внизу, на траве, спал Мишка Зак. Сладко похрапывал. Вокруг — ни души. Рядом — поле. Дорога. Птицеферма.
— Может, поработаем слегка? — предложил Борис.
— Работа не Алитет — в горы не уйдёт,— отмахнулся Арсенька.
Борис пожал плечами. Ему было всё равно.
— Пусть работают те, кто не умеет,— сказал Арсенька.
По дороге от деревни катилась бричка. В бричке сидел управ. Кряжистый мужик с загорелым морщинистым лицом. На управе была шляпа. Этой шляпой он отличался от прочих, рядовых совхозников.
Управ подошёл к ним с тыла — и злобно закричал, задрав голову:
— Эй, скубенты! Чего развалились? Чего не работаете? Чего кошару не покрываете? Это вам красиво?
Борис продолжал лежать. Не дрогнул. Арсенька вскочил и закричал сверху:
— А у нас перекур!
— Тунеядцы!
— Вы заблуждаетесь, дорогой товарищ управляющий совхозом имени Девятнадцатого съезда родной Коммунистической партии Советского Союза! — на одном дыхании выпалил Арсенька.
— Чего-о?! Демагог! — взорвался управ.— Уже полдень, а кошара так и не покрыта! Вот лентяи, мать вашу! Вы же так и на еду себе не заработаете! Ещё останетесь должниками, будут у вас потом из стипендии высчитывать. Брали бы пример со своего комсорга или с Амира. Вон как они на силосном комбайне вкалывают! Значит, есть у них комсомольская совесть! А у вас — нету, мать вашу!
— Да они ради денег стараются,— фыркнул Арсенька.— А мы — идеалисты и бессребреники…
— Сволочь ты, а не идеалист!
— Боб, ты слышишь, как нас оскорбляют?
— Он по-своему прав,— буркнул Борис.— Управ всегда прав. А мы правы по-своему. А Мишель,— кивнул он на притворяющегося спящим Мишку,— прав по-своему. И они,— кивнул на бегающих кур,— тоже по-своему правы… В этом мире всё относительно, абсолютна лишь смерть. Так что спорить нет смысла, надо смиренно терпеть и прощать друг друга…
— Ах вы, гниды паршивые, скубенты сраные! А ну — за работу, мать вашу!
— Ругань — не аргумент,— покачал головой Арсенька.— К таким грубостям мы не привыкли. Ведь мы — выходцы из интеллигентных семей, дети врачей и педагогов, мы воспитаны на добрых книгах и бабушкиных сказках…
— Я те дам бабушкины сказки! Да вы маменькины сынки! Тунеядцы! — вскричал управ.— Вас не порют, вот вы и расхрабрились! Распустил вас Никита… Жаль, Сталина нет— он бы давно всех прижучил… А вот что ты запоёшь, скубент, когда тебя выпрут из института? Я ведь могу постараться… Хочешь?
— Он не хочет, не хочет! — сказал, вскакивая с травы, мудрый Мишка Зак.— Вы простите уж нас, пожалуйста. Сейчас мы быстренько, в авральном порядке закидаем эту кошару… Даю честное жидовское слово!
— Вот трепачи,— с ненавистью произнёс управ.— Ну я вечером проверю.
Он уселся в бричку и укатил прочь.
9.
После ужина Амир зачем-то побрёл в берёзовую рощу. Хотелось побыть одному. Душа томилась в предощущении чего-то хорошего, радостного…
Здравствуй, золотая осень!
Как красиво когда-то звучали сказанные впервые эти банальные слова: золотая осень! Как красиво звучали почти все слова, сказанные впервые. А ведь он — он ещё никому, никогда… никогда никому не говорил о… Ну и помалкивай!
Он брёл, пошатываясь, как пьяный. Во всём ему чудилась девичья нежность — и в горьковатом запахе травы, и в тихом шелесте палых золотых листьев, и в податливой гибкости берёзовых стволов. Тася, Тасинька… Он погладил, еле касаясь, тонкий белый ствол — и вспыхнул от смущения, и обернулся — не видит ли его кто-нибудь. Никого не было. Ну ты и пикадор! — сказал насмешливо сам себе.— Что с тобой творится? Да уж ясно — что… Тупой азиат. Влюблённый боксёр. Тася. Тасинька…
Шёл, покачиваясь, словно во сне, между белых стволов. Шёл и шептал её нежное имя. И улыбался.
Неожиданно услышал голос Бориса. Резко остановился. Да, это они — Борька и Тася шли совсем рядом, по тропе, метрах в десяти от него.
Облака плывут как овцы
Серым стадом.
Ты не любишь меня вовсе,
И не надо…
Декламировал заунывно Борька.
— Новые стихи? — спросила Тася.
— Да. Для тебя.
— Ну, читай дальше.
— Не хочу. Там неправда. Мне надо, чтобы ты меня любила. Я так хочу!
— Глупый.
— Не хочу быть умным. Не могу быть умным рядом с тобой,— и Борис схватил её за плечи, притянул к себе. (И что дальше?)
— Глупый,— повторила Тася.— А стихи у тебя правильные. Я тебя вовсе не люблю… Что с тобой, Боря?
Он зажмурился, снова притянул её к себе, крепко обнял.
— Тасичка, родная моя…
И тут сильная чужая рука отшвырнула его в сторону. Дрожа от злобы, Борис повернулся к Амиру:
— Ты чего? Шпионишь?!
— А ничего. Хочу привести тебя в чувство… пикадор.
— Кончай хамить, Амир.
— Погоди. Напомни-ка мне, о чём мы говорили прошлой ночью? У тебя, значит, губы болят от Тасиных поцелуев? — Амир резко повернулся к Тасе: — Скажи, это правда?
— Нет,— тихо сказала она.
— И ты в него как кошка влюбилась? Ведь и это неправда, Тася?
— Конечно, неправда…
— Так зачем ты врал, Борька?
— Назло тебе.
— А может — назло себе?
— Заткнись! — с ненавистью крикнул Борис.— Не лезь в мою душу, всё равно ничего не поймёшь.
— Ну конечно, ты же у нас сложная личность,— усмехнулся Амир.— Впрочем, кроме тебя, в это никто не верит… вот и утешай сам себя.
— Заткнись, гад! — крикнул Борис, рванувшись к Амиру.
Короткий удар — Борис рухнул на траву.
— Амир, не надо! — испуганно вскрикнула Тася.
Амир поднял поверженного соперника с земли, встряхнул.
— Очнись, пикадор. Больше бить не буду. Мой совет — будь попроще. И народ к тебе потянется. В том числе и женщины.
Борис ничего не ответил. Хуже быть не могло.
Он молча, не глядя на них, повернулся и пошёл прочь.
Амир стоял в растерянности.
— Тася, уж ты прости…— и он смущённо развёл руки. Он не мог подобрать нужных слов — простых и естественных. Трудно быть естественным, когда любишь.
— Ничего,— улыбнулась она.— Всё правильно. Я на тебя не сержусь. Только пора идти домой. Уже поздно.
Она взяла его за руку. Повела за собой. Приручила.
Так и шли через рощу — как брат и сестра, держась за руки.
— Почему это во всех фильмах влюблённые гоняются друг за другом? — вдруг произнёс он дрожащим, притворно шутливым голосом.— Вроде взрослые люди — а носятся как малые дети…
— Дураки,— сказала Тася.
— Кто? Влюблённые?
— Да нет. Те, кто снимают такие фильмы…— И она рассмеялась.— Чего бегать-то? Правда же?
— От избытка чувств-с! — И он тоже рассмеялся.
Роща кончилась, показалась деревня. Надо было перейти по бревну через ручей. Амир перепрыгнул на другой берег — и подал Тасе руку.
— Я сама! — Она ступила на бревно, сделала пару шагов, поскользнулась, взмахнула руками, не смогла удержать равновесие, сорвалась и упала в воду. И вся промокла в холодном ручье.
Амир кинулся к ней, взял её, мокрую, на руки, поднял, прижал к груди и понёс, как драгоценного ребёнка, гордо вышагивая по деревенской улице.
— Ну зачем ты? Пусти! — шептала она.— Люди же увидят!
— Пусть хоть весь мир смотрит! — радостно отвечал он.
10.
Купание в холодном ручье не прошло даром — Тася всерьёз простудилась.
11.
Когда он зашёл в девичий закуток, Тася спала. Эллочка была на работе.
Вот и хорошо, подумал Амир, я только гляну на неё, и всё. Я ничего ей не скажу, я не разбужу её, просто постою тут, посмотрю на неё. Милая. Милая.
Подошёл, наклонился над ней. Положил на постель яблоко. Жадно всматривался в её лицо. Не смог удержаться, наклонился ниже и осторожно поцеловал её в щёку. Жуткий миг. Теперь не убежишь. Не скроешься. От этого — никуда.
И вдруг он понял — она не спит. Увидел, как розовеют её щёки, как дрогнули её ресницы. И ещё он понял, что она знает, что он заметил, что она не спит. Но боится открыть глаза. Чтобы ей помочь, отошёл к окну, отвернулся.
Вот сейчас она скажет: «Надо же! Это ты, Амир?»
— Надо же! Это ты, Амир? — сказала она.
Он повернулся с гордой улыбкой. Моя власть! Я боялся, что я её раб. Чудак, всё будет наоборот. Вот она, сладость власти.
Сейчас она скажет: «Как хорошо, что ты пришёл».
— Как хорошо, что ты пришёл — сказала она.
Он молчал. Боялся открыть рот.
Сейчас она скажет: «Какое красивое яблоко!»
— Какое красивое яблоко! — сказала она.
Он был счастлив. Можно вообще ничего не говорить. Сел рядом.
А я знаю, что ты знаешь, что я тебя люблю… Можешь не притворяться, притворщица.
— Ну как, тебе лучше? — спросил Амир.
— Да. (Сейчас мне так хорошо, так хорошо… побудь рядом, подольше…)
— А голос простуженный. Голова не болит?
— Нет. (При чём тут голова? Ну что же ты молчишь? Скажи, скажи.)
— Я тебе ещё мёду принёс. При простуде очень помогает.
— Спасибо. (Спасибо, спасибо — да не за мёд, я его не хочу и не буду. Спасибо, мой милый.)
— Какие у тебя щёки горячие… Тебе надо в больницу!
Из-за стены послышалась музыка. Кто-то включил Арсенькин магнитофон. «Если уходит к другому невеста, то неизвестно, кому повезло…»
Тася горячей рукой схватила его пальцы.
— Амир,— шепнула она.
Скажи. Скажи.
Ишь какой. Ты должен первый — ты же мужчина.
Я люблю тебя. Я с тобой породнился — с твоими карими глазами, с твоими горячими руками. Мне без тебя — никак, никуда, никогда.
За стеной застонал саксофон.
— Это «Маленький цветок»? — спросила Тася, не выпуская его руку.— Красивая музыка.
Скажи. Скажи.
— Маленький цветок…— прошептал он.— Это ты — мой маленький цветок. Маленький цветок, который я люблю.
— Повтори!
— Люблю,— еле слышно произнёс он.
Она прерывисто вздохнула, поверив не словам, а его голосу. И его глазам, ласкающим её пылающее лицо. Наконец-то.
Она взяла его руку и положила себе на лицо, на глаза, провела по щекам. Он погладил её. Внезапно она прижалась губами к его руке — и всхлипнула: — Не сердись…
Спокойно. Спокойно. Да успокойся же!
В её глазах блестели слёзы.
— Как хорошо,— прошептала она.— Поцелуй меня. Сейчас же — поцелуй!
Он наклонился и прижался губами к её горячим губам. Она притянула его к себе.
— Я хочу, я хочу…— бормотала она.— Надо же — какие у тебя жёсткие волосы… А какие мускулы! Ты всегда будешь меня защищать?
— Никто не посмеет тебя пальцем тронуть!
— Да, никто… А ты — тронь… тронь… Ну пожалуйста… Я очень хочу…
— Девочка моя… ты же вся горишь!.. Тебе нужен врач…
— А ты разве не врач? — и рассмеялась, и закашлялась.— Ты же будущий врач… вот и спасай больную! И пожалуйста, ничего не бойся!
12.
— Парни! Потрясающая новость!
— Что случилось?
— Ещё один человек в космосе! Наш, советский! Я в конторе был, там по радио передавали… А вы тут сидите, ничего не знаете…
— Как фамилия космонавта?
— Титов. Герман Титов.
— Молодой?
— В космос стариков не пускают. Ясно — молодой. Вот бы сейчас в космосе оказаться! А то киснем тут в этой дыре…
— Надо радио включить! Вон же на стене чёрная тарелка — небось, ещё с войны висит…
— Включай скорей!
13.
— Ты на меня не сердишься, Тася?
— Да что ты, глупый… Я люблю тебя!
— Повтори…
— Люблю, люблю, люблю, люблю.
— Больше не говори. А то когда часто повторяешь — смысл слов теряется… Люблюлюблюлюблюлюблюлюблюлюблю…
(…рапортовал партии, правительству и всему советскому народу о завершении беспримерного космического перелёта, ещё раз подтвердившего превосходство нашей науки и техники…)
— Почему ты молчишь, Амир?
— Боюсь, что скажу глупость…
— Милый, ничего не бойся… лучше поцелуй меня… вот так!.. и ещё… и ещё!..
(…на плакате, который нёс этот студент, было написано: «Гагарин первый, Титов второй, я — третий!» Телеграфные агентства сообщают о многочисленных откликах в связи с замечательным подвигом космонавта страны Советов Германа Титова. Все газеты помещают на первых страницах сенсационные заголовки и крупные портреты героя-космонавта… имя Германа Титова на устах людей всего мира, на страницах всех газет и на волнах всех радиостанций. Мир восхищён…)
— А ты знаешь, мне кажется, будто мы с тобой на необитаемом острове… Мы одни — и вокруг никого!
— Ты — Робинзон, а я — твоя Пятница!
—Точно! И нам никто не нужен! Совсем никто… правда же?
— Конечно… мне, например, никто не нужен… А тебе?
— И мне — никто!
…в этом огромном холодном мире — нам тесно, тесно, тесно.
В этой маленькой узкой комнате — нам просторно, просторно, просторно.
Мир — это я и ты. И наша вера, и наша надежда, и наша любовь.
14.
На другой день Тася совсем разболелась, температура подскочила под сорок — и её увезли домой, в город, лечиться.
15.
Хоть бы она умерла,— подумал вдруг Борис, и сам ужаснулся своей мысли. Нет, не может быть, он вовсе этого не хотел! Это просто дурная фантазия… это бред… Нет, не бред! Не обманывай сам себя!
Он шёл по тропе через поле. Куда шёл? Зачем? Кто — шёл?
Нет, серьёзно — кто я такой? Я, я, я… Я — студент, медик. Я единственный сын у мамы. Но кто я такой? Битник — сказал Женька. Поэт — сказала Тася. Не надо, сказала она. Поле. Тропа. Поле. Я здесь совсем один. Нет, не один. Кто-то меня догоняет сзади. Несколько человек — идут быстро, молча, тяжело дышат, что-то несут. Надо посторониться.
Трое несли на плечах ящик, похожий на гроб. Впрочем, это и был гроб. Странно. А что ж тут странного? За ними — ещё трое. И старуха, которую вели под руки двое парней. Старуха молча всхлипывала.
Похороны не менее интересны, чем свадьба. Нет, пожар ещё интереснее. Всегда и всем очень приятно смотреть, как горит чужой дом. Слаще зрелища не бывает. Нет ничего слаще чужого горя. Разве не так? А особенно сладко видеть, как умирает женщина, которая предпочла тебя другому, которая — гадина! сука! — тебя не любит… Да как она смела?! Меня — такого хорошего, такого умного, такого талантливого, такого красивого — меня должны любить все женщины мира!
Постыдился бы — ну хотя бы при виде чужой смерти… ну что ты плетёшь?! А что — смерть? Надо бояться не смерти, а жизни. Не мертвецов, а живых — вот кого надо бояться.
И он вспомнил, как впервые оказался в институтской анатомке. На стенах — схемы и рисунки, на полках — органы в банках, черепа, кости, слепки мозга. Раз-два, взяли, скомандовал Михаил Ильич. Подняли тяжёлую железную крышку — и с трудом, втроём, вытащили из ящика мокрый труп. Резко запахло формалином. Немного подышу ртом, а уж потом и носом. А потом и совсем привыкну. На руке трупа — наколка: «Что нас губит» и рисунок — женщина, бутылка, нож. Сермяжная правда. За негуманное отношение к трупу, сказал Михаил Ильич, буду гнать с занятий. Ну что вы, сказал Арсенька, мы же не дети. Будто дети любят развлекаться с трупами. Что? Я вам расскажу о медиальных мышцах бедра, говорит Михаил Ильич. Режет кожу. Раз-раз-раз. Скальпель и пинцет. Учитесь препарировать, говорит Михаил Ильич. А я гляжу на ноги трупа. «Они устали» — наколка на ноге. И на руки трупа смотрю. Рядом с большим пальцем левой руки — наколка «Света». Вот что, Света, говорил он. Знаешь что, Света, снова говорил он. Она знала и хотела услышать. Как-нибудь скажу, думал он, обнимая её горячие плечи. Рукой. Которую режет гуманный анатом Михаил Ильич. Рукой. Рука эта не была тогда такая жёлтая. Нормальная была рука. Живая, сухая, горячая. Света обняла его тоже, обхватила и поцеловала в губы — крепко-крепко. Потом, после. Действие этой мышцы заключается в приведении и вращении бедра наружу, говорит Михаил Ильич. Или всё вовсе и не так было. В смерти моей никого не вините, читала мать. Упала, забилась в рыданиях. Зачем он это сделал. Зачем. Зачем. Спроси, попробуй. Докричись. Ничего нельзя сделать, сказал врач. Очень сочувствую вашему горю. И ушёл. Очень сочувствую вашему горю, много раз разным людям повторял он. Он устал повторять эту фразу: я очень сочувствую вашему горю. Он перестал сочувствовать чужому горю. Ему надоело. Мать металась в постели. Сын ушёл и оставил красные следы. Только красные следы на полу он оставил. Сыночек. Сыночек. Деточка. А Света сказала ей, матери, что он был пьян, когда её обидел. Он думал, что я разлюбила его. Он был пьян, вы понимаете? Я бы и сама. Но я обиделась, что он пьяный и грубый. А ведь я его так любила, сказала девушка по имени Света. Ты-то будешь жить. И без него будешь жить, сказала мать. Девушка Света шла по улице и плакала. Так сладко — первое настоящее горе. Сладкие, горькие, солёные, сладкие, сладкие слёзы. Сыночек, думала мать. И нет слёз. Эта мышца прикрепляется к медиальной части бедра и к нижней части седалищной кости, говорит Михаил Ильич. А может, всё вовсе и не так было. Заболел и умер. Или — подкололи на улице, такие же бравые пацаны. Очень даже запросто. И всё равно же ведь — «Света» — наколка на жёлтой руке.
Берёза. Берёза. Берёза. Белая на фоне синего неба. Красота!
Белая на синем. Мимо.
«Света» — наколка на руке. Не обязательно, чтобы наколка. У каждого кто-то есть. И каждый умирает раньше него или неё. Они жили долго и умерли в один день. Что? Так не бывает. Если только они вместе не утопились, или не погибли в автомобильной или авиационной катастрофе.
Так не бывает никогда.
А как бывает?
Я же ещё ничего не знаю. Совсем ничего. Всё — вычитано, выдумано.
Но каждый хоть раз говорит кому-то: люблю тебя.
Амир сказал Тасе: люблю тебя.
И Тася сказала Амиру: люблю тебя.
И миллионы, сотни миллионов людей изо дня в день, из года в год повторяют одно и то же, одно и то же, одно и то же: люблю тебя… люблю тебя… люблю тебя… Как же им не надоест?! Ты моя нежная, ненаглядная, сладкая, единственная, самая лучшая. И сколько таких — самых лучших?! Как же они не понимают, что всё это — чья-то насмешка, комедия, балаган? Господи, ну зачем же ты хочешь и меня втравить в эту унизительную игру?
Он упал на траву. Долго лежал. Потом встал и, пошатываясь, побрёл дальше. Белые стволы берёз, зелёная трава, синее небо.
Я, Борис, иду по берёзовой роще. Куда? Зачем?
Я, я, я.
Я спутал всё.
Я себя с кем-то спутал. Я тебя с кем-то спутал. Нет, ты не при чём.
Я ослеп от твоих карих глаз. Я спятил. Не кружи мне голову. Прошу тебя. Ведь нет же, нет никакой любви! Есть лишь похоть, секс, дурная привычка, инстинкт продолжения рода. Так оставь же меня в покое!
Берёза. И ещё берёза.
Эй, курица, чего ты крутишься под ногами? А ну, беги на птицеферму. А то вот я вот сейчас вот возьму вот эту вот палку — слышишь, ты? тварь пернатая! — и как шарахну тебя по спине! По твоей куриной башке. Так и сделаю, стукну, прибью, пришибу, хоть ты и белая — ходячий символ мира… А ведь ты — злая, курица, уж я-то знаю… Когда твоя подруга поранила лапу,— помнишь? — она захромала и вообще расхворалась чего-то, а ты вместе с другими курицами бросилась на неё — и заклевала насмерть, и сожрала свою заветную подружку. Что? Разве не так? Очень даже просто. Без каких-либо угрызений совести. Я знаю. Я сам это видел, своими глазами. Кстати, раньше я такого не знал… ну, я же — городской мальчик, воспитанный на сказках и на идеалах гуманизма… откуда мне знать про ваши куриные свирепые нравы! А сейчас я тебя убью, белая курица. Это будет такой символ, что ли. Ну будто бы ты, курица,— моя судьба. Если я тебя убью — значит, стану хозяином своей судьбы и сбудется моё счастье. Слышишь, птица? Она и не догадывается, что я намерен её прикончить. Ничего, сейчас догадается.
Схватил палку. Погнался за курицей.
Кинул. Мимо. Кинул. Попал. Перебил крыло.
Замахнулся ещё, чтобы добить. Убить.
Зачем всё это?
И отбросил палку в сторону.
Не от жалости. Потому, что струсил.
Не смог ударить по тёплому, по мягкому, по живому.
По глазам. По глазам.
Живи, тварь. Тебя скоро сожрут. Не люди, так твои же подружки. Заклюют, когда увидят твоё перебитое крыло. Не помилуют!
А я — не могу. И этого — не могу.
И бил, и не добил. Не могу-у.
Ах ты, курочка-ряба. Смешно.
Она, изволите видеть, умирает, ей горько, ей больно, она отчаянно смотрит в рваное синее небо. А мне плевать.
Я разлюбил вас, люди.
И себя я тоже, наверное, разлюбил.
…Ну и что, пикадор? Тебе стало легче? Высказался? Справил большую душевную нужду? Теперь стишок напиши — и совсем полегчает. Ведь творчество — это дефекация души, разве не так?
16.
Лень, дождь, скука.
Какая уж тут работа. Второй день отлёживались на нарах. Кто-то играл в карты. Борис читал журнал «Юность» с новым романом Аксёнова. Женька драил свои армейские значки. Амир что-то строчил в дневнике. Мишка Зак сладко спал.
— У меня вопрос,— приподнялся с нар Арсенька.— Когда мы сможем получить свои кровные, заработанные тяжким трудом деньги? Подчёркиваю — политые нашей кровью и нашим потом. Ась?
— Ты к кому обращаешься? — поглядел на него Женька-Комиссар.
— К тебе в первую очередь. Ну а ты должен обратиться с подобным вопросом к управу. Прошло более двух недель, как мы честно трудимся на колхозных полях…
— Это ты-то трудишься? — хмыкнул Женька.— Посмотрим, сколько ты получишь за свой геройский труд…
— Уж это, товарищ, не твоя забота.
Женька встал, неторопливо вышел. Вскоре вернулся.
— А у тебя нюх на деньги,— сказал он Арсеньке.— Сегодня как раз получка. Пошли, братва!
Все радостно повскакали с нар. Ринулись в контору.
Там толпились рабочие совхоза, воздух был пропитан махорочным дымом и махровым матом. Матерились все — и мужики, и женщины, и кассир, и сам управляющий. Матерились беззлобно, по привычке, даже как бы с оттенком радости — ведь получка же — это маленький праздник.
Женька первым отошёл от стола кассира, ещё раз пересчитал деньги. Вроде, нормально. Амир тоже получил прилично. И Мишке кое-что перепало. Борису выдали тридцатку («Тридцать сребреников!» — тут же пошутил он).
Арсенька протиснулся сквозь плотное кольцо народа, окружившее кассира, сидевшего за столом. Тихо буркнул:
— Гляньте там меня.
Назвал себя — и следил за жёлтым ногтём, ползущим от последнего крючка его фамилии к клетке в правом углу ведомости.
— Минус,— сказал кассир, ехидно улыбаясь.
— Как это — минус?
— Фигу с маслом ты заработал,— сказал кассир и прибавил выражение покрепче.— Ещё червонец остался должен совхозу.
— Поздравляю, скубент! — съязвил сидящий рядом управ.— Славное начало, продолжай в том же духе!
Арсенька густо покраснел. Попятился от стола. Его, как назло, долго не выпускали из тесного, потного, пропахшего махорочным дымом кольца — мужики смеялись и с откровенной издёвкой глядели в его лицо, пылающее от стыда, злобы, обиды, жалости к самому себе и от тоскливой ненависти к этим людям, презирающим «городского щенка», привыкшего получать дармовые деньги не иначе как из рук матери, отца, бабушки, не отдающих себе отчёта в своей любви к нему и прививших ему сызмальства эту странную уверенность в дармовой любви и в невозможности таких вот неприязненных взглядов, какими провожают его сейчас эти люди, простые, ясные и грубые, как природа, окружающая их грязные дворы и незатейливые дома, выстроенные неведомым архитектором по единому стандарту, на скорую руку.
Наконец Арсенька выбрался из толпы, вышел на крыльцо. Облегчённо вздохнул. Дождь кончился. Солнца луч — из-за туч. И так далее. Дышится легко и свободно. Жизнь не так уж плоха!
— Ну, как? — спросил его Женька.— Много кровных получил?
— Червонец должен,— и Арсенька беззаботно рассмеялся.— Ты угадал, Комиссар!
— Анекдот,— хмыкнул Женька.
Тут же, на крыльце, стояла Эллочка, тоже кое-что получившая и с загадочной улыбкой поглядывающая на ребят.
— Что ли, я сегодня не именинница? — вдруг с притворной обидой сказала она.— Почему я не слышу поздравлений? И почему меня никто не целует, не дарит цветов? Эх вы, кавалеры! Я у вас единственная дама осталась, а вы…
— Как же я забыл! — смутился Женька.— Я ведь знал, что у Эллочки сегодня день рождения… Ладно, сейчас мигом чего-нибудь сообразим.
— Чего ты сообразишь, в магазине спиртного нету — уборочная,— тоскливо сказал Мишка.
— А мы с тобой на станцию съездим — там и возьмём,— возбудился Арсенька.— Вы, братцы, скиньтесь хоть по десятке, а уж я вам достану и водочки, и закусочки.
— А как поедете?
— На попутных! Вы, главное, башли давайте… Не жмитесь, кулачьё!
17.
И снова — пир.
За здоровье Эллочки. Что ли, ты у нас нонче виновница торжества? Что ли, ты у нас, куколка, именинница? Что ли, я — а кто же ещё?
Буду нонче весёлым и общительным, сказал Борис. Ужасно весёлым я бываю, когда напьюсь.
С днём рождения, Эллочка. За тебя первый тост. А второй тост — за твоих родителей. А третий — за твою кукольную красоту. Да шучу я, шучу. А сейчас предлагаю выпить за твоего жениха. Что ли, есть у тебя жених, али нету? Признавайся честно!
Вот бери с меня пример. Я, к примеру, никогда не вру. Я прост как правда. Как газета «Правда». Правда же, Амир? Отстань, пикадор. А-а, сразу отстань. Нос воротишь. Богатенький Амир. Много денежек получил? Отвяжись. Остап Ибрагимыч, ну когда же, когда же мы будем делить наши деньги?! Щас схлопочешь… Отстань.
Бедный я, несчастный. Никто меня не уважает. Девушки меня не любят, и в бане я давно не мылся. И в жизни я ничего не успел добиться. А ты что, Боб — умирать собрался? Нет, почему же, совсем нет. Просто я ничего не успел.
И мне, видите ли, не стыдно. Мне плевать. Мне не стыдно, что я не умею мыть полы, ремонтировать электроприборы, соблазнять девушек, колоть дрова, запрягать лошадь… Впрочем, лошадь-то я запрягать научился… Нет, я о другом.
Мне не стыдно обманывать маму… Слушай, Амир, а ты почему не пьёшь? Всё грустишь о Тасе? Ну молчу, молчу. Даже Эллочка пьёт — она водку разбавляет сиропом из Мишкиного варенья. Этакий ликёр получается… Так о чём это я? Ах, да, я ведь о своей маме… Неужто я её не люблю? Похоже, я вообще никого не люблю. Какой кошмар! Да я просто монстр какой-то, моральный урод, выродок!
Помню, был её день рождения, мама испекла вкусный рыбный пирог, всяких салатиков наготовила, даже красного вина сладенького поставила. Вот, говорит, Боря, решила отметить свои сорок пять. И смеётся: бабий век — сорок лет, а сорок пять — баба ягодка опять. И плачет. А как ей не плакать — отец-то на фронте погиб, она всю жизнь одна, если меня не считать. Ради меня! Ради меня всю жизнь отдала… Посидим вдвоём, говорит. А я — мама, извини, меня Ира ждёт. Вот и позови Иру, говорит мама. Но мы с ней в кино договаривались, она уже там меня ждёт, наверное. Что ж ты, Боричка, меня в такой вечер одну оставляешь. Ну прости, мама. Я совсем забыл, я не подумал, я завтра тебе подарок какой-нибудь подарю. Что ж, иди, сказала мама. И отошла к окну. Она стояла возле окна и плакала. Мама, сказал я, ну перестань, не надо так. Подошёл к ней и глажу её плечи. А глаза у меня сухие. Мне было даже страшно, что мне совершенно не было её жаль. Ну не надо, мамочка, сказал я. Ладно, иди, говорит она. Я пойду, мама. Иди, иди. Я пошёл в кинотеатр, Ира уже была там, она рассердилась на меня за то, что я опоздал, и весь вечер потом на меня дулась. И ради этого — я заставил маму плакать, стоять у окна и слизывать с краёв губ слёзы, которые стекали по щекам, которые когда-то были свежими, и кожа была тонкая, нежная, как на той старой пожелтевшей фотографии, сохранившейся с того времени, когда мама верила в то, что в её жизни сможет не раз повториться счастье, ведь она считала свою жизнь только начавшейся, а жизнь была уже прожита в детстве и юности, и остались лишь воспоминания обо всём первом— о первой любви и первой получке, о первом муже и первом сыне, которые стали единственными, о неблагодарном сыне, который ещё своим сладостным лепетом у её груди пообещал ей стать оправданием неоправданных надежд на будущее счастье и который… который… который… Слушай, Арсенька, брат, а у нас нет ничего, кроме водки? Ничего? Ну и ладно.
Боб, тебе чего налить? Может, рюмочку кальвадоса? Нет, Арсен, мне, пожалуйста, вон из той бутылочки выдержанного бургундского. За твоё здоровье, Эллочка. Сколько же это тебе трахнуло? Двадцать, сказала она. О, старуха, да ты уже старуха. Мне, например, всего ещё восемнадцать. Ты — пацан, сказала Эллочка, и много пить тебе вредно. Не сходить ли нам, братцы, в клуб? А что, это идея! Пошли на танцы, сказала Эллочка. Пошли! И маг захватим.
Слушай, Боб, сказал Арсенька, иду я сегодня на станции из магазина — и вижу двух местных девиц. Симпатичные такие, сисястые. Только хотел к ним подвалить, закадрить, как вдруг слышу — одна другой говорит: чтой-то блохи заели — и стала подмышкой чесать. А ты не врёшь? Гадом буду! А ты и есть гад. Ладно, не обижайся. Слушай, куда это мы идём? Ах, да, в клуб. А вот и клуб. Вот мы уже и пришли. Народу — уйма. Мы словно белые вороны, не правда ли, сэр? Как это — кто? Да мы с тобой. А Мишка где? А вон он, он же не танцует, сам говорил. А ты знаешь, Боб, что что ему Эллочка нравится? Вот уж не думал. Клянусь. Он сам как-то признался. Ладно, я сяду вот здесь, возле печки. Сегодня я многовато выпил. В таком случае, сэр, вам не надо сидеть у печки. Можете сблевать. От печки — жар. Отстань. Иди, танцуй. Танцор. Да-а, не надо мне было так много пить. Ну, ничего. Посижу возле печки, отдохну, будто я чего-то жду. А ведь я ничего не жду. Ничего и никого. Ни о чём не жалею. Ничего не желаю. От стыда не алею. От любви не пылаю. Зябли зяблики в роще, осень бродит по чаще, мысли плыли на ощупь, просыпались всё чаще. От забот не укрыли и надежды украли. Губы рано остыли, плечи рано устали. Это мои стишки. Из-за этих стишков меня чуть из института не выкинули. Но потом обошлось. Даже из комсомола исключать не стали. Отделался лёгким испугом. Чего он там играет, на расстроенном баяне? Расстроенный баянист. Голубой экспресс. Танго. Все танцуют в сапогах. У Василия Каменского была книжка — «Танго с коровами». К сожалению, не читал. Интересно, почему все деревенские девушки такие толстые, такие сисястые и голенастые? И лица у них какие-то грубые, словно вылепленные из плохой глины. Фу, я пьян. Не надо было много пить. И печка жаркая. Один поэт сидел за ресторанным столиком, зашёл другой, высокий, громкоголосый, зашёл и сказал, что она не придёт. А кто — она? Да не всё ли равно! Каждый ждёт её. Всё равно, хоть какую, но каждый ждёт её. Как бы это сказать. Много женского, о чём нам мечтается. У нас в крови нежность и ласка ко всему женскому. У каждого поэта. И не только. Итак, это сон, моя маленькая. Итак, это сон, моя милая. А сам такой холодный, со скрещёнными на груди руками. Но дай твоих губ неисцветшую прелесть! Это тот, громкоголосый. А сам такой грубый. Мы с сердцем ни разу до мая не дожили. Или — он же — ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. Весь мир пропитан этим. Это самое туманное и самое мучительное. Самое грязное и самое чистое. Об этом не скажешь «хорошо» или «плохо». Да что это он, почему он играет всё один и тот же вальс. Надоело уж. Мне, наверное, надо идти домой. Что-то мне нехорошо. Тошнит, что ли? У меня есть фонарик, я не заблужусь. Я знаю, как идти. Через весь грязный зал этого грязного клуба, потом с грязного крыльца, потом по грязной улице налево. Как тогда мы с Тасей шли после кинофильма «Ночи Кабирии». Гениальный фильм. А этот финал! Грязная слеза по щеке — и чистая улыбка… Нет, сказала она. А ему сказала — да. Где Амир? Вон он, танцует с какой-то деревенской нимфой. Арсенька танцует с Эллочкой. Мишка сидит у стены и следит за Эллочкой странным взглядом. Ах да, он же…
Ну ладно, я пошёл.
А это ещё что за тип? Чего он пристал к Арсеньке? Стиляга, говорит он. Арсенька обворожительно улыбнулся. Ну стиляга — и что дальше? Отвалите, сказал он. Отвалите, сэр. Я те щас отвалю. Ну а эта-то, сказал тип, тыкая пальцем в Эллочку, вырядилась в штаны. Позорница.
И хлопнул Эллочку по её красивой круглой попке.
18.
— Извинитесь перед дамой,— сказал Мишка. Он держал парня за плечо. Крепко держал.
— Ещё один! — И парень засмеялся.— Сколько вас тут, заморышей? А ну, убери свою лапу!
Он был пьян. Он вглядывался в Мишкино лицо. Наконец, рассмотрел.
— Лапу убери! — рявкнул парень.
— Немедленно извинитесь…
— Я те щас извинюсь, жидовская морда…
И тут же — получил по морде.
Мишка побледнел, ждал ответного удара. Ждать не надо! Бить надо! Парень взревел, схватил Мишку за плечи и швырнул об стенку. Все расступились. Девки восторженно визжали. Эллочка, захлёбываясь, рыдала.
Борис мигом протрезвел, вскрикнул, кинулся вперёд. Он ничего не видел, он ослеп от ненависти, он вцепился в этого первобытного дикаря, в этого зверя — и стал бить его, молотить кулаками, не пытаясь даже прикрыться. На помощь парню подбежал ещё один, тоже пьяный, в распахнутой телогрейке, из-под которой виднелась тельняшка. Матрос с Кометы,— быстро подумал Борис, но улыбнуться не успел. Матрос ударил его в живот. Борис задохнулся, согнулся и с выпученными глазами упал на колени. Но успел увидеть, как того парня, который в тельняшке, ударил Амир. Он всех их быстро раскидал. Как шкодливых котят. А сам остался целёхонек. Трезвый боксёр страшнее пулемёта. Борис вскочил и снова кинулся в драку. Выхватил из кармана куртки китайский фонарь и стал лупить врагов этим оружием, а когда один из парней упал, стал пинать его в бок и в живот. Хватит, перестань, кричал Мишка. А Борька хрипел, плевался, не давая упавшему встать, и всё пинал его, пинал, пинал, пинал.
— Эй, ты что, пикадор? Озверел? — оттащил его в сторону Амир.
— Пусти!
— Да хватит уже… Перестань! Хорошего помаленьку. Пошли!
Борис поплёлся к выходу.
Эллочка плакала. Мишка, краснея, что-то ей бормотал. Лишь один Арсенька был весел и невозмутим.
19.
Борис лежал на крыльце общежития. Его только что вырвало. Он был грязен и пьян.
На крыльцо вышел Амир. Он стащил Бориса с крыльца, прислонил его к бочке с дождевой водой, потом приподнял — и окунул лицом в бочку.
— Ты чего? — вскричал Борис.— Я же захлебнусь!
— Протрезвей, пикадор. Заодно и умойся. Да не дёргайся, кому говорю! — И он с силой окунул его в бочку ещё несколько раз.— Вот так! И вот так! Ну а теперь можно и баиньки… Держись за меня!
20.
Амир с Борисом работали на зерносушилке. Борис кочегаром, Амир вершником. Кочегар — понятно, а что такое вершник? Сидит наверху, следит за ремнями, разгребает в бункере зерно, когда бункер наполнится. Короче — работа нетрудная, странно даже, что Амир согласился на такую работу. Тут и платят гроши. Самое подходящее место для кого-нибудь вроде Арсеньки. Но так уж вышло. «Ещё день тут проторчу,— думает Амир,— а потом попрошусь на зерно, машины разгружать. Надо денежки зарабатывать, на стипендию-то одну не прожить, а у матери, кроме меня, ещё трое…»
Ремни крутятся, не слетают. Как только наполняется бункер, снизу подходит машина. Бункер открывают, зерно высыпается в кузов машины, бункер — и все дела. Работа — не бей лежачего. Только в конце смены нужно подмести, навести порядок на рабочем месте.
Амир сидит на верхней ступеньке трапа, ведущего в бункер. Задумался, ноги свесил. Достал из кармана письмо, в который уж раз перечитывает.
«Милый, ты без меня соскучился?
Или надо говорить — обо мне? Ты соскучился обо мне, без меня, по мне? Милый, милый. Я так рвусь к тебе! Это ведь глупо — стремиться из города в деревню. А я только об этом и мечтаю. Скорей бы снова — к тебе. Я уже почти совсем выздоровела, скоро приеду. Мама плачет, зачем, говорит, тебе ехать в эту дыру, врачи могут справку дать, я уже договорилась. А я — не хочу справку. Я хочу к тебе! У меня есть маленький птенчик, щегол, я его приручила, пока болела. Он как-то сел на подоконник, а я смотрю — у него крыло раненое, наверное, от кошки вырвался. Я его кормила, он скоро тоже будет здоровый, и я его выпущу. Я ему рассказываю о том, как я тебя очень, очень, очень, очень очень очень очень люблю и как ты меня очень любишь. Ведь это правда? Ведь это так? До свиданья, Амирчик. Приснись мне сегодня, я так хочу. Твоя Тася, и больше ничья, никогда».
Он спрятал письмо в карман.
Бункер — полный.
Сушильщик снизу кричит:
— Эй ты, там, наверху! Разровняй, чтобы не пошло через край! А то трубу сейчас забьёт, ремни слетят, тебе же в нории лезть придётся… Живее!
Амир прыгает в бункер. Ногами раскидывает зерно по углам. Потом отгребает зерно от трубы к центру. Образуется горка. И тут кто-то трогает его за плечо.
Обернулся.
На мостике — стоит — Тася…
Это она! Похудела, бедняжка. Родная… Карие глаза светятся на бледном лице. Протягивает к нему руки.
Амир схватил её за руки, притянул к себе, обнял. Она прижалась к нему, такая маленькая, худенькая, такая беззащитная, такая… Не могла дотянуться до его лица, целовала в пыльное плечо.
— Здравствуй, лапанька… Ты когда приехала?
— Да вот, только что. На «автолавке». Шофёр — парень добрый, от станции подбросил.
— А кто же тебя сюда пустил?
—А я без спроса! — И Тася рассмеялась.— Меня просто не заметили! Я как мышка — шмыг! — и к тебе… Сушильщик куда-то отошёл, Борька там возле печки сидит, книжку читает. Мне Элла сказала, что ты здесь, вот я и пришла. Ты рад?
— Спрашиваешь!
— И я рада… Да ты работай, не отвлекайся. Работай, негр! Веселись, негритянка! — Она звонко засмеялась и чмокнула его в щёку.
Амир крепко-крепко прижал её к себе. Они долго стояли так, крепко обнявшись, посреди полного бункера, на мягком рассыпчатом холме золотого зерна…
…и вдруг — в один страшный миг — вся эта золотая гора бесшумно ухнула вниз!
Тася сразу была захвачена этим потоком. Её резко затянуло в глубь воронки, образовавшейся в центре бункера.
— Ами-и-и-ир!..— только и успела она воскликнуть.
Он нырнул вслед за ней, протянул в глубь воронки руки, но зерно из-под него ещё быстрее, ещё стремительнее и неудержимее ринулось вниз, засасывая Тасю в золотое болото.
— Бункер! Закройте бункер! — кричал Амир.— Эй, кто там! Помогите!
Перед ним на секунду мелькнули её вскинутые руки, её молящие глаза, полные обиды и ужаса, и только кончики пальцев ещё были видны, и он пытался схватить её за эти ускользающие пальцы, надеясь спасти, но всё было зря, зря, она тонула, тонула, тонула, и только кончики пальцев жалобно вздрагивали, только кончики пальцев…
И она исчезла.
И всё.
Бункер наконец-то закрыли. Там, внизу, суетились и кричали какие-то люди. Слышен голос Бориса:
— Вот она! Вот! А где же Амир?
— Здесь я,— сказал он, спускаясь вниз.
21.
Пытались, конечно, спасти. Делали искусственное дыхание. Все ребята сбежались.
Понимали, что всё это бесполезно. Грудь забита зерном, тут уж ничем не поможешь. Но продолжали по очереди делать искусственное дыхание.
— Пульс-то ведь есть,— дрожащим голосом бормотала плачущая Эллочка.
— Пульс-то есть,— сказал Мишка.— А дышать — чем?
— Может, трахеотомию сделать? — предложил Арсенька.— У меня нож острый…
— Да у неё вся трахея и бронхи зерном забиты! — воскликнул Борис.— Нам её не спасти…— И он вдруг затрясся от плача.— Это я, я виноват, это я!
— При чём тут ты? — удивился Мишка.— Не говори ерунды.
— Я хотел её смерти! Да, я хотел! — вскрикивал он, рыдая.— Значит, я виноват… Только я!..
— Заткнись, Боб,— сказал Арсенька.— Ну, пожалуйста, хоть сейчас— заткнись. Ну что ты за человек!
— Прекратите истерику. Она умерла,— строго сказал Женька.— Пульс больше не прощупывается. Я сейчас пойду договариваться насчёт машины. Надо её отвезти на станцию. Здесь даже врача нет, чтобы смерть засвидетельствовать… Значит, так. Амир с Борисом отвезут труп в районную больницу. Понятно?
Плачущий Борис кивнул. Амир даже не посмотрел в их сторону.
— Амир, ты слышал, что я сказал?
Да, я слышу — она умерла. Умерла. Умерла. И я не смог её спасти.
Он смотрел на её посиневшее обиженное лицо — и не верил. Вот же только что он держал её в своих объятиях — и вот она уже умерла. Что за бред! Что за идиотская случайность! Это ж надо было шофёру как раз в тот миг, без предупреждения, открыть внизу заслонку… А может, всё это — просто розыгрыш, чья-то шутка? И сейчас она улыбнётся, откроет глаза… Как же так… как же так… Ведь она так спешила ко мне, к своему любимому, а я… А что — я? А я — ничего…
22.
Машину трясло на рытвинах и кочках.
Амир с Борисом сидели в кузове, напротив друг друга.
Между ними на грубых носилках, прикрытое тёмным одеялом, лежало мёртвое тело Таси. На особенно крутых ухабах и поворотах они придерживали драгоценный груз руками. Когда их руки при этом случайно соприкасались, они их отдёргивали. Друг на друга они не смотрели. Они смотрели, не отрываясь, на Тасю. Им казалось, что плохая дорога причиняет ей боль, и от этого им самим было нестерпимо больно.
23. Эпилог
Эта история произошла почти полвека тому назад. Но моё отношение к миру за эти годы практически не изменилось. Да и сам я не изменился.
Кстати, меня самого среди героев повести вы не найдёте, хотя понемногу от моей персоны есть в каждом из персонажей. Повесть вовсе не автобиографична, и в реальности многое происходило совсем не так, как здесь написано. В частности, романтическая любовь была куда более приземлённой, простой и грубой. И нежная Тася была другой, более естественной и практичной, что ли, и Амир был не таким уж сентиментальным боксёром, и Борис — не таким уж мрачным пессимистом. Любовные свидания Амира и Таси проходили по вечерам на кухне, где они запирались на крючок и в кромешной темноте занимались любовью. Для этого устраивали ложе из двух телогреек.
Амир потом жаловался мне на неудобство, показывая ссадины на коленях…
Многое было не так, как написано, но смерть была именно такой. А ведь в жизни нет ничего важнее смерти. И не моя вина, что любая, даже самая светлая и счастливая жизнь завершается известно чем.
Жизнь у каждого из моих героев складывалась по-разному, но смерть всех уравняла. К примеру, Арсенька стал профессором, в последние годы разъезжал на мерседесе, а недавно умер от обширного инфаркта. Эллочка прожила счастливую, но недолгую жизнь, завершившуюся смертью от рака грудной железы. Амир был главным врачом в одной крупной больнице, вышел на пенсию и скончался после инсульта. Мишка Зак погиб в авиакатастрофе — не долетел до Израиля, куда вырвался только в конце восьмидесятых. Женька-Комиссар с третьего курса ушёл, перевёлся в военно-медицинскую академию, стал учёным, написал несколько монографий и года три назад умер — не знаю уж, от чего. Да и не всё ли равно?
А вот поэт-мизантроп Борис до сих пор жив — и жадно наслаждается всеми радостями жизни с неиссякаемой силой и энергией. Правда, стихи писать давно перестал, да оно и к лучшему. Недавно он женился на молоденькой секретарше из собственной фирмы — и поэтому выглядит очень даже хорошо. Чего не скажешь обо мне.
Вот такие дела, сочинитель.
Поменьше надо сочинять, побольше присматриваться.
Учили ж тебя — будь проще, и читатель тебя полюбит. А ты не внял.
1961–2007
гг.