Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2017
Большая перемена уже подходила к концу, когда по команде Конькова несколько пацанов отшвырнули недокуренные сигареты, неожиданно схватили Пасюка и, повалив на заплёванную деревянную скамейку, врытую возле оранжереи, стали сдирать с него штаны. Пасюк пискляво орал и дико вырывался. Всю эту сцену со смешками наблюдали стоящие неподалёку девчонки, но от школы скамейка была не видна из-за высоких кустов, так что помощи ждать было совершенно неоткуда. Штаны сняли не совсем, только стащили на ботинки, предъявив миру белые, худосочные пасюковские ноги и расхлябанные «труханы» в мелкий жёлто-фиолетовый цветочек — и тут оглушительно заверещал звонок. Девчонки ушли, и так как продолжать процесс без зрителей уже не было смысла, Пасюка отпустили. В класс он вернулся самым последним, всё ещё красным и потным, и, ни на кого не глядя, проскочил на своё место. Марк Давидович стоял к классу спиной и вообще ничего не заметил, продолжая скрести по стеклянной доске.
Большая, разговорчивая мама Пасюка была председателем родительского комитета. Она нередко появлялась в школе, с неизменным рвением совершая разные, полезные, по её мнению, дела. Так что если бы кто-то хоть намекнул ей на издевательства, регулярно совершаемые над её сыном, крику было бы немало. Но молчали все. И девчонки, и сам Пасюк.
Впрочем, даже если бы мама Пасюка и издала крик, Конькова всё равно трудно было бы наказать. Коньков неплохо учился и никогда сам ничего дурного не совершал — только подавал идеи и отдавал распоряжения. Был он улыбчивый во весь красивый тонкогубый рот, лёгкий, слушаться его было приятно. Жил с матерью и старшим братом, недавно окончившим вуз. Мать работала медсестрой, молодо и модно выглядела и, по словам Конькова, «пользовалась повышенным потребительским спросом». Её часто не было дома, а брат устраивал занятные вечеринки с ласковыми подружками, и даже Конькову-младшему иногда перепадали их ласки, по крайней мере, он хвастался этим на скамейке возле оранжереи с такими подробностями, что мальчишки напряжённо хихикали и встать со скамейки сразу не могли.
Над Пасюком продолжали прикалываться всячески: после физкультуры, в самый неподходящий момент, затолкнули в женскую раздевалку, стащили у кого-то из девчонок перламутровый лак для ногтей и залили Пасюку прямо в портфель, а теперь вот и штаны сняли на виду у всех. При этом сочувствия Пасюк ни у кого не вызывал, ну абсолютно ни у кого. И хотя по утрам он вроде всегда приходил чистый-наглаженный, только брюки и пиджак коротковаты, в середине дня он уже выглядел помятым, белёсые волосики на голове — торчком, кругленькая сосредоточенная физиономия — в лиловых пятнах, и дух от него — якобы — шёл нехороший, с ним даже сидеть за одной партой никто не хотел. Любимой шуткой Конькова было громко и неожиданно заявить проникновенным басом прямо посередине урока (особенно эффектно это получалось на уроке молодой исторички): «Ирина Валентиновна, откройте, пожалуйста, окно, а то Пасюк тут так подпустил, что дышать — фу-у! — совершенно невозможно!» И Пасюк лиловел ещё сильнее, и класс гоготал, и Ирина Валентиновна, смущённо прервав объяснение на полуслове, начинала дёргать заедавшую оконную створку.
Когда за очередной пациенткой закрылась дверь, медсестра Альбина Конькова что-то сказала врачу.
— Что вы сказали, Альбиночка? — переспросил гинеколог женской консультации Ю. С. Половинкин, снимая очки и отрываясь от писанины в медицинской карточке.— Ваш сын учится в одном классе вместе с сыном этой женщины?.. Этого, знаете, не может быть… ну, в смысле, её сына. Она же у нас нерожавшая… И не могла она рожать: проблем у неё там — полна, как говорится… гм… коробочка. Сын-то, выходит, приёмный. Приёмный, Альбиночка. И никто, получается, об этом не догадывался? Вполне вероятно… Бывает, дорогая, бывает, вы же знаете: одни избавляются, как от лишнего, а другие хотят, да Бог не даёт… мы-то с вами много чего этакого знаем… И, безусловно, распространяться об этом никому не стоит — ни в коем случае!.. Пригласите следующую больную, пожалуйста.
— Ах, Ирина Валентиновна,— печально произнёс Коньков на вопрос учительницы, почему он сидит, положив понурую голову на сложенные руки, а не записывает новый материал,— вы, наверно, не знаете… А я так переживаю. Наш Пасюк, он же, бедняга, не родной сын своих родителей…
— Как — не родной? — обомлела Ирина Валентиновна, повернувшись к Пасюку.— Мы же его маму знаем…
— Да,— продолжал Коньков, ещё более проникновенно,— маму Пасюка мы знаем… только она ему не мама, вернее, не родная мама. Он — приёмный сын, сирота,— голос у Конькова прямо пресёкся от жалости к товарищу,— и он этого даже сам не знал. Они от него, представляете, это скрывали. Всю жизнь. Всю жизнь! А мы-то думали, почему он так на своих родителей не похож? И вот, оказывается, что-о!..
— Ну что ты такое говоришь? — пыталась возразить Ирина Валентиновна, растерянно переводя взгляд то на Конькова, то на класс, то на Пасюка.— Откуда это такое стало известно?
— А вот, к сожалению, как-то стало,— совсем горестно вздохнул Коньков,— хотя, конечно, я бы не стал травмировать несчастного приёмыша лишними вопросами. Правда, Пасюк? — и он тоже повернулся к Пасюку.— Это же такая беда…
И все смотрели на Пасюка. А тот, даже не лиловый, как обычно, а уже почти синий, вдруг заулыбался — слабо, кривенько, непонятно чему — вроде разглядел что-то на доске или на портретах известных людей над ней.
Ирина Валентиновна подошла к Пасюку и сначала приподняла руку, как бы решив его погладить, но потом только тихонько сказала:
— Может быть, тебе надо выйти, Пасюк? Ты выйди, выйди, можно…
Никто из родных Лильки и не думал, что она вообще когда-нибудь выйдет замуж. Не то чтобы она уж очень была некрасива в девицах, но как-то всего было у неё чересчур много: и немалый рост, и внушительная грудь, и плотные покатые плечи, и пышные чёрные волосы, и широкое плосковатое лицо. «Большая девочка»,— вздыхал её миниатюрный папа-сапожник, когда она тяжеловато топала мимо его будки, возвращаясь из школы с неизменной круглой булочкой в руке. Предполагалось, что учиться Лилька будет в ПТУ, на оператора станков с числовым программным управлением, но она устроилась на какую-то конторскую службу. Заочно окончила библиотечный институт в Харькове, уехала работать в библиотеку маленького военного городка в Казахстане и там вышла замуж за совсем немолодого капитана, такого же чернявого и щуплого, как её папа. Лет ей уже было хорошо за тридцать, когда они поженились, но ведь вышла всё-таки!.. И человек, смотри, попался достойный — всё тихим голосом: «Лиля, ты не могла бы мне простирнуть зелёную рубашку?», «Лиля, не сочти за труд налить чашку чаю», «Лиля, как ты скажешь, так и сделаем»… Ну просто кино — и не верится!
Беда после открылась: детей у них никак не получалось родить — и два, и три года, и пять лет после свадьбы. Лечились-консультировались множество раз: Лиля самоотверженно внимала советам, настойчиво глотала таблетки и выполняла все предписания — причём старалась не только она, но и её капитан, которому тоже пришлось пройти кучу малоприятных обследований и процедур, но ничего из этого не вышло.
Капитана (а потом и майора) стали мотать по стране, и Лилька наездилась с ним вдоволь. Поздней ветреной осенью, во время одного из таких, уже ставших привычными переездов из одной части в другую, они сошли с поезда на крохотной станции со своими тремя дерматиновыми чемоданами, исцарапанными до белизны вдоль и поперёк. Шёл назойливый мелкий дождь, обещанная машина из части ещё не пришла, и в пустом, прокуренном зальчике ожидания Лилька сразу увидела на скамейке свёрток из сиреневого байкового одеяла. Свёрток издавал квакающие звуки, рядом стояла железная кружка, оттуда торчала бутылочка с соской, и молока в бутылочке было на треть. Кто это всё здесь оставил, установить не представлялось возможным: в зальчике никого не было, окошко кассира казалось закрытым навечно, а мужичок в железнодорожной форме мгновенно исчез куда-то с перрона, как только поезд, после пятиминутной стоянки, отошёл. Но когда Лиля развернула свёрток, то ничего устанавливать уже не захотела и только выдохнула: «Будет наш!», решительно определяя подкидыша в их семью.
Майор был совершенно ошеломлён таким поворотом событий. Он постоял на перроне. Поглядел в одну, в другую сторону, на мокрые рельсы, на небо. Поёжился. Несколько раз обошёл домик станции. Старательно подёргал все попавшиеся ему двери. Выдвинулся подальше на дорогу… Никого.
Он не переносил, когда нужно было выкручиваться, придумывать, делать что-то «по блату» — и всячески этого избегал. Но тут, скрепя сердце, решил всё как надо. В части сказал так: была жена беременная, по дороге начались роды, и родился мальчонка — пришлось, мол, папаше самому принимать. Никто подробно и не интересовался, как это произошло. Кадровик был сильно пьющий и уже безразличный почти ко всему, как и большинство сослуживцев: приехала семья нового офицера, жена, ребёнок — какие могут быть вопросы? Ясно-понятно, наливай, за приезд! И по второй, и по третьей: за окнами — серый плац, на него льёт, не переставая, холодная серая мерзость, и сотни километров до какой-то другой, не серой жизни, если такая вообще где-то ещё есть…
Короче говоря, справки сделали, а потом майор съездил в райцентр и записал там новорождённого. Наверное, без подарков нужным людям не обошлось, но в подробности Лильку он не посвятил — у неё и так забот хватало: малыш был очень слабенький, всё время болел — и с кормлением намучились, и с лечением… лучше не вспоминать.
В общем, после появления малого Лиля уже больше в библиотеке не работала, однако чётко, по-строевому, без лишних вопросов и разговоров выполняла нелёгкую домашнюю работу во всех многочисленных передвижениях по местам майорской службы. Но когда произошло долгожданное назначение мужа (уже подполковника) в большой город и получение замечательной двухкомнатной квартиры с настоящими удобствами, постепенно утвердилась в положении уважаемой жены и матери, стала очень общительной и общественно полезной. Успевала заниматься делами и дворового, и родительского, и ещё каких-то комитетов, много, шумно и тщательно обсуждая подробности каждого дела с теми, кто имел к этим важным делам отношение непосредственное, а заодно и с теми, кто не имел к ним отношения совершенно никакого. Делилась жизненными наблюдениями (а повидала она за годы вынужденных путешествий немало), рассуждала о характерах людей, довольно подробно рассказывала про свою семью, хвалила мужа и сына, но никогда ничего не говорила о событии, происшедшем на безлюдной осенней станции, вот уже четырнадцать… нет, погодите, пятнадцать лет тому назад.
Домой он не пришёл. Мама Пасюка забеспокоилась, ждала, металась по комнате, выскакивала на улицу, затем отчаянно кинулась — шесть кварталов — в школу. Свет горел только в вестибюле и двух окнах второго этажа — Марк Давидович проверял контрольную. Кроме него и вахтёрши, в школе никого не было. Когда совсем стемнело, мама Пасюка решилась позвонить мужу — раньше беспокоить его боялась, зная, что начались большие командно-штабные учения.
Подполковник сообщил в милицию. Те долго расспрашивали, искать не хотели, обещали, что мальчишка сам придёт: у них такие истории — сплошь и рядом, каждую неделю по несколько раз. Однако сводку разослали, и ближе к ночи постовые застукали Пасюка на вокзале.
Он сидел в зале ожидания, в углу, на скамейке — руки на коленях, смотрит куда-то наверх и слегка вроде улыбается… или не улыбается? Непонятно. Никто не смог вытащить из него ни слова. Привезли домой, и она снова, как когда-то, переодевала, мыла, кормила с ложечки, укладывала спать, разве что не пеленала… Он не сопротивлялся ничему, но молчал, с той же прилипшей к лицу полуулыбочкой — так и уснул с ней. Она просидела рядом всю ночь, при свете зелёного ночничка смотрела ему в лицо, и ей становилось всё страшнее. Подполковник вернуться домой в этот день не смог, а в коротком телефонном разговоре обещал заскочить только к завтрашнему вечеру — учения были в самом разгаре. Поэтому утром она потащила сына к врачу, а оттуда парня уже не отпустили и на «скорой» отправили, как ей сказали, «в стационар».
Слух обо всём этом как-то добрался до школы, и возле дома маму Пасюка ждала ужасно встревоженная Ирина Валентиновна, которая тут же путано поведала, что произошло вчера на уроке истории. И про то что Пасюк, выйдя из класса на её уроке, оказывается, в школу уже не вернулся и портфель его остался под партой (вот я его вам принесла!). И когда ей сегодня стало известно про бегство и состояние Пасюка, она нашла адрес и примчалась к их дому (я, понимаете, вас жду, жду тут уже несколько часов!). И она очень извиняется (я очень извиняюсь, что не сделала это сразу, ещё вчера!), но, понимаете, Коньков так серьёзно, так участливо говорил о беде своего товарища (я и подумать не могла!), и вообще Коньков — такой хороший мальчик и ученик хороший…
Тут мама Пасюка, которая, ничего не говоря и даже не моргая, слушала Ирину Валентиновну, внезапно ухватила маленькую учительницу за тонкие плечики и, ощутимо встряхнув, выпалила:
— Вот эта мамочка хорошего мальчика, эта шалава гинекологическая, и постаралась!..— и ушла к себе в квартиру.
Сказать, что Ирина Валентиновна осталась стоять на улице с открытым ртом, будет, конечно, весьма стандартным выражением, но что скажешь, если она действительно осталась так стоять?
Подполковник приехал через полчаса.
— Лиля, Лиля, ну что? — спросил он с порога.
— Он — в больнице, заболел,— спокойно отвечала она,— но сказали, что всё будет в порядке. Иди поешь, я тут, на кухне накрыла.
— Да, да,— сказал подполковник,— я ненадолго, машина ждёт. Что это с ним? Простуда, температура? Он бредит?
— Да, немножко бредит,— отозвалась она с кухни.
— Ты думаешь, всё будет в порядке? Ты подъедешь к нему завтра? У меня тут — как назло!..
Он сокрушённо покачал головой, снял ремень, китель, оставил всё на стуле в комнате и закрылся в туалете.
Она быстро вытащила из кобуры пистолет, постучала в дверь туалета («Я — к Антоновне, на минутку, сейчас вернусь!»), набросила куртку и, тихо отворив дверь, выбежала из дома. Она помнила, что это недалеко.
Ей нужно было только перебежать наискосок двор и пересечь узкий бульварчик…
— Зоя-Ванна, тут мама Пасюка пришла! — горланит санитарка, вполоборота повернув голову куда-то назад, в длинный коридор.
— Хто? — издалека спрашивает кто-то невидимый.
— К Пасюку, говорю, мама пришла,— повторяет санитарка.
— А-а… пропускай! — поступает команда, и мама Пасюка движется по коридору.
Санитарка смотрит ей вслед и шепчет другой, должно быть, новенькой санитарке, выглянувшей из ближайшей двери:
— Да, да, это та самая — мама Пасюка… Она тогда выстрелила в лицо мальчишке — однокласснику её сына. И в мамочку этого мальчишки тоже стреляла, но никого не убила. Говорят, парень после выстрела стал страшным уродом, и мамочку его долго латали. Такие ужасы — и не говори!.. А эта отсидела — и теперь вот каждый день приезжает сюда к своему сыну. Только он же… ну, ты знаешь…
— Пасюк,— в то же время бодренько приговаривает в дальней палате Зоя-Ванна,— твоя мама пришла, слышишь, мама твоя пришла!..
Её голос неутомимо и настойчиво будет повторять это ещё много-много раз, пока тот, кому повторяют, наконец, не отзовётся, как будто нараспев, почти невнятно:
— Не-э… не-э… нету у меня-а ни-ка-кой мамы-ы.
В сумерки чахлый автобусик с одной-единственной пассажиркой устало возвращается по пустой серой дороге из пригорода, где расположена старая психиатрическая больница. Пассажирка в тёмном бесформенном пуховике сидит, уставившись в забрызганное окно, и всё покачивается и покачивается, словно большая, грузная тряпичная кукла. На дорогу льёт, не переставая, холодная серая мерзость, и хотя время от времени чуть покалывают глаза размытые огоньки редких придорожных фонарей, неуклюжих производственных построек и жилья, уже понятно, что нет никакой другой, не серой жизни, если где-то вообще есть ещё жизнь.