Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2017
Окончание. Начало в №3/2017.
Часть вторая
Глава первая
В те годы в городе у нас работал некий молодой журналист с университетским дипломом и партийным билетом (билет был куда более важным аксессуаром для журналиста, чем диплом!), пробовавший себя, кроме журналистики, в разных литературных жанрах. Его высмотрели в Большом Чуме и пригласили на должность референта к Хвылине, предложив хорошую зарплату, хорошую квартиру и ряд других благ. Думаю, даны ему были и обещания относительно его будущих публикаций и книг — едва ли многообещающий и не без амбиций молодой журналист прельстился бы одними лишь бытовыми благами…
За эти блага он должен был писать книги публицистического характера, авторство которых должно было принадлежать Хвылине… Неизвестно, диктовал ли ему Хвылина свои тексты, предлагал ли черновики или всего лишь давал «направления», но книги эти были написаны. Хвылина, подписывая их собственным именем, названия им, судя по всему, придумывал сам — потому что именно в названиях более всего заметен его собственный стиль: так, первая названа «Думой о строителе», вторая — «Думой о крестьянине», и третья — «Думой о рабочем». Это были сувенирные издания с ярким оформлением и многочисленными вклейками цветных фоторепродукций.
В магазинах эти книги никто не брал, так что через некоторое время они были списаны, по цене макулатуры отданы Хвылине, и он дарил их официальным гостям, искренне считая их (свои книги) лучшим сувениром, какой только можно увезти на память о нашем городе.
Имени того журналиста вспомнить, к сожалению, никто у нас не смог — он перебрался вслед за Хвылиной в Москву в надежде продолжить сотрудничество; однако там Хвылина так ничего и не издал, а у московских Хозяев полно своих собственных журналистов, так что след нашего журналиста в Москве затерялся.
И вот после выхода трёх этих книг конфликт Хвылины с писательской организацией вступил в решающую фазу.
О, если бы прозорливая цыганка нагадала молодому Хвылине, мягко говоря, не совсем честное авторство и последствия этого авторства — он бы, наверное, обозвал предсказание бредом сивой кобылы… Отчего многие люди с возрастом, постепенно деградируя, становятся совершенно неспособными к критической самооценке? От интеллектуальной неразвитости? От душевной лени? От отупляющей работы руководителя, много лет каждодневно пользующегося властью? Только факт остаётся фактом: выпустив в свет эти три книги, Хвылина пригласил к себе в Большой Чум Кулебякина с Финк-Червяковым и завёл с ними разговор, полный экивоков на то, что история человечества изобилует государственными мужами, ставшими при этом ещё и серьёзными писателями, и привёл тому достаточно примеров: уже однажды упомянутого нами Марка Аврелия (почему-то это имя не давало ему покоя), Макиавелли, Ивана Грозного. Кулебякин с Финк-Червяковым сидели и недоумевали: куда он клонит и откуда у него эти диковинные познания?..
А Хвылина вил нить разговора дальше: странно, мол, получается — профессиональные писатели совершенно не обратили внимания на его книги: ни рецензии, ни критической статьи в печати с их стороны,— они что же, настолько высокомерны, что не удостоят своим вниманием земляка, если он не член Союза писателей?.. Наши литературные бонзы потели, не решаясь ничего сказать в оправдание, лишь мыча нечто неопределённое, но уже догадываясь о направлении мыслей Хозяина и чутко ловя каждое его слово.
Хвылина же, в конце концов, запутался в своём мудрёном монологе и закончил напрямую: поскольку он чувствует неодолимую тягу к культуре вообще и к литературе в частности, будучи автором трёх книг (Кулебякин с Финк-Червяковым согласно кивали, хотя были осведомлены об истории их появления), то хотел бы, чтоб писатели признали его «своим», а потому желает вступить в их Союз и просит у них рекомендаций.
Кулебякин с Финк-Червяковым оказались в щекотливом положении. Конечно, оба заверили Хвылину, что книги его, конечно же, произвели на них огромное впечатление и они готовы дать ему рекомендации, однако… мялись они, писатели в большинстве своём — «существа недоброжелательные и завистливые; многие из них, к сожалению, своих собратьев по перу не читают и не отдают им должного… Тем более что голосование при приёме тайное…»
Хвылина, поняв их сомнения, возразил на это вполне резонно, что есть много способов узнать мнения недоброжелателей; он сам готов пригласить всех поочерёдно к себе и с каждым побеседовать, узнать, о чём они думают и в чём нуждаются, да подарить каждому по комплекту своих книг, а потом устроить читательскую конференцию по ним, да предоставить каждому возможность честно высказать своё мнение… Затем поделился соображениями, как превратить тайное голосование в открытое.
Тогда Кулебякин с Финк-Червяковым осторожно выдвинули следующее возражение: здесь, у нас в городе, принять Хвылину, конечно, можно — ничего невозможного в этом нет; самое трудное — утвердить его приём в центральном правлении, в Москве. Хвылина на это возразил, что и там можно подёргать за кое-какие ниточки,через то же министерство культуры, например; там ведь теперь свой человек, Выжлецова! Да, в конце концов, пригласить всё центральное правление Союза писателей сюда, да устроить грандиозную встречу!..
В общем, разговор получился конструктивный. И сколько ни находили смущённые Кулебякин с Финк-Червяковым новых осторожных возражений, чувствуя, что замысел Хвылины, несмотря на кажущуюся абсурдность, прост и в то же время чреват: слишком аморфен и неподатлив человеческий материал, которым они совместно управляют,— Хвылина отмёл весь этот лепет сомнений и, не любя откладывать в долгий ящик, тут же, при них, написал и вручил Кулебякину заявление о приёме. Затем он вызвал через селектор Большечумовского специалиста по оформлению документов и дал задание подготовить документы для его вступления в Союз писателей, и тот, не моргнув глазом, заверил: «Сделаем!»
А Кулебякину с Финк-Червяковым ничего не осталось, как тут же, не сходя с места, написать Хвылине рекомендации.
Вскоре после того разговора жена Хвылины Людмила Васильевна позвонила Кулебякину и пригласила его вместе с супругой на праздничный вечер в «узком кругу»: предстоял самый почитаемый Большим Чумом праздник, 7 ноября.
Из слухов, ходивших в том кругу, где вращались Кулебякины, было хорошо известно, что Хвылина с супругой устраивают праздничные вечера на «правительственной даче», причём «узкий» этот круг строго определяет сама Людмила Васильевна, чтобы все там чувствовали себя свободно: в круг входили все заместители Хвылины, а также начальник областного снабжения, два-три директора самых крупных заводов да два-три «заслуженных» артиста. Все — с жёнами. Хвылина, будто бы, возражал против артистов — они приглашались по инициативе Людмилы Васильевны для поддержания «культурного уровня», иначе женщины на этих вечерах умирали со скуки.
Все в том кругу были хорошо между собой знакомы; правда, мужчины, блюдя субординацию, вне деловых отношений не общались, однако жёны их перезванивались, и хотя между ними тоже существовала субординация, много значили личные привязанности и симпатии; женщины при этом обменивались «внутренней» информацией (т. е. сплетнями), регулировали отношения мужей и даже роднились, знакомя и сводя вместе детей и внуков.
Все же прочие «круги», узкие и не очень, расходившиеся по городу, подобно кругам на воде, хоть и любопытствовали по отношению к частной жизни «высшего круга», сплетничали, насмешничали и злословили по его поводу, но всё же втайне желали бы хоть разок попасть туда, уже потому хотя бы, что там, по слухам, ели и пили то, что всему остальному городскому населению было недоступно.
Кулебякин понял мотив Хозяйкиного жеста: ему протягивают руку и открывают двери дома, однако приглашение обязывает; принимая его, надо открывать карты: будет ли он при приёме Хвылины на его стороне?
Антон Сидорович задумался. Руководя писателями, он и боялся их, и чисто по-человечески презирал: не мог он на них положиться и дать Хвылине гарантии… Он мог бы, конечно, притвориться простаком, и, если при тайном голосовании писатели «прокатят» Хозяина, развести руками: «Вот, как Бог свят, не виноват: у нас — демократия!..» Но более чем писателей он боялся Большого Чума: от него зависело не только издание его книг, но и всё так хорошо налаженное благополучие. Стало быть… он не в силах отказаться от приглашения. Да оно и соблазнительно: последствия могли стать самыми головокружительными… Но и сомнения грызли: сможет ли он отработать доверие Хозяина и Хозяйки?
Не в силах справиться с сомнениями, он призвал на совет жену, директрису большого книжного магазина, женщину деловую и энергичную; она отмела все его сомнения, и они целый вечер проговорили, отрабатывая до мелочей стратегию и тактику их появления «там»: как одеться, как вести себя с Хозяином, с Хозяйкой, с гостями, насколько расслабиться, сколько пить, даже — какие цветы подарить Хозяйке, какие анекдоты рассказать.
И они, надо сказать, сразу и довольно легко вписались в «высший круг» — будто всегда там были: Кулебякин повидал в своей жизни многое, за словом в карман лазать не привык и очень, будто бы, оживил своей выдумкой и находчивостью эти званые вечера, по сведениям, чопорные и скучные, пока все были трезвы, несмотря на присутствие «заслуженных» артистов, служивших скорее мишенями для острот подвыпивших начальников.
Кулебякин же — или оттого, что терять ему было нечего, или уж привык к своей относительной свободе? — в первый же вечер произнёс за столом мудрый, витиеватый и лукавый тост, так что мужчины потребовали переписать его для них на будущее — чтобы блистать заёмным остроумием в других застольях; затем, уже под хмельком, не моргнув глазом («А я что? Так народ рассказывает — за что купил, за то и продаю!»), «выдал» несколько свежих забористых анекдотов, в том числе один про самого Верховного Шамана, так что мужчины лишь крякали, сдерживая смех и крутя головами; а потом, чувствуя, что ему всё сходит с рук («Что с него возьмёшь? Писатели — они же как дети!»), и вовсе такой непристойный анекдот загнул, что мужчины ржали, как подростки, а женщины розовели и смущённо прыскали в ладони; затем раскачал всех на застольную песню, сам затянув её сочным басом — такого здесь отродясь не бывало, чтоб за столом пели; и «русскую» плясал, выбрав в партнёрши не кого-нибудь, а саму Хозяйку, и та, разрумянившись, плясала с молодым задором; а под конец раззудил мужчин на возню, что-то вроде рукопашной борьбы, и взрослые, солидные, пузатые мужики пыхтели, как ребятня, причём он их всех переборол, кроме, разумеется, Хвылины, старательно тоже пыхтевшего и жаждавшего первенства даже здесь,— Кулебякин просто поддался ему, обратив в шутку свой подхалимаж: «Победила молодость!» — а после этого вообще разделся до пояса, шутливо демонстрируя свою крупную, но дряхлеющую мускулатуру, волосатую грудь и большой рыхлый живот — в общем, дурачился, как мог, взяв на себя роль еnfant terriblе, смущая своей грубоватой непосредственностью надутых от непомерной важности мужчин; дамы же были от Кулебякина без ума и единодушно решили, что теперь подобные вечера без него просто уже немыслимы.
В ожидании дальнейших событий жизнь писательской организации замерла; Кулебякин по-прежнему честно отсиживал свои часы в кабинете; регулярно наведывался Финк-Червяков, чтобы не упустить бразды партийного руководства; рядовые же писатели попрятались по домам, не показывая глаз и обдумывая своё поведение на предстоящем собрании, чтобы и лица не потерять, и неприятностей не нажить. Остальная же часть города (из тех кто был в курсе дела) с интересом и злорадством ждала дня позора писателей.
Их уже вытаскивали по одному на приём к Хозяину, и все они там побывали, предпочитая никому не рассказывать, о чём с ними шёл разговор; во всяком случае, шли они туда скрепя сердце, сидели перед Хвылиной ни живы, ни мертвы, что-то лепетали, изливаясь в благодарностях, когда Хвылина, энергично пожав руку, вручал им комплекты из трёх «своих» книг с заранее заготовленными, каллиграфически написанными автографами, причём писатели потом, дома, внимательно изучая стандартные автографы, пытались угадать по ним собственную судьбу и подозревали, что даже автографы эти — подделка, написанная всё тем же журналистом-референтом, явно чувствовавшим удовлетворение от такой странной формы творчества: полного слияния в творческом акте со своим боссом…
Была организована по этим книгам и городская читательская конференция. Она проходила при значительном стечении публики в конференц-зале областной научной библиотеки, с фоторепортёрами и операторами кинохроники. В президиуме сидел сам Хвылина, серьёзный и торжественный, как и полагается чествуемому автору, ибо ничем иным, кроме как чествованием и триумфом, эта конференция быть не могла. И по одну руку от него — директриса библиотеки, а по другую — Кулебякин, который вёл конференцию.
Преобладающую часть публики составляли ветераны войны и труда в торжественных костюмах с бортами, сияющими от орденов и медалей, и областные руководители всех рангов, тоже в праздничных костюмах — будто это был парадный смотр их сил; остальную часть публики составляла молодая смена руководителей: дисциплинированные молодые люди в скромных серых пиджаках со скромными же галстучками, глядевшие на слабости старшего поколения снисходительно, но с уважением…
Правда, несколько последних рядов в зале заняла разношёрстная молодая и шумная публика (скорей всего, завсегдатаи читальных залов библиотеки, изгнанные оттуда библиотекаршами на «мероприятие», чтобы конференц-зал выглядел полным), с ироничными выражениями лиц ожидая, видимо, общественного скандала и провала конференции.
Однако никакого скандала не произошло, и ироничная молодая публика была посрамлена, с постными физиономиями покидая потом зал и сожалея о потерянном времени. А в фойе всем гостям обеспечена была бесплатная раздача книг виновника торжества.
В выступающих с отзывами о книгах недостатка не было. Запев конференции сделали Кулебякин с Финк-Червяковым, оба умеющие выступать ярко, убедительно и не без ораторского блеска; их поддержал только один писатель, Пыхтеев; правда, некоторые из них на конференцию не явились, сказавшись больными и запасшись на всякий случай медицинскими справками.
После писателей выступила профессорша-литературовед, хорошо владеющая риторическими приёмами, отработанными не на одном поколении студентов; начав свой скучноватый, но по-научному обстоятельный доклад издалека, со «Слова о полку Игореве» как первого в русской литературе ярчайшего примера слияния воедино пафоса, публицистики, тончайшей лирики и патриотизма. Виртуозно ведя свою мысль далее, через всю историю русской литературы, она незаметно подвела слушателей к книгам Хвылины и как дважды два доказала, что без этой трилогии духовная жизнь нашей области теперь уже просто немыслима.
А потом пошли так называемые простые читатели из зала, которые отличались лишь одеждой, но не темами выступлений, будь то седые ветераны или молодые люди в скромных пиджаках; и все дружно говорили об актуальности трилогии, о благотворном влиянии её на молодёжь, о кругозоре и полёте мысли автора, совместившего в себе политический ум и незаурядный литературный талант… Ни одного отрицательного отзыва в тот вечер, вопреки ожиданиям иронистов, так и не прозвучало.
Возможно, кому-то и покажется, что в нашем исследовании время бежит этаким курьерским поездом, весело погромыхивая на стрелках — а на самом-то деле всё было не так спешно и торопливо, хотя Хвылина постоянно торопил события, схватившись, что называется, в поединке и с самим временем, и с чисто провинциальным, страшно медлительным стилем той нашей жизни. Так, за те несколько лет, что писались эти три «Думы», вырос и тридцатипятиэтажный колосс, наш Культурный Центр.
И в том самом морозном декабре, когда Хвылина собрался вступить в Союз писателей, строители готовили Культурный Центр к завершению, чтобы тот засиял, наконец, огнями бессчётных окон, гостеприимно распахнул двери и украсил собою город.
Хвылина пообещал Кулебякину отдать под писательскую организацию в Культурном Центре целый этаж с просторными кабинетами, с пресс-центром и большим залом заседаний.
— Да зачем нам столько, Стефан Маркаврелиевич? — будто бы скромничал смущённый такой щедростью Кулебякин.— Нас всего-то тринадцать! Мы народ тихий, без претензий, мы и в нашем особнячке проскрипим!
— Э-э, батенька, нет, нет, и не думай! — шумно протестовал Хвылина (с некоторого времени он усвоил чисто ленинское обращение «батенька»).— Во-первых, ваш особнячок дышит на ладан, и мы его снесём: на этом месте парк будет шуметь — так архитекторы задумали!.. А во-вторых, сколько вы собираетесь быть чёртовой дюжиной? Это же нехорошая примета! Я разобью вашу чёртову дюжину, я буду у вас четырнадцатым! — полушутя погрозил он пальцем.— В области, которая стала флагманом борьбы за культуру, и всего тринадцать писателей? — продолжал он дальше.— Да вас должно быть тридцать, сорок, пятьдесят — прокормим! Жизнь у вас кипеть должна, вы должны быть самой крупной организацией в Сибири, так что, батенька, давайте занимайте этаж, и никаких отговорок!..
Как потом оказалось, Хвылиной двигала отнюдь не широта души, когда он хотел выманить писателей из особнячка… Дело в том, что на том месте, где стоял особняк, запроектирован был на будущее не совсем парк, как походя обронил Хвылина, а всего лишь сквер, а в центре его, на пересечении всех пешеходных дорожек, архитекторы предусмотрели (об этом до некоторых пор знало всего несколько человек) обрамлённую гранитными блоками площадку для памятника самому Хвылине, ибо в недалёком будущем, к своему шестидесятилетию, он надеялся выхлопотать вторую Золотую Звезду Героя Труда (первую он получил к пятидесятилетию), и тогда ему полагался на родине бронзовый бюст на гранитном постаменте. Однако родиной его была не существующая ныне деревня в Херсонской области; не станешь же ставить собственный памятник среди пшеничного поля? Так что, конечно же, он присмотрел для него наш город, в котором прошли лучшие годы его жизни, а в нём — именно это заметное место рядом с его детищем, Культурным Центром, поскольку другое заметное место, центральная площадь перед Большим Чумом, было занято огромной скульптурой Ленина с рукой, указующей в заречные дали; скульптура эта была водружена по совместной инициативе Хвылины и Выжлецовой, ратовавших за украшение города произведениями монументального искусства и сумевших за свою бытность украсить город семнадцатью фигурами Ленина, поставленными перед всеми административными зданиями, не считая двенадцати, поставленных до них.
Этот бронзовый гигант перед Большим Чумом был их большой гордостью. Автор его — весьма именитый в те годы московский скульптор, академик и лауреат, специалист по каноническим изображениям Ленина. Наши местные скульпторы, будучи завистниками своих более хватких и удачливых столичных коллег, грустно ехидничали, что Великий Курултай сажает эти скульптуры по стране квадратно-гнездовым методом — как картофель. Они уверяли также, что академик этот дал однажды курсовое задание целому курсу своих воспитанников, студентов академии: вылепить «образ Ильича», затем лучшие из них собрал и спрятал, а потом вытаскивал по одному, касался пальцами, лишь чуть-чуть что-то добавляя или убирая, затем увеличивал до гигантских размеров и продавал провинциальным городам как свои, а самые лучшие предлагал ещё и на Госпремии; и сплетня эта не была такой уж необоснованной — среди местных скульпторов были его ученики, узнававшие в его памятниках собственные студенческие работы.
Злые языки утверждают также, что уставший от бесконечной ленинианы московский академик отказался, было, выполнять заказ для нашего города, и Выжлецова, чтобы заполучить «образ Ильича», изваянный знаменитостью и лауреатом, будто бы сама ездила к нему и провела с престарелым академиком ночь в его мастерской, и он, восхищённый её обнажённой фигурой, лепил с неё той ночью образ «Революции, вдохновительницы искусств»…
Так вот, по замыслу Хвылины, монументальное украшение города должно было завершиться — и уравновеситься при этом — памятниками двум столь значительным лицам в истории города и государства: Ленину и себе.
Глава вторая
Итак, к собранию, на котором Хвылину должны были принять в Союз писателей, всё было готово; одни ожидали его со страхом, другие — потирая руки: ох, что-то будет!.. Но все были согласны: «что-то» всё-таки будет…
Однако прежде чем рассказать о том знаменательном собрании, надо упомянуть ещё об одном человеке, участвовавшем в нём. Это писатель Иван Егорович Ожогин, наш земляк, живший в Москве, хотя и родившийся в селе Сосновка на юге нашей области. Прожив почти всю жизнь вне области, он своей малой родины не забыл и частенько к нам наведывался, навещая родное село, в котором и сейчас живут его родственники. А в сельской школе, где он начинал учиться, создан музей его имени, и вообще память о нём там чтут до сих пор.
Сейчас, когда его уже нет на свете, мало кто о нём помнит, а в те-то годы — о, как он был известен! Да что известен — знаменит! Имя его, лауреата многих премий, гремело по всей стране и, кажется, даже за рубежом. Не было в стране издательства, где бы не выходили его книги, журнала, в котором бы он не печатался — да журналы и издательства за честь почитали печатать столь известного автора; все его крупные вещи были экранизированы; падкие на модное имя кинорежиссёры подбирались уже и к его рассказам, и хотя они в своих киноверсиях не оставляли ничего от Ожогина и он страшно обижался на «киномошенников» (как он бранил их в прессе), однако и ценил их за внимание к его персоне. Газеты наперебой публиковали интервью с ним, в которых он бичевал пороки общественной жизни и в которых, как крупинки соли, рассыпаны были и значительная доля правды, и доля брюзжания, высокомерия и эпатажа по отношению к почтительно внимающей ему публике (странно, как наша публика любит, чтобы её унижали и хамили ей, причём каждый индивид считает, что подобное хамство относится не к нему, а к остальным, и ещё радуется: «Так вам, дуракам, и надо!»).
В общем, ему каким-то загадочным образом дозволялось говорить то, что у всех на уме; этим пользовались журналисты, по возможности впихивая в интервью с ним побольше собственных фраз или наводящими вопросами подталкивая его к крамольной мысли. Может, именно поэтому интервью с ним и были так популярны?
Но где всё это сейчас? Отшумело и ушло в сень истории вместе с тем поколением, что несло нашего именитого земляка на своих плечах, как знамя. Новые же поколения принесли с собой новых идолов, безжалостно, как дети надоевшие игрушки, топча старых, и его в том числе. О, равнодушное, как гусеница танка, время, ты рассыпаешь в прах не только камень и железо, но и земную славу, и печатное слово, на которое так уповают жаждущие вечной памяти о себе, мня собственное печатное слово бессмертным!..
Однако было отчего появиться в творчестве Ивана Ожогина и горечи, и высокомерию по отношению к публике: в самые нежные свои годы он сполна претерпел всё, что было отмерено его поколению: раскулачивание родителей, насильную высылку их на Север… Заметьте: всё это в чём-то близко и судьбе самого Хвылины. Правда, Ожогин был старше и испытал смерть близких, сиротство, детский дом, участие в войне, так что достаточно накопилось у него обид и претензий и к властям, и к своему народу — в то время как Хвылина всего этого сполна хватить всё-таки не успел, а потому, по выражению Ожогина, остался «замороченным».
Так что наш знаменитый земляк тоже был, согласно классификации патриарха местной литературы Баранова, из поколения «этой наглой молодёжи», понюхавшим пороху, да ещё покалеченным войной — всю жизнь потом хромал и ходил с палочкой… Остальных подробностей его биографии пересказывать не стану — их вы с лихвой найдёте в монографиях о нём. Вот такой был человек — маленький ростом, старый и хроменький; но как — вдвойне, втройне — сладко было ему, такому, властвовать над умами!
Литературоведами он, надо сказать, был заласкан: «совесть народа», «оплакиватель деревни» — не самые последние трафаретки, какими они обвешали его, несмотря на то, что сам он литературоведов не жаловал, за исключением двух-трёх льстецов, обидеть которых было просто грешно.
Впрочем, заласкан он был не одними литературоведами и почитателями, но и центральной властью в Москве, судя по обилию премий, полученных им из её рук, по многочисленным его книгам (издание которых тогда тщательно регулировалось), а также судя по его славе, к которой центральные власти были весьма ревнивы, и по количеству интервью, которые печатались в принадлежавших ей же газетах.
В нашем городе он снискал себе славу ещё и тем, что во время устных выступлений крыл этих самых властителей с умопомрачительным бесстрашием: называл проходимцами, недоумками, клещами на теле народа и бандой разбойников, по которым верёвка плачет… По-моему, это всё-таки слишком: ну не разбойник же, в самом деле, Хвылина, и Выжлецова — никакая не авантюристка, и Таратутина недоумком не назовёшь…
Я долго думал над этим явлением: почему Ожогин, так нелицеприятно критиковавший власть, ею же и обласкан? И, наконец, понял: да потому, что он бичевал только народ и только провинциальную власть! Поедет на периферию, хотя бы и к нам — и напишет про нашу провинциальную дикость обличительный очерк! А Центру это и нужно: да разве можно такой народ и таких местных властителей оставлять без твёрдой центральной власти? После его блистательных очерков этот вывод напрашивался сам собой. И, конечно же, Центр внимательно следил за властью провинциальной; как только она усиливалась и умнела, Центр решительно её нейтрализовал: переводил набравшего силу Хозяина в Москву, под своё крыло и опеку, или посылал очень уж строптивого и толкового пожизненным послом в какой-нибудь Габон или Бурунди и забывал его там, или отправлял на пенсию «союзного значения».
И наш Ожогин был таким вот репрессивным орудием Центра, его специальным разъездным осведомителем… Но, видимо, наш Хозяин был не самым толковым и самостоятельным, чтобы представлять собою опасность для Центра, потому что продолжал и продолжал себе властвовать, несмотря на огненные очерки Ожогина в центральной печати.
Понятно поэтому, что приезд Ожогина вызывал у нашего Большого Чума болезненную аллергию, в то время как остальное население города (наиболее просвещённая его часть) всколыхивалось; Ожогина непременно просили выступить в областной библиотеке, и, несмотря на козни, подстраиваемые кем-то, вплоть до отключения в библиотеке электричества, выступление всё равно имело место при огромном стечении публики, жаждавшей свежего слова; доброхоты записывали выступления Ожогина на магнитофоны, и хотя местным газетам не было позволено даже упоминать о нём, о том, что говорил Ожогин и какие выдавал перлы, знал потом весь город.
А чтобы дать более отчётливое представление об отношении к нему Большого Чума, позволю себе поместить здесь выборку из монолога небезызвестного нам Таратутина:
— Ожогина-то? Ну как же не помнить? Это сейчас его подзабыли, а тогда-то он в живых классиках, понимашь, ходил!.. Деревеншшык — так их тогда называли. Вроде как большие спецы по деревне. А он и деревни-то толком не знал! Да и как ему знать-то — их же, когда раскулачили, он, кого там, пацанёнок был: не то семь, не то восемь годочков, и всё, и ку-ку для него деревня! Кому-то же надо было и Север осваивать, лес валить для социализьма, верно?.. А смотри-ка ты, живучий оказался; все перемёрли, понимашь, а этот выжил! Потом на фронте его фашисты маленько не добили — опять выжил!.. И уж такой, понимашь, боевой — дальше некуда! Сколько раз его одёргивали? До того, бывало, договорится — ему уже и совецкая наша власть не нравится. Распустили, понимашь, а потом вон до чего дошло: каждый может тебе в лицо сказать, что думат! Сказал бы он так в тридцать седьмом, при Сталине? Посмотрел бы я, что бы он там запел, такой смелый!.. А отчего всё? Да в Москве вожжи, понимашь, расслабили, некоторые газеты его высказывания печатали, в книгах иные места. А я ведь предупрежда-ал!.. Окопался, понимашь, в Москве, а сюда только ездил регулярно, натурально за материалом. Мы хотели, чтоб он совсем к нам переехал: живи, прокормим!.. Не-ет. Приедет — и наши же писателишки бегут к нам: дайте «волгу», встретить по-человечески! Ну, дашь. Думашь: нет-нет, да и проснётся в человеке совесть, зайдёт поблагодарить, поклониться родной власти — куда там, дождёшься! То с писателями гужуется — наши же люди кругом, о каждом шаге его знаем! — то с матросами в порту, то с шофернёй. Это что, народ, по-вашему? Называется, человек приехал за материалом? И что хорошего может сочинить такой писатель?.. Никак нам было его не ущучить. И телеги-то на него в Москву отправляли — ничего не брало: как же, лауреат! Я просто диву давался, понимашь: как так можно людей распускать? А теперь удивляемся: почему нет дисциплины? Да откуда ей взяться, если, начиная с известных людей, такой пример показывать?..
Так вот, кто-то из писателей уведомил Ожогина, что ожидается большой прикол: приём Хвылины в писатели, чтобы тот приехал, посмотрел на это представление и, может быть, своим авторитетом помог местным писателям избегнуть позора, т. к. сами они боятся, что уступят Хвылине.
И Ожогин прилетел, невзирая на нездоровье, на то, что собирался за рубеж, что были проблемы с билетами, и он рисковал застрять здесь надолго, ибо улететь отсюда, если он вдрызг рассорится с Большим Чумом, уже никто не поможет. Причём прилетел он, никого не предупредив, и пришёл на собрание перед самым началом, когда никто не знал: будет он или нет. И те, кто тайком ждал его, уже повесили носы, хотя слухи, что приедет, ходили и подогревали ажиотаж. Но, возможно, то была просто надежда слабых на чудо.
А с другой стороны, был пущен слух о том, что Хвылина заказал в ресторане «Север» шикарный банкет, водки и шампанского будет — залейся, и что, хоть он, в принципе, и против всяких «обмывок», считая коллективное пьянство дикостью и пережитком, но против не им установленной традиции, даже имея столь твёрдые принципы, идти не хочет: такой вот он либерал.
Собрание было закрытым, однако посторонних набралось достаточно: присутствовали чуть ли не все воеводы идеологического и культурного фронтов Большого Чума и города; они сидели внушительной кучкой, готовые решительно защищать своего лидера, и в середине их — сам Хвылина, торжественный и слегка побледневший перед предстоящей схваткой; были также литературоведши из пединститута — те пришли, кажется, из чисто женского любопытства и тайной жажды крови: как это всё произойдёт?.. Так что небольшой зальчик писательского особняка, плохо приспособленный для подобных «мероприятий», был полон.
Кулебякин уже и собрание объявил открытым, и тут входит Ожогин, встреченный одновременно и одобрительным, и враждебным гулом (скорей всего, и подгадал-то он специально, чтобы создать эффект разорвавшейся бомбы). Кулебякин пригласил его в первый ряд, но тот отказался; проковылял, стуча палочкой, в середину зала и, скрипя креслом, прочно там уселся.
И собрание после заминки покатилось по накатанной дорожке: избрали председателя и секретаря, огласили повестку дня, Кулебякин произнёс вступительное слово о том, что они уже несколько лет никого не принимали, что давно пора распечатать их чёртову дюжину, и зачитал заявление Хвылины. И вот уже сам Стефан Маркаврелиевич предстал перед собранием, подобранный и энергичный. Как человек государственный, в начале своей речи он обрисовал политическое и экономическое состояние страны и области; положение это, согласно его оценке, несмотря на отдельные трудности, прочно и незыблемо; затем сказал, что, несмотря на занятость, выкроил время пообщаться с писателями и рассказать немного о себе; что когда он писал «свои» книги, то не помышлял ни о каком вступлении в столь авторитетную организацию, но товарищи его, прочитав их, стали просто настаивать на этом, и он, будучи человеком уступчивым, не смог не поддаться увещеваниям, действительно не видя в том ничего зазорного, и вот он здесь, перед их судом, чувствует себя немного неловко, поскольку он ещё и официальное лицо, но убедительно просит не обращать на это внимания, не делать никаких скидок и отнестись к нему со всей требовательностью — только как к товарищу по перу… Затем он, как и положено, рассказал автобиографию, немного кокетничая своим демократическим происхождением и знанием глубин народной жизни, из толщи которой вышел, которой обязан всем и благу которой служит, не жалея сил и здоровья.
И вот уже Кулебякин и Финк-Червяков пересказывают свои письменные рекомендации и добавляют к ним ещё несколько существенных похвальных фраз в адрес Хвылины, которых они просто не могли здесь не произнести — о его партийной чистоте, душевной скромности и, разумеется, о его несомненных разносторонних талантах…
Затем выступила преподавательница пединститута, кратко повторив свой доклад на читательской конференции. Затем председательствующий предложил выступить всем, кто пожелает. И тут наступила долгая, тягостная пауза; писатели склонили головы и опустили глаза… Тогда поднял руку Алексей Афанасьевич Карманов, встал, прошёл вперёд и, как человек с интеллигентскими замашками, которых так и не вытравили годы лагерей и ссылок, высказал весьма мягкое предположение о том, что книги Хвылины, наверное, имеют право на существование — об этом судить читателям, но, может быть, и не стоит торопиться с приёмом всякого автора, поскольку Союз писателей — не клуб авторов, а профессиональный союз?..
Но тут бразды правления взял в свои руки бдительный Кулебякин, отодвинув в сторону председательствующего, и своим густым рокочущим басом заглушил тихоголосого Карманова:
— Что значит всякого, Алексей Афанасьевич? Для нас Стефан Маркаврелиевич не всякий!.. Наш уважаемый Алексей Афанасьевич, как всегда, пытается сражаться с ветряными мельницами,— обратился далее Кулебякин к залу, объясняя поведение Карманова,— и, как всегда, попадает пальцем в небо! Мы с вами, разумеется, великодушно его простим, потому что наш славный Дон-Кихот много лет провёл вдалеке от живого литературного процесса. Будучи надолго оторван от него, он порой не совсем точно отличает просто книгу от литературного произведения…— Кулебякин ещё некоторое время рокотал, снисходительно сочувствуя Карманову и его прошлому репрессированного, а стало быть, неполноценного писателя, отставшего от жизни и не умеющего ориентироваться в обстановке, и рокотал до тех пор, пока Карманов, пробовавший возразить, не махнул рукой и не вернулся на место; тогда Кулебякин остановился и, не теряя времени, попросил выступить Ивана Тихоновича Пыхтеева. Тот, застенчиво краснея и заикаясь, стал бормотать что-то невразумительное о пользе книг Хвылины и его гражданском подвиге, осторожно, как минное поле, обходя молчанием собственное мнение о них.
— А что ты предлагаешь конкретно? — всё же допытывался у него Кулебякин.— Будем или не будем принимать Стефана Маркаврелиевича?
— Можно поставить вопрос на голосование,— осторожничал Пыхтеев, уже садясь и прячась за спины товарищей.
— Мы и так ставим на голосование,— возразил ему Кулебякин.— Но сам-то ты предлагаешь проголосовать «за» или «против»?
— Да, да! — бормотал Пыхтеев, весь красный от смущения, и так и осталось непонятным, «за» или «против» предлагает он голосовать.
Наконец, Кулебякин отстал от Пыхтеева, и снова в зале воцарилось молчание. И тогда все взгляды обратились в сторону Ожогина.
Ожогин встал и, роняя в напряжённую тишину зала шарканье искалеченной ноги и сухой стук палочки: стук-шарк, стук-шарк… — может, даже нарочито долго проходил он эти десять-пятнадцать шагов, добираясь до председательского стола, стоя около которого выступали все, за неимением трибуны. Вышел, внимательно оглядел сидящих перед ним, заглянув чуть не каждому в глаза, и когда молчание стало невыносимым, начал:
— Что-то я не пойму, дорогие земляки: куда я попал и что здесь происходит? — и опять долгая, напряжённая пауза…
Ничего не скажешь, умели эффектно выступать и Кулебякин, и Финк-Червяков, и преподавательница пединститута, и Хвылина — все говорили отменно артистично; но не менее артистично умел это делать и Ожогин.
— У меня такое впечатление, что передо мной — чудовищный фарс, и все вы — действующие лица в нём,— продолжал он, медленно бросая слова.— Но позвольте мне, стороннему зрителю, ваш фарс раскритиковать — слишком плохо он срежиссирован и ужасно к тому же играется… О каких книгах здесь речь? Одно из двух: или эту стряпню можно назвать книгами, или я сумасшедший,— он потряс одной из книг Хвылины, которую держал в руках, и открыл её на странице, отмеченной закладкой.— Больше я ничего доказывать вам не буду; послушайте лишь отрывок из этого шедевра! — и он начал читать страницу от начала до конца.
Страница была бесконечно длинна и скучна и изобиловала соцветиями заурядных журналистских штампов той поры: «Время подготовки к пуску было насыщено героическим трудом», «Соревнуясь за достойную встречу Октября, строители взяли на себя повышенные обязательства ввести ещё один агрегат» и т. д. и т. п. Закончив страницу и захлопнув книгу, Ожогин обратился напрямик к Хвылине:
— Простите меня, Стефан Маркаврелиевич, за грубость, но никакой литературой здесь не пахнет — это просто неумная стряпня какого-то неудавшегося журналиста. Говорят, что ваши книги написаны вовсе не вами. Я был бы рад, если бы это оказалось так — мне кажется, вы намного умнее, чем эти книги, и если бы сами взялись что-нибудь написать, ей-богу, у вас получилось бы лучше. Так что вот вам мой совет: гоните взашей того журналиста, который исхалтурился на дармовых хлебах, и если хотите писать — сядьте и напишите сами хоть с полсотни страниц и пришлите мне. Торжественно клянусь перед всеми: честно прочту, дам советы, даже отредактировать помогу, если позволено будет… Ну а то, что я держу в руках — просто дурная мистификация: столько хорошей бумаги истрачено, столько ухлопано труда редакторов, художников, наборщиков!..— он подержал в руке книгу, брезгливо разглядывая её, и с презрением швырнул на председательский стол.
Хвылина, сидевший в кольце единомышленников, между тем набычивался и наливался кровью, а по сжатым его губам пробегала злая гримаса.
— Но если даже вас здесь примут,— продолжал далее Ожогин,— в Москве вы всё равно не пройдёте — это заявляю вам я, потому что состою в правлении и всё сделаю, чтобы вас там не пропустить. Так что вам лучше… отложить, что ли, приём на неопределённое время? — подсказал он наименее болезненный для всех вариант решения. Закончил на этом и заковылял на своё место.
Кулебякин попытался сгладить резкость Ожогина: сказал, что это всего лишь частное и единственное мнение, и притом мнение гостя, приученного к тому же волею обстоятельств мыслить обособленно и экстравагантно, чего не позволено им, смертным, так что мнение это не обязательно для остальных, и предлагал выступить ещё кому-нибудь; однако ни один писатель после Ожогина слова не взял; выступали теперь только посторонние: ещё одна литературоведша, потом Таратутин. Они изо всех сил нахваливали книги Хвылины и, главное, напоминали о нём как о выдающемся государственном деятеле. Однако впечатления ни на кого эти речи уже не производили и существенного изменения в атмосферу собрания не внесли; писатели их даже не слушали, оживлённо вполголоса разговаривая.
Решили, наконец, закончить прения и начать голосовать; выбрали счётную комиссию и провели тайное голосование. Счётная комиссия заседала в закрытой комнате больше часа, подсчитывая голоса и о чём-то споря там и томя остальных, хотя о чём спорить-то — всего, как ни крутите, тринадцать голосов!.. И вот, наконец, объявили решение: большинством голосов Хвылина в Союз писателей не прошёл!..
Сразу после этого сообщения Хвылина вместе со своими единомышленниками дружно встали, вышли из зала заседаний и прошли в кабинет Кулебякина, где давеча разделись. Следом прибежал сам Антон Сидорович.
Здесь под бесконечные извинения краснолицего и потерявшего от волнения голос хозяина кабинета компания молча оделась и, отодвинув Кулебякина в сторону, плотной кучкой вышла на улицу, где у подъезда ждала шеренга чёрных «волг» с «нулями», разобралась по машинам, почти одновременно хлопнув дверьми так, что получился звук пушечного выстрела, и машины, взревев и разом развернувшись, исчезли в темноте. А писатели, оставшись одни после тяжелейшего нервного напряжения, в простодушии своём облегчённо вздохнули наконец и громко и оживлённо заговорили.
Кто-то сожалел о ресторанном банкете. Кто-то, будто предчувствуя недоброе, уставший и проголодавшийся, поскорее отправился домой. А большая часть писателей, галдя, устремилась в подвальчик на «посиделки», где Миша Новосельцев с буфетчиком Игорем уже ждали их — знали, что сегодняшний вечер у писателей будет долгим и застольным разговорам не будет конца, а потому хорошо запаслись и выпивкой, и закуской.
Глава третья
На строительстве Культурного Центра в те декабрьские дни царила спешка: городской штаб во главе с Хвылиной требовал закончить все наружные работы к Новому году; 35-этажный корпус был практически уже возведён; внутрь нужно было вводить сантехников, электриков, отделочников; этому мешал уже ненужный высоченный башенный кран, стоявший рядом со зданием, и была команда демонтировать его ночью, после второй смены.
Вопросов, на которые я так и не получил вразумительных ответов, при этом достаточно: кто, например, дал команду демонтировать его ночью, хотя любой механик скажет, что такой сложный и громоздкий механизм демонтировать ночью нельзя? И почему кран взялись валить именно в ту ночь? Что конкретно делала и чего не сделала бригада монтажников во главе с мастером, которые его демонтировали, и в каком состоянии они были: трезвыми или пьяными? Или случай с неудачным демонтажом этого крана был типичным случаем российского разгильдяйства?.. Ответов, вероятно, уже не найти: судебное разбирательство было замято, следствие хоть и велось, но к каким выводам пришло — неизвестно: следственное дело уничтожено как не подлежащее длительному хранению, и следователь переведён в другую республику; оказывается, перевод следователей в другое место после всякого тёмного дела был тогда правилом — во избежание, видимо, утечки излишней информации. Но кто был тот всесильный, что переставлял следователей, словно шахматные фигуры — этого я не знаю: команды давались устно и нигде не зафиксированы.
Известно только, что при демонтаже крана в ту ночь у монтажников почему-то вырвало из запасовки трос, и эта стометровой высоты железная решётчатая громадина со стрелой, противовесом из бетонных блоков и пустой кабиной наверху рухнула плашмя, достала верхней своей частью до писательского особняка за забором и накрыла его.
Особнячок развалился как карточный домик. Когда опешившие монтажники пришли в себя и густое облако пыли в лучах прожекторов, светивших с крыши здания, рассеялось, на месте особняка лежала груда обломков, среди которых торчала одна оставшаяся дальняя стена, да ещё, в другом месте, угол.
Земля, конечно же, от такого удара содрогнулась; раздался страшный треск и грохот, как от взрыва… Очевидцы катастрофы уверяли, что кран падал в морозном тумане, будто в замедленной съёмке фильма ужасов.
Кран упал, особняк рухнул, а неторопливое наше, никакими усилиями не поддающееся ускорению провинциальное время продолжало течь неторопливо. Монтажники (все они при этом остались целы), придя в себя, несколько раз обошли повержённый кран и развалины особняка, вслушиваясь: не раздаются ли из-под обломков звуки — и опасливо, как набедокурившие школьники, начали совещаться: как и что им говорить в оправдание?
Перед ними со всей неумолимостью встал вопрос: был ли кто-нибудь в особняке?.. Сообща припомнили: вроде бы окна были тёмными, а один из монтажников, бегавший часов в одиннадцать к забору по малой нужде, даже уверял, что видел сквозь щели в заборе, как кто-то запирал там входную дверь. И бригада, как за спасительную соломинку, ухватилась за это и уверяла потом, что особняк был заперт.
Посовещавшись, они вместе с мастером пошли докладывать по телефону о происшествии начальнику. Телефон находился на первом этаже небоскрёба, в помещении штаба, где ночью дежурил сторож. Пока это до сторожа достучались…
Разбуженный среди ночи столь неприятным телефонным сообщением начальник, выслушав сбивчивый доклад мастера, первым делом разразился долгой руганью, в то время как терялось драгоценное время. Мастер, пока начальник ругался, успел даже, устав держать трубку, положить её на стол и закурить. Выдохшись, начальник немного успокоился и велел, во-первых, срочно прислать за ним дежурную машину, которая была у бригады, а во-вторых, вызвать на место происшествия милицию.
«Дежурку» отправили за начальником и принялись звонить в милицию. Дозванивались ещё полчаса: телефон там был без конца занят.
Тем временем приехал начальник, обошёл и осмотрел место аварии, задал несколько вопросов и опять стал ругаться; похоже, так ему было легче соображать. Затем сходил в дежурку, позвонил кому-то и после этого сразу велел бригаде немедленно разбирать поверженный кран на части, а там, где он искорёжен, разрезать автогеном, чтобы к утру всё было разъято. После этого он сел в машину и помчался собирать автокраны и автомашины с платформами, чтобы к утру увезти все детали, чтобы не мозолили глаза, по принципу: меньше вещественных доказательств — меньше разговоров. Встречаться с милицией ему, похоже, не хотелось… Но почему он так уверенно отдавал приказы? И кому доложил об аварии? Эти вопросы для меня так и остались невыясненными.
Для приехавшего наряда милиции авария, похоже, не была событием, из ряда вон выходящим: они тоже обошли и осмотрели развалины и лежавшие поверх них искорёженные конструкции поверженного крана, затем в помещении штаба сняли предварительное дознание с монтажников и написали протокол. Вся бригада при этом единодушно заявила, что пока не знает, отчего упал кран — они всё делали по инструкции; но что в разрушенном особняке никого не было — это точно: до семи вечера там горел яркий свет, а около подъезда табунился косяк чёрных «волжанок»; потом оттуда вывалила орава мужиков, села по машинам и отвалила, и свет в особняке сразу ослаб; окончательно же он погас часов в десять, и все видели, как кто-то вышел оттуда последним и запер дверь на ключ… Милиционеры, было, засомневались в том, что можно в темноте, да ещё из-за забора, пусть и дырявого, увидеть, как запирают дверь, однако монтажники возразили, что при прожекторах — можно; причём главным доводом монтажников было: они же — не пьяные!..
Милиционеров этот довод убедил, тем более что они торопились: вызовов, как всегда по ночам, невпроворот, и довод этот нужен был им самим. Они быстро закруглились с дознанием, составили протокол и помчались дальше.
Начальник монтажников организовал дело так, что в шесть утра, несмотря на то, что уже началась суббота, выходной день, на месте происшествия уже работали два автокрана и стояли под погрузкой несколько автоплатформ; все части искорёженного крана в течение часа погрузили и увезли. Видели это всего лишь двое зевак; так что тем, кто проходил здесь позднее, в восемь утра, было уже невдомёк, отчего лежит в руинах особняк возле новостройки, ещё с вечера светивший окнами — может, так и надо, когда кругом всё рушат и перестраивают?.. Стало быть, утром в городе никто, кроме высокого начальства, наряда милиции, бригады монтажников да двух случайных зевак, не знал ни об обрушении, ни о его причинах.
С другой стороны, родственники некоторых писателей с утра начали звонить в разные организации: пропал, не вернулся ночью глава семьи.
Почему начали звонить только утром? Да потому что кое-кто из потерянных предупредил дома накануне: возможно, надолго задержится вечером. Да ещё кое-кто из них имел дурную привычку, загуляв, остаться ночевать у приятеля, а кое у кого вообще некому было беспокоиться о его потере.
Возможно, были ночные звонки в «скорую» и в отделения милиции, но вразумительно ответить оттуда, естественно, никто не мог: милицейский наряд, побывавший на месте аварии, всю ночь мотался потом по другим вызовам, а утром разъехался по домам, в то время как их докладная с протоколом дознания легла вместе с кучей других срочных бумаг на стол вышестоящего милицейского чина и дальнейшего движения пока что не получила.
Обеспокоенным родственникам ничего вразумительного не могли ответить и с Кулебякинского домашнего телефона: какая-то старушка отвечала, что Антоша поздно вечером укатил на все выходные вместе с семьёй на дачу. Остальные писатели, оказавшиеся дома, тоже бормотали нечто невразумительное.
И дежурный в Большом Чуме ничего не мог ответить: Хвылина с утра уехал в район по делам, новая заместительница Хвылины по идеологии, назначенная вместо Выжлецовой,— в Москве с отчётом; остальные заместители писателями не занимаются.
Что было дальше?.. Вызванная в субботу с утра служба расследования строительных аварий, со своей стороны, все выходные занималась расследованием обрушения особняка и составила свой акт, в котором выявила причину аварии: вырвало из запасовки трос при демонтаже крана. И строительное начальство быстро «отреагировало» на это: в понедельник выпустило приказ о наказании виновных: мастера перевести в рабочие; а поскольку самих рабочих переводить было уже некуда, их предупредили: впредь быть внимательнее,— и лишили премиальных за последний квартал.
А между тем всю первую половину субботы жёны потерянных писателей (потерянных пока оказалось двое: Зуев и Светлый) вели бесплодные телефонные разговоры, не очень-то настойчивые (видимо, надеясь, что потерянные найдутся сами: сбивало с толку, что их двое), и лишь к обеду с ужасом узнали, что писательский особняк ночью рухнул. Что предпринимать, они не знали. Первым делом примчались на развалины и ходили вокруг с плачем и причитаниями. Пробовали разбирать руины своими руками — да куда там: громадные кирпичные глыбы перемешаны с уходящими вглубь железными и деревянными балками, а сверху всё накрыто искорёженной железной крышей!
Здесь к жёнам Зуева и Светлого присоединилась гражданская жена Гоши Худякова Анжела: она уже успела по привычке обежать вытрезвители, морг, все отделения милиции и всех Гошиных дружков, пока кто-то не подсказал, что писательский особняк ночью приказал долго жить.
Анжела и организовала поход жён потерянных писателей в Большой Чум, чтобы прорваться в кабинет к кому-нибудь из дежуривших там чиновников и устроить скандал, чтобы тот что-нибудь предпринял.
Дальше вестибюля в Большом Чуме их, естественно, не пустили, но они подняли такой гвалт, что милиционер, не выдержав, начал названивать по внутреннему телефону, и тогда к ним спустился какой-то начальник, стал успокаивать женщин и обещал обязательно помочь. Женщины, потолкавшись ещё немного, снова отправились на руины — ожидать теперь помощи там. Кто-то помог им развести костёр, т. к. мороз усиливался, а короткий декабрьский день уже переходил в долгие чернильно-фиолетовые сумерки.
Сквозь слёзы и всхлипы женщины обменивались соображениями; так, совместными усилиями они предположили, что если даже их мужья и были ночью в особняке, то могли остаться в живых, т. к. там, они знали, был подвал, где они устроили нечто вроде клуба; далее, они, скорее, высчитали, чем узнали, что среди потерянных вполне мог оказаться и Карманов, который жил в последние годы с какой-то вдовушкой, но его, будто бы, настойчиво гнали из квартиры взрослые вдовушкины дети, и где он сейчас, никто не знал; мог там оказаться и Имангильдин — тот вообще жил один-одинёшенек, и дома его тоже не было. Далее, именно женщины обратили внимание, что каким-то странным образом потеряны писатели, чаще всего выступавшие против Большого Чума или хотя бы не поддерживавшие его начинаний… Кто-то из этих женщин знал, что в пятницу на собрании Хвылину должны были принимать в писатели. Приняли они его или нет?.. Какая-то во всём этом была странная, страшная загадка…
Тем временем город накрыл тёмный и морозный декабрьский вечер, а помощи женщинам ниоткуда не предвиделось, и уже некуда было идти жаловаться, так что они решили разойтись по домам и звонить теперь в самую последнюю инстанцию — в Великий Курултай.
И, может быть, именно эти вечерние попытки дозвониться до Великого Курултая возымели действие, потому что когда на следующее утро, в воскресенье, они снова появились возле развалин, то увидели, что развалины плотно оцеплены одетыми в полушубки и валенки солдатами, которые перекидывались шутками и, похохатывая, ходили по очереди греться к разложенным внутри оцепления кострам, а ещё больше солдат облепило сами развалины; там же трудолюбиво урчали кран и бульдозер и стояли под погрузкой самосвалы. Но когда женщины попытались туда пройти, солдаты их не пустили, и сколько женщины ни умоляли пропустить их или хотя бы позвать командира, солдаты, до этого добродушные и весёлые, оставались тверды и неумолимы: не положено!.. Так в тягостном ожидании прошли ещё сутки.
В понедельник утром Хвылина из своего кабинета в Большом Чуме имел телефонный разговор с Кулебякиным, вернувшимся с дачи.
Кулебякин уже знал о несчастии; Хвылина же, как всегда, говорил бодро и энергично: не отвлекаясь на мелочи, посочувствовал обрушению особняка и потере нескольких писателей и твёрдо пообещал, что как только Культурный Центр сдадут в эксплуатацию, писателям тотчас выделят целый этаж под кабинеты и самую дорогую современную мебель… «Может, новая обстановка поможет вам и работать по-новому?» — многозначительно добавил он. «Да, конечно»,— рассеянно ответил ему Кулебякин, недоумевая: ведь не из-за того же позвонил в столь драматический час Хвылина, чтобы только сказать про мебель и кабинеты?.. И точно, помедлив, Хвылина осторожно поинтересовался: успели ли они отправить в Москву протокол собрания, и не потерялся ли «этот, как его» (многие заметили, что Хвылина никак не может выговорить вслух фамилии Ожогина — всегда только: «этот, как его»).
Кулебякин ответил, что протокол, разумеется, отправить не успели, и он, видимо, погиб среди руин, на что Хвылина, будто бы, удовлетворённо крякнул. Второй же вопрос Хвылины Кулебякин воспринял как приказ разузнать, где сейчас Ожогин, поэтому тотчас после разговора он позвонил в Москву и уже через пять минут разговаривал с Ожогиным. Тот, оказывается, почти сразу после собрания уехал в аэропорт, а там пошёл к диспетчерам и, к счастью, набрёл на своих почитателей: те усадили его в первый же самолёт и всё, что с него взяли — несколько книжек с автографами, которые он на всякий случай возит с собой.
Кулебякин рассказал ему о случившемся и об одновременной потере нескольких писателей; ему было интересно, как отреагирует на это Ожогин.
Тот повёл себя странно: молчал так долго, что Кулебякину показалось даже, что прервали связь, и он с тревогой крикнул в трубку: «Алло!» — «Да-да,— отозвался Ожогин.— Я думаю… Наверное, это и должно было случиться… Но меня, можно сказать, уже нет: всё решилось — лечу за рубеж! Надеюсь, потерянные найдутся?» — и положил трубку. Испугался, значит: дрогнуло у нашего Сцеволы очко, когда представил себе, что сам мог оказаться ночью в особняке, и ох как захотелось ему сразу в загранкомандировку! — со злорадством подумал Кулебякин. А когда попозже докладывал Хвылине о разговоре с Ожогиным, тот, будто бы, не в трубку, а кому-то сидящему рядом — или себе самому? — пробормотал: «Жив, значит, сукин сын?..»
А солдаты, разбиравшие развалины особняка с помощью крана и бульдозера, сменяя друг друга, работали двое суток, и днём, и ночью, причём ночью при прожекторах. До чего они там докопались, никто из гражданских лиц не знал, даже самые близкие родственники пропавших.
Тем временем по городу пополз слух, будто после собрания, где Хозяина не приняли в писатели, эти самые пропавшие писатели, испугавшись мести, договорились взорвать особняк и сбежать; кто-то даже видел их той ночью на вокзале… И кому только надо было придумывать такой нелепый слух?
Наконец, через трое суток тех родственников, что не спали ночами, переживая по поводу потери писателей, официальным звонком из управления внутренних дел уведомили, что никаких человеческих останков в развалинах не обнаружено, поэтому искать их надо в другом месте.
Когда же недоверчивые и измученные ожиданием родственники через три дня кинулись к руинам, то обнаружили на месте их ровную площадку, на которую самосвалы, несмотря на мороз, привозили и ссыпали чернозём, а солдаты раскидывали и ровняли его лопатами; тут же, согласно архитектурно-планировочному чертежу, делали разбивку пешеходных дорожек, обкладывали их бордюром, засыпали гравием, трамбовали. А ещё через день, несмотря на всё усиливавшийся мороз — даже высажены кусты и заасфальтированы дорожки. В самой же середине площадки выложен из полированных гранитных блоков большой ровный круг, так что точно определить место, где стоял особняк, было теперь невозможно.
Это потом уже, когда в городе появилось слишком много машин и на автостоянке перед Культурным Центром стало тесно, а сам Хвылина перебрался в Москву, так и не дождавшись второй Золотой Звезды, и о нём стали здесь понемногу забывать, тот сквер с кругом из гранитных блоков убрали, и на его месте соорудили новую стоянку для служебных машин.
Глава
четвёртая
А теперь вернёмся к тому злополучному вечеру после собрания, на котором писатели «прокатили» Хвылину: что же происходило в особняке дальше?
Хвылина со своей командой, как мы уже знаем, расселись по машинам и уехали. Куда? Да, конечно же, на заказанный в ресторане банкет: не пропадать же заказу, за который уплачено одним из предприятий по статье расходов «культурно-массовое мероприятие»! Ни Кулебякин, ни Финк-Червяков приглашены туда не были — слишком уж Хвылина на них обиделся: не смогли, пентюхи этакие, организовать собрание!
Примечательно, что, ещё стоя на улице, в окружении своей команды, остывая после собрания, Хвылина, дав волю раздражению, будто бы произнёс следующий монолог:
— Что они себе позволяют? Пора, кажется, разогнать эту шайку шарлатанов и собрать новую!.. Я до них ещё доберусь, я им устрою!.. И всё равно стану членом их дерьмового Союза, чего бы это им ни стоило!..— а потом, уже в ресторане, в подпитии он, куражась над своей командой, выкрикивал: — Ну, кто ещё хочет в писатели? Кишка тонка? Бездари, вы только кучей сильны: облепить любое дело и заболтать до смерти!..
Про то что «пора разогнать эту шайку шарлатанов», что он доберётся до них и «устроит» им нечто страшное, никто бы, наверное, и не вспомнил — мало ли грозных кар он в своей жизни изрёк! Да если бы они все сбылись, от нашей области вместе с её насельниками и праха бы не осталось; ну, разгневан начальник — чего в гневе ни брякнет… Если бы слова его не оказались пророческими! И гадай теперь: давал он кому-то задание или хотя бы намёк на него или не давал? Или, может, кто-то из ретивых подчинённых, всё понимающих буквально, устремился исполнить эти его угрозы как приказ? И почему у монтажников вырвало трос именно в ту ночь? Сами ли они не доглядели, будучи нетрезвыми, или кто-то посторонний в темноте ослабил болты и помог этому самому тросу выскользнуть из запасовки, пока они ужинали с возлиянием доброй дозы спиртного? Или следует верить в мистическую силу слов, обретших в угрозах Хвылины силу материальную?.. Догадки можно строить сколько угодно, но доказательств — никаких, только совпадения. И ответов на вопросы, похоже, уже не найти никогда.
А что же произошло в тот вечер с теми, кто остался в особняке, и куда делись потерянные?
Как мы уже говорили, после отъезда Хвылининой команды часть писателей, словно сорвавшись, начала галдеть, кучковаться, торжествовать победу и трясти руку Ожогину, освободителю их совести.
А между тем незаметно исчез, от беды подальше, осторожный Финк-Червяков. Уехал домой на служебной «волге» и удручённый Кулебякин, попрощавшись с Ожогиным, поблагодарив за приезд и своевременное вмешательство в ход собрания. «Вы должны меня понять: ведь он наседал, ох как наседал!» — оправдывался он перед Ожогиным, разводя руками.
Ожогин попросил отвезти его в аэропорт. Но поскольку его ещё тащили вниз, в кафе, желая выпить с ним «за победу», Кулебякин пообещал ему прислать «волгу» с шофёром, как только тот довезёт его самого до дома.
Ожогин будто бы предложил своим землякам в подвале полушутливый тост: «за спаянность и споенность», единственное оружие, с коим только они и могут выстоять в круговой осаде против Больших, Средних и Малых Чумов, слившихся в единую Галактику и желающих лишь одного: чтобы на земле не осталось ни одного противостоящего им человека. При этом он выпил стограммовую стопку коньяка, закусил бутербродом с ветчиной и долькой лимона поверх и поблагодарил всех за тёплые слова в его адрес.
Обещанная Кулебякиным «волга», конечно же, не вернулась — шофёр потом, будто бы, рассказывал со смехом, что Кулебякин, доехав до дома, показал шофёру кукиш и сказал: «Вот такую Москву он у меня сегодня получит!» — и велел шофёру ехать в гараж. Поэтому двое или трое молодых писателей, догадываясь о кознях Кулебякина, поймали для Ожогина на улице такси, усадили его и благополучно отправили в аэропорт, а сами вернулись в особняк. И вечернее бдение в подвальном кафе пошло своим чередом, разгораясь час от часу. Правда, после отъезда Ожогина некоторые потянулись домой, и часам к девяти там остались, не считая Миши Новосельцева и буфетчика, ещё семь или восемь человек.
Оставшиеся, утолив первые позывы выпить и высказаться, продолжали обсуждение собрания уже спокойнее, углубляясь в детали.
Ещё примерно через час (хотя времени уже никто не замечал, каждый знает, как скачкообразно бежит оно в подобных ситуациях), сдвинув столики, разгорячённые выпитым и возбуждённые всплесками собственного красноречия, обсудив к тому времени собрание, Хвылину, Ожогина и Кулебякина, писатели стали наседать на Пыхтеева, беря его за лацканы и обвиняя в оппортунизме и трусости. Тот, уже пьяный, оправдывался: «На меня давили, потому что я смелый и с моим мнением считаются! Я виноват не больше, чем вы — вы вообще молчали!» Но лепет его оправданий только подливал масла: да, они молчали, но молчание — это уже протест!..
Выручила Ивана Тихоновича «Прекрасная Елена», Чернышёва — она тоже уже захорошела и пыталась спеть романс «В том саду, где мы с вами встретились…», но слушать её никто не желал — не до неё было; галдёж неминуемо скатывался к мордобитию Пыхтеева; тогда Елена Максимовна влезла на стол и, вынув изо рта папиросу, стала, защищая Ивана Тихоновича, обвинять остальных в том, что они не мужчины, а «оно» и «дерьмо», достойное её презрения, затем попыталась отбить на столе чечётку, но схватилась за поясницу и осторожно, с помощью поданной благодарным Иваном Тихоновичем руки слезла. «Ах, Лена, Лена, ты всё ещё баба хоть куда!» — сказал он ей, и Елена Максимовна ответила ему с задором: «А ты думал, старый хрыч, меня уже в утиль списывать пора? Не-ет, мы ещё побарахтаемся в этом говне!»
Однако обиженный, да и от греха подальше, Пыхтеев вскоре всё же засобирался домой и увёл с собой совсем опьяневшую Чернышёву.
Следом подвал покинул фантаст Ерохин, вспомнив, что жена ревнует его, когда он приходит поздно, и бьёт чем попало по голове, источнику его литературных фантазий. А поскольку он тщательно берёг этот источник, то вовремя ушёл, хоть и на нетвёрдых ногах, держась за стены и долго борясь с непокорными дверьми; его-то, возможно, и видел один из монтажников выходящим около одиннадцати вечера из особняка, буквально минут за сорок до того, как рухнул кран…
Итак, мы установили, что после одиннадцати в тот вечер в особняке оставалось семь человек: Миша Новосельцев и упорно называвший себя барменом буфетчик Игорь, а также пять писателей: Зуев, Карманов, Светлый, Имангильдин и Худяков,— и больше никто уже из особняка не вышел.
Оставшиеся тоже порывались разойтись, но откладывали намерение; кроме того, двое были уже неходячими: Имангильдин и Худяков; позже к ним присоединился старенький Карманов. Они спали, причём в самых разных позах: Имангильдин свернулся калачиком в кресле; Карманов сидел за столом, подперев голову руками, так что казалось, будто он сидит, задумавшись; но стоило одной руке соскользнуть — и голова его падала на стол, после чего многоопытный и волевой даже в пьяном сне Карманов снова подпирал голову руками. Худяков вообще норовил сползти под стол и устроиться там; в конце концов, заботливому Мише надоело поднимать его, и он оттащил его на старенький диван у противоположной стены, а чтобы он и там не сполз, перенёс туда ещё и Варфоломея и положил рядом, и они лежали теперь рядышком, трогательно обнявшись во сне, один — с волосами, как вороново крыло, а другой — русый с рыжиной… В боковой комнате, которую буфетчик приспособил под склад, стоял ещё один диванчик, персональный диван буфетчика — туда хотели положить Карманова, но тот сопротивлялся, бормоча, что не спит, а сидит и думает.
Итак, бодрствущими из писателей теперь оставались только двое: Зуев и Светлый, антиподы по натуре: Фёдор Матвеевич Зуев воплощал в себе начало пессимистическое, даже мрачное, а Аркадий Светлый, наоборот, солнечное, аполлоническое. Естественно поэтому они вели в тот вечер нескончаемый спор (который и помог им остаться бодрствующими). Миша Новосельцев сидел вместе с ними и слушал их; обе стороны казались ему правыми; но когда одна начинала терпеть поражение, Миша поддерживал её аргументами до восстановления равновесия. Когда же приходили к согласию, Миша предлагал выпить за это, и они, чокаясь, пили втроём «за святую правду на Руси».
Буфетчик Игорь сидел по другую сторону буфетной стойки, был мрачен, посасывал от нечего делать рюмку ликёра и ворчал, что уже пора «закрывать лавочку», а Миша уговаривал его: «Потерпи, Игорёк! Потом можешь хоть неделю отдыхать, а сегодня дай им расслабиться — видишь, какой праздник у них: может, первый раз в жизни достоинство отстояли».
Нет, чтобы Игорю настоять на своём! Однако он сидел и, посасывая ликёр, терпеливо ждал, когда кончится эта бодяга. Такой выдержанный парень на беду оказался!
Вот тут-то всё и началось. Вдруг погас свет, одновременно раздался страшный треск и грохот, подвал содрогнулся, а с низкого сводчатого потолка посыпалась щебёнка, стал рушиться кирпичный свод и падать целыми глыбами, с хрустом, как яичную скорлупу, сплющивая столы и стулья. Стол, за которым бодрствовали трое и дремал четвёртый, к счастью, стоял возле самой буфетной стойки; на него тоже посыпались щебень и кирпичи; было совершенно непонятно, что произошло, но что-то заставило их всех в темноте шарахнуться от стола — Миша и Светлый были люди ещё молодые, с не умершим пока инстинктом самосохранения и хорошей реакцией на опасность; Зуев же, правда, немолод, но поджар и жилист и т. к. желал прожить долго, то много сил уделял здоровью и тренировкам, да к тому же был почти трезв; старенького же и нетрезвого Карманова длительное состояние репрессированного приучило быть готовым к опасности в любом состоянии… И всё-таки не всем удалось в тот страшный миг быстро отскочить в безопасное место — во тьме уже слышались стоны…
Буфетчик Игорь, самый удачливый из всех, успевший присесть за буфетной стойкой метровой высоты, остался невредим, хотя и разбил себе в кромешной тьме лоб, отчего тотчас выросла шишка и гудела голова; подождал, постепенно приходя в себя от испуга, две или три страшно долгих минуты после того, как грохот и треск утих и движение ломаемых частей дома прекратилось, и прислушался. Теперь только сыпалась мелкая щебёнка, да где-то булькала, стекая, вода. И тут совсем рядом послышался мужской стон, более похожий не то на звериное рычание, не то — боже упаси! — на предсмертный хрип. Он, привычным движением хлопнув себя по карману, нащупал газовую зажигалку, вынул, зажёг её и, осторожно поднявшись на ноги, держась за стойку и подняв зажигалку над головой, осмотрелся.
Зрелище предстало ему ужасное. Весь сводчатый потолок в середине зала — вот он, в двух метрах — обвалился; сквозь него прямо на столики и кресла, сплющив их в лепёшки, рухнул сверху, так и оставшись торчать стоймя и заклинившись, огромный столб всяческих обломков: торчала наискось, врезавшись одним концом в каменный пол, стальная ржавая балка, торчали изломанные деревянные брусья и толстые доски с нашитой на них дранкой и кусками штукатурки, и всё придавлено глыбами рваной кирпичной кладки; но крепкий свод потолка (вот что значит старинная кладка!) был пробит только посередине, а вдоль стен держался, поэтому между стенами подвала и бесформенным, чудовищно ощетинившимся обломками столбом оставалось немного пространства; причём вдоль по чудовищному столбу уже бежали сверху струйки воды.
Голова срочно требовала объяснений произошедшего. «Землетрясение!» — сделал он для себя первый попавшийся вывод — иначе как объяснить всё это? Но присутствия духа, надо отдать ему должное, парень не потерял.
Будучи практичным, он сразу рассудил, что если сильное землетрясение — значит, разрушений в городе много и до них доберутся нескоро… Помянул в уме Бога за то, что остался жив. Отметил про себя, что есть у него и свечи, и подсвечник: свет в подвале гас и раньше, и — как чуяло сердце — запасся целой пачкой их. И винцо, и коньячок, и продукты остались!.. Нагнулся, нашарил в нижнем шкафу свечи: «Здесь!» Достал одну, зажёг, вставил в подсвечник, зажигалку по-хозяйски сразу потушив. Разогнулся, теперь уже держа в руке подсвечник со свечой, и негромко крикнул:
— Э-эй!
— Да-да! — ответил из темноты голос, кажется, Мишин.— Кто там?
— Это я, Игорь! — отозвался буфетчик.— Где остальные?
— Не знаю, я здесь один! У тебя какой-то свет?
— Да, свеча!..
В это время близко от Игоря снова раздался стон. Игорь перегнулся через стойку, посветил свечой и различил во тьме: кто-то, подперев спиной стойку, сидел на полу, скорчившись и зажав голову руками, а по волосам и пальцам течёт чёрная во мраке кровь. Игорь поставил свечу на стойку, крикнул Мише: «Погоди, я кого-то нашёл!» — обогнул стойку и, оббивая ноги о густо рассыпанные кирпичи, подошёл и попробовал поднять пострадавшего.
Это был Аркадий Светлый. Буфетчик, крепко обхватив его, затащил в буфетный закуток, единственное не тронутое разрушением место, усадил на стул, отнял его руки от головы и, приблизив свечу, осмотрел. Рана была обширная, но, кажется, неглубокая; из неё текла обильная кровь, заливая лицо.
— Потерпи! — сказал Игорь, быстро нашёл в шкафу чистое полотенце, разодрал его вдоль, одной половиной обмотал голову Аркадия сверху вниз, завязав под подбородком, причём на темени оно тотчас напиталось кровью. Второй половиной полотенца, смочив его конец в сухом вине (просто не было под рукой воды, зато была початая бутылка рислинга), он попытался отмыть от крови его лицо.
— Хочешь выпить? — спросил он, и ему показалось, что Аркадий кивнул. Достал из буфета початую бутылку коньяка и стопку, налил и поднёс Аркадию; тот сделал глоток, но поперхнулся, застонал, отвёл руку Игоря и снова скорчился на стуле, стиснув руками голову.
— Ладно, посиди тут,— сказал Игорь, взял свечу, вышел из-за стойки и отправился на поиски Миши, крикнув ему в темноту:
— Эй, Миша, я иду к тебе!
— Давай быстрей! — отозвался Миша.— Я тут кого-то нашёл!
Освещая дорогу мятущимся пламенем свечи и осторожно пробираясь вдоль стены на голос, Игорь через несколько шагов увидел Мишу, чуть не налетев на него — тот сидел на корточках над кем-то, лежащим на полу.
— Ну-ка посвети! — сказал Миша.
Игорь наклонился вместе со свечой. Теперь видно было, что на полу, упёршись головой в стену и уткнув лицо в согнутую руку, лежит Алексей Афанасьевич Карманов — его легко было узнать по седой шевелюре. Одна нога его, лежащая свободно, судорожно дёргалась, а вторая — придавлена кирпичной глыбой. Миша, поднявшись и упёрши руки в глыбу, попробовал сдвинуть её, однако она не шевельнулась. Игорь поставил свечу на пол, и они попробовали сдвинуть её вдвоём — она не поддалась, но шевельнулась, осыпая отдельные кирпичи, больно бьющие по ногам; Алексей Афанасьевич при этом дёрнулся, как от электрического удара, и издал долгий тяжкий стон.
Игорь с Мишей пошли вдоль этого проклятого столба, пытаясь разыскать при слабом колеблющемся пламени свечи какой-нибудь рычаг, могущий приподнять глыбу, внимательно рассматривая всякий хлам и обломки. Обломки досок были то слишком коротки, то слишком длинны и зажаты. И вдруг Миша с некоторым даже ликованием обнаружил торчащий из стены хлама толстый железный стержень. Обоим пришлось повозиться, пока они выдернули его. Это было то, что им нужно: почти готовый лом, хотя и с тупыми концами.
С помощью этого стержня край глыбы вдвоём всё-таки приподняли — ровно настолько, чтобы высвободить зажатую ногу Карманова, в то время как сам он скрипел зубами, рычал, стонал, ругался и дрожал всем телом.
Решили и его отнести в буфетный закуток: там пол деревянный, и есть где положить. Понесли — Игорь впереди, держа одной рукой за ноги, а другой держа свечу и освещая путь, а Миша — сзади, подхватив Карманова подмышки. Не обошлось без того, что, запнувшись, Миша повалился прямо на него. И всё же донесли и положили рядом со стулом, на котором всё в той же позе: скорчившись и обхватив голову,— сидел Аркадий.
Растормошённый, Карманов теперь непрерывно стонал, закрыв глаза и сжав зубы. Игорь и Миша склонились над ним, не зная чем помочь.
— Дай-ка ему коньяку, может, полегчает? — сказал Игорь, налив немного в стопку и подав Мише.
Миша приподнял Карманову голову и попробовал влить жидкость ему в рот, но Алексей Афанасьевич не мог разжать зубов. Миша, чтобы коньяк не пропадал, выплеснул его в собственный рот.
— Как ты думаешь, что у него с ногой? — спросил он.
— Снимите ботинок… давит,— прохрипел Карманов.
Миша расшнуровал и осторожно снял с его ноги ботинок — ботинок был зимний, высокий, меховой и сидел на ноге плотно. Игорь, склонившись, светил и поддерживал ногу. Ступня, как оказалось, была неестественно вывернута, сплющена с боков и уже разбухла от кровоизлияния; носок пропитался кровью и прилип к коже, поэтому снимать его не стали. Ботинок подсунули ему под голень, чтобы ступня свободно висела, ни за что не задевая. Алексею Афанасьевичу стало легче; он, наконец, разжал зубы и прохрипел, не открывая, впрочем, глаз:
— Что у меня там? Плохо дело?
— Да, неважно, Алексей Афанасьевич,— вежливо и откровенно ответил Миша.— Придётся потерпеть.
— Мне не привыкать,— горько усмехнулся Алексей Афанасьевич, умолк и больше уже не говорил. Однако стонать перестал.
— Надо остальных искать,— сказал Миша.— Пошли.
Действительно, оставалось ещё три человека: Зуев, Худяков и Имангильдин, живы ли они? Ни Миша, ни Игорь вслух об этом не заговаривали. Идти страшно не хотелось — усталость и страх навалились на них как-то разом. Свеча у Игоря стала короткой, и он вставил в подсвечник новую, а огрызок спрятал в шкафу. Затем они отправились тем же путём вперёд.
Дошли до места, где освободили из-под глыбы Карманова. Подобрали железный стержень и двинулись дальше.
Дальше дорогу преградила доска, косо торчавшая из кучи, упёршаяся в стену и ощетинившаяся штукатурной дранкой и гвоздями.
— Такая могла и пропороть — торчал бы сейчас, как шашлык на шампуре! — пробормотал Миша.
Он попробовал вывернуть её, но куча, в которой доска была зажата, дышала и осыпалась, грозя расползтись и придавить обоих; решили её не трогать, проползли под ней.
Наконец достигли противоположной стены; здесь было просторней. Где-то тут стоял диван — где он?..
— Да вот же! — обрадовался Игорь, обнаружив, наконец, старенький диван, зажатый вокруг глыбами кирпича, а на нём — невредимых, спящих ангельским сном Гошу с Варфоломеем. Даже не проснулись, счастливчики!.. Решили их пока не будить — пусть досматривают пьяные сны; проснутся — а их уже наверх тащат, и не узнают того ужаса, что пережили они.
А в самом дальнем углу обнаружили и Зуева — тот сидел на корточках, прижав к груди левую руку и покачиваясь, будто баюкает её, как младенца, или просто дремлет таким странным образом; но когда он увидел приблизившихся со свечой Игоря и Мишу, то встрепенулся: «О-о, живые!» — полагая, видно, что все остальные погибли.
Он рассказал, что хотя и слышал голоса и отблески света, но решил, что у него начались галлюцинации, и что тоже пережил жуткие минуты, когда в момент обвала остался во тьме, тем более что его ударило в бок и отбросило к стене; тогда он уполз и забился в угол.
И настроение у Миши и Игоря поднялось, словно с душ их свалился тяжкий груз: они не чаяли найти всех живыми и готовы были расцеловать всех в благодарность за это!
Вернувшись в буфетный закуток, теперь уже с Зуевым, Миша помог ему закатать рукав свитера и рубашки и осмотрел ушибленную руку; состояние её было нехорошим: кожа на предплечье содрана, кровоточила, и разбухал на ней огромный синяк, а ниже локтя рука, похоже, вообще сломана — кисть неестественно вихляла, доставляя ему страдания.
Налили Зуеву стакан единственного лекарства — коньяку, и тот без уговоров выпил. Игорь достал последнее полотенце; Миша выломал из спинки стула, на котором сидел Аркадий, широкую планку, и они с Игорем туго примотали её полотенцем к руке Зуева в месте перелома; Феёор Матвеевич мотал головой, рычал и здоровой рукой отирал со лба холодный пот.
Наконец, первая помощь пострадавшим была оказана; надо было что-то делать дальше… Оба уже заметили, что лестница, ведущая наверх, рухнула, а вся лестничная ниша забита глыбами кирпичной кладки. Путь наверх отрезан.
— Что будем делать? — спросил Миша у Игоря; он чувствовал свою ответственность за остальных.
— Может, попробуем разобрать? — кивнул Игорь на столб из глыб и обломков посреди зала.
— Боюсь,— покачал головой Миша.— Чуть тронешь — вся масса поползёт вниз и раздавит нас, как тараканов.
— А что ты предлагаешь?
— Пока не знаю.
— Может, нас будут искать? Нас же семеро!
— А если это атомный удар, и там ни души? — возразил Миша.
— Можем и подождать. Продукты есть,— сказал Игорь.— Давай положим раненых на мой диван — может, им легче будет?.. Устал я что-то.
Миша поднёс руку к свече и взглянул на часы.
— Немудрено. Два часа ночи.
С предосторожностями перенесли на диван в кладовке Алексея Афанасьевича; сбоку от него осторожно прилёг Зуев со своей туго спелёнутой рукой. Аркадий, всё так же сидевший в оцепенении, лечь отказался — сидеть ему было легче, и его больше не тревожили.
Теперь, когда все относительно устроены, настало время подумать и о себе. Миша сказал, что пойдёт прикорнуть с Гошей и Варфоломеем — диван просторный, и он выкроит там себе местечко; Игорь решил спать здесь, прямо на полу, в закутке родного буфета — у него тут и тёплая куртка, и шапка есть. Он отдал Мише огарок давешней свечи, и тот пошёл спать к ребятам на диван; сам же Игорь, достав куртку и шапку, стал устраиваться на деревянном полу: подложил под голову шапку, укрылся курткой и погасил свечу.
В подвале теперь стояла мёртвая, гнетущая тишина, нарушаемая единственным звуком: тихим бульканьем воды, неутомимо бегущей откуда-то сверху. Давеча он обратил внимание: на полу уже образовалась лужа, пока что заполняя собою углубления и впитываясь в трещины и поры; но ботинки уже успели промокнуть… А что если, пока они спят, вода поднимется?.. Игорь встал, зажёг снова свечу, осмотрелся внимательнее. Ему пришла хорошая мысль: соорудить себе кровать из двери, которая вела в склад. Он снял её с петель, принёс несколько обломков кирпичей и положил дверь на них: получилась лежанка высотой сантиметров в тридцать над полом; теперь можно было спокойно выспаться — думать о завтрашнем дне уже не было сил.
Он сумел уговорить лечь рядом с собой Аркадия, даже отдал ему под голову свою мягкую ондатровую шапку, а себе соорудил изголовье из большой хозяйственной сумки, лёг, укрыл себя и Аркадия курткой, прижался к нему, потушил свечу — и сразу в сон, как в глубокий обморок.
Глава пятая
Проснулся он оттого, что его трясли за плечо. Он разлепил веки, приходя в себя — перед ним смутно маячили три фигуры: наклонившийся к нему Миша с огрызком зажжённой свечи в руке, а по бокам — испуганные, пришибленные какие-то Гоша с Варфоломеем, оба с втянутыми в плечи головами; обоих била дрожь. А Миша всё тормошил Игоря и повторял:
— Вставай, вставай! Потоп!
Игорь рывком скинул куртку, которой был укрыт пополам с Аркадием, приподнялся, опустил вниз ноги, и они тотчас по щиколотки ухнули в холодную воду; он резко поднял их, и лежанку захлестнула волна. Теперь он видел, что эти трое тоже стоят в воде. Оставалось одно: встать в воду самому. Она была холодной, но не ледяной — терпимой.
Теперь, когда он встал, сразу почувствовал, как в подвале остыло; воздух сильно увлажнился, и всё кругом: стены, остатки каменного потолка и весь этот страшный столб обломков и глыб — влажно блестит. Вверху на этом столбе уже намёрзли гроздья сосулек; а вода всё бежит и бежит — кажется, даже сильнее, чем давеча: нашла, наверное, себе верный ход и стекала теперь небольшим водопадом, прорываясь сверху и паря — была, видимо, тёплой.
— Надо что-то делать — нас затопит! — взволнованно сказал Миша.
— А вы слышите: сверху кто-то стучит? — вдруг сказал Варфоломей и посмотрел в потолок.
Все подняли вверх головы и замерли. Из соседнего помещения, шлёпая по воде и прижимая к груди замотанную руку, вышел Зуев.
— Тише! — шикнули ему.
Зуев замер на ходу. Действительно, сверху донёсся глухой стук. Значит, там кто-то живой, и этот живой хочет им помочь.
— Ребята, нас ищут! — взволнованно сказал Миша.
Спасение мнилось близким; что ж тут удивительного: их хватились!.. Но пока до них доберутся — надо думать, как продержаться.
— Слушай, Игорёк,— осипшим голосом обратился между тем к буфетчику Худяков, красноречиво потирая шею.— У меня голова не соображает, что тут происходит. Подлечиться бы, а?
— Тут дело о жизни, а тебе — лечиться! — попытался одёрнуть его Миша.
— Так говорите, что делать! — раздражённо проворчал Худяков.
Посовещались. Решили с помощью лома разобрать деревянный пол в буфетном закутке, а также использовать дверь, диванные спинки и устроить поверх буфетной стойки настил: вода до него доберётся нескоро.
Возились часа четыре. От малосильного и похмельного Варфоломея толку было мало, от Худякова не больше: выклянчив всё-таки опохмелку, он совсем потерял волю и нудно зудил, что если их отыщут — зачем тогда суетиться? — а если не отыщут — они тут всё равно утонут, и настил не поможет…
Из всех деревяшек получился настил, достаточный, чтобы разместиться семерым; перенесённый сюда первым Карманов лежал молча, закрыв глаза, и когда его спрашивали о самочувствии, тихо успокаивал остальных: «Всё нормально, ребята — не беспокойтесь».
Пока возились с настилом — вымокли, устали и замёрзли: слишком много ненужных усилий приходилось делать в темноте: шлёпать по воде, преодолевать сопротивление древесины, работать без всяких инструментов, с одним тупым куском железа, отдалённо напоминающим лом, да ещё с большим кухонным ножом, имевшимся у Игоря. Потом, забравшись на настил, подкрепившись ветчиной с хлебом и водкой, согрелись и теперь сидели, прислонясь один к другому, чтобы унять противную дрожь, и негромко переговаривались, вслушиваясь в звуки, идущие сверху, и ожидая, когда же разверзнется наверху дыра и голос снаружи громко позовёт: «Эй вы, там! Есть живые?..»
Прошло ещё несколько часов. Стук и возня наверху давно прекратились, а они всё сидели и чего-то ждали… Опять всем захотелось есть. Но продукты пора было начать экономить. Кто-то высказал предположение:
— Может, действительно атомная война и там уже ни души?
— А кто стучал? — возразили ему.
— Американцы,— хмыкнул кто-то.— Сдаваться будем?
На версию о войне нашлись контрдоводы:
— Почему же удар был недостаточно сильный?
— Потому что эпицентр далеко,— возразили на контрдовод.
— Если далеко, почему тогда все должны погибнуть? И почему вода продолжает литься?
— Это остатки в трубах.
— И долго, интересно, она будет литься?
— Нас затопить хватит.
— А что же мы тогда сидим? — спохватился Худяков.— Давай, Игорь, водку — устроим «пир во время чумы»: веселей умрём!
Однако его провокацию не поддержали: никто не верил, что это конец.
А между тем холодало и холодало; оставалось, наверное, уже только градусов шесть тепла; ни у кого, кроме Игоря, не было здесь верхней одежды; становилось понятно, что если это и не атомная война, то всё равно через несколько часов температура упадёт до нуля — и всем крышка…
— Не верю, не верю! Чего тогда сидеть? — крикнул вдруг в отчаянии самый молодой из них и нетерпеливый, Игорь, спрыгнул в воду, схватил тяжёлый тупой лом и начал остервенело бить им в ощетинившуюся досками и брусьями косную массу из обломков и глыб посреди зала. Лом стучал об неё то звонко, то глухо, то откалывая куски от крепких кирпичных монолитов, то чиркая по ним и высекая искры, то застревая в вязком отсыревшем дереве и отколупывая щепки.
Минут через десять, выбившись из сил, он поставил лом и побрёл на своё место на настиле. На смену ему спрыгнул воодушевлённый его порывом Миша и тоже около десяти минут до изнеможения стучал ломом; результат был тот же. Следом сполз Варфоломей; тому сражения с тяжёлым ломом в руках хватило минуты на три. Снова соскочил Игорь и снова с ожесточением бил в неподатливый, смёрзшийся уже столб обломков и глыб, затем, выдохшись, поставил лом и побрёл обратно… Миша с Варфоломеем больше уже и не пытались. Снова всеми овладело безразличие.
А вода лилась и лилась, поднявшись уже до колен, и останавливаться, похоже, не собиралась… Прошло ещё несколько часов. И тут Миша Новосельцев, рассеянно глядя на её поверхность, обратил внимание на странное явление: щепки, что обильно плавали теперь вокруг после их сражения со столбом, медленно, но неотвратимо уплывали — и все в одном направлении: в дверной проём Игорева склада. Почему?.. Теперь долго наблюдали за щепками все вместе, насколько позволяла свеча — хоть какое-то развлечение, работа для ненужного здесь мозга… Да, явление имело место и представляло собой загадку, которую, несмотря на маячивший перед ними где-то совсем недалеко ужасный конец, хотелось разгадать…
— А ну, пойдём, посмотрим: что там такое? — неожиданно встрепенувшись, сказал Миша Игорю, и они, захватив свечу, решительно спрыгнули в воду и побрели в складскую комнату. За ними увязался Имангильдин. А вода стояла уже выше колен, и идти было трудно.
Зайдя в склад, они обратили внимание на то, что все щепки почему-то прибились там к задней стене — даже не ко всей стене, а к небольшому участку её. Миша поднёс свечу ближе к кирпичной кладке, осмотрел внимательно и сказал Игорю: «Принеси-ка лом!» Тот пошёл, светя себе зажигалкой, и принёс. Тогда Миша показал пальцем на один из кирпичей в стене, сантиметров на десять выше уровня воды, и скомандовал: «Ударь здесь!» Игорь размахнулся и шарахнул туда ломом. И вдруг кирпич улетел куда-то, и на его месте зачернела дыра. «Ещё!» — скомандовал Миша. Игорь ударил снова: дыра стала больше, и оттуда пахнуло сухим затхлым воздухом… Теперь Игорю уже не надо было командовать — он бил и бил по кирпичам, которые рушились в пустоту, увеличивая дыру: то была ложная стена, кирпичная перегородка… Но когда дыра стала высотой сантиметров в шестьдесят, кирпичи вываливаться перестали, и в стене обозначился полукруглый проём. Ниже перегородку рушить было нельзя — туда хлынет вода. Поэтому Миша остановил Игоря и просунул в дыру руку со свечой — там стал виден сложенный из кирпича подземный ход с полукруглым, кирпичным же сводом и земляным полом, уходящий во тьму.
— Хм! — произнесли нечто неопределённое все трое, стоя перед дырой в растерянности, не совсем ещё веря глазам.
— Пошли, проверим? — предложил Миша.
Терять было нечего; пыхтя, помогли друг другу пролезть в тесную дыру, а затем, пройдя на сухое место, первым делом разулись, сняли брюки, отжали их и вылили из обуви воду; затем осторожно пошли вперёд. Пробирались гуськом, полусогнувшись, чтоб не удариться головой о низкий неровный потолок, который местами ещё и просел.
Прошли, наверное, метров двадцать, когда ноги стали путаться в чём-то хрустком; Миша посветил под ноги, и все трое с ужасом увидели, что топчут высохшие человеческие останки. Похоже, лежали они здесь давно: одежда, серая от пыли, разваливалась от прикосновения; сухо постукивали, рассыпаясь, кости; кожаная обувка с торчавшими из неё костями превратилась в тёмные, ссохшиеся, бесформенные сухари, а руки и два пустоглазых черепа, обтянуты мумифицированной тёмной кожей. Судя по остаткам волос, черепа принадлежали мужчинам, можно было даже различить на одном седые, на другом — чёрные волосы.
— Интересно, однако,— ввернул меланхоличный Варфоломей.— Как в сказке: подземный ход, мертвецы…
Замечание заставило выйти остальных из оцепенения. Ногами осторожно подвинули останки к стене и двинулись дальше.
— Да, интересно,— поддержал Варфоломея Миша.— Чьи же это дела? Полицейских? Золотопромышленника? Или чекистов?
— Какая разница? Главное, куда он ведёт,— отозвался Варфоломей.
— Золотодобытчик должен был к реке копать,— сказал Игорь.
— А я думаю, к оврагу,— возразил Миша (за центральной частью города в те годы ещё существовал овраг, частью уже засыпанный и застроенный, а частью ещё используемый для несанкционированной свалки и заросший высокой крапивой, в которой постоянно валялись трупы собак и кошек).
Переговариваясь так, прошли ещё метров тридцать и остановились: ход тянулся дальше, свеча обгорела, а запасной свечи не взяли — на обратный путь могло не хватить. Посовещались. Столь чудесно найденный тайный ход так вдохновил и настроил их на скорое спасение, что продолжать сидеть в полузатопленном подвале уже не хотелось — решили вернуться, перетащить сюда остальных, забрать все свечи и идти на разведку дальше.
Перебазировка из подвала в сухой подземный ход заняла несколько часов. Карманова опять несли на руках. Перенесли также дверь-лежанку, все доски и все остатки съестных припасов: окорок, колбасу, хлеб, банки с соками, сахар, чайную заварку, кофе и несколько бутылок водки, вина и коньяка,— так что если экономно расходовать, можно растянуть дней на пять, а уж за это время выкарабкаются,— так они рассудили.
Плохо только, что все были мокры и замёрзли, а разжечь костёр нечего было и думать. Решили поэтому жечь лишь камелёк из деревянных стружек меж двумя кирпичами, разводить который поручили Варфоломею, чтобы греть чай в металлическом чайнике, который был у Игоря. Но даже слабый дым от камелька разъедал глаза, и нечем было дышать.
Снова сняли и отжали брюки, носки и стельки, вылили из ботинок воду, а уж сушиться приходилось собственным теплом, да ещё подогревом небольшими дозами водки.
Дыру в подвал поначалу решили держать открытой — на случай, если их будут искать; но оттуда так тянуло сыростью, да ещё оттуда стала переливаться вода, грозя подтопить и подземный ход, так что единодушно решили заложить дыру кирпичами и подпереть их досками, оставив лишь щель вверху — чтобы слышать, что делается в подвале.
Когда перебрались в подземный ход и поужинали с водочкой и тёплым чаем — настроение у всех поднялось, даже у Аркадия с его разбитой головой и у Зуева со сломанной рукой; в затуманенных винными парами мозгах забрезжила надежда, и всё показалось не так уж и безнадёжным — этаким крутым, опасным, но и забавным, чёрт возьми, приключением!
Только Карманову лучше не становилось: лёжа мокрым, без движения, хотя и под пледом с Игорева дивана, он промёрз, и вечером у него начался сильный жар и бред: он то плакал, молился и просил, чтоб его не убивали (все сначала решили, что он обращается к ним, и принялись его успокаивать, пока не поняли, что он бредит), то клялся кому-то, что никогда не будет писать о репрессиях, то вдруг стал признаваться в любви какой-то Леночке…
А Миша с Игорем, оставив всех на бивуаке, пошли в разведку.
На этот раз прошли метров сто. Дальше путь преграждала стена рыхлого суглинка; рука погружалась в него легко; было понятно: ход завалило. Возникал соблазн прокопать ход сквозь завал. Но сколько, интересно, метров копать: два, три, десять? Выход, казалось, совсем близко!
Вернулись… Из подвала по-прежнему — никаких лишних звуков: никто их не искал и не беспокоился об их потере; только текла и текла вода.
В тот же вечер взялись за подготовку к расчистке туннельного завала: с помощью кухонного ножа вырезали из досок две деревянных лопатки, одну короткую, другую подлинней, и с утра пораньше (не очень-то спалось в тех подземельях!) вчетвером: Миша, Игорь, Худяков и Имангильдин — захватив с собой лопатки, лом и обломки досок для крепления шурфа, отправились к завалу.
Аркадий с Зуевым как покалеченные от копки были освобождены и остались бодрствовать рядом с лежачим Кармановым, но света их лишили — надо было экономить свечи, поэтому те лежали в темноте на досках и от нечего делать продолжали начатую ещё позавчера дискуссию о светлых, аполлонических, и тёмных, демонических, началах в жизни и о взаимной соотнесённости этих начал; за ночь они успели обсохнуть, приобвыкли к новым условиям обитания и за неимением ничего иного нашли друг в друге относительно интересных собеседников, чего раньше лишены были в силу большого разобщения, и время у них текло быстро и плодотворно.
У Карманова продолжался жар, и он лежал, не поднимаясь, то дремал, то произносил нечто невразумительное, постоянно находясь в пограничной области между сном и бодрствованием…
У землекопов же дело пошло споро. Поскольку было тесно, решили работать попарно: один копал и отбрасывал землю назад, другой разравнивал и утаптывал её, а двое отдыхали поодаль, чтобы тотчас, как только первая пара устанет, сменить её.
Прокопали три метра — и наткнулись на бетонную стенку. Расчистили её пониже и повыше — стенка оказалась метровой высоты и хорошо простукивалась. Попробовали пробить — и пробили; дыру расширили. Это оказалась теплотрасса в бетонном коробе; оттуда пахнуло горячим воздухом — вот где отогреться-то!.. Стало понятней, отчего обвалился ход: видимо, экскаватор копал траншею под теплотрассу поперёк кирпичного хода, раздавил его и засыпал, так что экскаваторщик — пьяный, наверное? — ничего и не заметил!
Но что делать дальше?.. Путей было два: проделать в бетонном коробе дыру насквозь и двигаться дальше: где-то же должен быть конец тоннеля? Второй путь — вверх: теперь, по крайней мере, понятно, что до поверхности земли не так уж высоко, и не надо долбить кирпич тоннельного свода…
Попробовали копать вверх. Копать было неудобно: земля сыпалась на голову, в глаза, в рукава, за ворот. Тотчас же наткнулись на мёрзлый грунт: с тупым ломом да с деревянными лопатками пробиваться вверх сквозь мёрзлый грунт было тщетно. Оставалось — вперёд.
Стенку короба сокрушили часа за четыре. Хотя она оказалась всего сантиметров в шесть толщиной — очень уж неудобно было бить в неё ломом, лёжа на животе. Однако ими двигала вперёд надежда: скорый выход из проклятого подземелья: чем-то же оно должно было кончиться?.. Пришлось ещё повозиться и с металлической сеткой, залитой в бетоне, но прорвали и её.
Теперь нужно было пересечь короб теплотрассы с лежащими в нём трубами и сокрушить следующую стенку. Стали пробовать пробить и её. Но работать в тесном коробе над трубами теплотрассы было ещё труднее: только ползком, едва-едва протиснув голову вместе с руками. Кроме того, в канале теплотрассы было душно, жарко и пыльно. Да и просто уже не было сил двигаться дальше.
Посовещались. Решили с утра снова копать вверх над теплотрассой в надежде, что земля за ночь оттает: теперь из дыры в теплотрассе шёл тёплый воздух, и вечером вернулись на бивуак (хотя понятие «вечер» было относительным, они потеряли ориентацию во времени: часы — от сырости или от пыли? — у всех показывали разное время).
А тем временем проклятая вода, которая вторые сутки сочилась сквозь кое-как заложенный лаз из подвала, расквасив земляной пол в тоннеле в жидкую грязь, успела подступить к самому бивуаку и к утру обещала подтопить и его.
Обстоятельства вынуждали откочевать дальше. Но сначала решили отдохнуть, подкрепиться и — для поднятия настроения — выпить немного водки.
Варфоломей затеплил камелёк — согреть чайку. Всей вернувшейся оравой стали готовиться к ужину. Аркадий же и Фёдор Матвеевич, дежурившие целый день на бивуаке, сесть с ними скромно отказались, признавшись, что «заморили червячка».
Вернувшихся это признание насторожило: в целях экономии утром договаривались лишь завтракать и ужинать; но раз «заморили», что ж… Достали остатки хлеба, окорок… И тут оказалось, что довольно увесистый окорок ополовинен.
— Куда дели? — подступил Миша к Аркадию, угрожающе держа остаток окорока за торчащую из него кость как булаву, готовую обрушиться на голову виновника.
— Извините, ради Бога! — взмолился Аркадий (Зуев помалкивал).— Замёрзли, выпили, и-и… Темно было… Разговаривали… Не заметили, как…
— За это по морде бьют!..— заорал на него возмущённый Миша.
— Извините! Не будем мы больше прикасаться к продуктам! — оправдывался Аркадий… Миша лишь досадливо махнул рукой…
После инцидента ужинали в гробовом молчании.
Поужинав, решили перебраться дальше; распределились, кому что нести. Получалось, что нести Алексея Афанасьевича опять Мише с Игорем. Миша наклонился разбудить Карманова, а он уже холодный.
— Ребята, отмучился наш Афанасьич,— тихо сказал он.
— Как так? — подошёл Зуев; все побросали вещи и обступили распростёртое у стены тело Карманова, с которого Миша стянул плед.— Я час назад подходил — он был живой! — продолжал, будто оправдываясь, Зуев.
Никто ничего больше не сказал, присмирев перед таинственной, где бы она ни была, смертью. Тем более смертью одного из товарищей по несчастью, самого пожилого и невезучего: на их затянувшееся подземное приключение начинал накладываться отсвет трагедии. Казалось, каждый задал себе вопрос: кто следующий?
Опять что-то надо делать… Первая мысль — оставить тело как есть: выйдут наверх и расскажут обо всём; ведь кто-нибудь потом да спустится сюда и заберёт его, и сделает что надо?..
— Нет, ребята, давайте исполним долг! — попросил Миша.
Вспомнили, кстати, и о чьих-то останках, брошенных рядом.
Чтобы никуда не нести, стали копать яму прямо тут. Копать было нелегко: твёрдый сухой суглинок приходилось рыхлить тупым ломом и резать ножом. Сказывалась усталость от длинного дня, горели мозоли…
При этом случился ещё один безобразный инцидент. Начал копать, как почти всё начинал в этом подземном заточении, подавая пример, Миша, предложив Игорю: «Давай начнём»,— и тот нехотя повиновался. Однако оба быстро выдохлись и предложили Варфоломею и Гоше сменить их.
Варфоломей взялся безропотно, а Худяков заартачился:
— Я устал, у меня мозоли болят!
— У всех мозоли, все устали,— заметил ему на это Игорь.
— Так чего тогда надрываться, раз устали? — сказал Гоша.— План, что ли, выполняем? Давайте хоть здесь будем свободными!
— Но ведь решили же! — проворчал Игорь.
— Вы решили — вы и копайте! — заявил на это Гоша.
И тут Игорь — именно из его рук не взял Гоша лома — раздражённо вспылил, уже не в состоянии себя сдерживать:
— Ты, гений для удобрений! Я тебя сейчас ломом отоварю! Водку жрать — так первый, а работать — тебя нет?
— Не тебе указывать, что мне делать, торгаш несчастный! — с совсем уж безобразной заносчивостью ответил Гоша — так все были усталы и взвинчены, что хватило мелкого повода, чтобы взорваться.
— Да, торгаш, но не алкаш, не то, что ты, ничтожество! — разразился гневной тирадой Игорь.— Работай, гад — я за тебя горбатиться не буду! — и, поскольку Гоша не пошевелился, подошёл к нему и грубо толкнул к яме, а так как Гоша упёрся — ещё и ударил его кулаком по лицу. Гоша покачнулся, схватился руками за лицо, но устоял и только произнёс:
— Я тебя, фуфло, щас так уделаю — ты у меня сам в яму ляжешь!..
Миша, спохватившись, встал между ними и рявкнул:
— А ну, прекратить! — и чуть тише — Ребята, вы что — опомнитесь!
— Гниды! Паскуды! — разряжал между тем свой гнев Игорь.— То общее мясо жрут, то работать не хотят — каждый только о себе! Пис-сатели! Сами хорони́те своих мертвецов! — сплюнул вгорячах, отшвырнул лом, пошёл, достал бутылку коньяка, глотнул из неё как следует, сел, демонстративно взял кусок колбасы и стал грызть его, время от времени продолжая выкрикивать: — Я для вас старался! И продукты запасал — для вас!.. И плевать — я молодой, выживу и десять, и двадцать суток протяну, а вот вы попробуйте!.. И всё равно выйду, а вы сдохнете тут, как тараканы! Только других учить можете!..— и всё продолжал рвать крепкими молодыми зубами колбасу.
А между тем Миша с Варфоломеем продолжили копать яму; ни Гоша, ни Игорь из упрямства так ни к одному из инструментов и не прикоснулись. Смиренно сидевший до этого на досках Аркадий, устыдившись, встал и предложил Мише свою помощь…
И всё же, выкопав яму сантиметров в семьдесят глубиной,— на большее уже не хватало сил — они в тот вечер положили туда тело Карманова; перенесли сюда и останки тех двоих, что нашли в тоннеле, засыпали и утрамбовали ногами. Всё — молча, с единственным желанием: скорей управиться… Для них, воспитанных в самых агрессивных формах материализма, человек не был ни тайной и венцом природы, ни вместилищем божественного духа, а всего лишь сгустком живой материи, пока в нём текут биоэнергетические процессы, этаким ходячим, мыслящим и говорящим куском жидкой грязи, который, умерев, сгнив и высохнув, превращается в пыль и кучку гремучих костей — примеры валялись под ногами… Так вот умер и был похоронен осколок старинного купеческого дома, писатель и прекрасной души человек, много претерпевший от своеволия и злобы властей предержащих, в правление которых досталось ему жить скромным мучеником.
А Игорь, наевшись колбасы, молча закурил; Гоша лишь злобно взглянул в его сторону; сигареты остались у одного Игоря — остальные курящие просили у него окурки, и он не жадничал — давал…
Глава шестая
С утра опять попробовали оба пути к спасению: копать вверх, сквозь мёрзлую землю, и пробиваться сквозь бетонный короб теплотрассы; однако ни тот, ни другой по-прежнему не давались.
И тут обнаружился третий путь: в коробе теплотрассы между горячими, обёрнутыми изоляцией трубами и верхней крышкой оставалось пространство сантиметров в тридцать высотой; не потерявший любопытства Варфоломей, переползая через трубы, глубже сунул голову в тёмную-претёмную щель между трубами и верхними плитами теплотрассы, вслушался — и вдруг заявил:
— Мужики! А там, однако, люди есть!
— Где «там»? Какие люди, «однако»? — передразнивая его, скептически отозвались остальные, всегда готовые поднять простоватого «меньшого брата» на смех; но уж настолько у всех обострено было желание спастись, что ни малейшим шансом пренебречь они не могли, поэтому тотчас же, оттащив Варфоломея, тоже стали по очереди совать головы в щель, всматриваться и вслушиваться, заставляя остальных замереть. И действительно, откуда-то издалека доносились голоса: будто бы двое мужчин о чём-то спокойно беседуют; слов не разобрать, но интонации различить можно. Даже если всмотреться, далеко-далеко впереди виден серый просвет. Какое до него расстояние, определить невозможно, но это открытие привело всех в возбуждение; пробовали кричать в щель и вслушивались, но ответа не следовало.
— Давайте, я полезу туда? — предложил Варфоломей.
— А если застрянешь? — засомневались остальные.
— Я худой, не застряну!..
Это было бы просто замечательно: пролезть и позвать на помощь!.. Все с этим согласились. Варфоломей сбросил с себя пиджак, оставшись в рубашке, брюках и ботинках; ему помогли влезть в щель между трубами и потолком. Он только-только втискивался в неё — трудно было даже представить себе, что будет, если он застрянет где-нибудь посередине… И все же он бесстрашно исчез в дыре… Через каждые пять минут ему кричали: «Как ты там?» Он отзывался: «Лезу!» — и голос его звучал всё глуше и глуше.
Прошло, наверное, с полчаса; Варфоломей отзываться перестал. Решили, что он теперь так далеко, что его голос уже не долетает. Однако после долгого молчания оттуда, наконец, донеслось: «Я застря-ял!» Поворчали на него; надо спасать, а как?.. Пришла запоздалая мысль: дать бы ему в руки нож, чтобы он расковыривал изоляцию и тем самым расширял ход!
Попробовал следом влезть туда хлопотливый Миша — не получилось: слишком широк; попробовал Игорь — то же самое; смог бы, наверное, Гоша Худяков, но на него никакой надежды… И тут родилась новая идея: содрать с труб изоляцию! Попробовали — получается…
Правда, одна из труб оказалась настолько горячей, что обжигала кожу; значит, изоляцию надо снимать с одной трубы!.. Оставалось как-то приспособиться; изоляция была из колючей минеральной ваты, обмотанной грубой тканью, но довольно легко резалась ножом и отдиралась кусками, лишь колола руки, и от неё зудила кожа.
Чувствуя себя виноватым за вчерашнее — или уж от нетерпения поскорее выбраться? — Игорь рвался в эту щель… И дело пошло: он забрался, лёг на трубы — и метр за метром стал продвигаться вперёд, круша изоляцию и сбивая её вниз, на дно канала.
Его не было долго. Остальные просто изнывали от ожидания. Миша, не выдержав, тоже полез, было, следом, прополз несколько метров, обдирая себе руки, живот, спину, поскольку там, в тёмной, тесной, душной и пыльной норе приходилось извиваться как червяку, задевая задом, спиной и затылком жёсткие бетонные неровности потолка, и прокричал: «Э-эй!» Слышно было, как далеко впереди, круша изоляцию, Игорь, кашляя и отплёвываясь, отозвался: «Всё пока нормально!»
Пятиться назад было ещё труднее; помогая себе руками и ногами и извиваясь всем телом, Миша выполз обратно; но какое зрелище он теперь собой представлял: с серым, запылённым потным лицом, с продранными на коленях брюками, с оторванными на рубашке пуговицами! Да-а, ни Варфоломею, ни Игорю там не позавидуешь!..
Но вот, наконец, показались сначала Игоревы ботинки, долго и беспомощно елозящие вдоль труб, потом оголённые икры с задранными штанинами, потом энергично извивающийся зад, а потом уж и весь Игорь, тянувший, в свою очередь, за ноги Варфоломея.
Варфоломей был жив, но почти без сознания; когда его вытащили из дыры, голова его безжизненно моталась. Причём обоих было невозможно узнать — настолько они были испачканы и оборваны: одежда на них висела клочьями, на чёрных от грязи лицах виднелись только белки глаз да красные, словно кровавые раны, рты.
Игорь и сам-то был в полном изнеможении: он даже стоять от усталости не мог — сел, привалившись к стенке… Но имелось отличное лекарство: коньяк; отдышавшись и сделав пару глотков, он взбодрился.
С помощью коньяка же привели в чувство и Варфоломея. Очнувшись, тот рассказал, что свет впереди — явный: конец теплотрассы виден, и голоса впереди то слышны, то пропадают — точно люди приходят и уходят.
Следующим решил лезть Миша; ещё один день подходил к концу, и всем уже просто не терпелось посмотреть: что же там за просвет?.. А Гошу Худякова, дав ему огарок свечи, послали за водой, поскольку чайник воды, пусть даже грязной и вонючей, был выпит, а пить продолжалось хотеться.
Ходил Гоша неимоверно долго, причём вернулся без воды и, божась, доложил, что никакой воды в подвале уже нет, а вместо неё он завален чёрной грязью… В его информации усомнились; однако идти проверять её никто был не в силах — настолько вымотались, так и не успев расчистить ход внутри теплотрассы; судя по часам, был уже поздний вечер. Пожевав колбасы и запив её рислингом (каждому досталось по полкружки), как были чумазые, в изодранной одежде (правда, у Игоря ещё осталась целой куртка, у Миши — свитер, а у Варфоломея — пиджак), с окровавленными, в сплошных ссадинах руками, коленями и спинами, завалились спать прямо здесь, на рыхлой сухой глине. А утром пошли посмотреть: что в подвале за грязь?
Действительно, кирпич, которым они заложили лаз, выдавило какой-то чёрной грязью, заполнившей подвал доверху; часть её вылезла оттуда и застыла по эту сторону широко растёкшимся конусом.
Происхождение грязи было непонятно; они внимательно всматривались в неё при свече, тёрли в пальцах, нюхали — грязь как грязь. Гадали, спорили: что это такое и как оно сюда попало? Высказывали разные гипотезы, порой смелые: вплоть до вулканического её происхождения, и тотчас же отметали за несостоятельностью.
Была смутная догадка, что подвал завален элементарным чернозёмом. Но зачем? — вопрос мучил их кажущейся бессмысленностью. Однако при всём том на них навалилось теперь ощущение полного сиротства и отрезанности от мира. И, что страшнее всего, нечего было пить, кроме двух последних бутылок вина, двух водки и одной коньяка. Вода была рядом — побулькивала в трубах теплотрассы, но они прекрасно понимали, что им её не достать. Подступала новая опасность — погибнуть от жажды. Оставалась последняя надежда — канал теплотрассы; надо торопиться с лазом…
Лаз в канале проделали только к концу второго дня… Когда уже оставалось метров пять и стал чётко виден просвет впереди, Миша (как раз была его очередь пробиваться) в самом деле явственно услышал впереди мужские голоса. Выбившийся из сил и возбуждённый близостью людей, он начал изо всех сил звать на помощь, и отчаянный его голос был услышан: ему ответили, но как! Просвет впереди кто-то заслонил, и оттуда донеслось:
— Чё орёшь-то? Сидишь там — и сиди!..— и неизвестный добавил трёхэтажного мата, а потом со смехом объяснил кому-то — засел там какой-то дух и орёт: «Помогите!»
— С похмелюги, наверное,— ответил ему другой голос.
— Не с похмелья я! Мы в беду попали — помогите! — завопил ещё громче Миша, несказанно обрадованный, что, наконец, услышан.
— Да пошёл ты!..— ответили ему с добавкой очередной порции нецензурщины и отошли от просвета.
Но Миша не хотел, чтобы его оставили без внимания, и продолжал орать; тогда просвет опять потемнел, и тот, кто его заслонил, крикнул:
— Будешь орать — пасть заткну! — а поскольку Миша продолжал кричать — просвет исчез вообще: видимо, его чем-то заткнули.
И всё-таки там были люди, и до них оставалось не более пяти метров! С новой энергией он стал наощупь кромсать в полной темноте куски изоляции, спихивая их вниз, обдирая в кровь пальцы и ладони, задыхаясь от пыли и обжигая полуобнажённое, потное, липкое тело о горячие трубы, и лез вперёд. И часа через два, теряя последние силы, выбил заткнутый тряпьём проход и наконец-то смог высунуть голову из канала и дохнуть свежего воздуха!
И что же он увидел?.. Увидел бетонную кубическую камеру теплотрассы высотой примерно в рост человека, с пересечениями труб и с большими задвижками на трубах, с двумя закрытыми железными люками в потолке камеры и со ступеньками из толстой проволоки, вделанными в стену — там, за железными люками вверху, была свобода! А на самих трубах в вальяжных позах, развалившись на каких-то подобиях грязных матрацев, лежали два небритых мужичонки в засаленных телогрейках и засаленных же шапках-ушанках; у одного на ногах были войлочные ботинки без шнурков, у другого — кирзовые сапоги… Эту картину, освещённую огарком свечи, прилепленным на одной из задвижек, Миша увидел разом и очень ярко оттого, наверное, что долго пробыл в совершенно тёмном канале и этот свечной огарок его ослепил.
Странно, но, увидев высунувшуюся из канала Мишину голову, мужички нисколько не удивились — будто видят такое каждый день. Мало того, один из них сказал Мише раздражённо:
— Куда лезешь? Не вишь разве — занято здесь!
Миша начал сумбурно объяснять, что их засыпало и они не могут выбраться иначе, чем через этот канал, что он пролез по нему метров тридцать и не собирается отнимать у них место — им нужно наверх!.. Объясняясь, он между тем выполз из канала и, не в силах стоять, присел на шаткий тарный ящик в углу.
Мужички теперь, когда он вылез совсем, с заметным изумлением уставились на Мишу — даже их удивил его внешний вид; во-первых, был Миша почти совершенно гол — рубашка и брюки настолько изодрались, что лишь отдалённо напоминали брюки и рубашку, даже трусы, выглядывавшие из-под брюк, были изодраны; а во-вторых, весь он, с головы до ног, был чёрен, как негр: пыль, смешанная с потом, покрывала не только его лицо и руки, но и остальное тело, видневшееся в прорехах.
— А вы кто, мужики? — полюбопытствовал между тем Миша, воспользовавшись заминкой и желая поплотнее войти с ними в контакт.
— Хэ! — фыркнул тот, что до этого молчал.— Мы ж не спрашиваем, кто ты! Дворяне мы, во дворце живём, понятно? — и загоготал.
— Дак куда ты вверх попрёшь, дура — ты на себя посмотри: за кого тебя примут? Да и зима ж на улице, не знаешь, что ли? — несколько миролюбивей сказал другой.
— Тебя любой мент заметёт как придурошного! — сказал следом первый, всем выражением лица передавая презрение к гостю как к более грязному и оборванному, чем он сам, а потому существу более низшего порядка.
А Мише очень захотелось высунуться на улицу, сделать хоть один глоток свежего воздуха — так он устал от этих подземелий! Нет, уйти сейчас в город он даже не помышлял: его ведь ждут товарищи под землёй, но хоть одним бы глазком глянуть и убедиться, что город на месте и спасение рядом!
— Я, мужики, только гляну,— решительно предупредил он, отдышавшись и придя в себя, и полез по лесенке вверх.
«Мужики» матерлись и ворчали, что только-только устроились по-человечески, а он опять напустит холода, но, похоже, шевелиться, чтоб пресечь Мишино своеволие, им не хотелось, и Миша безнаказанно поднялся, упёрся головой в заиндевевшую крышку люка, поднатужился, приподнял её плечами и головой и, наконец, высунул голову до подбородка. И сразу же, поперхнувшись, задохнулся до головокружения и сухого кашля от колючего морозного воздуха, окатившего его с головы до ног, будто грубым наждаком прошедшего по его потному, сырому телу, и моментально заледенела и примёрзла к железу ладонь, державшая крышку, а Миша стоял и смотрел, зачарованный. Был поздний вечер, темнота, огни кругом и морозный лёгкий туман. Местность перед ним была совершенно незнакомая: не то городская площадь, не то пустырь с домами, выстроившимися полукругом поодаль, и ни души нигде, ни машины — будто город вымерз…
Миша никогда не видел города с уровня земли, и он показался ему сейчас некой чужой неприступной крепостью, залитой огнями, с круговой обороной против них, отторгнутых, и ему сделалось на миг страшновато из-за этой широкой и пустой ничейной полосы, которую надо будет преодолеть… А снизу уже летела ругань, и его дёргали за ногу:
— Ну ты чё, т-твою мать-то! Ты или туда, или сюда!..
Он захлопнул крышку и быстро слез, теперь уже в кромешную тьму. Один из мужиков, продолжая ругаться и не вставая, с зажжённой спичкой в руке отыскивал свечной огарок.
— Что же нам-то делать? — растерянно спросил Миша, скорей самого себя, пропуская их ругань мимо ушей.
— А — вон! — показал тот, что зажёг свечку, на другую дыру, в которую уходили трубы, более толстые; дыра была шире той, из которой вылез Миша.
— А что там? — спросил он.
— Лезь — узнаешь,— ответил немногословный мужик.
— Там — коммунизьм, всем место найдётся,— подсказал второй.
— Там что, тоже люди? — спросил Миша.
— Дак про чё те и толмачат-то!..
Никакой информации больше выжать из них Миша не смог. Надоедать расспросами и ссориться с ними было не с руки. Что там за «коммунизьм», куда показал один из хозяев камеры, он вообразить себе не мог, поскольку действительность, с которой он столкнулся, превосходила самые смелые фантазии. Единственное, что он себе уяснил: хуже, чем есть, уже не будет, а потому решил поскорее вернуться, доложить обо всём и посоветоваться…
Минут через сорок, выползши из канала прямо в руки с нетерпением ожидавших его товарищей, он доложил обстановку.
Согласились уходить отсюда, захватив с собой остатки продуктов. Конечно, тяжелее всех придётся Аркадию и Зуеву — им надо было как-то помочь. Ползти решили в следующей очерёдности: впереди — Миша, за ним Аркадий, потом Игорь, потом Зуев, и последними Гоша с Варфоломеем.
Аркадию действительно пришлось туго: он без конца задевал своей разбитой, окровавленной, обмотанной куском полотенца головой за потолок, останавливался превозмочь боль, стонал и, чтобы облегчить её, ругался вслух… Каково в таком случае было Зуеву с его сломанной и затянутой в лубок рукой?
— Погоди, дай отдышаться! — время от времени глухо молил Аркадий, ползя вслед за Мишей.
Миша останавливался, хотя ему хотелось поскорее миновать этот проклятый канал, и кричал Аркадию:
— Как там, позади тебя? Игорь с Зуевым ползут?
— Не знаю, не слыхать! — отвечал Аркадий, и после паузы — ты не читал рассказ Кафки «Превращение»?.. Представляешь, там главный герой превращается в какую-то ползучую тварь, вроде сороконожки!.. Эта тварь спит в постели с простынями, а утром ползёт на кухню пить кофе — и весь мир балдеет от фантазии автора!.. Какие там, к чёрту, фантазии — жалкий лепет невротика! А когда целую компанию литераторов превратили в червей, и мы должны тут извиваться и проделывать ходы, чтобы выползти! Вот уж воистину: мы родились, чтоб Кафку сделать былью… Помнишь, как в школе учили? «Человек — это звучит гордо!..» А, интересно, сколько идиотства может вынести человек?..— орал он, выхаркивая пыль, которая набилась в рот и скрипела на зубах, и не то всхахатывал, не то всхлипывал.
— Потерпи, Аркаша! Ещё чуть-чуть, уже скоро! — кричал Миша, пытаясь его успокоить.
— Не могу я больше, я сейчас сдохну! — кричал Аркадий в пароксизме отчаяния, уткнувшись лицом в обжигающе горячие трубы.— Когда это кончится, наконец? — продолжал он прямо-таки завывать, выплёскивая накопившуюся боль и усталость и понапрасну теряя силы на эти всплески.
— Да хватит ныть, возьми себя в руки! — рявкал что было сил Миша.— Хватай меня за ногу — я тебя потащу за собой!
Аркадий действительно вцеплялся в его ногу, но, устыдясь своей беспомощности, отпускал и, бормоча что-то и всхлипывая, снова полз вперёд.
Хозяева той камеры, до которой давеча добрался Миша, уже мирно почивали в полной темноте, когда Миша вновь выполз к ним из канала.
— Ну вот, и я со своими цыганятами,— шутливо-извиняющимся тоном пробормотал он, вылезая из дыры.
— Давай, давай дальше! — проворчал в темноте один из «хозяев».
— Я вам целую свечку в подарок оставлю! Мы вас стеснять не будем,— он зажёг свою свечу, поставил на место их сгоревшего огарка и стал ждать. Хозяева кашляли, чесались и ворчали, что ни днём, ни ночью им нет покоя; Миша дружелюбно переговаривался с ними, пытаясь превратить их сетования в шутку… Но вот появился, наконец, Аркадий. Миша помог ему выбраться и усадил в углу, чтоб тот отдышался и не мозолил хозяевам глаза.
Потом появился Игорь. В камере стало тесно.
— Ну что? Вперёд? — предложил ему Миша, показывая на другую дыру.
Тот лёг на трубы, уже, кажется, отполированные человеческими животами, и, извиваясь телом, исчез в дыре.
— Принимай там остальных — крикнул ему вдогонку Миша и предложил Аркадию нырять за Игорем, помог лечь на трубы и даже подтолкнул.
А в первой дыре, кряхтя и скрипя зубами, уже появился Зуев. Молодец, Зуев! Потерпи, Зуев, ещё немного — и всё будет хорошо!..
— А где там Гоша с Варфоломеем? — спросил Миша, помогая ему перебраться с его больной рукой из одной дыры в другую.
— Ползут! — ответил терпеливый Зуев.
Глава седьмая
Этот второй канал был шире и просторнее первого, и уж до того, видимо, отполирован животами тех, кто «шёл» этим ходом раньше их, что ползти, можно сказать, было одно удовольствие, тем более что трубы шли под уклон — тело чуть ли не само скользило по ним, как по каткам: воистину, всё познаётся в сравнении! И в конце концов они, выныривая по одному, уже встречаемые на том конце Игорем, оказались в какой-то странной подземной галерее.
Высотой более роста человека, она была даже освещена редкими тусклыми лампочками, почти ничего не освещавшими, и казалась поначалу совершенно пустынной. Но какие-то звуки откуда-то всё же доносились, и, если всмотреться, вдалеке колебались тени.
Игорь помог вылезти из дыры замыкавшему на этот раз их команду Мише, и, топчась тут же, около дыры, не зная, куда двигаться дальше, они опять решили посовещаться. Пока собирались вместе, Игорь, щёлкнув зажигалкой, посветил вокруг, осмотрелся внимательней.
Вдоль одной стены галереи проходили трубы и гирлянды кабелей на кронштейнах. Трубы были разной толщины; одна из них, самая нижняя, почти метрового диаметра, лежала на полу; по трубам, тихо булькая, бежала вода. Но, несмотря на близкое соседство воды, было здесь сухо и тепло, только воздух был затхловат и пропитан застарелыми фекалиями, старым тряпьём и почему-то ещё — прелым сеном.
Осветив этот полумрак, Игорь обратил внимание на что-то продолговатое, лежавшее метрах в двух от них на большой трубе. Он подошёл ближе и поднёс огонёк зажигалки — это что-то вдруг зашевелилось, и раздался хриплый недовольный голос:
— Чё те надо? Убери свет!
И тогда все сразу обратили внимание на то, что на этой трубе через небольшие промежутки лежат люди и раздаётся отовсюду то тяжёлое сонное сопение, то бормотание, то глухой кашель.
Пока наша компания продолжала стоять в нерешительности, вполголоса переговариваясь, неожиданно меж ними втёрся, невесть откуда взявшись, тщедушный человечек в телогрейке, с непокрытой, коротко стриженной головой и рябым, в оспинах лицом, с интересом осмотрел нашу грязную оборванную компанию, насколько можно было рассмотреть её при столь скудном свете, и спросил, откуда они взялись. Миша показал на дыру.
— А-а,— понятливо кивнул тот.— Наши, значит. Ну пошли к нам.
— Куда к вам? — спросил Миша.
— К Хозяину! — пожал тот плечами.
— Как? У вас тоже Хозяин?
Рябой незнакомец окинул Мишу недоумённым взглядом и, презрительно усмехнувшись, ответил небрежно, словно вопрос не стоил серьёзного ответа:
— А как же без Хозяина?
— А если не пойдём?
— Что значит — не пойдёте? — посуровел сразу рябой, шагнул в сторону, ткнул рукой одного за другим нескольких лежавших на трубе и приказал: — А ну встаньте, помогите разобраться с этими!
Те нехотя начали подыматься… Ах, вон у них какие порядки!..
— Ну что, может, и в самом деле пойдём, объяснимся? — предложил своим Миша, и, больше ничего не спрашивая, они потянулись следом за рябым. Шли долго; один раз пришлось подлезть под уходящие куда-то вбок трубы; через другие перелезали или перешагивали… Кое-где узкий ход преграждали лужи, однако через них брошены были дощечки или кирпичи, чтобы перебраться не замочив ног.
В одном месте от галереи пошёл боковой ход — здесь, на перекрёстке, было просторнее и светила вверху довольно яркая лампочка; именно сюда и привёл их незнакомец. Компания остановилась и огляделась.
На свободной от труб площадке стоял большой перевёрнутый ящик, на ящике — рассыпанная колода карт, несколько пустых пивных бутылок и мутных стаканов, а вокруг этого импровизированного стола сидело шестеро: трое — на низком, без ножек диване с рваной обивкой, неизвестно как сюда доставленном, остальные трое — на ящиках же, спиной к пришедшим. Ещё несколько субъектов, слабо светя физиономиями, лежали в тёмных углах на каком-то тряпье. Тех троих, что сидели напротив на низком диване, можно было рассмотреть довольно отчётливо: по бокам два молодых парня с тусклыми худосочными лицами, а посередине — мужчина средних лет с упитанным, но бледным лицом, бритоголовый и безбровый, причём одну надбровную дугу его пересекал красный шрам, отчего глаз под ним казался прищуренным, будто человек во что-то внимательно всматривается… Все, кто был тут, повернув головы, молча уставились на нашу компанию.
— Добрый вечер,— вежливо поприветствовал их Миша, как и все в его компании, он сбился со счёта времени: ему казалось, что сейчас вечер.
— Кому — вечер, а кому — и ночь,— спокойно поправил его бритый сухим хриплым голосом; кстати, у всех у них здесь были такие голоса: хриплые и осипшие.— Откуда к нам?
— Мы писатели,— с достоинством ответил Аркадий.
— Описывать нас пришли? — усмехнулся один из сидящих.
— Попали в беду — нас засыпало,— продолжал отвечать Аркадий.
— И хотим скорее наружу,— добавил Зуев, не разжимая челюстей: после всех этих каналов он ещё бережнее прижимал к животу перебитую руку и ходил сильно сутулясь и сжав челюсти.
— Покажите нам выход, и мы уйдём, мешать не будем,— сказал Миша.
— И куда пойдёте? — спросил бритый.
— Домой!
Бритый сдержанно засмеялся — верней, просто ощерился — и вся его компания тоже сдержанно скривила рты.
— Да вы напугаете там всех! Вы меня-то чуть не напугали, ха-ха! И как вы пойдёте — там же мороз под тридцать!
— А у вас найдётся что одеть? Мы расплатимся,— спросил Миша.
— Чем? — спросил бритый.
— Ну-у… водкой, например.
— Покажи.
Миша вынул из пакета и показал бутылку. Однако предложение его оказалось опрометчивым: глаза застольной братии дружно впились в неё.
— А ну дай, попробую,— протянул руку бритый.
— Только баш на баш,— ответил Миша, пробуя улыбнуться.
— Давай-давай! — потребовал бритый.— У нас тут коммунизьм, всё общее, ха-ха!
Наша команда насторожилась. Бритый же коротко махнул рукой, и все пятеро, что сидели с ним за столом, вскочили и бросились отнимать у пришедших пакеты — они были у Миши, у Варфоломея и Игоря. Миша и Варфоломей отдали сразу, а Игорь воспротивился; однако один из подскочивших приставил к его животу нож, больно кольнув острым лезвием, в то время как другой стал выкручивать ему руку, и Игорь нехотя расстался с ношей.
— Так-то лучше,— оскалился владелец ножа, юркий и тщедушный; Игорь мог бы, наверное, одним ударом искалечить его, и по тому, как играли на его лице желваки, ему очень хотелось это сделать, но он, видимо, реально оценил обстановку: на помощь товарищей надежды не было, и он сдержался.
Пакеты тотчас оказались вывернутыми на столе, и глаза застольной компании ещё ярче заблестели при виде столь, видимо, непривычного для них разнообразия: водка, коньяк, сигареты, банки с консервами!
— Свободны, мужики,— объявил подобревшим голосом бритый.— Счастливо вернуться по домам и написать по хорошему роману, ха-ха! А мы тут за ваши успехи немного хряпнем,— он благодушно улыбнулся.
— Есть у вас вода — попить? — взмолился Миша.
— Серый, дай им воды,— приказал бритый.
Как он их различал по цвету — уму непостижимо: все сидевшие вокруг были одинаково серыми; однако один из них, видно, самый серый из всех, достал из-под ног большой прокопчённый чайник без крышки и сначала приложился к носику и попил сам, как бы показав гостям, что вода — питьевая, затем, оторвав ото рта носик и оставляя на нём паутинку слюны, подал им. Наша компания пустила его по кругу, преодолевая брезгливость и делая жадные глотки, хотя вода была тёплой и противной на вкус.
— Сколько времени? — спросил Миша у сидящих за столом.
Бритый, сорвав тем временем пробку с бутылки водки, опрокинул бутылку в рот, сделал несколько глотков, крякнул и только тогда проворчал:
— Ну вот, вам ещё и время скажи. А времени, между прочим, четыре часа ночи — все культурные люди давно спят.
— Спасибо,— сказал Миша.— А с одеждой как? Мы же почти голые.
— А где мы её возьмём? — ответил с вызовом один из дружков бритого, парень с тупым выражением лица и со свистящим тенорком, вылетавшим из его щербатого рта вместе со слюной, пузырящейся в дырке, где отсутствовал зуб.— Не с себя же снимем?
— Разве он вам не объяснил: у нас коммунизьм, ничего лишнего нету! — ёрнически ввернул другой дружок бритого.
— Вон, просите у них,— показал ещё один пальцем вдоль галереи, уходящей во мрак.— Может, у кого найдётся?
— А где у вас выход на улицу? — мрачно спросил Игорь.
— Серый, проводи их,— приказал бритый.
Тот самый «Серый», что подал им воды, с миной недовольства на лице поднялся из-за импровизированного стола и повёл их по подземному лабиринту вперёд, а за спиной у них весело зазвякали стаканы, забулькало содержимое бутылок и вспыхнул оживлённый галдеж. Но все это нашу компанию уже не интересовало — они устремились за своим Сусаниным.
— Вот выход,— остановил их поводырь в совершенно тёмном, как погреб, расширении, сменившем узкий проход, когда они прошли ещё метров двести, и зажёг спичку. Здесь тоже можно было смело выпрямиться во весь рост. При свете спички стал виден бетонный потолок с двумя железными заиндевелыми люками и две лесенки по стене, ведущие туда.
— Спасибо,— поблагодарил Аркадий «Серого».
— Не за что. Приходите ещё! — усмехнулся поводырь и исчез. Они даже не успели спросить: где, в какой части города они находятся?
Толкаясь и торопясь, все, кроме Миши, слазали по очереди по лесенкам вверх, открыли люки и выглянули на улицу — убедиться: да, вот она, свобода, вот он, их родной город! — и тут же, обожжённые ледяным морозным воздухом, чуть не кубарем скатывались обратно, в спасительное тепло: ловушка их не отпускала… Меж тем кто-то из старожилов уже ворчал и крыл их матом из глухой темноты, что напустили холода.
Наша же компания, охладившись таким образом, поняла, что с наскока на улицу не выбраться. Стали совещаться, как быть.
Положение вынуждало решать быстро. Провели ревизию всей имеющейся одежды; получалось, что лучше всех экипирован Игорь; у него, конечно, как и у всех, брюки и рубашка в лоскутьях, зато на нём свитер и куртка, правда, тоже уже изрядно порванная и грязная, но тепло ещё держать может. К тому же он самый молодой и быстрый; решили выделить ему ещё и брюки (ими согласился поменяться Аркадий — у него они сохранились лучше всех) и отправить его, чтобы он как можно скорей добрался до дома, привёл себя в порядок, а потом, не теряя ни минуты, нашёл какую только можно одежду для остальных. Кроме того, Аркадий и Зуев заставили его запомнить их номера телефонов: чтобы он позвонил им домой, объяснил ситуацию и попросил жён быстро собрать сумки с одеждой. Затем Игорь должен был, не жалея денег на такси, привезти всё это сюда… На всю операцию, прикинули они, должно было уйти часа три-четыре, не больше. К этому времени настанет утро, и сегодня же они будут, наконец, дома!
Приступив к выполнению плана, Игорь переоделся в брюки Аркадия, рывком вымахнул наружу, и за ним с лязгом захлопнулась железная крышка.
Чтобы скоротать это время, остальные решили вздремнуть, ибо их валило с ног от усталости и бессонной ночи; по примеру старожилов галереи они нашли себе по свободному участку на большой тёплой трубе и расположились на ней. Почти все тотчас же уснули; только Аркадий, более впечатлительный, чем остальные, долго не мог уснуть, перебирая густо толпящиеся в возбуждённом мозгу впечатления последних трёх суток… А тут ещё бубнят и бубнят в темноте, где-то совсем рядом два неторопливых мужских голоса:
— …Кодеин с содой — самое милое дело.
— Да и анальгин неплохо.
— А настойка боярышника — та ваще!.. Пузырей пять как засосёшь — ма-ать родная: ликёр и ликёр!
— Да где её нынче найдёшь-то?
— Настойка пустырника тоже ничего. Эта, как её… календула тоже.
— А я любую беру.
— Не-ет, как ни крути, а кодеинчик с содой лучше всего. Насыпешь жменю, да как вмажешь — сутки меня не трогай: ничего не надо!..
А тут ещё сосед… Слово за словом Аркадий втянулся в разговор с ним, словоохотливым и любопытным. Лица его он не видел: лежали голова к голове; сначала Аркадий ответил на его вопрос: кто он и как сюда попал; потом очередь рассказывать перешла к соседу. Мужик оказался толковым, и рассказ его тянул на социологический трактат, однако, поскольку тот не имел дара повествования, Аркадию приходилось подбрасывать наводящие вопросы, и вот что изложил ему мужик об этой весьма любопытной форме существования человеческих организмов, в которой они сейчас пребывали: живут тут, по его словам, не самые последние ханыги, потерявшие всякий облик (ханыги, как объяснил тот, ошиваются по вокзалам, а едят и окурки собирают из заплёванных мусорниц); здесь же народ хоть и бездомный, и беспаспортный, и не ладящий с властью, но в чём-то и самостоятельный: выходят наверх, занимаются кто чем может: подрабатывают, воруют, людей шмонают; у кого есть заначка — берут бутылку, идут в какую-нибудь забегаловку, садятся в уголке, ужинают, выпивают…
Звали Аркашиного соседа Николаем, и он довольно подробно изложил историю своей жизни. Правда, Аркадий так и не понял: или соседа и впрямь прорвало на исповедь, или это всего лишь легенда, сложенная из чужих судеб (будучи литератором, Аркадий знал, как они слагаются); но тем лучше: значит, рассказ дышит правдой не одного человека, а многих…
И вот что поведал ему Николай: бродяжью жилку замешала в нём матушка: закончив сельскую школу, она подалась на поиски счастья — это называлось тогда «ехать по зову комсомола», и ей всюду хотелось успеть: ни Дальний Восток без неё не мог обойтись, ни Крайний Север; кругом были такие же романтики, как сама, которым под гитару и под водочку с сигареткой о чём-то вечно поёт «зелёное море тайги», и на полпути куда-то родила в ускоренном порядке, семимесячным, его, Николая; чтобы легче прокормиться с пацаном, пошла в продавщицы — и проторговалась: кому в долг, кому за красивые глаза, а кто-то и сам у неё крал… А правосудие известно какое: крал ли, не крал, а не отвертишься, если в лапу судейским кинуть нечего; там ведь, как объяснил Николай, собирается тёплая компашка: следователь, прокурор, судья и защитник, и договариваются, какой срок паять, и ты выходишь против них, как баран против паровоза; одно спасение — рвать когти и прятаться, где только можно: в тайге, в горах, в подземельях,— так что мать его, наверное, и поныне скитается где-то — так же, как и он сейчас…
Так что свобода у него в крови, и потому он тоже человек свободной профессии: портовый грузчик. И всё бы хорошо, да полной свободе в Сибири мешает зима: полгода жилы выматывает… Были когда-то у Николая, как у всех добрых людей, даже жена и дочка, сам на заводе работал; только свобода дороже жены и дома; прямо 1 Мая позубатился с драгоценной своей: не припасла бутылки на красный праздник! Психанул, хлопнул дверью и пошёл в магазин; встретил там кирюху, захорошели… А через неделю, в чём был, оказался на Лене, даже домой забежать не получилось…
А на той самой Лене, или на Енисее, или на Оби,— да на любой сибирской реке чином пониже их брата летом — что бухары: с геологами, с топографами, в портах, на лесозаготовках, у лесохимиков на подсочке,— всем места хватает, и денег всем хватает и на жратву, и на выпивку, и на баб на этих — жизнь ягодой-малиной катится!.. Но как только зима продерёт хиуском да жахнет морозцем — тут-то все эти армии, дивизии и полки в сто ли, в двести тысяч, а может, и в миллионы; кто их когда считал? — как Наполеон из Москвы всё равно! — отступают, бегут позорно, рассасываются по городам на зимние квартиры, потому что местные Бичегорски только и могут обогреть в своих бичарнях отсилы несколько сот, ну тысячу…
И нет у него теперь ни родичей, к кому бы зимой приткнуться, ни паспорта — загнал по пьяни однажды, а кто новый даст? — это же с ментами связываться… Забил себе с осени место на одном чердаке — просто красота: дом новенький, чердак чистый, труба горячая рядом, матрасик мяконький — спасибо хозяевам: берегли, прежде чем выбросить на помойку! Стол себе из ящика замастырил, стены из картона поставил, газеты каждый день свежие: утром вынешь из почтового ящика — вечером обратно положишь; живи — не хочу: культура, свежий воздух, рядом магазины, забегаловки… Но морозы нынче просто задавили: под тридцать да за тридцать; воспаление лёгких кому зарабатывать охота? — верный гроб тогда, а коньки отбрасывать рано, не весь кайф словил, вот и пришлось откочевать сюда… Беспокойно только: на том чердаке его купе займут,— скорей бы уж отпустило, да снова на вольный воздух… Мечтал на зиму в Чимкент или в Алма-Ата — там вообще рай! Не получилось…
— Как видишь, и здесь люди живут,— смиренно оценил здешнюю обстановку Аркашин Вергилий.— Знаешь, сколько этих тоннелей под городом? Ещё один город!.. Сунутся, говоришь? А кому соваться-то? Слесаря — те ходят, но у них свои дела, никто никому не мешает… Да им и ходить не надо: авария какая — сами прибежим, скажем, так что им — стучи себе в домино да пивко посасывай… Женщины? Не выдерживают они тут долго, только заработать приходят… Да тут всякого народу — как проходной двор всё равно… Вот только не слыхал, чтоб писатели…
И впервые за сколько-то суток расслабившись и разомлев в тепле, хоть и на слишком покатой для отдыха трубе, Аркадий крепился и напрягал волю, чтобы не уснуть и не пропустить рассказа, полного любопытной для него информации, однако сколько ни крепился — уснул…
Его тряс Миша.
— Что случилось? — испуганно дёрнулся Аркадий, чуть не кубарем соскальзывая с покатой трубы.
— Во сне стонешь. Думал, заболел.
— Нет, ничего…— пробормотал тот, отходя ото сна.— Сколько времени?
— Полдень,— ответил Миша.
— Как? — Аркадий полностью проснулся.— А где Игорь?
— Сам не пойму,— ответил Миша.— Уже дважды мог прийти.
— Вот сволочь! Может, просто уснул дома и спит, как сурок?
— Может, и уснул,— согласился Миша. — Но нам-то что делать?
Аркадий не ответил.
— А где остальные? — наконец, спросил он.
— Кто где,— вяло отозвался Миша.— Зуев отсыпается. Гоша с Бритым общается — они его накормили. Говорит, мужики нормальные, даже знакомого алкаша здесь встретил. Теперь снова ушёл, стихи им читает.
— Пожрать бы тоже; кишки как штопором сверлит,— вздохнул Аркадий и приласкал пустой живот ладонью.— Но Игорь-то где? Неужели обманул?
— Н-не знаю… Чует сердце: что-то там не в порядке…
Однако осмысливать предчувствия глубже обоим мешал зверский голод.
Сосед Николай куда-то ушёл; Аркадий предложил Мише занять место рядом с ним на трубе и теперь соображал вслух: как бы всё-таки выбраться отсюда, дойти до первого телефона-автомата и позвонить жене? — она всё сразу поймёт и придумает; только бы дозвониться!..
Потом Аркадий снова задремал. Но не в сон его потянуло теперь, а в оцепенение: лежать бы вот так, в полном покое, не шевелясь, не разговаривая — и ничего больше не надо; даже голод проходит, и накатывает неодолимая лень: всё, что там, наверху, отодвигается в дальнюю-дальнюю даль: жена, дом, стихи, книги, издательство… Кому, зачем всё это?.. И, лёжа в ожидании Игоря с одеждой, он вдруг проникся судьбой здешних подземных жителей и спросил себя: да уж не эта ли дремотная жизнь без усилий и есть блаженная мечта человека: «рай», «сады Эдема», «нирвана», или, по терминологии здешних обитателей, «коммунизьм»?..
Однако полного покоя, в который так манило Аркадия, не получалось: и здесь тоже была своя суетная жизнь: шмыгали по проходу какие-то субъекты, переговаривались, попыхивали красными точками цигарок, окутывая себя и других удушливым в стеснённом пространстве табачным дымом; где-то кто-то глухо стонал, кашлял…
Спустя немного появился оживлённый, благоухающий портвейном Гоша Худяков. Он принёс буханку хлеба и круг ливерной колбасы, растормошил товарищей, разделил между ними угощение, и пока те ели, делился впечатлениями от более близкого знакомства с местным населением.
Буханка, правда, хрустела на зубах песком — сколько и где, интересно, она валялась? — а колбаса была склизкой и несвежей, однако брезговать угощением ни у кого уже не было сил. И только когда всё съели, Гоша заявил, что еду дали ему в виде аванса, который следует отработать.
— Как отработать? Когда? — возмутилась наша компания.
— Приходил мужик с улицы, звал ночью цемент разгружать,— объяснил Гоша.— Там бригада собирается.
— Что ж ты сразу не сказал — я бы не дотронулся до этой колбасы! — возмутился Аркадий.— Я надеюсь сегодня дома быть, а не с цементом возиться!
— А я подумал: может, так легче выбраться? — оправдывался Гоша.
Но пока что никто никуда их не звал.
А Зуев перехитрил всех; оказывается, у него была припрятана денежная заначка, и он сумел тихонько сторговаться с соседом, рядом с которым давеча прикорнул: тот продал ему свои телогрейку, шапку и брезентовые верхонки, и Зуев, оправдываясь перед товарищами, что у него сломана рука и ему надо в больницу, переоделся и ушёл… Все понимали, что ему действительно нужна помощь, попрощались с ним и отпустили с миром; даже помогли подняться наверх. Однако осадок после его ухода остался: возились с ним, помогали, а он свою сделку совершил тайком…
Уже и вечер наступил, а Игоря всё не было… Однако Мише не верилось, что он их предал: наверняка там что-то случилось. Но что?..
Вечером пришёл посыльный и велел идти к «Хозяину».
Гоши опять не было — его пригласили в другую компанию: он уже пользовался здесь успехом и, уходя, посмеялся:
— Продолжу изучение нравов «дна» — буду потом отнимать лавры у нашего классика Алексей Максимыча,— и по выражению его лица и тону голоса чувствовалось, что это изучение для него не тягостно и не скучно. Так что с посыльным от «Хозяина» ушло всего трое оставшихся: Миша, Аркадий и Варфоломей; форма приглашения была категоричной, и шли они туда со смешанным чувством: с неохотой и страхом, но и с надеждой.
Их снова привели в импровизированный кабинет с низким ободранным диваном и опрокинутым ящиком вместо стола, за которым по-прежнему восседал Бритый (не спал он, что ли, с тех пор?) в окружении отчасти старых, а отчасти и новых приятелей: ни дать ни взять президиум на собрании, ибо перед столом стояла, рассредоточившись, жиденькая толпа человек в десять (сосчитать в полумраке было трудно; да и зачем?).
Аркадий с товарищами оказались прямо перед столом.
На столе лежал истрёпанный паспорт без фотографии, и один из приближенных Бритого под шуточки и замечания вклеивал в паспорт фотографию: послюнил её языком с оборотной стороны и крепко прижал к паспорту ладонью, а сам обратился к стоявшим:
— Все собрались?
— Все,— откликнулись голоса.
— Сейчас пойдём.
— А как же пойдём мы? — обратился к «президиуму» Миша, воспользовавшись случаем поклянчить одежонку.— Мы совсем раздеты!
— Ну, это ещё не совсем,— усмехнулся тот, который придавил ладонями паспорт.— У нас умеют раздевать так, что и трусов не оставят! — и хрипло хихикнул… Как отметил про себя Аркадий, ни открыто проявлять гнев, ни смеяться они здесь не умели, лишь тусклые гримасы на губах, и в каждой интонации их, даже у этих — заискивание перед толпой и неразделимость с ней… И как только тот, что давил ладонью паспорт, бросил реплику — тотчас посыпались подковырки, никоим образом письменно не воспроизводимые.
Надо сказать, что язык тех подземных жителей хоть и покажется непосвящённому экзотически изощрённым, на самом деле убог и однообразен: три-четыре непечатных слова, комбинациями из которых несчастные носители их пытаются передать все нюансы своих чувств и действий, при этом формируя фразы не без некоторого искусства, так что подлежащие и сказуемые, определения и дополнения состоят только из этих трёх-четырёх слов, причём каждое несёт десятки значений. И всё же фразу понять можно. Дело тут, скорее, не в изобретательности и изощрённости, а в исключительной простоте жизни, при которой другие слова оказываются не нужны и из-за неупотребления забываются, и остаются лишь эти три-четыре звукосочетания — как у птиц и животных… Пожалуй, этим же можно объяснить и столь частое употребление этих слов в те времена среди всех слоёв населения, начиная с подземных жителей и кончая Верховным Шаманом.
Кстати, теперь стало щегольством эксплуатировать эти три-четыре слова в беллетристике — ими пользуются даже женщины-писательницы. Но я на этот приём попасться не хочу; во-первых, никого уже не удивлю — если ещё не столь давно приём этот был свежим и эпатировал читателя, то теперь кого эпатировать-то? — читатели и читательницы, которых было чем эпатировать, исчезли, и никакая Красная Книга их не воскресит. Теперь, скорей, нужен контрприём: уметь рассказать о нашей примитивной, полной уродства жизни, не опуская до него самих себя…
Итак, когда Аркадий Светлый с товарищами, стоя перед импровизированным столом подземного президиума, красноречиво предъявили свои отрепья, человек, что был занят изготовлением паспорта, всё же снизошёл до сочувствия к ним, велел выдать им одежду, и она тотчас безо всякой волокиты была выдана. Одежда состояла из рабочих штанов и рваных телогреек и была до того пыльной — в ней, видимо, разгружали цемент уже много раз — что когда они стали облачаться в неё, на них брезгливо прикрикнули: «А ну, отойдите, не пылите тут!» Кроме того, штаны и телогрейка, что достались Аркадию, тяжко воняли мочой и потом, однако выбирать было не из чего, и он, преодолевая отвращение, напялил всё это на себя, мешковатое, короткое, повязав сверху верёвочный пояс.
Похоже, ждали только их — толпа, ухмыляясь, наблюдала, как облачаются в рванину интеллигенты. Аркадию кто-то сунул ещё и шапку-ушанку, которая никак не лезла на его крупную, да ещё обмотанную куском окровавленного полотенца голову; пришлось подвязывать её тесёмками под подбородком, чтобы держалась, и когда «приоделись», сразу же все во главе с обладателем паспорта двинулись в путь, разобравшись в узкой галерее в колонну по одному, и шли долго, сворачивая то в одно, то в другое ответвление.
Аркадий с Мишей и Варфоломеем держались вместе, идя где-то в середине колонны и тихо переговариваясь: «Надо как-то отрываться, мужики… Как-то потихоньку отрываться!..»
Но, поскольку путь был тягуче-медленным, ноги шли сами, подчиняясь общему ритму; руки — тоже заняты, касаясь на тёмных участках то стены, то трубы; головы же ничем заняты не были; Аркадий занимал её, рассуждая про себя: вот если бы эта компания шла сейчас убивать, пошёл бы он с ними, хотя бы и под принуждением, или бы протестовал, и в какую бы форму вылился его протест? И что бы, интересно, с ним сделали? Убили? Или изнасиловали — здесь, говорят, это запросто?.. Он, всю жизнь считавший себя человеком свободным, поскольку не ходил вместе со всеми утром на работу, не давился в часы пик в набитых автобусах, удивлялся сейчас неприятным открытиям в себе, тихо клокотал и возмущался тем, что вынужден подчиняться проходимцам, назвавшим этот свой подземный рай «коммунизьмом», в который он свято верил, считая, что коммунизм не построен до сих пор только из-за неумных начальников; именно с ними он пытался скромно бороться там, наверху. Однако негодяи, что послали их сейчас, явно подражали тем, верхним…
Возмущало его и унижение, которому подверглось его чувство собственного достоинства; он вдруг понял, что боится людской массы и что страх этот растили в нём с детства: в детсаду, в школе, университете, пестуя в нём обожание организации, общества, толпы; он мог роптать на неё, но идти ей наперекор, оказывается, не мог: это выше его сил… И он шёл и терзал себя: ты раб толпы, её евнух, ты связан с этими несчастными пуповиной, ты по крови, по породе — их, и никуда тебе от них не деться; даже если ты сбежишь — не распрямиться тебе никогда, а быть вечным рабом, потому что на тебе — её заклятье, в тебе — её гнилая рабья кровь!..
Глава восьмая
А куда же делся Игорь? Неужели он, несмотря на срывы, такой с виду серьёзный и надёжный, оказался столь равнодушен к товарищам в беде, что, выйдя из подземелья, тотчас же о них и забыл?
А с ним произошло вот что. Вылезши ночью из люка, он пересёк пустырь, углубился в городские кварталы, узнал, наконец, место, где находится, сориентировался и, не теряя времени, бодро зашагал в свой район. Да и мороз не давал идти вразвалку — подгонял почти бегом.
Дом его находился в противоположной стороне города, чуть ли не на окраине, так что идти пришлось всю оставшуюся часть ночи. Трижды по пути он заходил в подъезды домов греться у тёплой батареи. И к утру пришёл.
Жил он со своей семьёй в так называемом «семейном общежитии». Этот устойчивый бытовой термин тех лет, в самом себе содержащий абсурд, наверное, требует расшифровки. Словосочетание это совсем не означало, что в том доме были общие семьи или общие жёны и мужья. Конечно, жили в тех «семейных общежитиях», или «малосемейках», тесно, но своих мужей и жён там различали, и если изредка бывала путаница, когда, ошибясь дверью, муж или жена нечаянно забирались в чужую постель, то случаи эти, как и во все времена, служили поводами для жестоких скандалов. А если точнее, то термин этот — «семейное общежитие» — обозначал многоэтажный дом, на каждом этаже которого вдоль по заставленному ящиками, мешками и детскими колясками коридору через каждые два-три метра — картонная дверь, и за каждой — комната, которая одновременно служит гостиной, спальней, столовой, ванной и прачечной; и в каждой комнате бьётся с нуждой и теснотой, не теряя, впрочем, надежды на везение и счастье, семья, чаще всего молодая.
В одной такой комнате и жил со своей юной женой и трёхлетним бутузом наш Игорь (он и в систему «общественного питания» попал, уйдя из рабочих, только затем, что решил сколотить денег на кооперативную квартиру, не преминув предварительно посоветоваться с женой, воспитательницей детсада); и в то раннее морозное утро, когда до рассвета ещё добрых три часа, он появился на пороге своей комнаты, грязный, оборванный, заросший щетиной, качающийся от усталости и голода, с ввалившимися и красными от недосыпа, грязи и мороза глазами. Ключ от комнаты он берёг, несмотря ни на что, как талисман, как залог своего спасения…
Кстати, здесь можно было бы подурачить тебя, читатель, подбросив в Игореву комнату, скажем, удачливого соперника со всеми вытекающими последствиями, но нет, не жди от меня заигрываний: буду предельно правдив!
Конечно же, Игорь, тихо войдя, первым делом шагнул к кровати и с бьющимся сердцем стал в темноте шарить по ней руками… И с облегчением перевёл дыхание: слава Богу, жена на месте! Он с нежностью погладил её разметавшиеся по подушке волосы, лицо, шею, плечо; только теперь он, по-настоящему чувствуя навалившуюся на него стотонную усталость, не раздевшись, опустился на колени и зарылся лицом в её мягкую, пахнущую молоком и свежим молодым телом грудь.
Жена его, ещё не проснувшись, но уже узнав его, жаркая, податливая, порывисто обхватила его голову горячими руками, сильно, судорожно прижала к себе и захныкала: «Ну почему ты так долго не шёл? Где ты был?» — «Ой, Танюша, погоди чуть-чуть, я грязный и голодный. Дай сначала приведу себя в порядок»,— зашептал он, задыхаясь в её объятиях и высвобождаясь из них. И только тут, услышав его реальный осевший голос, она окончательно проснулась; быстро включила боковой свет, вскочила, трепетная, полуобнажённая, в короткой полупрозрачной рубашонке, и заметалась: снова порывисто обняла его, прильнув всем расслабленным телом, потом кинулась к заёрзавшему сыну, заслоняя его кроватку от света спинкой стула, и принялась помогать мужу раздеться и разуться.
— Погоди, Танька, не суетись,— осадил он её, сдирая с себя рванину и брезгливо швыряя к порогу.— Дай бельё и полотенце, в душ сначала сбегаю, а ты пока поставь чай и давай на стол всё, что есть — жрать хочу, как сто волков!
— Сейчас, Игорёша, сейчас, миленький,— бросилась она исполнять его желания, благо, всё, что для этого нужно, было под рукой, дрожа при этом всем телом от возбуждения и продолжая хныкать и причитать.— Что же они, гады, с тобой делали, где тебя держали?..
Между тем он переоделся в спортивное трико, схватил поданные женой бельё, полотенце, мыло, мочалку и, прыгая через две ступеньки, помчался в подвал, в душевую.
Вернувшись через двадцать минут свежим, чистым и бодрым, он сел за крохотный кухонный столик и с жадностью накинулся на приготовленный женой завтрак: шипящую на сковороде скороспелую глазунью, хлеб, колбасу, масло, джем,— пихая всё разом в рот и ещё прихлёбывая обжигающий чай; щёки его раздувались, глаза алчно взирали на еду, а губы, скулы, виски, уши, кадык — всё ходило ходуном; при этом он с набитым ртом успевал ещё и скупо, урывками посвящать жену в свои похождения, отчего картина похождений получалась непоследовательной, а потому непонятной для неё и ирреальной, но она, сидя напротив и глядя на него влюблёнными глазами, успевала намазывать маслом и подавать куски хлеба, слушать его, кивать и ещё говорить сама, без конца повторяясь, о том, как им с сыном было тут без него плохо и как мучительно они по нему соскучились.
Наконец глаза его пресытились видом еды и успокоились, желваки на висках и скулах стали ходить медленнее; потом, выпив последнюю чашку чая, он окончательно отвернулся от стола, обратил взгляд на жену, улыбнулся ей благодарно, подмигнул игриво и протянул руки; она с готовностью порхнула в его объятия и уютно устроилась у него на коленях; он крепко, до хруста косточек, обнял её, впился в её сочные полуоткрытые губы долгим поцелуем, затем поднял на руки и потащил в постель…
Ах, как неумолимо неслось у них время: глядь, ей уже надо бежать с сыном в детсад, да и у него на душе висело обязательство везти товарищам по несчастью одежду, выручать из заточения.
Вместе с одетыми женой и сыном он спустился вниз, проводил на улицу, а сам пошёл к дежурной позвонить жёнам Зуева и Аркадия Светлого.
Дозвонился он до них в этот ранний час быстро, но сам разговор оказался долгим: пришлось не однажды повторять разволновавшимся и оттого переставшим что-либо усваивать женщинам, что в случившейся беде со всеми перипетиями их мужья живы — да живы, живы, чёрт возьми! — хотя, может, и не совсем целы и сейчас пока не в состоянии попасть домой из-за такого пустяка, как одежда, и что всё теперь зависит от расторопности их жён — насколько быстро они соберут и привезут ему одежду, чтобы он смог передать её им. Он не только сообщил им свой адрес, но и со всеми подробностями рассказал, как и на чём до него быстрее доехать, какой у него номер дома, этаж и комната; только слепой не смог бы теперь его найти.
Дав этим бедным женщинам час времени: переварить информацию, унять волнение, собрать вещи и привезти,— сам он после этих телефонных разговоров поднялся к себе, быстро разделся, повалился в постель, потянулся, расправляя все до единой усталые мышцы, связки и кости, и тотчас же ухнул, как в чёрную дыру, в глубочайший молодой сон.
Но разбудили его не через час, как он рассчитывал, а гораздо раньше. И совсем не писательские жёны.
В дверь постучали, и когда Игорь, моментально подскочив и натянув трико, распахнул дверь, то увидел перед собой двух молодых людей примерно одного с ним возраста, ничем не примечательных: оба чуть выше среднего роста и среднего телосложения, с неброскими, открытыми и вызывающими доверие лицами, правда, одетых довольно легко для зимы: в куртки какого-то неопределённого тёмного цвета. Причём оба вроде бы и разные, а в то же время и чем-то, словно родные братья, неуловимо похожи. Симпатичные, в общем-то, ребята, хотя это их сходство между собой, бросаясь в глаза, немного настораживало. Но именно их открытость, как он потом понял, позволила ему так легко довериться им… Вызвало его доверие к ним и то, что позади них стояла дежурная, в закутке у которой он полчаса назад названивал по телефону, простодушная бабёха, знавшая всех жильцов в лицо и по именам; она кивнула на него и представила незнакомцам: — «Вот он, наш Игорёк!» — будто привела к нему старых друзей. Парни поблагодарили её и отпустили, и один из них вежливейше, но довольно твёрдо попросил:
— Позвольте войти? Надо поговорить, в коридоре неудобно…
Игорь отступил и широким жестом пригласил их; они вошли и скромно встали в дверях, как бы ощущая неловкость оттого, что вынуждены вторгнуться без приглашения. Причём лицо одного из них было Игорю чем-то неуловимо знакомо… Где же он с ним встречался?
— Мы к вам вот по какому поводу,— сразу же продолжил тот, что спрашивал разрешения войти, в то время как другой, тот, что с неуловимо знакомым лицом, продолжал хранить молчание.— Нам стало известно, что вы вернулись из подвала писательского особняка…
— Откуда вам известно? — изумился Игорь.— Я же только что пришёл!
— Неважно откуда. Мы из той организации, которой должно быть известно всё,— с нагловатой самоуверенностью ответил незнакомец.
— Но откуда? Неужели бабы?..
— Я повторяю: это сейчас неважно! — уже строже сказал тот.— Мы хотели бы получить от вас подробные сведения: что там произошло, кто жив?
— Пожалуйста, я расскажу,— пожал плечами Игорь, поглядывая на стоявшего в двери молчаливого парня со знакомым лицом.— Проходите. Извините, что тесно. Но откуда?..
— Дело в том… Мы бы хотели попросить вас проехать с нами — это связано с некоторыми формальностями.
— Но я не могу, ко мне должны сейчас приехать, я назначил время.
— Внизу ещё один наш товарищ: он встретит и заберёт вещи.
Игорь опешил: он ещё ничего не сказал о вещах! — будто не с писательскими жёнами, а с ними он только что разговаривал по телефону!
— Оденьтесь,— настойчиво предложил разговорчивый.— Не бойтесь, мы вас долго не задержим. В конце концов, это же общая задача — спасти писателей: чем больше тянем время, тем опасней для них!
Это была правда, с этим Игорь полностью согласился, поэтому, не теряя времени, быстро оделся, вышел вместе с ними, запер дверь, и они двинулись по коридору и по лестнице вниз.
В вестибюле их действительно ждал третий. Оставив ненадолго Игоря, они о чём-то посовещались, и тот, что ждал их, так в вестибюле и остался, а эти двое вывели Игоря на улицу. У крыльца стоял легковой «газик».
Игорь не был таким уж наивным простаком, который никогда не слышал, что такое КГБ. Конечно же, и до него доходили слухи об этой организации и её всесилии, о стукачах в каждом коллективе, о переодетых агентах в любой толпе; он знал, что за серое здание, некое подобие средневековой цитадели, крепко вросло в землю в центре города, но никогда не принимал слухов близко к сердцу — слишком это было далеко от его личной жизни. Всё равно как человек всю жизнь живёт в Сибири, не задумываясь над тем, почему ему суждено жить тут, если на свете столько благословенных стран и краёв, где без конца цветущая весна и жаркое лето — настолько он привык к холоду, родившись и выросши в нём, что попросту его не замечает, и когда, собираясь в мороз на улицу, надевает свитер, пальто и шапку, то думает не о морозе, а о чём-нибудь более насущном и приятном. Точно так же и со слухами о КГБ: он родился и вырос с этими слухами, а тут ещё на мозги без конца капают: «рыцари без страха и упрёка», «кость от кости своего народа», «надёжный щит и карающий меч на страже завоеваний»… И как человек может прожить всю жизнь в Сибири, не замечая никаких неудобств от холода, хотя и может однажды сильно промёрзнуть, простудиться, схватить жесточайший бронхит или воспаление лёгких, выключившись на целые недели из обыденной жизни, да ещё глянуть одним глазом за край могилы — тут он, возможно, и проклянёт суровый климат и впредь будет в противостоянии ему осторожней; так и Игорь, трясясь на заднем сиденье «газика» в окружении двух твердокаменных парней и молчаливого, как глухонемой, шофёра, уже чувствуя своё бессилие, глядя на их непроницаемые лица, начинал припоминать и осмысливать всё, что слышал когда-то о КГБ, и мысли его торопливо разбегались сразу по трём тропкам: во-первых, он, словно во вражеском плену, прикидывал, как себя вести: что рассказывать и о чём молчать, чтобы не навредить себе, семье и товарищам по несчастью, причём о честном рассказе и речи быть не могло; во-вторых, он на всякий случай тщательно прощупывал в памяти всё своё прошлое, ища в нём компрометирующие факты, чтобы суметь извернуться, если они о них знают; и в-третьих, всё-таки очень интересно: из каких источников они о нём узнали?.. Именно по этим тропкам и бежали его мысли в тот момент, так ни разу и не свернув на четвёртую: как помочь этим ребятам разобраться в истинном положении дела…
И в этом судорожном движении мыслей, сопоставив ещё раз всё, что было ими сказано, с тем, как быстро они примчались, он догадался наконец: они слышали его телефонный разговор!.. У него даже от сердца отлегло: теперь, по крайней мере, он знал, что именно они знают, а чего нет… Как здорово, что они дали ему передышку!.. И — как в школе на экзамене: решив, наконец, задачу,— он расслабленно откинулся на спинку сиденья. И тут — о, этот дар мгновенных прозрений! — глянув на лицо соседа, неуловимо знакомое, он вдруг спросил:
— Слушай, ты же Серёга? В шестьдесят второй школе учился?
— Да, учился,— сдержанно ответил тот.
— В параллельном классе? — раскрылась наконец полностью память Игоря.
— Я тебя тоже узнал,— ответил тот.
— То-то я думаю: где тебя видел?.. Восемь лет!.. Скажи, времечко летит, а? Но как ты там оказался — ты же в политех поступал?
— Хватит базарить,— мягко, но решительно остановил их общение другой, похоже, он был у них старшим. А Игорю припомнилось теперь, что Серёга этот, как и сам он, успехами не блистал, но зачем-то попёрся в «политех», и на каком-то курсе его, конечно же, попёрли… Кто-то рассказывал, что эти неудачники, чтоб не загреметь в армию, косяками прут в милицию, в КГБ… И на душе у него отлегло: какой ни есть, а свой человечек. Не инопланетяне же они, значит!
А «газик» тем временем упёрся в глухие ворота, и половинки их тотчас без всякого сигнала ушли в стороны; машина въехала, и створки, лязгая, опять затворились: как в сказке… Все втроём легко выпрыгнули из машины.
Находились они теперь в низком обширном помещении; никого вокруг, только ряд пустых машин у стены… Они вошли в дверь, и Игорь с ними: со стороны посмотреть — троица друзей с задания вернулась.
Сразу за дверью — вестибюль, вертушка и барьер; за барьером — лейтенант в форме. Старший из их группы показал какой-то жетончик, и дежурный пропустил всех троих через вертушку — всё молчком.
Лестница с несколькими поворотами, затем коридор, извилистый, ветвистый, с какими-то нишами и тупиками. И пока шли по нему, Игорь всё старался на всякий случай запомнить дорогу
Его ввели в комнату, усадили на стул и оставили одного.
Он осмотрелся. Обычный чиновничий кабинет: два однотумбовых стола, дешёвые стулья, которые обычно разваливаются через месяц после покупки; полупустой книжный шкаф с несколькими книгами за стеклом; в углу — топорно сваренный железный ящик, именуемый, конечно же, сейфом; на стене — репродуктор и напечатанный на бумаге Дзержинский в рамочке.
Дзержинский добродушно щурился и подмигивал Игорю: дескать, ты уж потерпи, не бойся: эти ребята ничего серьёзного тебе не сделают — не те чекисты нынче. Но помурыжат. А как же: это тебе не фунт изюму; врагов надо карать… «Да какой я враг! — хотелось взмолиться подавленному Игорю.— Я простой человек, никого не трогал, властям не изменял!» — «Хе-хе, простой человек»! — ядовито будто бы усмехнулся Дзержинский, и щёлочки его глаз сделались жёсткими.— Ты вот буфетчик, лавочник, денег мечтаешь накопить — мы всё о тебе знаем!.. Всякий простой человек — потенциальный буржуй, а стало быть, враг. Так-то, това-арищ!» — с издёвкой произнёс он последнюю фразу и замкнулся в презрительном взгляде, оставив Игоря без всякой поддержки.
Затем он обратил внимание на окно; хотелось подойти и глянуть на всякий случай, куда оно выходит, однако подняться не решился, казалось, за ним следят чьи-то глаза и подслушивают невидимые устройства… Странно, почему никто не идёт? Казалось, что-то нарушилось в их процессе… Может, потому что Серёга — знакомый?
Тут как раз и вошёл тот, что разговорчивей, уже без куртки и шапки, в сером костюмчике, в голубой рубашке со скромным полосатым галстучком, румяный, причёсанный, бодрый. Не спеша прошёл, сел, достал из стола пачку бумаги, ручку, поёрзал на стуле, занимая удобную позу, незаметно, как показалось зорко следившему за каждым его движением Игорю, включил спрятанное в столе записывающее устройство, представился Игорю просто по имени: «Олег»,— и, обращаясь, чисто по-товарищески, на «ты» и без отчества, спокойно предложил, словно партию в шахматы:
— Ну что, начнём?
Игорь вёл осторожный рассказ про всю последовательную цепь событий, произошедших с того памятного вечера, взвешивая каждое слово и старательно следя за собой, ни словом не обмолвившись о том, как они там, в тёмных подземных норах, ссорились, что в отчаянии говорили, выкрикивали и проклинали. Никакого регламента и никакого насилия в допросе не было, можно сказать, и не допрос то вовсе был, а свободный рассказ внимательному слушателю; лишь иногда — скромные поощряющие восклицания: «Ну-ну, дальше?», «Это интересно», «А потом?»…
Рассказ Игоря длился часа два; увлёкшись, он попросил ручку и бумагу, стал рисовать примерные схемы их движения под землёй, а следователь затем эти схемы забирал себе… Когда же рассказ Игоря достиг места, когда они, наконец, выбрались в густо населённую подземную галерею, интерес следователя к рассказу иссяк: тот вдруг заявил, что Игорь, наверное, устал, и нужно сделать перерыв. Игорь запротестовал: он совсем даже и не устал, готов рассказать всё до конца и идти домой, но тот неумолимо предложил Игорю пройти в соседнюю комнату и немного отдохнуть.
— Сколько это — «немного»? — спросил Игорь, и тот холодно ответил:
— Немного — это и значит немного.
Тогда Игорь заявил, что, во-первых, его ждут товарищи по несчастью, а во-вторых, у него слишком много своих дел, чтобы отдыхать, да ещё здесь, но собеседник его твёрдо ответил на это, что, во-первых, о его товарищах теперь побеспокоятся они: это их прямая обязанность — спасать людей в беде, поэтому они освобождают его от неё; а во-вторых, почему он считает, что распутывание столь тёмного события, как обрушение особняка, гибель человека и злоключения остальных — не самое сегодня важное дело? Так что это их право — во имя выяснения истины держать его столько, насколько это целесообразно… И тогда Игорь понял, что спорить здесь — занятие бесплодное, так что, во избежание худшего, лучше пока подчиниться.
Его провели в другую комнату и опять оставили одного.
Комната как комната: стол, табуретка, на столе кипа старых газет и журналов… Даже кушетка есть и санузел за перегородкой: унитаз, раковина… Только вот дверь наружу странная: без ручки! Захлопнули за тобой — и ку-ку! Это арест, что ли?..
Он сразу ринулся к окну… Окно как окно: внизу — внутренний заснеженный дворик без всяких входов-выходов; четыре забытых машины с шапками снега на них, да посередине — клумба с торчащими из снега чёрными стеблями… А переплёты в окне, между прочим, если всмотреться,— стальные, и стёкла, кажется, небьющиеся; интересно бы проверить. Но чем? Попробовал тронуть табуретку — привинчена к полу; стол — тоже. Поня-атно!.. Первая реакция — колотить в дверь, и как только кто сунется — ударить, выхватить оружие и — вперёд! убивая всякого, кто на пути… Но следом — сомнение: а зачем? Подожди, успокойся, никаких зацепок у них нет… Не имеют права! И ни одного слова больше без условий!..
«Вот вам! Вот вам!» — показал он кукиш на все четыре стороны — невидимому, следящему за ним глазу. Затем собрал старые журналы, завалился на кушетку с твёрдым валиком под головой, раскрыл первый журнал и… крепко уснул. А проснулся неизвестно сколько времени спустя (часы он взять утром забыл), оттого что в комнате кто-то появился.
Он подскочил и сел на кушетке. Перед ним стояли двое: всё тот же молодой и ещё один, постарше — лет за тридцать.
— Здравствуйте! — бодро сказал новый, называя Игоря по имени-отчеству, улыбаясь и чуть ли не с объятиями — этакий рубаха-мужик, душа нараспашку.— Приносим извинения, что задержали, но виноват только я! Он меня ждал, а я задержался. Зато вы тут время, смотрю, не теряли — выспались! Задаю несколько вопросов — и свободны! Договорились? — между тем разговорчивый этот мужик с размаху оседлал табуретку, оказавшись перед Игорем глаза в глаза.
— Согласен,— угрюмо буркнул Игорь.— Давайте вопросы.
— Прекрасно! Чувствую, поладим!.. Олег, позволь нам побыть одним? — обратился тот к молодому, переминавшемуся сзади.
— Пожалуйста,— пожал тот плечами, даже, кажется, с обидой, будто не заранее заготовленный спектакль они ломали, и сразу вышел.
Развесёлый этот мужик, оставшись наедине с Игорем, сразу посерьёзнел и, глядя ему в глаза, стал задавать свои вопросы, не скрывая, что прекрасно осведомлён обо всём. Его интересовали конкретные подробности: что именно говорили они, когда остались одни в засыпанном подвале? Когда и как умер Карманов, и что перед смертью сказал? В каком состоянии сейчас Зуев, Светлый, Имангильдин, Худяков?..
— Так вы ещё не освободили их? — удивлённо спросил Игорь.
— Ну почему же, ими занимаются — но им сейчас пока не до разговоров! — сказал весёлый мужик и посмотрел на часы, и Игоря опять осенило: а ведь о них тут знали, наверное, раньше, чем вышел оттуда он сам!..
А мужик между тем сменил тему, уже обращаясь к Игорю по-приятельски, как к старому знакомому:
— Ты, я вижу, честный, открытый парень. Просто ума не приложу: чем ты теперь заниматься будешь, как кормить семью? Ты думал над этим?
— Не знаю,— удручённо ответил Игорь.— А что?
— Да есть у меня на примете местечко,— выдержав паузу, продолжил мужик.— Наши артисты решили Дом актёра организовать. Что-то вроде своего клуба, а при нём ночное кафе: артисты же, полуночники!.. Злачное будет место. И, я думаю, выгодное для бармена,— мужик снова выдержал паузу.
Игорь всё-таки был сообразительным — намёк понял и сразу спросил:
— А что для этого нужно?
— Совсем немного,— ответил тот.— Держать нас в курсе дел. Там ведь интеллигенция будет собираться…
— Нет, я не хочу на это идти,— ответил Игорь, сразу всё поняв.
— Да ты не торопись, подумай,— продолжал мужик.— Приди домой, пораскинь мозгами, взвесь… Место надёжное; потом, смотришь, ещё лучше что-нибудь предложим… Только с женой советоваться не надо — тут, как ты сам понимаешь, разговор не женский. Если согласишься — это будет в некотором роде наша с тобой маленькая государственная тайна, и ты дашь обязательства. А жене и всем, кто интересоваться будет, скажешь по секрету: дружок, мол, один по блату пристроил. И — всё. Подумай. Тут — понимаешь? — целый комплекс и твоих личных проблем завязан: заработок, квартира, всё твоё будущее… Жена, опять же, ребёнок.
— А причём тут жена? — насторожился Игорь.
— Да как же! Она ведь воспитатель в детском саду, так?
— Так,— Игорь поразился их осведомлённости.
— Ты ведь должен понимать,— продолжал между тем мужик, совсем приблизив своё лицо к Игореву и твёрдо глядя в глаза — гипнотизируя, можно сказать, и взглядом, и голосом,— мы не каждому предлагаем. Проверяем человека. А у неё там неважно дела складываются: не всё у неё там получается; с директрисой неувязки.
— А ребёнок причём? — совсем уж дрогнул голос у Игоря.
— А ребёнок ваш в этом детсаду устроен. Уйдёт жена — придётся и ребёнка забрать… А вы, наверное, ещё и второго завести хотели?
Игорь был обескуражен: они что, берут «на пушку» или действительно знают, о чём жена шепчет ему в постели?
— Но это я так, к слову… А сейчас — свободен! — опять весело и беспечно сказал мужик, разведя руками.— Езжай домой, отдыхай и о писателях не думай — берём их на себя!..
Вот такой разговор состоялся у Игоря в том сером здании; но имел ли он продолжение — не скажу: не имею права разбалтывать тайну исповеди, доверенной мне — хотя столько уж лет прошло после того разговора между Игорем и тем мужиком! Так что не взыщи, дорогой читатель, если некоторые тайны тех лет так и останутся тайнами.
Вернувшись в общежитие, а было это уже под вечер: ранние сумерки окутали город морозным туманом, и везде зажглись огни,— он первым делом зашёл к дежурной поинтересоваться: приходили ли женщины и оставляли ли вещи? Дежурная ответила, что женщины приходили, с ними разговаривал мужчина, который ждал их тут, и вообще это всё — не её ума дело!
Понятно: её припугнули.
Тогда он стал звонить Зуеву и Светлому: вернулись ли они домой?..
У Зуевых ответил звонкий мальчишеский голос: «Да, папа уже был, они с мамой поехали в больницу!..» Ну, значит, они и в самом деле вышли,— с облегчением подумал Игорь обо всех пленниках подземелья (ещё не зная, что Зуев выбрался из катакомб сам по себе), и камень с его души спал… Но когда для надёжности он позвонил ещё и Светлому, телефонную трубку взяла жена Аркадия, и когда он назвал себя, то услышал такой поток клокочущей брани, что растерялся и ничего не мог разобрать, кроме отдельных фраз: «Как вам не стыдно!.. Какая низость, какой цинизм — обманывать в беде!..» Он попытался остановить этот поток и выяснить, что произошло, но бесполезно; когда же он стал раздражённо кричать в трубку, что ничего не понимает, ему ответили: «Ах, вы не понимаете? Вы всё понимаете! Я с вами больше не желаю разговаривать!..» — сказали ему и повесили трубку.
Он поднимался в свою комнату подавленным, с пакостным настроением — будто его весь день пытались, взявши за шиворот, ткнуть лицом в зловонную жижу — так горько и неприятно всё это было!
Глава девятая
Наконец бесконечная подземная галерея упёрлась в небольшую квадратную камеру с люком наверху. Стали по одному выбираться наружу.
Район был заводской — воздух благоухал дымами с химическими привкусами; однако, как понял вылезший первым из их компании Аркадий, по сравнению с прошлой ночью мороз отпустил.
Озираясь, он пытался узнать место: они толклись на пустыре — или то была какая-то городская площадь, безлюдная в столь поздний час? По одну сторону от них, столпившихся вокруг люка, из которого продолжали выныривать по одному члены их экспедиции, светились поодаль окна пятиэтажек жилого района, а по другую, уходя в темноту, раскинулась широкая улица с трамвайными путями посередине и высокими заводскими заборами по обе стороны, а за заборами громоздились тёмные корпуса и возносились в небо непрерывно курящиеся кирпичные трубы.
Но почему так безлюдно? Ведь ещё не ночь? Редкий прохожий быстро пройдёт вдоль забора и ускорит шаги, завидев вдалеке на снегу странную неподвижную группу; прогрохочет трамвай, взвизгнув поросёнком на закруглениях рельсов… Видно, люди устали от морозов, торопятся скорей добраться до своих тёплых квартир… Скоро же Новый год!
И вот, наконец, все выползли из люка и неорганизованной толпой двинулись вдоль пустой заводской улицы.
Аркадий продолжал нашёптывать товарищам: как только появится возможность — смываться!.. Однако возможности пока не предоставлялось — всё шли и шли вдоль нескончаемых заборов, прерываемых лишь заводскими проходными, в которых за большими окнами виднелись сидящие охранницы в беретах и чёрных гимнастёрках… Так прошли, наверное, с километр, пока дорогу им не пересёк железнодорожный путь, уходящий в полуоткрытые ворота; туда и свернула бригада.
Сразу за воротами стояла пустая сторожевая будка, Аркадий с Мишей и Варфоломеем, чуть поотстав, юркнули за неё и притихли. Только повизгивал теперь снег под ногами уходивших.
Однако владелец поддельного паспорта, почтительно именуемый остальными «бугром», держал бригаду в поле своего внимания, возможно, предвидя отлынивание; он тотчас обнаружил недокомплект и принял меры: несколько вертевшихся возле него мужичков ринулись искать беглецов, сию же минуту обнаружили их за будкой и с криками: «Убежать решили, с-суки?» — заламывая им руки, поволокли на правёж.
Беглецы, снова оказавшись среди бригады, заныли, что и не думали бежать, а отлучились по нужде, однако толпа продолжала подвергать их остракизму, изливая на них собственное тупое раздражение и одновременно развлекаясь; однако «бугор», сберегая бригаду для работы, прекратил свару.
Двигаясь по путям мимо навесов и штабелей железобетонных изделий, вышли на зады высокого, обшитого досками сарая; под освещённым яркими лампами навесом между путями и сараем уходили под землю глубокие хранилища, перекрытые на уровне пола частой решёткой из толстых стальных стержней, по которым можно было свободно ходить.
Тут появился расторопный заводской распорядитель и, как старому знакомому, пожал бригадиру руку, затем взял троих, отвёл куда-то, и те принесли ворох лопат, ломы, кувалды, брезентовые рукавицы и связку респираторов, которые тут же расхватали; однако их на всех не хватило, и среди тех, кому не хватило, естественно, оказались три наши героя.
Почти сразу же подогнали железнодорожный состав, состоящий из десятка бункерообразных вагонов, и начали разгружать по одному вагону.
О, легендарные инструменты героического двадцатого века, лом и кувалда, коим надобен величественный памятник, с помощью которых, главным образом, и строилась та великая эпоха счастья, потом уже, на излёте её, наречённая эпохой «развитого» шаманизма!.. Так вот, с помощью кувалд и ломов открывали нижние люки вагонов, и цемент, поднимая пыльное облако, мощными струями устремлялся из вагона в подземные хранилища; но вскоре он всё-таки забивал решётки; надо было быстро расшуровывать его лопатами и помогать ему вытекать из вагонов, а затем ещё зачищать вагоны от остатков. На разгрузку вагона уходило минут двадцать. Затем люки закрывали, распорядитель и бригадир громко кричали, чтобы все отошли, локомотив свистел, состав передвигался на один вагон, и всё повторялось. При этом бригадир ещё покрикивал и подгонял всех, чтоб быстрее шевелились, и разгрузка шла споро.
Аркадия по-прежнему жгла мысль о побеге; кстати, юркого Варфоломея уже нигде не было видно: похоже, сбежал во время передвижки состава, и никто его пока не хватился. Теперь была их с Мишей очередь.
И тут случилось ЧП: при очередной подвижке состава в облаке пыли стукнуло рамой вагона одного зазевавшегося бригадника, который почему-то не отошёл, несмотря на предупредительные крики: скорей всего, оглох, напичканный «наркотой». Его ударило, и он рухнул на решётки. Сразу же все обступили лежавшего; крови на нём не было, лишь на виске виднелась вмятина, исказившая его лицо. Подошли бригадир и распорядитель:
— Что произошло?
Кто-то путано объяснил. Бригадир присел на корточки над лежащим, взял его безжизненную руку за запястье, проверяя пульс. Отпустил и изрёк:
— Готов,— и спросил распорядителя: — Что с ним делать будем?
— Не знаю! — заносчиво ответил тот.— Мы как договаривались? Вся техника безопасности — под вашу ответственность! Есть у него документы?
— Да какие документы! — вяло махнул рукой бригадир.
— Я знаю одного тебя, с тобой договор заключаю! — заявил распорядитель бригадиру.— А эти, он кивнул на остальных, меня не касаются, их у меня нет, так что забирайте его себе — мне он не нужен!
— А мы куда его денем?
— Не знаю! Но чтоб на нашей территории его не было, иначе деньги не отдам! Меня ж милиция потом затаскает! Вы что, мужики? Так — нечестно!
— Ну давайте кто-нибудь,— обратился тогда бригадир к бригаде,— тащите его за ворота… Да подальше!
Но тащить мертвеца, видимо, никому не хотелось… И тут Аркадий, вместе с толпой глазевший на смерть человека, сообразив, ткнул локтем стоявшего рядом Мишу, и тот всё сразу понял: они шагнули вперёд, наклонились и попробовали поднять мёртвое тело. Однако вдвоём его было не унести.
— Давай ещё ты! — скомандовал бригадир, хлопнув по спине ближайшего от себя мужичонку, наверное, даже не разглядев в суматохе, что тащить мертвеца взялись ненадёжные люди.— Двое за руки, один за ноги, и — быстро попёрли!.. Остальные — разгружать дальше; нечего стоять!..
И они втроём потащили мертвеца к воротам.
Нести было далеко, тяжело и несподручно: тело долго не застывало, обвисало и норовило выскользнуть из одёжек. Раз пять останавливались передохнуть и взяться половчее. Но всё же донесли, хоть и выдохлись, вымотались и взопрели.
Миновав ворота, пересекли пустое подобие улицы и положили тело под забором на противоположной стороне. «Как дохлую кошку. Или собаку»,— подумал Аркадий. Однако серьёзных переживаний на сей счёт не было — слишком уж много накопилось их за последнее время. Главное, что они с Мишей свободны. Спасибо тебе хоть за это, мертвец!
— А ты давай, мужик, канай обратно,— объявил третьему, что нёс с ними мертвеца, Аркадий, стараясь выражаться в стиле собригадников,— и скажи пахану, что мы рвём когти — у нас свой интерес, понял?
— Да вы чё, в натуре? — не понял мужик.— Закалымили и линяете?
— Возьми себе нашу долю.
— Х-хэ! — удивился тот их наивности.— Кой дурак отдаст?.. Ну дело ваше… Я тогда посмолю чинарик да подамся помалу — как раз к моему приходу и зашабашат,— примерно так выразился мужик, если отбросить затейливо вплетённые в его речь матерные арабески.
Когда Аркадий с Мишей отошли и оглянулись, их компаньон за неимением другого удобного места сидел прямо на мертвеце и светил в темноте блуждающей звёздочкой папиросы, подперев рукой подбородок, подобно роденовскому «Мыслителю», в раздумье о чём-то вечном.
И тут на обоих напало совсем не подходящее моменту истерическое веселье: они побежали вприпрыжку, хохоча, толкаясь и падая, снова бежали и кричали, бестолково перебивая один другого: «Ур-ра-а, свобода!», «О дайте, дайте мне свободу!..», «О вольность, вольность, дар бесценный, позволь, чтоб раб тебя воспел!»…
Они шли теперь по ярко освещённым жилым кварталам предновогоднего ночного города: искрилась и мигала бесчисленными огнями праздничная иллюминация на зданиях, на ёлках внутри дворов, а высоко на крышах светились лозунги, и ярче всех: «Сибири — высокую культуру!». Возбуждённый Аркадий оглядывался кругом и удивлялся: «Смотри-ка: всё по-старому!» — им казалось, что они не были в городе несколько лет.
Но вот они продрогли в своих рваных, грязных и пропотевших одёжках и перед тем, как разойтись, зашли в какой-то подъезд отогреться.
Уже согрелись, стоя возле пышущей сухим теплом батареи на пустой лестничной площадке между первым и вторым этажами, предвкушая вслух, как сейчас придут домой, да залезут в ванны, да переоденутся, да сядут за стол!..— когда внизу всхлипнула входная дверь на пружине, и по лестнице дружно протопали мимо, подозрительно косясь на них, мужчина и женщина, оба плотные и богато одетые: она — в пальто с пышным воротником из чернобурки и в такой же шапке, он — в пыжиковой шапке и роскошной распахнутой дублёнке; оба одышливые и удивительно похожие между собой: оплывшие лица, горящие багровым жаром от мороза щеки, одинаково толстые губы и носы, и маленькие, без выражения, глазки… Они уже прошли мимо, опахнув Аркадия с Мишей удушающе-приторными запахами женских духов, мужского одеколона и алкоголя. Однако мужчина, заинтересовавшись ими, остановился и зычно спросил:
— Чего вам тут надо?
— Погреться зашли,— миролюбиво ответил Миша.
— А ну давайте отсюда! — гаркнул тот: Мишино миролюбие придало ему уверенности.
— Не связывайся, Костик, с ними,— ласково пророкотала женщина.
— А чего их бояться, шаромыг этих — гнать их надо, а то совсем на шею сядут! — с задором ответил ей мужчина.— Давайте отсюда! — и он сделал угрожающий шаг им навстречу; однако женщина благоразумно вцепилась в его рукав и дальше не пустила, да он и сам дальше идти не решился.
Миша видел, как застыли на Аркашином грязном лице глаза и заиграли желваки на скулах: он не в силах был оценить юмора их положения — сдали нервы; не хватало ещё сцепиться с этим бугаем уже после благополучного спасения… И Миша, взяв его под руку, шепнул: «Пошли, пошли отсюда!»
Однако Аркадий упёрся и сказал сытому с угрозой:
— Ну, иди сюда, дерьмо вонючее, я тя щас умою! — и сунул руку в карман, будто хочет вынуть оттуда нечто устрашающее.
Странная то была сцена и смешная, как в комедии положений, где персонажи перепутались местами: первый поэт области в роли оборванного люмпена, гонимого с тёплой лестницы на мороз, и настоящий люмпен, только явно начальствующий и раскормленный, с негодованием играющий перед люмпенами роль хозяина и гонителя люмпенов… Но когда Аркадий произнёс свою угрозу, тот сразу превратился в самого себя: под визгливый вопль жены на всю лестницу «Помогите!», дёрнувшей его за рукав, оба побежали наверх… В это время во всех дверях защёлкали замки, а Миша, единственный зритель этой комедии, поскорее увлёк Аркадия вниз. Но у входной двери они остановились и подождали: что будет дальше.
Однако ни одна дверь так и не открылась, из чего оба заключили, что женский вопль вдохновил жителей всего лишь крепче запереть двери… А вверху ещё слышалось топанье… Миша выговорил Аркадию:
— Чего ты с ним связался — нам ещё до дома добраться надо!
Аркадий же, не обращая внимания на Мишу и азартно вслушиваясь в топот наверху, ещё и крикнул туда, сложив ладони рупором:
— Эй, толстопузые, ждите! Мы ещё придём ночью ваши меха брать! — затем, расхохотавшись и хлопнув дверью, они вышли и двинулись дальше.
— Ну, ты и рисковый мужик! — удивился Миша.
— А ты знаешь,— отозвался тот,— мой костюм придаёт мне дерзости. Вот приду домой, натяну старую маску — и снова стану всех бояться…
Жена Аркадия, женщина хоть и нервная, и склонная к экзальтации, но в то же время и стойкая в опасных ситуациях, встретила его мужественно: не испугавшись ни вида его, ни того, что лицо его покрыто сплошной чёрно-серой коркой и обмотано окровавленной, присохшей к волосам тряпкой, благоговейно поцеловала его, как целуют икону (да-да, в те годы ещё существовали женщины, умевшие самоотверженно любить мужей, и она относилась именно к ним!); затем сама раздела его, приготовила горячую ванну, сама отмыла его, отмочила и сняла окровавленную повязку с головы, остригла вокруг раны волосы, осмотрела, обработала её и взяла с него слово, что он завтра же с утра отправится показаться врачам. И пока она всё это делала, Аркадий рассказывал, рассказывал, рассказывал ей с ироническими замечаниями и смешными деталями об их подземной одиссее. Хотя в том, что он рассказывал, смешного было мало — просто ему не хотелось ни расстраивать, ни пугать жену, поэтому он всё же находил смешные детали и даже придумывал их, и уже сам верил в них и смеялся над ними.
Затем она стала рассказывать, как сегодня утром позвонил какой-то человек, назвал свой адрес и сказал, что должен передать её мужу одежду…
— Так это же Игорь! — воскликнул Аркадий.
— Но ситуация-то абсурдная! — продолжала она возмущённо.— Я, как дура, собрала всё, что смогла из твоей одежды, кинулась по тому адресу, приезжаю, а Игоря нет — встречает совсем другой человек, который ничего толком не может объяснить, а дежурная потом подошла и говорит шёпотом, что Игоря арестовали. И что я могла подумать обо всём этом?
— Почему арестовали? За что?
— Ну уж не знаю, за что! Сказала, арестовали, а этот мужчина на неё же и накричал: не суйтесь, кричит, не в своё дело, и что Игорь, будто бы, совсем даже не арестован.
— Странно,— сказал Аркадий, задумавшись.
— Но самое странное — не это,— продолжала она, усаживая мужа за стол, чтобы накормить.— Под вечер — я уже из школы вернулась — опять звонит Игорь, и я не выдержала: взвинтилась и кричала в трубку Бог знает что, и мне теперь так стыдно!.. Ну в самом деле: ведь мы тут похоронили вас, оплакали!.. Нет, это театр абсурда, бессмыслица, больной сон: всё не сходится, ускользает, проваливается… От этого абсурда хочется, знаешь, хватить стакан водки, забыться и не просыпаться… Теперь я понимаю, почему у нас много пьющих женщин!
— Да, да,— рассеянно слушая её, кивал Аркадий; ему не давала покоя обронённая ею фраза об аресте Игоря: что бы это значило?..
По сложившейся многолетней привычке, слепливая выводы из мельчайших осколков информации и не решаясь высказать эти выводы даже жене, он думал и думал, и смутные подозрения его всё усиливались: нет, не случайно всё: и обрушение, и подвал… И снова, как бывало раньше, он ощутил: его — да, впрочем, наверное, и всех, кто был там — обкладывают; как охотники обкладывают красными флажками лис и волков… И, может, уже занесли руку и над ним тоже — вычислили и скоро постучат в дверь?.. Он бросил ужинать, пошёл к телефону и позвонил Зуеву. Подняла трубку жена Зуева.
— Как дела у Фёдора Матвеевича? — спросил он.
Жена Аркадия подошла и стала делать ему рукой знаки, показывая то на рот, то на телефон, напоминая: тебя могут подслушать!
— Неважно дела у Фёдора Матвеевича,— ответила между тем жена Зуева.— Его оставили в травматологическом отделении: кости на руке срастаются неправильно — надо ломать и снова сращивать!
— Срастутся,— подбодрил её Аркадий.— Вон он какой молодец!
— Да она у него ещё и воспалена — как бы не отняли.
— Будем надеяться на лучшее… В конце концов, главное для писателя — не руки, а голова,— постарался он её утешить.
Потом позвонил Кулебякину. Жена Кулебякина ответила, что Антон Сидорович уехал работать на дачу.
— Как ему там работается? Не икается? Не мучает ничего?
— Кто это говорит? — спросила женщина, заподозрив в вопросе подвох.
— Душа Аркадия Светлого с того света. Прилетела, чтобы шепнуть Антону Сидоровичу пару тёплых слов.
— А-а, это вы,— разочарованно отозвались там, узнав голос Аркадия.— Но ему же всё равно некуда ходить на работу — особняка-то нет!..
Затем позвонил Финк-Червякову. Ему ответили, что Семён Яковлевич нездоров и к телефону подойти не может.
— Что с ним?
— Температура.
— Тридцать шесть и шесть? Это действительно опасно — он умрёт от равнодушия к ближним,— и Аркадий положил трубку; больше никуда звонить не хотелось.
Утром он долго отсыпался после многих суток мучений и недосыпов. Жена ушла на работу, а он всё нежился и дремал, зарывшись головой в подушки. Поднявшись, долго брился, умывался и пил чай, решая: что делать, и с чего начать?.. Ещё будучи в подземельях, они, все вместе: Зуев, Имангильдин, Худяков и он — дали друг другу слово: если хоть один из них останется жив и выйдет оттуда, провести расследование причин катастрофы и найти виновников, чего бы это ни стоило… Эти размышления Аркадия: с чего начать? — и прервал звонок в дверь. Он пошёл в прихожую и спросил:
— Кто там?
— Милиция. Откройте,— ответили ему.
У Аркадия ёкнуло сердце. Долгих-предолгих полминуты стоял он перед дверью в размышлении: что делать? — пока снова не позвонили. Понял: разводить канитель бессмысленно,— и открыл. За порогом стояли лейтенант и сержант в милицейских серых пальто с погонами, а позади них топтались с виноватым видом старичок-пенсионер, живший напротив, и женщина с первого этажа, староста подъезда, взятые, видимо, в понятые. Сквозь виноватый вид на их лицах проступало любопытство: для них Аркадий был не просто соседом, а ещё и гордостью их подъезда.
— Позвольте войти,— сухо сказал лейтенант и бесцеремонно перешагнул порог; спутники его остались пока за распахнутой дверью.— Вот ордер на обыск,— показал лейтенант бумажный листочек с синей печатью на нём.
Аркадий взял его и повертел в руках, но от волнения буквы на нём прыгали в глазах; он вернул его и спросил: что это значит? по какому поводу?
— А то и значит, что обыск,— с чисто милицейской логикой ответил лейтенант и жестом хозяина положения пригласил в квартиру остальных.
Те вошли и сгрудились в прихожей. Лейтенант, не теряя времени, первым делом внимательно осмотрел прихожую и остановил взгляд на грязных, растоптанных, густо покрытых цементной пылью ботинках, в которых Аркадий пришёл ночью и не успел выбросить в мусоропровод. Лицо лейтенанта, увидевшего их, выразило крайнюю степень удовлетворения. Похоже, на этом его служебное рвение было исчерпано — он устремился к ботинкам, как к драгоценной находке, взял в руки и спросил Аркадия:
— Ваши?
— Вы полагаете, что я их украл в музее? — усмехнулся Аркадий.
— Отвечайте на поставленный вопрос: ваши?
— Ну мои,— с лёгким раздражением ответил Аркадий, совершенно не понимая болезненного интереса милиционера к этой рвани.
Лейтенант удовлетворённо хмыкнул и испросил разрешения пройти и сесть за стол, чтобы написать протокол. Разрешение было получено, и всей гурьбой перешли в гостиную.
Лейтенант с подобающей случаю важностью уселся за полированный стол посреди комнаты и стал сочинять протокол; Аркадий, чтобы не мешать столь серьёзному акту творчества, тихонько сел на диван; остальные толпились у двери — приглашать их дальше у Аркадия охоты не было.
Наконец был сочинён протокол о том, что сего числа в присутствии понятых имярек у гражданина Аркадия Светлого найдены и изъяты данные ботинки — следовало длинное и скучное описание их примет; засим все четверо гостей расписались в протоколе. Аркадий, не желая участвовать в этой глупости, расписываться отказался, о чём лейтенант сделал запись в протоколе. На этом формальность была исчерпана, понятые отпущены, рядовому милиционеру велено было забрать Аркадиевы ботинки, завернув их в бумагу, а самому Аркадию лейтенант вежливо предложил проехать с ними в отделение милиции, где ему всё будет разъяснено… Аркадию всё ещё не верилось в серьёзность происходящего — это походило на замысловатую, но глупую игру.
— Сухари брать? — иронически спросил он.
— Я думаю, пока не надо,— ответил лейтенант, нажимая на слово «пока».
— А записку жене написать можно?
— Пишите,— разрешил тот.
Аркадий взял лист бумаги и размашисто начертал на нём: «Дорогая, они всё-таки за мной пришли. Я у них в руках, но за меня не беспокойся, думаю, ничего серьёзного против меня нет, и скрутить себя в бараний рог я им не позволю. Но на всякий случай, моя умница, будь мужественна и готова к новым испытаниям. Целую и обнимаю тебя. Твой Аркан».
И только когда этот лейтенант в отделении милиции начал допрос, до Аркадия, наконец дошло, зачем им понадобились его задрипанные старые ботинки: разговор шёл не более и не менее чем о трупе, обнаруженном в заводском районе, и о причастности Аркадия Светлого к убийству; доказательство сему — следы возле трупа, оставленные этими самыми ботинками! Вот, оказывается, какое стряпалось дельце!
От такого поворота Аркадий опешил. Но самым непостижимым в этом было — насколько молниеносно они на него вышли. Мистика!..
Действительно, можно было поверить в сверхпроницательность и всеведение милиции, если б этот лейтенант всем своим видом не доказывал обратного. Аркадия просто мучила эта жгучая тайна, и он спросил лейтенанта:
— Объясните, лейтенант: как вы смогли на меня выйти? И я честно расскажу, как всё было.
— Да? — на секунду вспыхнул у того в глазах живой интерес. Но вспыхнул и тут же потух, задавленный; лицо милиционера снова приняло постное выражение; он лишь напыщенно изрёк их старый, как Аркадиевы ботинки, и уныло шаблонный ответ: — Купить меня хотите? Не продаюсь! И запомните: здесь не нам задают вопросы, а мы задаём! А честно рассказать вы и так должны!
Да Аркадий и не думал ничего таить — стал рассказывать всё по порядку, начиная с обрушения особняка. Когда же дошёл в своём рассказе до места, где и как того несчастного мужичонку ударило рамой вагона, лейтенант стал спрашивать: видел ли он своими глазами, как его ударило?
— Нет,— честно признался Аркадий.
А когда он рассказал, как бригадир склонился над упавшим, проверил пульс и произнёс: «Готов»,— лейтенант спросил:
— Что за бригадир? Фамилия? Имя?
— Не знаю — его все звали «бугром».
— Так что ж вы ссылаетесь на мифического «бугра», если ваши сведения нельзя проверить? Вы сами проверяли пульс пострадавшего?
— Когда мы его несли, он уже остывал.
— Кто это подтвердит? С кем несли? Можете назвать фамилии, имена?
— Не могу, я не знаю их,— Мишу Новосельцева он называть не стал.
— И что же, вы донесли до улицы — и бросили под забор? — с крайней степенью иронии спросил лейтенант.
— Не бросили, а положили,— ответил Аркадий. Его теперь разбирал стыд, когда он вспомнил, как они с Мишей прыгали и кричали в экстазе о свободе… Он краснел и вытирал платком потеющий лоб. А лейтенант продолжал допрос, желая на чём-нибудь его поймать и запутать:
— Что же это вы — ничего не видели, ничего не знаете. Бросили — и не сообщили ни в скорую помощь, ни в милицию?
— А как вы думаете,— возражал Аркадий, смелея от собственной дерзости,— почему нас, семь человек, засыпанных в подвале, бросили, и никому до этого дела не было: ни власти, ни милиции, ни скорой помощи? Почему никому нет дела до сотен, а может, тысяч живых людей в подземельях? Почему вы игнорируете это, а сидите и высасываете из пальца дело на меня?
— Не уводите разговор в сторону!
— Я не отвечу на ваши вопросы, пока вы не ответите на мои.
Лейтенант предупредил его об ответственности за отказ от дачи показаний, потом задал ещё несколько вопросов; Аркадий молчал. Лейтенант, уставший, видимо, не менее Аркадия — допрос длился три часа без перерыва — задумчиво побарабанил пальцами по столу, затем собрал листы протокола, встал и вышел из комнаты, оставив Аркадия одного, и его долго не было.
Но вот, наконец, он появился и дал Аркадию подписать протокол. Аркадий внимательно прочёл его, но подписать отказался: многие его ответы были записаны неточно; после долгих препирательств лейтенант всё же согласился исправить ответы, и только тогда Аркадий их подписал.
— Так вы меня не выпустите? — спросил он.
— Ну почему же,— сложив подписанные листы в папку и заперев папку в железный шкаф, лейтенант позволил себе расслабиться — начал нечто вроде светского разговора: — Вы человек в городе известный, в столице печатаетесь, так что мне было даже приятно с вами побеседовать. Мы и не думали вас долго задерживать, пока что это в наши планы не входит. А там видно будет. Правда, нам нужна ещё одна формальность: вы нам дадите подписку о невыезде. Извините, но так уж полагается. И на этом пока закончим.
Интересно, что в течение всего диалога этот простодушный молодой человек усердно нажимал на слова «мы», «нам», «у нас», так что невольно получалось, будто он причисляет себя к некоему замкнутому сообществу, обращаясь при этом к Аркадию Светлому на «вы» как к представителю другого, чуждого ему сообщества.
— А если я не дам подписки? — спросил Светлый.
— Тогда — в целях удобства следствия — придётся, извините, вас задержать. Вы так и напрашиваетесь…
И Аркадий не стал больше дразнить терпение лейтенанта, написал расписку и, действительно, был отпущен.
Он шёл по улице и думал: как странно всё… Ведь подозреваемых в убийствах так легко не отпускают. Что бы всё это значило? Они явно чего-то от него хотят. Но чего? Запугивают? В кошки-мышки играют?.. И всё же: как они на него вышли? — эта загадка занимала Аркадия более всего.
Он решил, не заезжая домой, тотчас поехать к Мише Новосельцеву (однажды он был у него дома и помнил, где тот живёт) и предупредить, что его, возможно, тоже потащат — а также посоветоваться, как быть дальше, и похвастаться своим мужеством: не назвал его на допросе!
Но каково было его удивление, когда он застал лишь расстроенную Мишину жену, которая сказала, что его только что забрали! В другое отделение, в другом районе… Это что, облава? Их, как загнанных зверей, отлавливают по одному?.. Ему стало вдруг на самом деле, без всяких натяжек, страшно: не-ет, они не в кошки-мышки играют…
И тогда он кинулся предупредить Варфоломея.
Аркадий считал, что понимает Варфоломея, поскольку знает его лучше других в городе, и я, пожалуй, соглашусь с ним в оценке Варфоломея: да, несмотря на своё природное, почти первобытное простодушие, в котором Варфоломей пребывал и за которым прятался, на самом деле он обладал изрядной хитростью маленького человека, помогавшей ему сохраниться в прекраснейшем из жестоких миров, или — жесточайшем из прекраснейших, где никто никого не любит и любить не хочет и где все, за исключением редких счастливчиков или очень уж добрых людей, просто барахтаются в море одиночества и притворства, делая героические усилия выплыть, имитируя дружбу, товарищество, любовь (не есть ли, между прочим, вся жизнь человеческая этим сплошным героическим усилием в придачу к имитации?).
Хитрость Варфоломея была, собственно, не бытовой изворотливостью или инстинктом самосохранения, которые помогают человеку выжить везде, куда закинут обстоятельства, а скорее умением сохранить своё «я» от шаблонов мышления, присущих грамотному горожанину: не то что бы он смотрел на жизнь горожан свысока или, наоборот, с завистью парии — он просто жил в параллельном городскому бытию мире, давая всему реальные оценки, не обольщаясь ни на чей счёт и не веря никаким нынешним городским мифам.
Если же кому-то захочется умилиться: вот что значит человек из тундры! — то не стоит умиляться: обычно человек из тундры или из тайги, мы в этом многократно убеждались, легко подхватывает суеверия, пороки и предрассудки «цивилизации», и чем «проще» человек, тем быстрее подхватывает.
Просто в тщедушном теле Варфоломея жила душа поэта. Настоящего поэта с мощной интуицией. Хотя ни великим, ни даже большим поэтом он не стал — не успел. Он был просто настоящим, и искренне исполнял (может, даже не задумываясь над этим) завет: «Ты царь: живи один»,— и был таким: одиноким, как перст, царём. Пока трезвый, разумеется.
Аркадий нашёл его с температурой и кашлем. Оказывается, вчера Варфоломей, пока висело густое облако пыли, умудрился быстро вскарабкаться по лесенке на крышу вагона и пробыл там с полчаса незамеченным, пока вагон не продвинули, и, конечно же, промёрз.
— Давай-ка я врача вызову! — предложил Аркадий.
— Нет-нет-нет! — запротестовал Варфоломей.— Есть аспирин, чай есть — вылечусь. Думал, таёжная закалка выручит, да вот… Надо опять в тайгу.
Аркадий рассказал ему, как вчера убило человека и как они с Мишей тащили труп, а также про сегодняшний обыск и допрос, про подписку о невыезде, про то, что уже взяли Мишу… И тогда Варфоломей, лёжа на своей несвежей лежанке и размахивая рукой, болтающейся в обвисшем рукаве старого свитера, посоветовал Аркадию:
— А ты уезжай.
— Как «уезжай»? Я подписку дал,— возразил Аркадий.
— Пусть они подотрутся твоей подпиской.
— Нет, Варфоломей, так у цивилизованных людей не делается.
— Это у цивилизованных. Раскрутят дело, воткнут лет семь, и сдохнешь там — ты неприспособленный. Это же немыслимо: каждый день забор и тусклые рожи. Ты что, не насмотрелся?
— Ну, сбегу, так найдут: у них эта служба хорошо поставлена… Как жить, как работать, как печататься?
— Хэ, нашёл себе печаль… Зато — свобода!
— Да какая это свобода — жить под страхом?
— Почему под страхом? У меня знакомые пастухи есть, возьмут в кочёвку. Года два можно жить, никого не видя: только небо, тайга, вода. Давай, поедем вместе — я тебя устрою.
— Нет,— рассмеялся Аркадий.— Куда же мне в тайгу? Я комаров боюсь…
Долго они беседовали. Варфоломей жаловался, что лёгкие его в тех подземельях пропитались сыростью, что он устал от города и как только подлечится — поедет на родину: поесть сырой оленьей печени и варёного с травами мяса, почувствовать в руках упругое биение живой рыбины… А Аркадий советовал ему, пока он здесь, затаиться, ни единой душе не открывать и не откликаться.
Вернувшись домой, Аркадий целые сутки потом размышлял над советом Варфоломея сбежать, взвесил все «за» и «против», и — решился: следующим же вечером они с женой вышли из дома; он нёс чемодан, она — портативную машинку и сумку с провизией; поймали в безлюдном переулке такси и уехали на железнодорожный вокзал; там он купил себе билет до Москвы на проходящий поезд. До прихода поезда сдали в камеру хранения вещи, нашли в людном зале ожидания уединённое местечко в уголке, сели и негромко проговорили, не в силах наговориться перед разлукой.
А милиционеры в ту ночь, будто нарочно, всё фланировали по вокзалу — выискивали кого-то, что ли? — и, как казалось Аркадию, внимательно на него поглядывали. Он делился опасениями с женой, а она глядела на него с жалостью и гладила ему руку: «Успокойся, Аркашенька, никто на тебя не смотрит; твои нервы ужасно расстроены — тебе действительно надо уехать».
Глухой ночью он дождался, наконец, своего поезда, простился с женой, вошёл в вагон, взял постель, влез на вторую полку и только тогда спокойно вздохнул и заснул затем под размеренный стук колёс, уносящих его из города, как потом оказалось, навсегда.
Эпилог
Вот и всё, что я хотел рассказать, чтобы положить конец давнему слуху, имевшему хождение в городе и приобретшему со временем характер прямо-таки мистического бреда. Извольте видеть теперь, уважаемые земляки, как проста его подоплёка, и хотя факт, как говорится, имел место — ничего сверхъестественного в нём, как видите, нет. И если даже те подземные галереи до сих пор обитаемы опустившимся бездомным людом, разве можно услышать их хриплые голоса сквозь толщу земли? Да нет же, конечно! Однако до какой неузнаваемости можно исказить и истолковать любой слух!
Правда, возникает сомнение: а нужно ли бороться с мифами и легендами, разрушать их и делать их реальную основу достоянием гласности? Не лишает ли сей маневр историю, далёкую и близкую, аромата тайны? Т. е., образно говоря, вместо окутанных легендами старинных замков с полуобвалившимися сводами, привидениями и плачем сов по ночам мы получаем груду реальных кирпичей, которые куда-то ещё можно употребить… Что лучше?
Но я данного сомнения не приемлю и продолжаю настаивать: надо рассказывать всю правду, ибо она касается того далёкого времени, когда грубые, с сомнительными достоинствами люди вершили судьбами простодушных обитателей нашей области, сея произвол и бестолковщину — эта правда рикошетом достаёт и нас, словно перенесённая в детстве тяжкая болезнь: следы её тянутся потом через всю жизнь, и когда-то она всё равно аукнется, а уж вы сами выбирайте, что вам по душе: грубая правда или флёр легенды? И останутся ли благодарны мне земляки за мой труд, или им приятней жить в неведении — но дело сделано: личины сорваны, все названы своими именами, а аляповато раскрашенная легенда обернулась фарсом. Дело сделано!
Единственное, чего бы ещё хотелось, не слишком злоупотребляя вашим вниманием,— рассказать о дальнейших судьбах наших персонажей; не годится бросать их посреди дороги. Те, кому это неинтересно, чтение моего исследования могут на этом закончить, а остальных приглашаю последовать за мной дальше; при этом постараюсь сделать мой отчёт как можно короче.
Итак, в первую очередь я поведаю, что стало с теми, кто оказался в том морозном декабре запертым в смертельной ловушке под развалинами злополучного особняка и всё-таки вышел оттуда.
Начну по порядку. Аркадий Светлый, взяв, как мы знаем, билет до Москвы, на самом деле из конспиративных соображений сошёл раньше, пересел на другой поезд и уехал к своему брату, работавшему главврачом районной больницы в маленьком заштатном городке, чтобы некоторое время побыть под врачебным контролем, отдохнуть от передряг и поработать в тишине глубокой провинции. Однако по приезде у него начались сильные головные боли — сказалось сотрясение мозга, которое он получил вместе с травмой головы. Брат положил его в больницу; лечение длилось долго; причём сотрясение могло стать роковым, ибо было вторичным; выручил, как видите, блат, сей пышный цветок нашей заражённой всеми миазмами жизни — что бы Аркадию оставалось в его положении (прошу прощения за невольный каламбур): без брата и без блата? Прозябание до конца дней своих в Доме Печали?
Бросив здесь, в нашем городе, квартиру и работу, жена его примчалась туда и терпеливо его выходила… На сбережения от былых гонораров купили они в том городке маленький домик на имя жены — сам он продолжал жить там фактически нелегально: прописка в паспорте его оставалась нашей, а ехать сюда выписываться он боялся. Он всего теперь боялся; страх стал его манией и закрепился навсегда.
Стихи сочинять он перестал совершенно. Зато начал писать исторические романы. Темы для них он избирал как можно дальше от нынешней жизни, раздражался, когда в них выискивали какие-то аналогии с современностью, и проповедовал свою собственную концепцию исторического романа: врут исторические писатели, что ищут в истории ответов на сегодняшние вопросы; для романиста исторический роман — будто бы, всего лишь средство спрятаться от сегодняшнего дня, зарыв голову в песок истории…
Ему помогала писать жена, историк-педагог по профессии, так что практически они теперь работали в четыре руки, и работа подвигалась споро. В целях конспирации он взял себе новый псевдоним. Таким образом, с поэтом Светлым было покончено навсегда.
Много лет спустя, когда стали публиковаться его романы и появились снова деньги, он решился навестить наш город (и то лишь наведя через знакомых справки, что «дело» его замято), «выписался», наконец, отсюда, «прописался» в том городке и после многих лет почувствовал себя почти счастливым человеком — в сравнении с положением человека без прописки, когда приходится с опаской красться в собственный дом, чтобы не засекли бдительные, любящие «правду» соседи.
Я с ним встречался и беседовал, выведывая подробности события.
Казалось бы, писателю всё должно быть интересно; но не ходячий ли это штамп? Из бесед с ним я понял, что воспоминания не только о том событии, но и просто о нашем городе для него слишком болезненны: у него начинали дрожать руки и голос; он просил у меня сигарету, хотя бросил курить, и, давясь дымом, задавал вопрос, казавшийся мне риторическим:
— Это всё было с нами — или мне приснился однажды кошмарный сон?..
Кстати, изучая то время, я сталкивался со странным невротическим синдромом: неприязнь к Большому Чуму, Великому Курултаю, к Шаманам и Хозяевам обиженные люди переносили на земляков, на весь свой народ…
Я понял, что сам Аркадий воспоминаний об этом никогда не напишет: слишком глубокий шрам прошёлся по его душе. Тем большую ответственность за своё исследование я почувствовал.
А ведь он оказался удачливей всех, кто испил с ним чашу бедствий в тех подземельях… Почему судьба оказалась к ним так безжалостна? Или это слепой рок висел над ними — тот самый, воспетый ещё в трагедиях антиков? — или кто-то невидимый, но властный и жестокий вёл их и подталкивал? Готовых ответов нет, а гадать на кофейной гуще в нашем исследовании не пристало — на исходе его меня по-прежнему интересуют только факты.
Я не стану повторяться относительно кончины Карманова, который, кстати, так и остался лежать в том подземном ходе, потому что никто с тех пор так и не удосужился пробраться туда, найти его прах, перенести на кладбище и воздать должное памяти о нём, как велит обычай: близких родственников у него не оказалось, а остальные, избавляя себя от хлопот, сделали вид, что человек всего лишь куда-то делся — уехал, что ли? — и когда вернётся, не сказал, а уж потом, мол, всё как-нибудь само собой решится. Но само собой, как известно, ничего не решается.
Но ведь умер немного позднее и Зуев! Повреждённые кости ему тогда ломать и снова сращивать не стали, т. к. инфекционное воспаление руки не только не проходило, но и прогрессировало; врачи приняли решение отнять руку — Зуев скрепя сердце согласился; отняли, но, оказалось, опоздали: воспаление пошло дальше; остановить инфекции не смогли, и Фёдор Матвеевич скончался, претерпев массу мучений.
В областной газете вместе с его портретом в траурной рамке есть сообщение о его кончине, подписанное Кулебякиным, Финк-Червяковым и ответственными работниками Большого Чума; в нём сообщается: «После тяжёлой продолжительной болезни скончался талантливый писатель-публицист, много сделавший для прославления нашей области, её прекрасной земли и её славных тружеников… Все, кто был знаком с ним и его творчеством, глубоко скорбят о безвременной кончине нашего известного земляка… Память о нём будет вечно жить в наших сердцах». Всё это звучит чудовищной издёвкой по отношению к нему, если вспомнить не только его участие в подземной трагедии, но и всю историю многолетнего остракизма, которому его подверг не кто иной, как все подписавшие некролог.
К тому, что сказано мною о гибели Имангильдина в начале исследования, добавить, в сущности, нечего, т. к. более точных сведений у меня нет. В печати на этот счёт тоже ничего не появлялось. Остались лишь обрывки былой молвы о нём среди земляков в Урупском районе: вернувшись на родину, он хотел работать в районной газете, причём часть тиража издавать на родном языке с помощью разработанного им алфавита. Большой трудности для набора это не представляло: за основу он взял русский алфавит. Но ему не дали — чего-то боялись: урупская газета до сих пор выходит лишь на русском.
Ни национальным, ни русским начальникам он там не был нужен: большую часть времени они занимались своими личными делами и за неимением иных образцов для подражания во всём подражали Большому Чуму, правда, с местными особенностями. А поскольку населения в том районе кот наплакал — все эти особенности были на виду, и местные жители их терпеливо сносили. А что делать? До Бога, как говорится, высоко, а жить надо.
После неудачи с газетой на урупском языке Варфоломей пробовал «уйти в народ» — заняться профессиями своих предков: охотиться, рыбачить, пасти оленей, однако заниматься этим нужны величайшая сноровка, постоянный тренаж и навык с детства, чего он долгие годы был лишён; соплеменники пели его песни, печальные и весёлые, но недоумевали: зачем поэту пасти оленей, когда он может жить в тёплой квартире, еду покупать в магазине и каждый день носить костюм с галстуком? Значит, он плохой поэт? Они посмеивались над ним и его неумением что-либо делать; такова грустная проза жизни талантливого человека: присутствие снижает пиетет иногда не только до нуля, но и ниже — он сам себе начинает мешать жить.
И потому, наверное, он умер. Умер безвестным, и неизвестно, где, когда и как. Говорят, замёрз пьяный (так чаще всего и кончали жизнь мужчины его племени), и кто-нибудь из местных малограмотных и немногословных приятелей похоронил его, не догадываясь, что хоронит первого урупского поэта, о котором написано в оксфордских академических справочниках. А соплеменники Варфоломея продолжают пасти оленей и охотиться, пока Хозяева не уничтожили до конца их леса и пастбища и пока ещё не всех их малолетних детей переловили и засадили в интернатах за парты, чтобы отучить быть урупами и непременно сделать русскими по языку и обычаям, только — с раскосыми глазами, отчего получались не урупы и не русские, а дегенеративного вида безнациональные гибриды, грузчики в магазинах, шаромыги и пьяницы, трущиеся возле водки, против чего так страстно пытался бороться Варфоломей изо всех своих слабых сил…
И над его безымянной могилой никакого знака: ни обелиска со звездой, ни креста (ведь он носил христианское имя — «Варфоломей»), ни вырезанной из дерева утки, гагары или гуся, грубые изваяния которых оставляли раньше, согласно ритуалу, над могилой урупа сородичи, представляя себе, как после смерти душа человека переселяется в утку, гагару или гуся, взмывает в поднебесье и улетает в далёкий край, откуда нет возврата… Но я не сомневаюсь, что над его могилой вёснами нежно зеленеет трава и цветут торопливые и яркие северные цветы, летом в горячем сухом мареве бесконечного северного дня тонко звенит от гнуса воздух, осенью светится солнечной желтизной осенняя хвоя узловатых черноствольных лиственниц, а зимой посреди морозного тумана горят в чёрном небе клубящиеся звёзды и, словно космические миражи, полыхают северные сияния…
И последний из поэтов, кто там был,— Георгий Худяков, хотя он, как мы уже рассказывали, не вышел вместе с товарищами, а остался в подземельях на неопределённое время.
Ему, пятому ребёнку в нищей семье с пьяницей-отцом и забитой матерью, привыкшему в детстве спать на полу, зарывшись в лохмотья посреди общей свалки братишек и сестрёнок, ему, носившему горькое проклятие битого, униженного детства — ему ли было бояться людей, которых они обнаружили в тех тёмных норах? И он, словно апостол, шедший к прокажённым, понёс этим подземным существам собственное немудрящее, но живое слово, и они, одичавшие до звериной немоты, оценили его щедрый жест и оказывали ему всяческие знаки уважения, которых, быть может, ему так не хватало здесь, на нашей чёрствой земле.
Как ходил потом о нём глухой слух (впрочем, о них обо всех, вернувшихся оттуда, ходили одни только глухие слухи, и, поди, разберись, где в них истина, а где домысел?), что он там приобщился к наркотикам; впрочем, кое-какие приметы его дальнейшего поведения отнюдь не опровергают слуха: видимо, подземная передряга с блужданиями по краю гибели настолько сдвинула его психику, что он уже не в силах был выкарабкаться из этого состояния собственными душевными силами.
Точно неизвестно, сколько он в тех катакомбах ещё пробыл — может, до конца зимы, а, может, и меньше; его сожительница Анжела, узнав, что писатели выбрались, а он задержался, пробовала вызволить его через каких-то сомнительного вида посыльных, используя письма, уговоры и посылки с одеждой, не решаясь, правда, как Орфей за Эвридикой, спуститься за ним в это царство Аида — не хватило духу.
Когда же он, наскучавшись по белому листу бумаги и по чистой постели, соизволил вспомнить о жене и заявился, то обнаружил, что его место занято: она уже успела вытащить из грязи и отмыть нового сожителя! Разобиженный Гоша, будто бы, хлопнул дверью и ушёл с гордо поднятой головой, и она, тоже обиженная — столько отдано сил, чтобы привести его в человеческий вид, и всё напрасно! — не вытурила нового сожителя и не бросилась за Гошей.
По другой версии, он явился к ней после долгого отсутствия только затем, чтобы переодеться и выклянчить деньжат, что тоже вероятно.
В общем, Георгий Худяков ушёл и снова загулял, как всегда, в гульбе не зная удержу: ночуя у друзей, у случайных собутыльников и собутыльниц, а то и, когда настало лето, и на скамейках парка, и в лопухах под забором.
Так прошло лето. А холодной туманной осенью тело его обнаружили однажды в парке висящим на суку столетней берёзы, что растут там на высоком откосе, с которого видно почти весь город, раскинувшийся в излучине, прикрытый вуалью дыма, и реку в обе стороны, и далёкие заречные дали, а берёзы эти сыпали в тот день, как всегда в эту пору, вниз с крутого откоса сумасшедший золотой дождь листьев.
Известно, что поэты имеют две похожие особенности души: во-первых, рядиться в живописные костюмы (если даже это костюм нищего) и по-ребячьи разыгрывать роль, неважно какую: серьёзную ли, загадочную или потешную; часто, впрочем, они разыгрывают её довольно аляповато и безвкусно; во-вторых же, они, подобно животным, предчувствуют приближение катастроф и собственной смерти… Вариации на эту тему повторялись и в Гошиных неопубликованных стихах (в те времена стихи с размышлениями о смерти считались Великим Курултаем «упадническими» и в печать не допускались). А что касается ролей, то Худяков, несмотря на своё ярко выраженное плебейство, частенько, как отмечают современники, чувствовал себя полным собственной значимости богочеловеком, пришедшим на землю, чтобы нести свет в пучины людской юдоли… Но слишком человеческое, сиюминутное победило в нём богоносное; гордыня надломилась, и он сдался жизни по всем статьям; вот и закачался на берёзе…
О чём ему думалось в тот миг, спресованный до такой гущины, что он задохнулся в ней, когда перед лицом этакой земной красоты, осенней, печальной и пронзительной, торопливо (а, может, и наоборот — медленно, оттягивая последний вздох, последний свой шаг, свой рывок в пустоту?) влезал в петлю, чтобы казнить себя? Об обидах? О ненужности никому? О горечи поражения?.. Нет ответа. Silentium.
А может быть, кто-то помог ему туда влезть?..
Говорят, в карманах его пиджачка никакой предсмертной записки не нашли, но нашли много черновиков, и среди них — несколько готовых стихотворений, удивительно искренних и трагически печальных; их можно было бы считать его завещаниями, но они куда-то потом исчезли… Да это и понятно: кому нужен смертельно раненный тоской и печалью поэт, и кому нужны его трагические стихи?..
Вот так — как дым! — развеяны были почти без следа писатели и поэты, которые оказались тогда в роковом подземелье и которых боялись потом, как чумы, потому что, будто бы, они знают что-то такое!..
Теперь — о судьбах ещё двоих участников той подземной экспедиции — о Мише Новосельцеве и буфетчике Игоре.
Миша Новосельцев, как мы знаем, был арестован по подозрению в убийстве одновременно с Аркадием Светлым. Но Аркадия, допросив, отпустили, он был известным поэтом, и задержка его усугубляла слухи, а кто для них был Миша?.. Поэтому они и вели себя с ним по-другому: бесцеремонно, а когда он стал артачиться и защищать своё достоинство, отказываясь подписывать то, что им нужно — а нужен им был компромат на Светлого — они просто засадили Мишу в КПЗ вместе с отпетыми головушками, которые измывались над ним, как хотели, пока тот сам не запросился на допросы.
Но когда выяснилось, что Светлый улизнул из города, с них — как гора свалилась; Миша стал им неинтересен, и его отпустили. С таким, правда, многозначительным напутствием, сказанным по-провинциальному прямолинейно и, во избежание кривотолков, без свидетелей:
— Мы тебя отпускаем, но чтобы и духу твоего в городе не было!
— Что я сделал? Какое вы имеете право? — начал он «лезть в бутылку».
Объяснение ему было тотчас выложено без всяких церемоний:
— Потому что ты человек ненадёжный — вот и всё наше право. Уезжай, улетай, испаряйся, но чтобы глаза нам больше не мозолил, иначе пеняй на себя! И о том, где вы были после обрушения особняка и о чём мы тут с тобой говорили, никому ни слова. Понятно?
— Понятно,— удручённо согласился тот. И испарился. Вернулся с семьёй в родной город. Но и там у него жизнь не задалась: ни к местным журналистам, ни к писателям дороги больше найти не смог; работал культмассовиком в рабочем клубе и тихо спивался в окружении таких же, как сам, неудачников… И всю жизнь потом вспоминал капитана из военной части; тот про Мишу, наверное, давно забыл, а Мише он даже снился, и они вели во сне нудные, мучительные диспуты…
А у буфетчика Игоря всё вышло иначе. После того разговора с человеком из «органов» он с месяц не мог нигде закрепиться с работой; возвращаться на завод слесарем не тянуло; барменом, буфетчиком, официантом не брали: или не было мест, или намекали на взятку, которую бы он не потянул. Устроился грузчиком в столовую с расчётом продвинуться хоть там, но бабы-поварихи заездили его работой и сексуальными приставаниями, а навару — никакого.
И, отчаявшись, он принял предложение: пошёл барменом в артистическое кафе на их условиях. И дела его наладились самым наилучшим образом: через пять лет службы в том кафе ему предложили должность заведующего большой столовой, потом — директора ресторана. А ныне, спустя много лет, он — руководитель крупнейшего в области объединения общественного питания: с возрастом растолстел, общается только с такими же, как сам, директорами и управляющими, имеет слащаво утрированные манеры, которые перенял у актёров в том артистическом кафе, сумев сдружиться там со всеми. Носит он теперь роскошную седую шевелюру, ездит в «волге» с персональным шофёром за рулём и имеет одну-единственную слабость: к молоденьким официанткам, которых время от времени возит куда-то по очереди с собой на «волге».
Отдельно стоит рассказать о дальнейшей судьбе жены Гоши Худякова (хотя совместная жизнь их узаконена не была) Анжелы Ивановой, поскольку судьба эта тоже представляет для нас определённый интерес: как вы, наверное, помните, Анжела была внебрачной дочерью Хвылины.
Не в силах терпеть одиночество (в наш век поголовной грамотности, когда каждый из нас всезнайка, а главное открытие века — «кто весел, тот и прав», для торопливых наших мужчин и женщин физиологическое одиночество в течение одного-двух месяцев кажется тяжким грехом против природы и уж, во всяком случае, непростительным упущением) Анжела, как мы уже сказали, привела в свой дом нового мужчину, который у неё остался.
Однако на сей раз ей, в общем-то, доброй и отзывчивой женщине, попался, при излишней торопливости её выбора, совсем не такой, с какими ей до сих пор приходилось иметь дело — с полуинтеллигентами, пусть и криводушными, и хамоватыми, однако способными иногда и на прилив нежности, и даже, изредка, на джентльменский поступок. На сей раз ей попался негодяй, каковых, если осмотреться вокруг внимательнее, и искать не надо. С ловко подвешенным языком, и отнюдь не урод лицом — оставшись у неё, он мало того что альфонствовал за её счёт, так он стал её, ещё барахтавшуюся на плаву нормальной человеческой жизни, спаивать и всячески растлевать: ему легче было манипулировать ею, такой: униженной и раздавленной.
Спустя некоторое время он уже приводил в её дом новых женщин для себя, а для неё — новых мужчин (может, даже беря с них плату). Когда же она пыталась препятствовать этому — стал её регулярно избивать и выгонять из дома. И через несколько лет она преобразилась: лицо её огрубело и потемнело от пьянства и побоев, а тело усохло; волосы её неряшливо торчали в разные стороны; одевалась она в свою старую одежду, висящую на ней, как на вешалке, а на ногах болтались старые туфли со стоптанными каблуками, и висели на худых икрах сползающие чулки…
Никому не нужная, бродила она по пивным и закусочным и клянчила выпивку. Завсегдатаи злачных мест уже знали её, подкармливали и опохмеляли или гнали прочь. Особенно не терпели её и изгалялись над ней официантки и посудомойки. Когда её гнали, она злилась, била себя костлявыми кулачками в высохшую грудь и, полупьяная и полубезумная, хрипло кричала: «Как вы смеете — я дочь Хвылины!» — а они покатывались со смеху и кричали: «Иди-иди, пожалуйся своему Хвылине! Он тебя приголубит!..»
Поведение её очень смущало милицию: эта пьянчужка позорила и трепала уважаемую фамилию самого Хозяина области! И когда она слишком распоясывалась, её забирали и куда-то увозили. Но странное дело: как только её забирали — на её месте тотчас появлялась новая! Даже, будто бы, в разных концах города по забегаловкам и пивным заявляло о себе сразу несколько «дочерей Хвылины» — звание это, вместе с неудобствами в виде преследований со стороны милиции, официанток и посудомоек, приносило «дочерям» и дивиденды: мужики, потешаясь, не забывали подкармливать и подпаивать их, и выловить их всех было просто не по силам: во-первых, непонятно, то ли эти самозванки возрождались быстрее, чем их отлавливали, то ли их быстро отпускали, не зная, что с ними делать; а во-вторых, они защищались от милиционеров, как только могли: дрались, царапались и поднимали визг, пользуясь тем, что они всё-таки женщины, и милиционеры не решались их бить, во всяком случае, прилюдно — так что за несколько кварталов было слышно: опять Хвылининых дочек берут!
В общем, терять «дочкам» было нечего, и милиционеры, если их бывало меньше чем трое, отступались, а скандальная известность этих падших созданий росла и множилась: увы, всякое неповиновение властям почитается у нас в народе за самое уважаемое геройство…
А что же сам Хвылина? Как сложилась судьба его самого и его отношения с Великим Курултаем и нашей писательской организацией?
Надо сказать, что его отношения с писательской организацией после той катастрофы пошли на лад, стали, в конце концов, даже сердечными, и этой взаимной сердечности уже ничто не омрачало.
По прямому указанию Хвылины, забывшего, к его чести, все обиды на писателей, им взамен рухнувшего особняка скоро изыскали новое помещение (пока многоэтажный Культурный Центр не ввели в эксплуатацию) и выделили деньги на покупку дорогой новой мебели в кабинеты. А когда вселились в новое помещение и обставились мебелью, было созвано писательское собрание, на котором снова стоял вопрос о приёме Хвылины, поскольку из-за какой-то формальной закавыки решение декабрьского собрания было признано недействительным.
Отсутствия нескольких писателей, куда-то, по официальной версии, уехавших, но пока что не снявшихся с учёта, постарались не заметить и не обсуждать, дабы «не комкать повестку дня»… Кулебякин с Финк-Червяковым учли все промахи прошлого собрания, поэтому следующее прошло, можно сказать, на-ура: Хвылину приняли, причём почти единогласно («против» был всего один голос, и знали точно: картину единодушия испортил Зуев, тогда ещё живой — ему возили урну и бюллетень для голосования в больницу. Но что с него возьмёшь? — развели руками руководители: горбатого могила исправит). Своё утверждение в Союзе писателей в Москве Хвылина, как и обещал, принял на себя; кое-кто из местных писателей, что голосовали «за», втихомолку надеялись, что хоть в Москве его «прокатят». Дудки! Утвердили, и он стал у нас четырнадцатым официально утверждённым писателем.
Надо сказать, что шаманисты (и те, кто искренне верил в шаманизм, и те, кто ни во что не верил, а был привержен шаманизму из соображений удобства), сами по себе неисправимые романтики и фантазёры, подверженные idée fixe: вымечтанной ими умозрительной идее злобного, безлюбого всеобщего равенства,— обожали при этом цифру статистики; они служили ей, не щадя чужих голов, и были готовы ради неё на всё, в т. ч., разумеется, и на подтасовку, так что любая цифра, в конце концов, непременно была дутой. При этом удивительно, что цифра 13 — количество членов писательской организации — была не приблизительной, а точной. Настолько точной, что вызывала в Большом Чуме беспокойство: а не кроется ли за нею вызов? И теперь там облегчённо вздохнули.
С тех пор жизнь писательской организации, доселе, можно сказать, полусонная, стала неузнаваема: Хвылина вдохнул в неё мощный импульс. Во-первых, ежегодно теперь туда принимали двух-треё новых членов, и она начала расти как на свежих дрожжах, в полном соответствии с пожеланием Хвылины, и вскоре стала самой крупной в Сибири. Так, членом её стал директор издательства, который, запершись в кабинете, целыми днями писал стихи; по разделу критики вступила преподавательница пединститута, опубликовавшая к тому времени серьёзную монографию о сибирской литературе с 18-го по 20-й век, и одна глава в ней посвящена была творчеству Кулебякина, Финк-Червякова и Хвылины как самых крупных писателей Сибири; эта монография легла в основу докторской диссертации, которую эта преподавательница вскоре и защитила.
Одновременно с этим — так уж совпало — она заняла в своём институте должность завкафедрой современной литературы, причём на этой кафедре — ещё одно совпадение! — стала работать законная дочь Хвылины Лариса, готовившаяся, в свою очередь, к защите кандидатской диссертации. В полном соответствии с правилами преемственности Лариса должна была в дальнейшем занять должность заведующей кафедрой, проводив свою стареющую научную руководительницу на пенсию.
А вместо одного публициста Зуева, к тому времени скончавшегося, появилось сразу три довольно молодых человека: новый руководитель отдела культуры в Большом Чуме, заступивший на место ушедшего на пенсию Таратутина; он, оказывается, тоже «баловался литературой», но, в отличие от охотоведа Таратутина, был переброшен «на культуру» из управления КГБ; его, естественно, занимала тема «славные дела советских чекистов». Вторым был новый редактор областной газеты, сменивший умершего на «боевом посту»Дубова (этот «отображал» в своём творчестве тему «ударных строек»). И третий — тот, что писал книги за Хвылину. Так что все трое, обживая каждый свою хлебную ниву, один другому совершенно не мешали.
Но всё это — во-первых. Во-вторых же, эти новые люди внесли в писательскую организацию «свежую струю», сделали жизнь её содержательнее и богаче. Теперь «с целью улучшить качество литературы» регулярно созывались семинары, конференции, симпозиумы, круглые столы и проч., куда приглашались писатели и учёные из столицы; об итогах встреч сообщалось не только в местных, но и в центральных органах печати, радио и телевидения; а завершалось всё это грандиозным банкетом в самом фешенебельном ресторане города. Для оживления банкетов туда приглашали всех имевшихся в городе окололитературных и околонаучных молодых дам, готовых на всё ради процветания местной литературы; банкеты эти заканчивались далеко за полночь разбором дам и разъездом по гостиницам, где догуливали до утра.
В промежутках между симпозиумами устраивались просто литературные встречи под девизами: «Сибирское лето» и «Сибирская осень», тоже с приглашением именитых гостей; эти встречи сопровождались выездами на природу для очищающего слияния с нею; в таких случаях откупался большой теплоход с рестораном, буфетами и барами, с участием всё тех же самоотверженно отдававшихся процветанию местной литературы окололитературных и околонаучных дам, и теплоход этот, мажорно гудя и наяривая по корабельному радио «Прощание славянки», отваливал в «Сибирское лето» или «Сибирскую осень», а ближе к ночи утыкался где-нибудь носом в берег, кажущийся в темноте окружённым дикой сибирской тайгой. Всю ночь жгли на берегу костры, ели и пили, и будоражили таёжную ночь громкими в темноте звуками брякающего стекла, гитарного зуда и вызывающего тревогу плоти женского хохота и взвизгов, пугая всем этим бессонных стариков и старух в полувымершей деревне, оказавшейся вдруг откуда-то в трёхстах метрах от стоянки… А потом, в самую глухую часть ночи грянет вдруг и понесётся над пространством сонной реки, над вырубленными и искорёженными могучей техникой, бывшими некогда дремучим лесом пустынями, над бескрайними отравленными полями, где, по выражению самих селян, «от колоса до колоса не слышно голоса», и над опустевшими деревнями, достигая самых дальних уголков области, удалая песня: «Н-нас на ба-абу пр-р-ра-аминя-ал!..».
А утром оказывалось ещё, что один из прозаиков побил поэта, и отнюдь не в переносном смысле, не в диспуте, а самым натуральным образом: кулаком по мордасам. И причина конфликта — женщина: не поделили; битым оказывался всегда проворный и экстравагантный поэт, уведший даму из-под носа у медлительного, с большим солидным пузом и с увесистыми кулаками прозаика…
А как же складывались дальнейшие отношения Хвылины с Великим Курултаем?.. Надо сказать, они долго не имели серьёзного развития — ему никак не удавалось перебраться в Москву. Его стратегический план с Культурным Центром блестяще провалился вместе с тем стареньким особняком: план строительства жилья, школ и больниц был сорван (впрочем, его срывали всегда, оправдываясь перед Великим Курултаем строительством объектов более важных, и оправдания эти срабатывали): все дефицитные трубы, сантехнику, провода перебросили на комплектацию Культурного Центра,— и как ни «натягивали» статотчётность, она ушла в Москву с невыполнением.
Москва «отреагировала» просто: под угрозой строжайших санкций запретила окончание Культурного Центра, выместив, таким образом, на бездушном железобетонном истукане своё неудовольствие, и сколько Хвылина ни пытался доказать Москве, что абсурдно запрещать его окончание, если осталось затратить сколько-то тысяч рублей, когда уже истрачены миллионы! — однако Москва осталась неумолима. Не лезть же было Хвылине из-за такой безделицы опять к Верховному Шаману… Так сурово наказаны были Москвой сам Хвылина, город и вся область. И почти законченный «небоскрёб» пришлось закрыть, опечатать, на окна первого этажа навесить решётки, обновить забор, на ворота навесить амбарный замок: «небоскрёб» законсервировали. Мечта Хвылины о скором переезде в Москву опять лопнула.
А тут новая неприятность…
Несмотря на кажущуюся монолитность населения и спаянность его вокруг Большого Чума, среди населения постоянно находились кляузники, норовившие подгадить Большому Чуму и Хвылине. Этих проклятых доносчиков, шептунов, кляузников — нет, не тех, что писали жалобы Хвылине в Большой Чум из чувства долга (этих он любил и поощрял) — а тех, кого охватывал нестерпимый зуд доносить на Большой Чум и самого Хвылину в Москву, Хвылина готов был давить собственными руками: столько они попортили ему крови!..
Не обошлось и на этот раз: именно в это столь трудное для Хвылины время в Москву пришёл новый донос, миновавший Большой Чум — пусть донос из сельского района и на районное начальство, но косвенным образом роняющий тень на область. Москва же, как водится, «спустила» донос в Большой Чум — для принятия мер и ответа.
Суть сего шедевра доносительства на десятке страниц, убористо исписанных корявым старческим почерком, сводилась к следующему: старый красный партизан, чудом уцелевший от всех послереволюционных чисток и репрессий, начав своё послание эмоциональными риторическими фигурами типа: «за что кровь проливали» и «для кого нашу родну совецку власть завоёвывали»,— рассказывал о факте, который «дальше терпеть нельзя, потому как весь район уже знает»: будто бы из области в их район пришли «новые веянья» — районное начальство построило себе «охотничий домик» с кухней, баром и баней, которая «по-ихнему называется нехорошим словом — ссаун», и будто бы теперь всё районное начальство, вместо того чтобы дённо и нощно радеть о вверенном ему народе, выходные дни проводит в «ссауне», пьянствует там и, по слухам, «мужеложествует»…
Пришлось этот неприятный вопрос распутывать самому Хвылине: приглашать районное начальство и разбираться с ним на закрытом заседании с принятием всех предосторожностей против разглашения предмета разговора, как если бы разбирался военный или государственный секрет… Эти районные начальники в процессе разбирательства честно во всём сознались, однако раскаиваться не торопились. Да, «охотничий домик» с кухней, баром и сауной действительно построен, а у какого начальства нет теперь таких «домиков», где бы можно было культурно отдохнуть, раз уж боремся за высокую культуру?.. И попробуй, возрази на это всерьёз!
Пьянствовали? Это навет: да, выпивали в процессе культурного отдыха! Но, во-первых, кто ж теперь не пьёт? А во-вторых, они ж не хлещут по-чёрному нашу родимую водяру — они пробуют виски, ром, французский коньяк, и только затем, чтобы распознать вкусы идеологических противников.
И в «мужеложестве», как выразился грубым русским словом этот обломок старого мира, солидные отцы района тоже сознались по-партийному честно; но, опять же, побывавши на «гнилом Западе» и насмотревшись «ихних» порнофильмов, просто попробовали испытать на себе, как гниют и разлагаются противники.
Что тут делать? И жалко мужиков: свои ведь, надёжные, как собственный кулак, люди, члены Большого Чума, но ведь скандал! Да будь они простые смертные, за один только гомосексуализм — тюрьма, и от трёх до пяти!.. Пришлось наказывать — реагировать на донос, чтобы отчитаться перед Москвой: влепить по выговору и всю компанию рассовать по разным глухим районам, дабы впредь было неповадно…
Но не таков был Хвылина, чтоб оставить мечту о Москве, о заветном Великом Курултае, и не найти выхода из безвыходного положения.
На его счастье, после затяжного периода потепления международной обстановки начался новый период её похолодания. Мы здесь не будем ни рисовать расстановки международных политических сил в тот период, ни перечислять конфликтов, к которым была причастна наша страна, ни анализировать причин, мотивов и подоплёк этого обострения — всё это ты, любезный мой читатель, найдёшь в старых подшивках газет. Дело для нас сейчас не в этом, а в том, что за тем обострением начался новый виток гонки вооружений как с той, так и с этой стороны; соответственно, в экономику нашу полились новые миллиарды военных ассигнований. Вот тут-то наш многоопытный Хвылина и не проморгал — отхватил такой куш для области, который чуть не раздавил его самого! Но он шёл ва-банк.
Итак, он отхватил себе строительство нового танкового завода.
Строительство началось с полного «нуля», что Хвылине всегда импонировало: в чистом поле, где до этого лишь колосилась пшеница и цвела буйным цветом картошка, от горизонта до горизонта поставили высокий забор и всю землю за забором утыкали колышками, размечая будущие цеха, инженерные сети и дороги… Ах, как упоительны были для Хвылины эти минуты, когда он взирал на чистые колышки в поле, словно маршал перед решающим сражением — на войска, которые приведут его к победе!
Разумеется, название завода ввиду его секретности было закамуфлировано под сугубо мирное: «завод пищевого оборудования» (ведь молочные цистерны тоже называются «танками»!); однако месяца через три даже школьники в городе знали, продолжая, впрочем, играть вместе со взрослыми в секреты, что за завод прибавляется к доброй дюжине уже коптящих в городе небо секретных и сверхсекретных заводов.
Как мы уже рассказывали, Хвылина был специалистом по развёртыванию строительства: снова штабы, планёрки, совещания! Первоначальным планом было предусмотрено закончить строительство через пять лет, но Хвылина не мог ждать — он настаивал, он требовал от строителей, он выжимал из них обязательства закончить его в четыре, в три года!
Однако задача была слишком трудна: ни через три, ни через четыре года завод так и не закончили — всё время чего-то не хватало: измотанная бесконечными стройками область уже изнемогала от этой непосильной стройки; а когда, согласно первоначальным торопливым проектам, цеха всё-таки были выстроены, оказалось, что не хватает проката для брони и надо строить прокатный цех, а когда его построили, оказалось, не хватает стальной заготовки и надо строить литейный цех, и т. д. и т. д., и их строили и строили, расширяя завод до бесконечности, и Хвылина только втайне молил Бога, чтобы противостояние в мире не слабело, а ширилось и крепло, и чтобы штормовой ветер от этого противостояния веселей дул в его паруса, чтобы его «бригантина» полным ходом неслась по бурному морю в тихую, желанную гавань под названием «Великий Курултай». «Бригантиной» он именовал свою судьбу, памятуя о студенческой молодости, когда в компании, выпив, они любили петь песню «Бригантина» — она была гимном его комсомольской молодости:
Надоело говорить и спорить,
И любить усталые глаза!
В флибустьерском дальнем синем море
Бригантина поднимает паруса!..
Особенно нравилась ему в той песне фраза: «флибустьеры и авантюристы, братья по крови, горячей и густой»,— он пел её самозабвенно, с выступающими в глазах слезами восторга и сам себе казался флибустьером, отчалившим в море жизни искать свой «остров сокровищ»…
Как говорится, из песни слова не выкинешь: необходимо здесь рассказать и об одном прискорбном эпизоде, случившемся во время строительства этого завода — время прошло, секреты устарели, и я решаюсь…
Дело в том, что на этом заводе намечалось выпускать совершенно новый тип танка: танк-робот, танк-автомат без экипажа, управляемый по радио и даже самоуправляющийся в боевой обстановке. Танк такого типа был отчасти уже сконструирован нашими замечательными конструкторами параллельно со строительством завода, изготовлен в нескольких экземплярах и проходил испытания на закрытом полигоне рядом с заводом. Уже было решено показать высокой комиссии, на что такой танк способен. Но, как всегда, поторопились: во время испытаний (намечался показ программы взаимодействия этих танков между собой во время атаки в боевом порядке, ибо без этого умения боевой танк никому не нужен) несколько танков, заправленных полными боекомплектами и горючим на сто километров хода, вдруг вырвались из-под радиоуправления, пробили ограждение, ушли в поле, и ничем остановить их было невозможно.
Рассказывают, каким жутким было зрелище, когда эти приземистые, неуправляемые и неуязвимые чудовища, эти слепые убийцы, уничтожающие на своём пути всё, стреляющие в любую движущуюся цель и на любое тепловое излучение, стали расползаться в разные стороны. Это был какой-то скрежещущий сталью Апокалипсис! Ничто не служило им преградой: ни заборы, ни здания, которые они прошибали своей мощью насквозь и шли дальше, ни речки, которые они могли пересекать под водой, ни овраги и леса…
Их можно было сокрушить только крупнокалиберными артиллерийскими или реактивными бронебойными снарядами, но где их возьмёшь на полигоне среди бела дня, под боком у города, далёкого от всех границ и потому не ведающего ниоткуда сиюминутных опасностей?
А танки, окрашенные в зелёный камуфляжный цвет, разбрелись по области, блуждая по хлебным полям, лугам и перелескам, выныривая в самых неожиданных местах. А потом из разных районов стали поступать разобщённые и, возможно, раздутые паникой сообщения: там танк выскочил из леса и обстрелял из пулемёта стадо коров — оставшиеся коровы обезумели от страха и разбежались; там — одиночным орудийным выстрелом разнёс на куски мирно пашущий землю трактор вместе с трактористом; там вышел на дорогу, обстрелял и сжёг несколько автомашин; там ворвался в ничего не подозревающую деревню и проутюжил целый порядок домашних строений…
В конце концов было вызвано на поиски их несколько боевых вертолётов; один танк вертолёты обнаружили и расстреляли с воздуха; второй сумели сжечь бесстрашные сельские парни, бывшие десантники; третий опрокинулся с крутояра в реку и, перевернувшись, наконец заглох.
Но один ушёл по направлению к городу; он-то и натворил больше всего бед. Сначала он разворошил несколько бараков, которыми был тогда окружён наш город, давя в них жителей без разбора пола и возраста; затем пронизал насквозь территорию небольшого завода, оставив за собой пожар, благополучно сам выбравшись из него; затем вырвался на широкую улицу с оживлённым движением; вместо того чтобы идти по своей, правой стороне, он двинулся по левой, давя и превращая в сплющенные консервные банки легковые машины вместе с водителями и пассажирами, распихивая в стороны и корёжа грузовые; когда же поднялась паника и машины стали шарахаться от танка, он ещё и полил их пулемётным огнём; что там в это время творилось — просто невозможно пересказать… Затем, задев за угол очень старого и потому очень прочного, дореволюционной постройки, дома, у которого только и смог, что отворотить угол, он изменил направление и пошёл через район крупнопанельной застройки, высаживая панели и проходя дома насквозь, оставляя за собой вопли ужаса и зияющие проломы в стенах, таща за собой намотанные на траки и зацепившиеся за закрылки и прочие выступающие части провода, панцирные кроватные сетки, занавески и прочие обрывки и обломки житейского скарба.
Наконец, прорвавшись в центр города, раздавив несколько стоявших на автостоянке служебных машин (бодрствующие шофёры успели выскочить и разбежались; имевшие же привычку дремать в машинах были раздавлены), танк-убийца упёрся в стену Большого Чума…
Но недаром его строили более десяти лет, причём со стенами метровой толщины и узкими окнами-бойницами: танк таранил и таранил вставшую на его пути неодолимую преграду, скрежеща гусеницами, круша и перетирая кирпич в пыль, углубляясь сантиметр за сантиметром в стену; по словам очевидца, обвешанный стальными пластинами танк напоминал свирепого звероящера, ощерившегося всеми шипами, лязгающего острыми клыками, жаждавшего добраться до тех, кто внутри. А в это время по другую сторону здания бесчисленный персонал, населявший его, в страхе вылетал из дверей, вырываясь из давки водоворота; со звоном высаживали окна высокого первого этажа, выпрыгивали, расшибаясь и вывихивая ноги, и бежали куда глаза глядят, обезумев от страха; все улицы окрест были запружены бегущими.
А тем временем танк сумел углубиться в стену сантиметров на тридцать, и будь она тоньше, не устоять бы ей против этого бешеного напора… Но тут подоспели военные; въехав на опустевшую площадь перед Большим Чумом в крытых грузовиках, они высыпали из них и, прячась за гранитным пьедесталом под сенью чугунного Ленина, стали расстреливать танк из гранатомётов, а он, уже подбитый, ревел раненым зверем, огрызался пулемётными очередями и всё рвался пробить несокрушимую стену, будто этот ревущий кусок стали действительно был живым и жаждал мести кому-то…
История, конечно, из ряда вон выходящая, наделавшая в своё время в области большой переполох… Погибло, по меньшей мере, человек тридцать (по явно преуменьшенным прикидкам — кому тогда нужны были точные сведения?), не считая разрушенных зданий, искорёженной и сожжённой техники, убитых и раздавленных домашних животных и т. д. Но кто, помимо жителей нашей области, слыхал о ней? Разумеется, никто. Да и в нашей-то области её постарались замять, объясняя военной тайной, возможными происками вездесущего врага и издержками испытания нового вида оружия, убедив людей в том, что ради этого стоит идти на жертвы…
Да что там, в конце концов, каких-то тридцать покойников, когда падали пассажирские самолёты, тонули корабли, терпели крушение и валились под откос поезда, обваливались дома, цеха, шахты, и везде гибли, гибли и гибли люди — кто их когда считал?
А что же стало с производством танков?
Наш сообразительный и хитроумный, как Одиссей, Хвылина, вышел из положения с блеском: пока начать своё производство было невозможно, заказали на других заводах комплектующие детали обычного танка, находившегося тогда на вооружении, детали свезли на наш завод, собрали на конвейере и выдали эшелон готовых танков.
Ну и что тут такого? — возразят мне. Обычная кооперация производства!
Хитрость в том, что эшелон был вывезен с завода в канун революционного праздника с митингом по этому поводу; в Великий Курултай и лично Верховному Шаману отправили торжественный рапорт о выполнении государственного задания огромной значимости, а такие рапорта дорогого стоили: многие тогда, в том числе и Хвылина, получили за это награды (списки на них готовились загодя, и формировал их не кто иной, как Большой Чум).
Вот теперь путь Хвылины в Великий Курултай был открыт — и его, наконец, туда забрали; цель его жизни была достигнута… Так что, говоря в переносном смысле, Хвылина въехал в Москву на танках.
Ну а что стало с тем тридцатипятиэтажным зданием фаллической формы, так и оставшимся после «консервации» его и отъезда Хвылины в Москву торчать посреди города одиноким сиротой?
Многие годы его так и не могли закончить, боясь нарушить приказ Москвы; самому Хвылине, пока он ещё оставался здесь, уже некогда было им заниматься — всё своё внимание он сосредоточил на танках. Тем более некому было заняться «небоскрёбом» после его отъезда; да и не знали: что с ним потом делать? Все конторы и организации имели свои апартаменты, а если появлялась новая, то куда проще было построить под неё четырёхэтажное здание, чем связываться с этакой махиной, на вершину которой и глядеть-то страшно: голова идёт кругом!
Так наш «небоскрёб» и стоял многие годы, огороженный глухим забором, нависая мрачным силуэтом над городом, и люди обходили нескончаемый этот забор с кое-где уже зияющими в нём дырами с опаской, а вечерами, и уж тем более ночами, близко и подходить боялись.
Почему боялись? Да потому что с некоторых пор поползли тревожные слухи: будто бы за тем забором и внутри самого «небоскрёба» творится что-то странное, особенно тёмными ночами: то вдруг раздаются скрежещущие звуки, то вспыхивают и блуждают по этажам огни; но самое страшное — оттуда доносятся порой жуткие, леденящие душу вопли…
Поначалу город сносил эти слухи терпеливо — мало ли что приходилось слышать в те времена; слухи есть слухи, с ними можно и мириться, они даже развлекали, давая пищу воображению и эмоциональные встряски посреди рутины быта, в котором, согласно фразе из пущенной кем-то гулять по свету ядовитой частушки тех лет, «окромя явлений счастья, никаких явлений нет».
Однако всему приходит конец; пришёл конец и терпению, которое со временем переросло в глухой ропот горожан; уже появились слухи о том, что кто-то крадёт девушек и детей, затаскивает в этот «небоскрёб» и там такое с ними вытворяет, что страшно и представить… И наконец городские власти, обеспокоенные ропотом, которого они боялись больше всего на свете, раскачались: отправили за забор экспедицию из полуроты вооружённых милиционеров. И что же они там увидели, оцепив здание, начиная сужать кольцо и постепенно затем занимая этаж за этажом и подвал за подвалом?
Во-первых, в когда-то запертом здании были вырваны «с мясом» все замки, решётки и запоры. Во-вторых, всё, что можно снять, разобрать, оторвать, выломать: оконные рамы, двери, облицовочные плитки, батареи отопления, трубы, унитазы, раковины, электропровода вкупе с выключателями и плафонами,— всё снято, оторвано, выломано (на что, разумеется, потрачено колоссальное количество человеческой энергии и сноровки, может быть, не меньше, чем на постройку) и унесено, или, раскуроченное и искорёженное, валялось тут же… Отсюда, видимо, эти скрежещущие звуки по вечерам, когда люди после трудового дня приходили сюда поразвлечься, с помощью ломов и кувалд выдирая и выламывая трубы и батареи…
Третье, что они там обнаружили — здание было заселено! Его облюбовало себе множество бродяг — их-то блуждающие огоньки от спичек, свечей и фонариков, видимо, и тревожили горожан ночами. Жили здесь бродяги вольготно: по одному, по двое, по трое на этаже, в зависимости от степени общительности; устроили они себе там спальни, гостиные, кухни, раскладывая очаги прямо на полу, используя вместо дров те же окна и двери, а часть помещений используя как уборные.
В-четвёртых, в подвалах здания найдены человеческие скелеты…
Да, открытиям милиционеров за тем заповедным забором не было конца; и тут надо рассказать ещё об одном удивительном открытии, сделанном ими: они обнаружили там никогда ранее не виданных животных, смахивающих на толстых остромордых собак, только на коротких лапах, и с длинными голыми хвостами, визгливых и агрессивных, сумевших каким-то образом наделать в бетонных подвалах норы и ходы.
Когда стали допрашивать бродяг по поводу найденных в подвалах скелетов — все как один, бродяги уверяли, что пожирают людей эти непонятно откуда взявшиеся зверюги… Будто бы сами бродяги их панически боятся и не рискуют жить ниже четвёртого этажа, поделив таким образом с этими тварями жизненное пространство… Вниз же бродяги сходят не менее чем по двое, причём с палками в руках, и всегда засветло, потому что эти зверюги нападают в темноте, причём без всякого страха: впиваются в пах, в живот, прыгают откуда-то на плечи и впиваются в шеи — отсюда эти душераздирающие вопли по ночам. Бродяги-новички же лезли по привычке в подвал — там их эти твари и пожирали: он ещё жив, а у него уже кишки выдраны; и сжирали за ночь до белых косточек…
Несколько экземпляров этих свирепых животных с острыми, как стальные иглы, зубами и светящимися в темноте красным огнём глазами были пойманы и изучены местными биологами, и вот к какому пришли они выводу: это обыкновенная, только мутированная, крыса (Rattus norvegicus); мутация же наступила оттого, что эти поразительной живучести зверьки, попав в лабиринты глубоких бетонных подвалов, не в состоянии оттуда выбраться и изголодавшись, научились питаться пластиковой изоляцией электропроводов и кабелей; мало того, что они от этого не погибали, оказывается, пластик явился для них мощным гиперстимулятором роста и размножения.
Это чрезвычайно заинтересовало учёных; на основе открытия они взялись разработать столь нужные в сельском хозяйстве методы гиперстимуляции роста и размножения полезных для человека животных. Была создана лаборатория, начались исследования. Отважные учёные испробовали новый препарат даже на себе, и результаты не замедлили сказаться: сами учёные стали быстро тучнеть и размножаться до такой степени, что если в начале исследований лаборатория состояла из трёх молодых сотрудников, то со временем в ней расплодилось несколько десятков кандидатов и докторов наук. Хотя в целом проблема до сих пор не решена: от этого гиперстимулятора продолжают расти, тучнеть и размножаться только одни учёные. И ещё крысы.
А городским властям пришлось, мобилизовав милицию и санитарных врачей, всерьёз повоевать с этими тварями, чтобы не дать вырваться из подвалов новому виду мутантов, представлявших угрозу не только городу, но, возможно, и стране, а может, и всему человечеству, которое, представьте себе, могло быть съеденным, хватись наши отцы города попозже и выпусти из рук ситуацию, произойди среди мутантов популяционная вспышка и начни они питаться скопищами людей в городах…
Так вот и стоял наш «небоскрёб» много лет полуобитаемым и полупустым, пока, наконец, в городе не создалась кризисная ситуация с конторами, коими уже был занят весь центр города, в то время как жители вытеснены на окраины, а конторы продолжали множиться и захватывать новые кварталы и городские районы, грозя вырваться из-под опеки Большого Чума: ведь вследствие неумолимого диалектического закона перехода количества в качество стало возможным саморазмножение контор простым вегетативным делением, расползание их по лику земли и полная неуправляемость. Именно эта неуправляемость более всего страшила Большой Чум.
Кстати, тогда там сидел уже новый Хозяин, молодой и энергичный. Тут-то ему и понадобился Культурный Центр — чтобы загнать все конторы в одно место, подчинить их и упорядочить их размножение. Было запрошено из Москвы несколько миллионов рублей на окончание строительства «небоскрёба» с приложением обоснований экономической выгоды от этого.
Деньги помог выбить в Москве сам Хвылина, постаревший и раздобревший, теперь уже постоянный Член Великого Курултая и, стало быть, один из главных распорядителей финансов страны — ему уже ничего не стоило добиться этих миллионов, тем более что он, видимо, чувствовал вину за то, что оставил город без действующего «небоскрёба».
И Культурный Центр был, наконец, закончен и заселён организациями — какими именно, перечислить не берусь, т. к. никогда там не бывал, а не все организации, населяющие его, имеют вывески, для них просто уже не хватает места на фасаде. Поговаривают только, что жизнь там, как и в Большом Чуме, течёт автономно от всей остальной жизни и чудо как хороша: там свои столовые и буфеты, парикмахерские, кондитерские и пошивочные цеха, спортивные и кинозалы. Если бы там ещё были и квартиры для служащих!
Впрочем, может, они там уже есть? — ведь эта мысль могла прийти не мне одному… Знаю только, что те, кто знаком с жизнью внутри Культурного Центра, окрестили его в «Счастливый остров», значит, есть тому какая-то мотивация? Не потому ли, что там всегда вкусно ели и пили, не перегружая себя работой, достигнув в этом гигантском эксперименте в одном отдельном здании давно вымечтанного принципа: «каждому — по потребности»?
Конечно, эксперимент оказался дорогостоящим, но расчёты неумолимо показывали, что эффект от него всё равно огромный, т. к. населяющие его чиновники, этот вечный российский бич, никому теперь не мешают работать.
Ходят слухи, что, используя этот опыт, Великий Курултай собирается заложить в каждом областном центре по небоскрёбу…
Ну вот и всё: исследование моё подошло к концу, проблема исчерпана, на все вопросы даны ответы. За сим я своё кропотливое исследование, вылившееся в столь пространное повествование, заканчиваю.
А исследование тёмных пятен сегодняшней, творимой уже нами истории оставим детям и внукам. Они уже родились — те, кто напишут сегодняшнюю историю; они смотрят широко открытыми глазами на наш сегодняшний грешный мир, и всё-всё-всё, конечно же, видят и примечают, как бы изворотливые и наивные в своей хитрости новые Хозяева жизни глубоко ни прятали свои тайны. Всё равно все всё узнают! И воздадут по заслугам.
г. Красноярск 1989–1990