Московский очерк
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2017
Щукино
Выхлопные газы булькали в воде, и по воде шли пузыри, которые сносило течением и закручивало в воронки, когда корпус нашего корабля крутило на волне… И я неотрывно смотрел, как булькает в неспокойную, крутящуюся воду эта белёсая дымка, которая так отвратительно пахнет, если её доносит ветерком до очереди, ожидающей посадки на речной трамвайчик. Мы стоим в числе первых. И нам этот запах достаётся первым, впрочем, так же, как и запах речной воды, и лёгкие мельчайшие брызги, которые изредка повисают в воздухе, когда волны слишком сильно начинают биться о причал. Солнце ещё не встало, в очереди только мужчины. Мы едем на другую сторону ловить рыбу. Наш улов обычно составляет несколько маленьких золотистых карасиков и несколько усатых огольцов. Тоже маленьких и, в отличие от ярких карасиков, тоненьких и бесцветных.
Мы стоим не на берегу, а на деревянном помосте причала, который слегка покачивает на волнах. У меня билеты в руке. Они разноцветные — красненький и синенький. Взрослый и детский, как я понимаю сейчас. Папе взрослый, мне — детский, потому что мне только 13 лет и я учусь в 5 классе средней школы №738. На билетах нарисован якорь и волны. Один стоит 10 коп., другой — 5. Наш кораблик пришвартован к пристани старым, перетёртым, размочаленным канатом, и он то натягивается и дёргается на кнехтах, то ослабевает и провисает… Трамвайчик не просто качается, его крутит на волнах, то относит от причала, то с разгона бьёт бортом о покрышки. Волны идут не столько от ветра, сколько от проходящих мимо барж.
Открыли шлюз, и оттуда повалили огромные караваны гружёных судов. Баржи разные. Иногда это целый состав барж и его толкает перед собой маленький буксирчик с тупорылым носом. И, кажется, этот буксирчик прямо пыхтит от напряжения. А другие буксиры тащат баржи за собой, закинув трос через плечо. Баржи открытые. Что везут, всё видно. Это либо песок, либо гравий. Иногда проходит красивая самоходная баржа. На её палубе всегда что-то более замысловатое, закрытое брезентом, аккуратно затаренное. По сравнению со старыми, чёрными от времени и трудов баржами самоходная с новой, блестящей краской, выглядит словно стиляга. Я видел этих стиляг в журнале «Крокодил». В узких, неудобных брюках, ярких пиджаках, с набриолиненным коком. Их высмеивают, а вот эту новенькую баржу, в отличие от них, никому не придёт в голову высмеять. Наоборот, ей уступают дорогу, потому что она идёт быстрее и обгоняет другие суда.
Если пройти от причала подальше, вдоль канала к шлюзу, то там много деревянных домов и бараков, в которых ещё живут люди. Есть брошенные, развалившиеся дома, от некоторых одни фундаменты. От одного дома остались одни головешки. Людей выселили, и дом сгорел. Это и есть деревня Щукино.
Вскоре в наш класс придёт Таня Рыбакова, из этой деревни Щукино. Она весёлая, красивая, у неё русые русские волосы. Она хорошо учится. Потом она поступит в МГУ. Таня Рыбакова из деревни Щукино. Странным мне кажется, что у жителей этой деревни такие фамилии. Где же они рыбачили? Где ловили щук?
Можно прочитать, что название деревни происходит не от рыбы с одноимённым названием, а от некоего персонажа по прозвищу Щука. Откуда тогда в деревне фамилия Рыбаковы? Наверное, историк одёрнет и скажет, что совсем не оттого, что тут жили рыбаки. А потому что тут жил некий внеисторический тип с некалендарным именем Рыбак.
Сейчас рыбаков с нами едет много, но редко кто выловит какую-нибудь достойную рыбину. Если Щукино, значит тут, где мы стоим, водилось когда-то множество щук, думаю я. И делюсь этим открытием с папой. Надо бы попробовать снасть на щук! Он мне отвечает, что название деревни наверняка древнее самой Москвы. Тогда, в те времена и водились, мол, тут щуки. Я слышу, что мою реплику обсуждают мужики в очереди. И спорят, и говорят, что где-то, кто-то, когда-то, совсем недавно, в прошлом году, давеча, по слухам, поймал тут щуку. Говорят, что в устье речки у кого-то хорошо клевало. Речка с названием Химки впадает в Москву на другой стороне. Когда ещё не было канала, от деревни можно было туда пройти. Теперь нет. Надо переплывать канал.
Всегда хотелось подойти к шлюзу вплотную и посмотреть на его огромные железные ворота, особенно, когда они открывались и оттуда бурным потоком шла вода. Но подойти туда нельзя, там охранная зона, проход воспрещён. Это написано на железной табличке. И стоит будка с часовым. У часового винтовка за плечами, а в вольерах овчарки.
Не успел я окончить школу, а только перешёл в старшие классы, как часового убрали и проход разрешили. Только тогда я исследовал шлюзовые сооружения. И смотрел на бушующую воду, и на баржи, выплывающие из ворот. И закидывал там удочки. Глубина там была порядочная, пору надо было делать метров семь. Закидывать далеко не приходилось. Шлюзовые стены такие высокие, что только до воды бы достать. Хорошо ловилось здесь на мормышку. Один мальчик поймал сто ершей. Полный бидон, по полному счёту — сто. Он сам разрешил мне посчитать. Но такой клёв тут далеко не всегда. А вскоре ерши вывелись. Пошли бычки.
Слышу, как мужики переговариваются между собой.
— Я на Круглое.
— А я на карьер.
— Я на озёра пойду.
А кто-то, я знаю, ловит на реке.
Мы тоже ездим на озёра, хотя там плохо клюёт.
С нами едут Тарасовы, большие специалисты в рыбной ловле. Но и у них тоже, как правило, улов небольшой. Сына Тарасова я зову Тарас, это кличка, имя у него другое. Забыл сейчас, какое. Алик его зовут, вспомнил. Он старше меня на год. А может быть, и на два. Мы учимся в одной школе. На всю школу нас только двое таких малолетних рыбаков. Больше никого не встречаем на наших водных угодьях.
Мотор трамвайчика что-то бормочет на слабых оборотах, а когда волна накрывает выхлоп, он захлёбываясь бормочет скороговоркой. У меня начинает кружиться голова, потому что совсем не выспался. Готовил снасти допоздна, и встали к первому автобусу. Автобус №100 довозит почти до берега. А потом по косогору спускаешься к причалу, идёшь по набережной, спешишь, потому что трамвайчик уже стоит. Но он стоит долго. Добежишь, запыхаешься. А ещё с полчаса ждать. Но спокойно дойти невозможно, когда видишь трамвайчик у причала. А вдруг отойдёт, а ещё и билеты надо брать, а следующего ждать целый час. Расписание у него неизвестно какое.
Готовить снасти меня научил Тарас. Это бесконечное учение. Нельзя сразу научиться всему. Сначала я научился, как вязать крючки с ушком. Пронизываешь леску в ушко и на узелок. Потом с ушком перестали выпускать, оставили только расплющенное цевьё. Когда я впервые купил целлофановый пакетик с 10 крючками без ушка, сначала подумал, что это брак. Но сами крючки были намного лучше, чем с ушком, тоньше, и на них удобнее было насаживать мотыля. Он легко прокалывался и долго жил. Надо было аккуратно проколоть кожицу у головки, мотыль извивался коленчатым кровавым телом у тебя в пальцах, а потом в воздухе, а потом, надеюсь, так же и в воде, на глазах у рыбы. Моей мечтой было посмотреть на свой крючок с мотылем под водой глазами рыбы. Но приходилось это только воображать. И только по некоторым признакам узнавать, жива насадка или уже нет. Близко крючок ото дна, или нужно его ещё больше опустить.
Поплавки были очень чувствительные, мы их крутили сами из пенопласта. Вырезаешь прямоугольный кусок пенопласта и крутишь его доской по столу или по другой доске. Дожимаешь до нужной плотности. Пенопласт постепенно становится твёрдым и прочным. Вставляешь вниз, в пупочек отточенную палочку. На палочку надеваешь пластиковую трубочку. Пластиковую трубочку найти очень трудно. Сначала надо найти проводки. Потом вытащить проволочку из полихлорвиниловой изоляции. Потом отрезать от неё трубочку нужного размера. Потом под этот диаметр выстругать палочку и воткнуть в поплавок. Другую пластиковую трубочку, большого диаметра,— на поплавок, найти было сложнее. Такие изоляции объединяли обычно много проводочков. Но можно было обойтись и без неё. Достаточно только нижнего крепления.
Потом надо покрасить поплавок. Окунёшь головку в ярко-красную нитрокраску и подвешиваешь на просушку. Вот и готов чудо-поплавочек. Он такой красивый, просто невозможно, чтобы на него не клюнуло. Когда краска высыхает, проводишь по яркой алой головке две беленькие линии. Это не только для красоты. За таким поплавком следить легче. Сразу замечаешь, когда он притоплен. Поплавок можно сделать любого размера. Маленький и большой. Можно сделать круглый или очень длинный. И ни у кого подобного поплавка не будет. Поплавки я верчу не от нечего делать, а потому что таких не купишь. Не продают.
А потом особо сверхлёгкие поплавки мы научились делать из репейника. Ближе к осени находишь толстый, созревший куст репейника и вырезаешь ствол. Обдираешь кожуру, и внутри он оказывается пористым, словно пенопласт, но намного более прочным. Его не надо сжимать. Да и невозможно, потому что он всё равно разожмётся и примет прежнюю форму. Природные материалы всегда лучше. Из репейника нам нравились поплавки намного больше, чем из пластмассы и пенопласта, хотя на них тоже ничего не клевало, и они к тому же очень быстро ломались.
Всем премудростям меня учил Тарас. А Тараса, его отец. А отец его неизвестно у кого узнавал все новые технологии рыбной ловли. Отчасти из книг и журналов, отчасти от других рыбаков. Он был намного более общителен, чем мой отец. Они были коллегами, работали в одной организации. Вам лучше не знать, в какой. Впрочем, очень нужной и необходимой. Все наши дома в районе были населены коллегами из одной или родственных военных организаций. Типа Министерства обороны, Генерального штаба, Академии артиллерии… Тогда это считалось в порядке вещей: работать и жить вместе. Сейчас это кажется немыслимым, и на работе и дома у себя в коммуналке, а отдельных квартир ни у кого же ещё нет, видеть одни и те же лица.
А белёсый дымок, вырывавшийся из выхлопной трубы, словно разговаривал со мной. Вспоминая это, я всё силюсь услышать и понять, что же он говорил мне тогда. Что-то важное, нужное, на что я не обратил внимания, просто не понял. И сейчас вспоминая, отчётливо слышу эти звуки: буль-буль-буль, буль-буль-буль, и потом с брызгами, заменяя мягкое «эль» на тревожное «эр»: бр-быр. Бррррррррры. Быр-бры. Бррры. Но ничего членораздельного. Иногда этот разговор был меланхоличным и неспешным, убаюкивающим, иногда более темпераментным, когда дымок просто захлёбывался от обилия эмоций, которые необходимо срочно высказать.
У одного писателя я прочитал, что в бессонницу, во время депрессии, он воображал, как готовится к рыбалке. Совершает самые простые и даже банальные вещи. Копает червей, например, вяжет крючки. Я иногда сейчас поступаю по его совету и, чтобы заснуть, копаю червей. Или вяжу крючки с цевьём.
Сначала надо сделать петельку, потом сделать вокруг неё и цевья крючка, три оборота, потом кончик лески продеть в петельку и аккуратно затянуть. Если всё сделать аккуратно, то крючок будет висеть ровно вниз, а не загибаться в сторону. Лишний кончик лески потом отрезается, или его можно оплавить спичкой. Накопаешь банку навозных червей, навяжешь крючков десять на донку, и не заметишь, как заснёшь. Я и сейчас иногда так делаю. Помогает.
Накопать червей во дворе нашего дома, в палисадниках, не составляло труда. Я даже не представлял, какие трудности могут быть в добыче дождевых червей, пока меня не забросили работать в Астрахань. В Астрахани черви были настоящим богатством. Их разводило всё мужское население города, и не в палисадниках, палисадников там нет, а у себя дома, предоставляя огромным коробам и тазам с червями лучшие места в квартире. Для червей готовили специальную еду, отваривали овощные очистки. Особенно красиво получается с картофельными очистками. Черви выедают аккуратно всё, оставляя только тоненькую кожицу картофеля. И шелуха, которая раньше была картошкой, невесомо покрывает сверху землю. Если на неё дунешь — разлетится. Впервые видишь, насколько тоненькая эта несъедобная кожица. Всё остальное — съедобно.
Но летом на червя ловить не годится. Пробуем органические наживочки. Тогда мы ловили на хлеб. А потом ассортимент безмерно расширился. Овсянка, манка, тесто. С душистыми подливами. Анисовое масло, постное масло, отвар жмыха, мёд… и так бесконечно. Кто во что горазд.
Если пройти по берегу дальше, не видные с причала, напротив опустевшей деревни, лежат полусгнившие остовы лодок. Судя по ним, у деревенских когда-то была собственная речная флотилия. Но одна лодочка оставалась целой, и регулярно использовалась. Почему-то мне сейчас представляется оппонент, который возбуждённо опровергает меня.
— Не было лодки.
Отчётливо помню. Была лодка, и в каких-то домах деревни Щукино горел свет, а из труб шёл дымок. А значит, они ещё были обитаемыми. И лодка жила. Помню, что кто-то переезжал на другую сторону канала, недоступную нам, и ловил там. Он ловил на кружки. Пускал по воде целое семейство кружков и с лодки следил за ними.
— Не может быть, возражает невидимый оппонент. Значит, наши дома стоят на месте бывшей деревни? А где же был причал?
— А причал был именно там, где теперь стоит комплекс «Алые паруса». Там же, на горке, стояла и касса речного трамвайчика. Там она стояла, при старой пристани, но потом на буксире притащили пристань новую, красивую, и касса находилась уже в самой пристани. Пол новой пристани был покрыт железом. Она закрывалась, когда рейсы кончались, и охранялась. За воскресные дни выручка была приличной. Рейсов было много, особенно в воскресные дни. Трамвайчик всегда ходил переполненный. А старая будка кассы ещё долго торчала поодаль, ветшая и разрушаясь без присмотра.
А ещё выше, на горе, маячила спасательная станция, с мостиком и наблюдательной башенкой, а под станцией, на берегу, был её собственный маленький причал и катера. Спасатели, молодые мужики, курившие «Беломор», изредка заводили свои казанки, объезжали пляжи, забирали заплывших за буйки женщин и привозили в мокрых купальниках на свою спасательную станцию. И здесь на них, беспомощных и беззащитных, составляли протокол.
Звезда
в ладони
Не буду утверждать, что я помню всё так отчётливо. Например, я не помню, как был одет в то серенькое утро, когда мы стояли на причале в облаке сизого дыма, когда капитан приказал через рубку мотористу дать по газам дизелю. Но точно помню, что руки мои были в карманах, а карманы были порваны. А в ладони я сжимал камешек. Только с виду это был камешек, а на самом деле это был осколок звезды. То есть метеорит, упавший прямо мне в ту самую ладонь. Вот тут мне скажут, что я точно привираю. Но, несомненно, что я заинтересовал своим рассказом. Рассказать, как это было?
Я делал уроки за письменным столом, за тем самым, за которым сижу и сейчас. Стол был придвинут к балконной двери. Стояла осень, выпал первый снег, балкон был надёжно заклеен, и открывалась только форточка. На столе горела зелёная лампа с белым медведем, и я писал в тетрадку цифры и формулы. Не совру, что тогда я писал рассказ. Нет, я делал домашнее задание по алгебре. Плотные занавески были задёрнуты, чтобы сильно не дуло, оставалась только небольшая щель между ними. И вот в это самое время, когда я задумался над очередным примером на сложение, деление и вычитание, в окно и влетела звезда. Удар был такой резкий и сильный, что я сразу закрыл голову и оцепенел, застыл, не мог двигаться. Только смотрел перед собой, и увидел, что из щели в занавеске на стол осыпается мелкая стекольная пыль. Она серебрилась в свете лампы и засыпала мой учебник и тетрадь. И ещё долго висела в воздухе. Такая она была мелкая, что вскоре даже захрустела на зубах, потому что я дышал и она вместе с воздухом попала мне в рот. Не сразу я пришёл в себя и решился отдёрнуть занавеску, чтобы посмотреть что случилось. И стоило мне взяться за занавеску, как в мою ладонь свалился и обжёг её — камешек. Он был такой горячий, что я не удержал его, и он покатился на пол, в узкую щель между столом и балконом. Я открыл занавеску пошире и обнаружил, что стекло пробито. Стёкла обеих рам пробиты насквозь. Дырочки такие аккуратные и круглые, словно просверлили огромным сверлом. Я дотронулся до пробоины, стекло было тоже горячим. Если бы занавеска не смягчила падение камня, то он бы ударился в стол и, может быть, пробил бы учебник или мою тетрадь.
Да, тогда я писал не рассказ. Рассказы я стал писать намного раньше, чем стал изучать алгебру. Первый рассказ я написал, когда только научился выводить буквы. Мне очень хотелось писать. Но я не знал что. Мне сразу хотелось испробовать новые знания сложения букв, слогов и слов, которым я научился. Не пренебрегал я и новым умением — читать, которому тоже обучился в своё время. Я научился читать не слишком рано, но вовремя. А зачем учиться чему-то раньше положенного времени? Это было в школе, в первом классе, как и положено.
И я читал и читал одну книгу за другой, всё подряд, просто чтобы читать, и однажды, читая какую-то книгу о войне, неожиданно подумал, что могу написать намного лучше и интереснее. И не раздумывая, достал новую тетрадь и стал писать рассказ о войне. Я понял, что писать надо очень много, чтобы рассказать всё, что необходимо, всё, что есть в голове, тетради не хватит. И писал микроскопическими буквами, заполняя страницу плотно, не оставляя полей и пробелов. Это был рассказ долгий, потому что моё воображение настолько воодушевилось, что надо было искать и писать всё новые и новые слова и предавать бумаге всё то, что я уже вообразил.
Мой труд увидел отец, прочитал и очень похвалил меня. Но сказал, что так мелко не надо писать. Я ответил, что тетради не хватит, если писать крупно. Он успокоил меня, что тетрадей можно купить много. И действительно, на следующий день принёс мне несколько новеньких тетрадей по 12 копеек. Но тетради были в линейку, а писать я мог только в тетрадях в клеточку. Поэтому тетради долго валялись у меня в столе, пока не были использованы для бездарных школьных сочинений, которые я писал уже без вдохновения и наития. А просто по заданию.
Нет, не эти тетрадки были засыпаны звёздной пылью.
Аккуратные дырки в двух стёклах были пробиты под большим острым углом. Одна выше, другая ниже. У меня были треугольники, поскольку мы тогда уже начинали проходить геометрию. Один треугольник с углами в 45 градусов, а второй треугольник с углом в 60 градусов. А второй угол вы сами можете вычислить, если учились в школе. Вот этот угол и подходил к дыркам. Я поставил треугольник на раму и измерил относительное положение отверстий. Угол в 30 градусов наиболее подходил к ним. В комнату вошли родители. Оказывается, и они на кухне услышали грохот, звон стекла и мой вскрик. Я и не знал, что вскрикнул, настолько внезапно поразил окно удар. Они оценили ущерб, и отец успокоил меня.
— Мальчишки бросили камень.
— У нас пятый этаж! — вскричал я.— Кто добросит?
Я возражал, указывая на отверстия, что камень, судя по траектории, упал сверху, и даже показал, как я измерил угол. Потом достал из-под стола и сам камень.
— Из рогатки стреляли,— заверил меня папа, но не убедил.
— С такой силой сверху пробить два стекла? Это с луны выстрелили из рогатки. Это метеорит! Надо отдать его учёным!
На все эти мои речи папа только улыбался и радовался, что сын у него такой смышлёный фантазёр. Спорить он не стал. Но везти камень на исследование тоже не спешил. Так я и таскал этот «метеорит» у себя в кармане несколько лет. Пока он не порвал окончательно все подкладки и не упал уже совсем на землю, куда и стремился, наверное, миллионы лет, и достиг цели, и затерялся. Был он величиной с мячик для настольного тенниса: пинг-понга — так мы тогда называли эту игру. Но форма у него была неправильная, с острыми углами.
С дырками в окнах мы прожили всю зиму. Так что я не раз исследовал их. Края у дырок были такие круглые, словно оплавленные, о них невозможно было порезаться. Рассказал я эту историю и учительнице по физике, а потом и учительнице по астрономии. Но их ответов не помню.
Наше окно выходило на юг, не знаю, какие метеоритные потоки пересекаются с орбитой земли в октябре, может быть, Дракониды. Вот такой дракончик и залетел ко мне на огонёк. Учился я тогда то ли в пятом, то ли в шестом классе. А значит, было мне лет 13. Самый подходящий возраст, чтобы мечтать о приключениях, искать клады и убегать из дома, чтобы добраться до моря и поступить в матросы. Ну а в моём случае, так в звездочёты. Свой рассказ я так и не дописал и вообще забыл о нём к тому времени.
Вот такой камешек лежал у меня в ладони, когда я на пристани поджидал начала посадки.
Зона
Первая остановка Трамвайчика, пока ещё булькающего у причала, называлась «Пляж». Хотя никакого пляжа на той стороне не существовало. Стояло несколько «грибков», да и только. Пляж этим самым и был обозначен. Стоял причал «Пляж» на другой стороне реки, примерно на том месте, где сейчас вбиты в берег опоры Строгинского моста. Тогда моста ещё не существовало. И даже строительство не начиналось. На зиму для отрезанных от Большой земли Строгинцев наводили здесь понтонный мост.
Деревня Щукино долго не сдавалась. Фундаменты домов, брёвна, долго ещё попадались на берегу. Только строительство комплекса «Алые паруса», уже в новом веке, поставило точку в истории деревни. Хотя, я думаю, если поискать как следует, и сейчас можно найти её следы.
Я не против «Алых парусов» — огромного жилого комплекса. Пусть живут люди. Только жаль, что теперь нельзя пройти по берегу Москвы-реки. А может быть, и хорошо, потому что те места, не дай Бог, ещё напомнят о детстве, ещё защемит ни с того ни с сего в груди. Пусть они будут закрыты, заперты, эти воспоминания.
Здесь всегда было много запретных зон, собственно, где их не было. Не исчезли они и сейчас. И сейчас берег оказался под запретом. Запретные зоны, видно, у нас в крови. И что бы мы не строили, получается какой-никакой, а ГУЛАГ. Жаль. И жаль тех, кто живёт там и может плюнуть из своего окна на 40-м этаже в речку. А если и не доплюнет, то можно прямо из комнаты бросить бутылку с запаянным письмом: «Спасите наши души». И указать координаты. Или что там теперь пишут, в бутылках. И если кинуть, то бутылка непременно проплывёт мимо Кремля. И там придумают план спасения. Хорошо, когда есть кого спасать. А ведь, возможно, придёт время, когда и спасать будет некого и нечего.
Не могу представить Сольвейг из деревни Строгино, которая смотрит на эти Алые паруса, с другого берега речки и ждёт прибытия капитана Грея. Это, должно быть, какая-то светская львица с накачанным бюстом, пухлыми губами, которая стоит, как пластиковый манекен, на месте бывшей деревни Строгино. И машет этим парусам рукой с растянутой резиновой улыбкой на лице.
Но тогда берег был открыт и даже не укреплён бетонными плитами. Однажды мы решили дойти по берегу до самого шлюза, но наткнулись на запретную зону. Зона была обнесена низким заборчиком, мне по колено, с устрашающими надписями на табличках. «Проход воспрещён», «Запретная зона», «Охрана стреляет без предупреждения». Сюда были нацелены и прожектора, для полной убедительности в серьёзности запрета. Стоим и смотрим на часового с винтовкой за плечом возле свежевыкрашенной полосатой будки.
— Смотри, у него ружьё.
— Это карабин,— поясняет отец.
И тут порыв ветра срывает с моей головы панамку и несёт в запретную зону. Я забываю про всё на свете и, перепрыгнув через заборчик, несусь за панамой.
— Стой! — летит окрик. И я застываю с протянутой рукой. Чуть не касаясь панамки пальцами. Поворачиваю голову к отцу. Он для меня главнее часового.
— Да оставь её, иди ко мне.
И я сгибаю оцепеневшую руку и возвращаюсь к отцу, бросая последний взгляд на свою драгоценную панамку.
— Ничего, другую купим тебе.
И мы уходим, ничего не сказав часовому. И он нам тоже ничего не сказал вдогонку. Панамка белым пятном так и остаётся лежать на запретной полосе, принесённая в жертву зоне. Я почему-то заплакал. Не от жалости, а от страха и обиды. Слёзы. Тоже моя бескровная жертва тому времени. Жертва зоне.
Вечером я рассказал пацанам из своего двора об этом случае, они решили ночью пробраться и забрать панамку. Ночью мне никуда ходить нельзя. Отбой в 10 часов. Наутро пацаны сказали, что панамки уже не было. Но и пробраться на охраняемую зону невозможно, потому что вся запретка ярко освещена прожекторами. И собаки уже не в вольерах, а бегают на длинной цепи.
Эхо войны, подумает кто-то. Нет, скорее эхо ГУЛАГА. Ведь этот канал, Москва — Волга, рыли зэки. Не только зэки, но и вольнонаёмные. На другом берегу Москвы до сих пор можно найти фундаменты «Посёлка МВД», где они жили. А скорее всего, найти берёзы, которые были посажены жителями. Сейчас они разрослись и стали огромными. Берёзы построены строго в ряд, как по линейке. Наверное, они стояли вдоль забора или вдоль улицы, и до сих пор не дрогнули их ряды, хотя ни забора, ни улицы, ни домов давно нет.
Каналармейцы — таким, дошедшим до нас словом называли строителей канала. Конечно, зэки жили не в этом посёлке. Они жили, где им полагалось, в бараках, за колючей проволокой, под надёжной охраной. А это широкое, молодое, сумасшедшее слово охватывало, соединяло всех вместе. И зэков, и конвоиров, и вольнонаёмных, и инженеров, и руководство. Мучителей и мучеников. Так же неожиданно, как возникло это слово из мутных вод времени, так же оно и ушло в воды прорытого канала. Надеюсь, безвозвратно. А что за этим словом, и представить страшно. Каналармейцы.
Поехали
Рыбаки подходили по одному и ватагами, заполняя причал гомоном, своими вещами, снастями. Вот на косогоре показался новый взвод разномастно одетых рыбаков, приехавших нашим сотым.
Переглядываемся с отцом. Настоящие рыбаки уже тут!
Двое идут даже с ящиками для зимней рыбалки за плечами, только без пешней. На ящиках удобно сидеть и летом. Удобных складных стульчиков тогда ещё не придумали. Завидев Трамвайчик и пристань, полную сородичей, они бросаются бежать с крутой горы, машут нам кепками, фуражками, удочками и даже что-то кричат, пытаясь привлечь внимание и затормозить отплывающий, по их мнению, Трамвайчик. Первые, добежав, видели, что посадка ещё не началась, и замедляли движения, полезли в карманы за мелочью, встали в кассу, а задние, ещё не разобравшись, всё так же бежали, выпучив глаза, спотыкаясь на кочках и тыкая друг в друга удочками. Потом, ещё тяжело дышащие, появлялись вблизи нас, на причале, и занимали остатки деревянного неструганного настила. А Трамвайчик сладко пыхтел и безмятежно качался, словно и не спешил никуда, словно не понимал, как драгоценны каждые минуты зорьки. Упустишь их, и вся рыбалка насмарку.
Но вот очередь устала ждать, толпа настолько уплотнилась, что негде поставить ногу. Стали кричать капитану в открытое окно рубки.
— Эй, на палубе. Подъём!
— Хватит спать, капитан!
— Отчаливай.
Но никто не отзывается на крики.
В очереди разносится слух, что капитана нет на катере. Стали кричать сильнее, кто-то перелез через бортик, пытаясь зайти на палубу. Вышел матрос в тельняшке, отправил нарушителя назад. Тельняшка тогда уважалась. Лишних слов не требовалось. Но вот, наконец, появляется капитан. Оказывается, он действительно не на своём месте, а на берегу. Он пробирается не через толпу, а по краю причала, с другой стороны ограждающих перил, идёт ловко по тоненькому обрезу, перепрыгивая через опоры. Его легко узнать, он в светлой форменной рубашке с погонами и фуражке с якорями. В руках у него авоська. Бегал в магазин, не иначе.
— За водкой бегал,— кричит кто-то.
Толпа возмущённо гудела, но при слове «водка», настроение поменялось на плюс — заржали.
Открывается бортик, с грохотом выдвигается трап, начинается посадка.
Матрос в тельняшке проверяет билеты.
Посадка продолжается бесконечно долго. Проходы у кораблика узкие, и протиснуться тут с рюкзаками и ящиками нелегко. Сначала занимали все сидячие места внутри, на нижней палубе Трамвайчика, потом заняли и проходы, и верхнюю палубу. Зачем набились вниз, в закрытое помещение, совсем непонятно. На улице не холодно, и дождя не ожидалось. Наверное, по привычке быть готовыми к самым тяжёлым испытаниям, и чтобы всегда была крыша над головой. Хоть на пять минут, а все под крышей.
Потом заполнилась и кормовая, и передняя палуба. И это всё были рыбаки. Конечно, я знал, не все едут рыбачить, большинство едут, чтобы закинуть удочки и тут же устроить пьянку и до самого вечера пить водку, рассказать и выслушать пару небылиц, а потом и поспать на свежем воздухе.
Я сидел возле окна и смотрел на сизый дымок и слушал мирное похлюпывание выхлопа.
Но вот, наконец, моторист по команде капитана дал своему дизелю газ, матрос прошёл перед иллюминаторами по бортику и отцепил канат. И пристань, и наш корабль заволокло сизым дымом. Мотор взревел, всё задрожало. И мы поплыли.
Самое долгое время в нашем плавании на тот берег занимал разворот. Разворот вышел, наверное, метров на сто. А езды до другого берега с причалом «Пляж» не больше 50 метров. Так что приехали мы минут за 5, не больше. А ожидание и погрузка заняли не менее часа. Но другими путями проникнуть на сторону деревни Строгино невозможно.
Строгино
Медленно, в клубах сизого дыма отваливаем от Щукинского берега. Дизель ревёт так, что весь катер мелко трясётся, вот-вот развалится. Разворачиваемся, маневрируем, готовимся преодолеть реку. И вот стукаемся о покрышки причала «Пляж». Это перед самым моим носом. Опять вылезает на бортик матрос в тельняшке, крепит канат. Тащит его, натягивает. Разгрузка идёт долгая. Высаживается весь Трамвайчик. Мы были первыми, а сейчас оказались последними. Эх, какая досада. Так хочется уже закинуть и, затаив дыхание, смотреть неотрывно на поплавок, а приходится сидеть и ждать в душном трюме. Вот, наконец, мы вышли. Кто-то, закинул донки и утвердился на самом причале. Ловить с причала, конечно, запрещено, на этот счёт есть даже табличка с восклицательным знаком. Но это какой-то старичок, сгонять его считают делом зазорным. И он уже поймал трёх ершей, которых я вижу в его игрушечном ведёрке. После нас Трамвайчик совершенно пустой. Остаются только три женщины с узлами и детьми моего возраста. Они едут в деревню Строгино. Эта деревня держалась дольше Щукинской.
Оглядываюсь по сторонам, где же рыбаки? Куда пошли? И никого не вижу. Пока мы выходили, вся это прорва народа уже разошлась, рассеялась и скрылась из вида.
Мы идём на озёра. Строгинские озёра — вот истинное чудо тех времён. Теперь их нет. На их месте так называемая Строгинская пойма, или Залив.
После реки нас встречает поле. Идём по тропинке, а справа и слева начинается большое поле ржи. Рожь совсем мелкая, куда ей до пшеницы. Низкорослая и остистая. И если растереть колоски между ладонями, то зёрнышки совсем маленькие. Наполовину поле уже убрано. Из земли торчат жёсткие остья стерни. Вдруг из поля ржи взлетает жаворонок, он взлетает невысоко и оказывается в лучах ещё невидного для нас солнца, и, словно приветствуя нас, начинает заливисто петь, мелко балансируя в воздухе своими круглыми крыльями. Мы идём ещё в тени, а жаворонок весь горит от лучей восходящего солнца. Я вижу жаворонка впервые. Но никакого сомнения нет, что это жаворонок. Ни на кого он больше не похож. Да и не жаворонок это был, а настоящая жар-птица.
Проходим поле, несколько совсем маленьких озерков, скорее похожих на лужи, в которых полно дафний, плавунцов, водомерок, лягушек и огромных жирных пиявок. Жизнь просто кишела тут. Говорили, что водятся даже тритоны, но мне не довелось их видеть.
Углубляемся в холмы. Холмы рукотворные, но насыпаны так давно, что все покрылись густой травой. Между холмами идёт тропинка, здесь начинаются настоящие озёра. Вот откуда и холмы. Землю вырыли и образовались озёра. Никакой экскаватор такие холмы, конечно, не мог насыпать. Скорее всего, это были землечерпалки. Озёра похожи на воронки. Такой крутой спуск к ним. Вокруг них протоптаны тропинки, но очень ненадёжные, надо держаться одной рукой за склон холма, чтобы не соскользнуть вниз, в воду. Берега озёр заросли камышом. И подойти ближе к воде, закинуть удочку невозможно. Озёра разные по размерам. От 5 и два больших озера до 25 метров. Я занимаюсь плаванием и что такое дистанция в 25 метров хорошо знаю. Озёра глубокие, но меньше моего бассейна. Те, что поменьше, все заросли камышом. Только посередине осталось круглое блюдечко воды. В больших я регулярно купаюсь, и сразу от берега уходишь на глубину с ручками. Я так сейчас оцениваю, что на середине до 3 метров глубина. Такую же мы устанавливаем и пору на удочках.
Вот мы и дошли до «нашего» озерка. Кажется, это пятое по счёту от начала. Тарасовы идут дальше. Двум рыбакам на одном озере не развернуться. Ведь закинуть сюда можно только с маленького, свободного от камышей и водорослей пятачка. Разворачиваем удочки. Надо спешить, закинуть поскорее. Со свистом вынимаю удилища из чехла.
— Тише! — делает мне большие глаза отец. Я застываю, сдерживаю дыхание. Смотрю на воду. Услышали там подводные обитатели этот свистящий звук вынимаемого из брезентового чехла удилища?
Начинаю всё делать медленнее и тише. У нас две удочки. Моя двухколенка и отцовская огромная трёхколенная. Тогда в магазинах только что появились бамбуковые складные удочки. Отец выбрал себе самую длинную. Но за длину пришлось расплатиться толщиной бамбука и весом. Я вообще не могу держать его удочку на весу. Самое толстое, третье колено (или первое, смотря откуда считать) толще моей руки. Я вынимаю свою, маленькую. И отдаю весь чехол ему. Пусть сам разбирается. Повязываю леску на кончик. Мода повязывать леску на колки пришла потом. Сначала просто привязывали к кончику, и всё. От этого леска делалась с каждой рыбалкой короче. Разматываю леску. И вечная головная боль, что насадить? Если насадишь червя, будут, возможно, клевать пескари, огольцы, а хочется поймать подлещика или плотву. Скатываю хлебный шарик и быстро кидаю под берег. Дальше никак. Берег крутой и подойти к воде ближе невозможно. Всё равно пора около метра. Нормальная глубина для пруда.
Я утвердился на берегу, присесть невозможно. И сразу первая поклёвка. Подсекаю, и у меня в руках маленькая, красноглазая плотвичка. Некуда её бросить. И некогда с ней возиться, надо скорее опять закидывать. Пока я вожусь с хлебом, плотвичка прыгает на тропинке, а потом скатывается к воде. Я скатываюсь за ней. И попадаю в воду. Дно очень мягкое, и меня засасывает. Черпаю сапогом, но плотвичка у меня в руках. В другой –удочка. И я медленно, но неуклонно погружаюсь в воду дальше. Отец грозно смотрит на меня. Он на значительном отдалении, помочь мне не может. Да и двинуться он особенно не может, потому что земля сыпется у него из-под ног. Того и гляди, сам свалится. Я отвечаю ему сердитым взглядом. И потом ещё более сердито показываю хвостом плотвички на его поплавок-перо, которое уходит под воду. Он с опозданием тащит… И вытаскивает окуня.
«Червя насадил!» — первое, что мелькает у меня в голове.
Наконец я соображаю, что делать, не дожидаясь, пока отец начнёт читать мне мораль. Кладу удочку повыше на склон и, цепляясь одной рукой о траву, вылезаю из озера с плотвичкой в руке. Она меньше моей ладони.
Потом кладу её, скользкую, в карман, вытираю слизь с руки о траву и снимаю сапоги. Выливаю воду. За всем этим следит отец, что меня крайне раздражает. Я показываю ему, что надо давно закинуть. Но он и не думает закидывать, а всё смотрит на меня, а потом не выдерживает и говорит, совсем уже не по-рыбацки нарушая режим тишины.
Что он говорит, я сейчас не помню, но что-то очень неприятное и совсем неуместное. Наверное, так: ты сейчас простудишься, получишь воспаление лёгких, придётся навещать тебя в больнице. Пропустишь уроки, отстанешь в учёбе. Получишь осложнение, останешься на второй год. А может быть, и попадёшь в колонию для несовершеннолетних. Тогда всех пугали колонией. Как раньше, может быть, Бабой-ягой.
Наконец, инцидент исчерпан, я сушу носки и сапоги, босые ноги завёрнуты в свитер. И без свитера тепло, солнце уже высоко, и мы разделись до рубашек. Солнце высоко, это я вижу по вершинам холмов, но до нас солнце доберётся ещё не скоро. Мы в воронке, глубоко внизу. В тени. Мы смотрим на поплавки, но совершенно напрасно. Они стоят тихо и не шевелятся. Больше не клюёт. Распугали.
Впрочем, клевало здесь всегда очень плохо. И ловить было неудобно. Но зато вода всегда была спокойная, без ряби. Ветер сюда, в глубь воронки, не добирался. И главным моим занятием в эти часы безрыбья, становилось общение с миром насекомых и земноводных. Всяких тварей тут было видимо-невидимо. Если приедешь сюда весной, то тебя низким гудением окружат майские жуки. А потом носороги с виолончельным полётом. А у воды было полно стрекоз. У меня дома была детская энциклопедия, и я постепенно всех стрекоз атрибутировал. Очень много было голубеньких Коромысел. Всегда стремительно с шумом своих прозрачных крыл пиратствовали тут Большие Коромысла разных расцветок. Мой взгляд упёрся в неколеблемую ветром камышинку, на неё давно выползло из воды тёмное чудище, и из него постепенно вылезает имаго стрекозы. Это зрелище захватывает меня. Солнце, наконец, заглядывает к нам, и крылья стрекозы начинают радужно переливаться. И вот она уже вспархивает и исчезает из поля моего наблюдения. Тогда я смотрю на воду. Совсем у берега вижу стайки мальков. От каждого моего движения они уходят на глубину, а потом опять подплывают к самому берегу и собираются в следах, которые оставили мои сапоги. Здесь солнце просветило воду до дна. На мальков охотится настоящее чудовище с огромными челюстями. Это личинка стрекозы Большое Коромысло.
Нельзя сказать, что рыбы в озерках нет. Просто мы не умеем её ловить. Много раз я проделывал такой опыт. Бросал в воду кусочки хлеба, и они плавали на поверхности. Вскоре их начинали тыкать из глубины рыбки. Мелкие вообще не отплывали от хлеба, окружали его и целиком показывались мне. Но внизу виднелись, мелькали тени побольше. Когда хлеб отплывал, гонимый тычками, подальше от берега, всегда происходило одно и то же. Какая-то огромная рыбина разгоняла все стайки, от её нападения раздавался всплеск и по воде расходились огромные круги. Это была щука. Но поймать щуку мы никак не могли. Хотя часто забрасывали живца. Приходили к нам и спиннингисты с катушками «Нева», но у них тоже ничего не попадалось. Забрасывать блесну сюда было крайне неудобно. Немало лески и блёсен они оставляли в здешних камышах.
Оценить количество щук в этих озёрах нам пришлось следующей весной. Зима стояла суровая, и случился замор рыбы. Не думаю, что вода промёрзла до дна. Но дышать всё равно под водой было нечем. И огромные щуки все сдохли. Берега озёр были завалены их огромными разложившимися телами. Я уверен, что замор случился только среди щук. Маленькие огольцы, плотвички и карасики выжили.
Иногда мне очень жаль выловленную рыбку. А иногда жаль, что её не поймал. Вот тогда мне было жаль, что я не поймал щук и они все погибли напрасно. Зимой на озёрах никто не догадался провертеть прорубь. А, наверное, наловил бы и руками этих рыбищ. Не знаю, почему они не брали на плотвичек… Может быть, в обычае у них было питаться лягушками и головастиками, которых обитало здесь немыслимое количество. Когда вечером, мы покидали эти места, то неизменно слышали стройные хоры и оркестры этих лягушек. Провожали они нас с почестями. Причём у каждого пруда была своя отличная капелла. Я прекрасно помню эту музыку. Она волновала меня, захлёстывала воображение. Ветер носил звук этих хоров от одного озера к другому, соединяя их, уносил далеко, соединял с другими природными шумами, и получалось великолепие гимнов: свист ветра, шорох камышей и травы, стройные лягушачьи хоры, всё звучало вместе. Создавалось полное впечатление разумности этих существ. Казалось, что это пение обращено ко мне. И они хотят мне что-то сказать. Их партии строились в удивительной гармонии.
Сначала издавала звук одна лягушка. Потом ей отвечала другая, и у них шёл диалог, потом неожиданно разом вступал весь оркестр. Я и до сих пор не понимаю, каким образом лягушки знают, когда им вступить. Нет, это не хаотичное кваканье. Вступают все разом, и у каждой я различаю свою партию. А ведь дирижёра нет. И некому взмахнуть палочкой, обозначив вступление. Пропев музыкальную фразу, они так же неожиданно, как и начали, разом смолкают. Это и создаёт впечатление разумности.
Я мгновенно выучился петь и квакать по-лягушачьи. Иногда подпевал им, пел вместе со всеми. Но никогда мне не удавалось вступить и окончить пение вместе с ними. Никогда не понимал, где надо окончить партию, а в каком месте начать. А лягушки знали. Откуда?
Я и сегодня умею по-лягушачьи. Когда карьер сгрыз все озёра, то вместе с озёрами исчезла и живность. И рыба тоже. Теперь не послушаешь лягушек. И когда я теперь бываю в этих местах, мне приходится квакать по-лягушачьи одному. Но никто не отзывается и не подхватывает.
Солнце стоит высоко и давно не клюёт. Тогда я раздеваюсь и залезаю в воду. Два взмаха — и я доплываю до кувшинок. Листья похожи на большие зелёные сердца. На них живут целые деревни. И жучки, и паучки, и мушки с радужными крылышками. Я переворачиваю лист, опрокидывая население в воду. Но они не тонут, не тут-то было, и даже не ругаются на меня, а плывут и перебираются на другой лист. Обратная сторона листа вся покрыта неприятной на ощупь лягушачьей икрой. На обеих сторонах — жизнь. Я глажу икряные кладки, они плотно склеены, не оторвёшь.
Иногда я завидую чужому таланту. Если бы ловил рыбу на этих озёрах Пришвин, или Бианки, или Казаков, как они здорово описали бы всё, что тут происходило. А иногда я завидую чужому успеху, есть такие особенные писатели, какую бы чушь они не написали, всё это тут же издано в толстых журналах и отрецензировано, и даже премии розданы. А иногда я завидую себе, что всё это чувствую, хотя и выразить не могу. И тем больше ощущаю связь с рыбами, а не с людьми, которые тоже, как я, молчат, не дано им право голоса. Рыбы, конечно, не молчат. Они тоже разевают рот. А если бы они и не молчали, а кричали, как лягушки или как жаворонки, их всё равно бы жарили на сковородках живьём.
Первые воспоминания о себе у меня связаны с водой. Наверное, поэтому меня так тянет в пруд. Сколько лет мне было, не знаю, может быть, года два или три, но помню своё погружение в лужу, в которую я зашёл почти по шейку. Грязная вода магнетически манила, и я медленно шёл, ощущая, как расползаются по телу её мокрые прикосновения. И наверняка скрылся бы с головой. Меня с трудом выловили, наверное, родителям пришлось зайти глубоко, выше колена, или даже по пояс, и поймать меня за шиворот, а потом они всю жизнь рассказывали этот эпизод, с тайной надеждой, что я открою причину своего нестандартного поведения водолаза. Но причину я не открыл, и вам не открою, потому что сам её не знаю. И если бы не рассказы взрослых о моём детстве, то, наверное, и это погружение я бы не вспоминал и осталось бы оно в моей памяти просто туманным бесформенным пятном.
Стрекозы
Как только солнце показывалось в нашей воронке, стрекозы окружали меня со всех сторон. Одна непременно садилась на кончик удочки. Словно специально, чтобы я смотрел не на поплавок, а на неё. И я смотрел на неё, угадывая, кто это? Кровяная стрекоза или болотная. У кровяной тельце покрыто как бы ржавчиной. У болотных тельце зелёное и глаза изумрудные. «Неравнокрылые» свои прозрачные крылышки держат ровно, параллельно воде, задние крылья у них короче и шире передних, их спугнуть легко. Совсем другое «равнокрылые», эти из семейства «красоток», совсем не пугливые, и избавиться от такой стрекозы, которая складывает синие крылья за спиной и отдыхает на твоём поплавке, нелегко. Когда я читаю об инопланетянах, то всегда думаю, что их «блюдечки» летают точно так же, как семейство «неравнокрылых» стрекоз. То зависают над землёй, то делают резкие, мгновенные перемещения вправо и влево, вверх, а потом опять неподвижно зависают. Их полёт непостижим, и я безотчётно, часами наблюдал, как они носятся над водой перед моими глазами. «Равнокрылые» стрекозы совсем другие — медлительные. И летят неровно, то вниз, то вверх, не летят, а порхают. Их полёт похож на полёт бабочек.
Когда, наконец, глаза уставали следить за этими зигзагами, я вытаскивал удочку, проверял насадку. Хлеб всегда бывал сбит, неизвестно кем, я заменял его на более надёжную насадку — червяка, и опять закидывал удочку. И часто вслед за червяком металась стрекоза и, несмотря на мой стремительный, со свистом заброс, успевала догнать червяка, зависнуть над ним, определить, что это для неё нечто несъедобное, и упорхнуть. Скорость стрекоз до сих пор никто не измерил. Может быть, она летит быстрее звука? Или быстрее света?
А иногда я случайно попадал кончиком удочки по стрекозе и сбивал её в воду. Я, конечно, мог бы без труда раздеться, залезть в воду и спасти её, но нет, я наблюдал с удвоенным вниманием, что будет дальше. И, действительно, вскоре её трепыхания замечали подводные жители… Мелкие долго и безуспешно клевали её, выталкивая подальше от берега, и вот там её уже ждали более крупные хищники, и воздушную красотку неизбежно кто-то сжирал с шумным хлюпаньем.
Я, конечно, пробовал ловить на стрекозу, но проткнутая крючком, она сразу испускала дух и шла на дно. А там её никто не мог найти, или никто не интересовался ею. А если протыкаешь крючком бережно, то стрекоза взвивается вверх и летает вместе с леской над водой, а то и вовсе улетает в камыш и садится на острый лист, таща за собой лёгкий поплавок. На «перекидку» мы тогда не знали, как ловить. А когда освоили этот тип ловли, наши озерки уже исчезли в утробе грязной землечерпалки.
Не знаю, стрекоз каких семейств я любил больше: равнокрылых или неравнокрылых. Я любил их по-разному, но одинаково сильно. Равнокрылых, медлительных, поймать было легче, чем истребителей семейства «коромысел». Но сколь же чудны стрекозы «равнокрылого семейства». Это подлинные красотки, кстати, они так официально у энтомологов и называются, они любили садиться на мой выкрашенный нитрокраской поплавочек. Они ровно складывали красиво окрашенные крылышки за спиной и сидели, словно специально предлагая мне любоваться их красотой.
Детскую энциклопедию я начал читать намного раньше, чем стихи. И когда в 8 классе я открыл, наконец, Пушкина, то всякое упоминание о «наядах» повергало меня в недоумение. Ведь наядами назывались хищные, ужасные и безжалостные личинки стрекоз. Для меня это были совсем не мифические существа, танцующие на полянах с распущенными волосами. Огромные клещи моих наяд кусали мои пальцы и прокусывали до крови, пока я их брезгливо рассматривал.
Тарасовы
Отец отправляет меня узнать, как дела у Тарасовых. Обычно в это время мы соединяемся для общей трапезы.
Они часто меняют озёра, поэтому их надо ещё найти. Нахожу старшего Тарасова у дальнего небольшого озерка… Тарасов выглядит как учёный. Очки, книжные слова. Он и рыбу ловит по науке. И снасти у него уникальные. Всё сделано по-учёному, всё продумано. Крючки он меняет раз десять за рыбалку. Поплавки тоже.
Сообщаю ему о нашем улове и что уже давно не клюёт и надо уходить, менять места. Вижу опущенный в воду садок, значит, и тут есть улов, бесцеремонно поднимаю его. Там плещутся два карасика. Один красный, другой белый.
Озеро, на котором ловит старший Тарасов, естественное. Вокруг нет холмов из вынутого грунта. Оно мелкое, всё заросло и берега болотистые. Это собственно не озеро, а совсем уже болото, только посередине окошки воды, всё остальное заросло, заилилось. И глубина у него совсем не три метра, а метр от силы. Он сам сидит в грязи на каком-то стульчике. Вокруг него множество приспособлений. Садок, подсачек. Удочку он кладёт на две специальные металлические рогатинки. Я чувствую, что мешаю ему и он хочет, чтобы я ушёл. Но он не может просто так сказать, мол, уходи, мешаешь, Он подзывает меня и объясняет, почему я должен уйти как ему свойственно, по-научному.
Он говорит мне шёпотом на ушко.
— Утром я поймал красного карася. На тесто. Но красный перестал клевать. Теперь подошёл белый карась, я его ловлю на «бутерброд»,— и он показывает мне на деревянную мотыльницу и баночку с опарышем. Карась не выносит шума, поэтому иди, поищи Алика.
Я потрясён таким объяснением, таким количеством слов и насадки. И тихонько удаляюсь, взбираюсь на вершину холма, чтобы найти Алика, оборачиваюсь и вижу, как Тарасов берёт большой кусок грязи из-под ног, смешивает его с куском хлеба и швыряет в свой поплавок. Раздаётся такой «бултых», что не только рыба должна испугаться, пугаюсь я сам. Это настоящий взрыв мегатонной бомбы. Волны расходятся по всему озерку и бьются о берега, волнуют камыши. У каждого свои представления о тишине и о том, что может вспугнуть рыбу.
Потом он объяснит мне действие этой грязевой бомбы. Это особый приём ловли карасей. В мутное облако они с удовольствием входят и клюют взаглот, без опасений. А без такой бомбы, даже при обилии голодных карасей, они слизывают насадку так аккуратно, что и поплавок не шелохнётся. В мутной же воде они сразу глотают, наперегонки.
То есть старший Тарасов считал, будто у него насадку всё утро слизывали караси, а он не мог подсечь. Я-то знаю, как легко сваливаются с крючка маленькие шарики хлеба и теста. Но даже моё воображение не позволяет думать, что всё это склёвывают рыбы. Азарт у Тарасова ещё больше, чем мой. И он смотрит на мирно плавающий поплавок неотрывно и пристально. И, наверное, сутками бы смотрел, если бы не надо было идти домой.
Карьер
Взобравшись на гребень холма, я вижу карьер. На карьере мы не ловим, и никто не ловит. Близко к берегу стоит землечерпалка и мутит воду. Тут никакой грязевой бомбы не надо. Берег у карьера очень высокий. И неустойчивый, стоять на берегу опасно, потому что он всё время осыпается вниз, в воду. Пляжа нет, вода бьётся в этот высокий берег и подмывает его. И говорят, что там сразу глубоко. Может быть, метров 10, а то и больше. Свалишься и не выберешься назад.
На холмах гулял ветер. Здесь можно было не опасаться слепней. Всех насекомых сдувало вниз. Ветер дул всегда в одном направлении, в сторону Щукино. Ветер бывал здесь так хорош, что, стоя на вершине холма, мы с Аликом, часто опирались на него всем телом, и казалось, ещё чуть-чуть, ещё немного — и он поднимет тебя, и ты полетишь. Это было страшно, оторваться от земли, от привычного состояния бескрылого существа. И всё-таки хотелось, хотя бы немного побыть стрекозой, и я расправлял руки. Мы кричали от восторга, пока нас не окликали испуганные родители и звали спуститься с гор в долины. Они не говорили, что мы взлетим, они говорили — вас снесёт. Снесёт, как сухую траву, и покатит по земле и ударит о камни. И перевернёт лицом вниз, чтобы мы уткнулись в эту землю и не видели неба. И мы спускались, и мы бежали к ним. Но ощущение полёта осталось. И забыть его невозможно. И невозможно забыть, что хоть ненадолго я был когда-то почти крылатым и небесным.
Алика я увидел с вершины холма, он стоял на краю карьера с удочкой.
— Ну. Что, клюёт? — спросил я его, задохнувшись от бега.
Алик ничего не ответил. Я видел, как он весь напрягся, он весь превратился в одну стрелу. И вот он подсёк, и на его крючке затрепыхалась какая-то совсем не маленькая рыбина.
— Бычки клюют, иди скорее сюда,— воскликнул он,— снимая рыбку с крючка.
Бычка я увидел впервые, он как бы состоял из одной огромной головы. И огромного рта, всё остальное было как бы приложением. Пятнистый, лупоглазый. Он был немного похож на головастика, но намного больше, в десять раз больше его. Не знаю, не могу отнести тех бычков к какой-то группе. То ли это были бычки-гонцы, то ли бычки-цуцыки. Тогда для меня эта рыба казалась совершенной диковинкой. Я был уверен, что бычки водятся только в море. И заметил это Алику. «Ну, а кто это если не бычок?» — резонно ответил он мне, не отвлекаясь от поплавка. Да, вроде больше некому быть бычком, как только этой крутолобой рыбе.
И я мчался за удочкой и звал отца. И забрасывал в мутные воды карьера. И вставал на самом краю обрыва. И у меня тоже клевало, и я тащил бычка, который разевал огромный рот, лупил на меня выпученные глаза и расправлял огромные передние плавники, как крылья птицы.
Это уникальное место плохо было приспособлено для воскресного отдыха. Земля из насыпных холмов ещё не вполне слежалась, не всюду она была покрыта растительностью и постоянно попадала в обувь, даже в сапоги. Расстелить здесь подстилку и загорать, никому не приходило в голову. Тем более что на малейший обнажённый кусочек тела, сразу же слетались оводы и слепни. И для шашлыков, и для пикников место было неудобное. Может быть, именно поэтому здесь всегда было чисто и несколько дико.
И тем не менее с восходом солнца на холмах неизменно появлялись гуляющие семьи и обходили все прудики. Дети были безумно счастливы, гонялись за бабочками и находили забившихся в камыши уточек и пытались их кормить. Уточки стремглав бежали от летящих в них кусков хлеба. Но скоро разобрались, что не в них кидают, а для них кидают, и жадно бросались на плавающие куски. Рыбалке отдыхающие мешали капитально. Не знаю, пугали ли они рыб своим криком, но рыбаков пугали точно. С их появлением вся таинственность процесса ловли исчезала напрочь. И следить за поплавком совсем не хотелось.
Техногенность этих мест странно сочеталась с буйством биологической жизни. Столько живности я больше нигде никогда не видел. Может быть, как свидетельствуют путешественники, лишь в тропических лесах насекомых водилось больше. Только улиток было нескольких видов. Хорошо помню большие, тёмные, закрученные спиралькой, обитающие в иле, и жёлтенькие, маленькие, закрученные бубликом, выползающие на водоросли и камышинки.
Живность обитала во всех средах, во всех стихиях. Стоило мне, например, на бегу, при очередных поисках Тарасовых даже случайно, запнувшись о кочку, потревожить дёрн, как под ним оказывался огромный белый дождевой червяк, или толстенная белая личинка майского жука, с хищными клешнями, или, в крайнем случае, муравейник с белыми яйцами. Белых червяков я не собирал, мы ловили на красных.
Самая
маленькая взрослая особь
Конечно, я мечтал поймать большую рыбину. Она жила здесь, она плавала под носом. Она давала о себе знать иногда шумными всплесками. Но моим уделом стала ловля самых маленьких рыбок нашей страны. Конечно, где-то на реке Амазонке, говорят, водятся ещё мельче. Но здесь, в Москве, в той стране, где я жил, самой маленькой рыбкой был оголец. Он был не многим больше аквариумных рыбок: гуппи, меченосцев и барбусов.
Когда я поймал первого огольца, то сразу хотел его выпустить. Рыбка была с мизинец, и непонятно вообще как такой малёк мог заглотить мой крючок и огромного червя, приготовленного для окуня. Но рядом находился ученый рыболов, Тарасов-старший.
— Ну-ка, ну-ка, покажи, что ты поймал.— И я неохотно, отдал ему добычу, приговоренную уже к свободе.
Рассмотрев рыбку, он и определил.
— Это не малёк, эта рыба называется оголец. Взрослая особь, больше она не вырастет.
И добавил, возвращая рыбку:
— И очень вкусная и удобная: ни чистить, ни потрошить не надо.
Тогда я стал рассматривать свой улов внимательнее. Действительно, у огольца не было чешуи. Рыба без чешуи! Казалось бы, совершенно необходимый для любой рыбы атрибут. Без чешуи и рыба не рыба. Всё равно, что курица без перьев. Если бы мне рассказали об этом сейчас, я бы никогда не поверил, что существует голая рыба. И не где-нибудь в дальних краях. Там всё может быть, а здесь, рядом. И убедить меня было бы невозможно, потому что огольцы давно перевелись в московских водоёмах. Однако оголец лежал в моих руках, совершенно гладкий и голый. Поэтому так и назывался. Я решил понять, как он мог заглотить моего червя. И раскрыл его рот. Его ротик вытягивался хоботком и уже был совсем не маленьким. Рот обрамляли шесть смешных усиков. Четыре на верхней губе, и два на нижней, а сама головка была немного с горбинкой. Оголец был тоненький, тощий и очень юркий. Его тело посередине нисколько не утолщалось, поэтому он немного походил на змейку. На мою маленькую удочку огольцы шли легко. У меня и поплавочек был соответственно маленький, а потом я перевязал и крючок двумя номерами меньше. И стал ловить огольцов уже вполне сознательно. И весьма преуспел в этом деле.
Когда я впервые принёс домой наловленных мной огольцов, мама всплеснула руками:
— Зачем же вы берёте таких маленьких, выпускали бы мальков назад, они же ещё должны вырасти.
Наученный Тарасовым-старшим, я изрёк.
— Это взрослая особь! — и сразил её.
— Да как же её чистить такую маленькую…
— А не надо чистить. Это же оголец! Он уже чищенный! — сказал я важно, как бы удивляясь такой темноте.
И я сразу вывалил рыбу на сковородку.
— Её и потрошить не надо,— добавил я, как бы ставя точку в дискуссии.
— Да в каком болоте вы её наловили, в какой луже… — не сдавалась, запричитала мама.
— В самом чистом болоте и в самой чистой луже возле деревни Строгино,— отвечал я. И отец победно посмотрел на маму, всем видом подтвердив, что я прав и что с охоты вернулись настоящие рыбаки, и они не отдадут свою добычу на посмеяние.
Огольцы
озера Круглое
Огольцы водились на Круглом озере. И после бесполезно и бездарно проведённой зорьки на озерках мы вместе с Тарасовыми отправлялись направо, на Круглое. Это естественное озеро. Вокруг него не было холмов из вынутого грунта. Существует оно и сейчас, униженное, обесчещенное, превращённое в тренажёр по водным лыжам. А тогда оно было живое, окружённое вниманием рыбаков и отдыхающих. Подходов к воде было немного, и все они, как правило, оказывались ко времени нашего появления занятыми. Я аккуратно подходил к каждому рыбаку на берегу, не обращая особо внимания на негативную реакцию, рассматривал улов. Улов плавал в ведёрках или в садках. Обычно это были две-три плотвички, два-три окунька. Пойманных пескарей и огольцов обычно отпускали, не считая их достойным уловом. В садках они и не держались, уходили через ячейки. Некоторые рыбаки были доброжелательные и охотно вступали в разговор, другие раздражались и ругались. И у тех и у других уловы были одинаково мизерные, и к обеденному времени, когда мы меняли дислокацию, у них одинаково не клевало. Но одни были довольны всем тем, что имели, и озером и уловом, и своим местом на берегу, другие всем недовольны. Не только уловом и малорыбным озером, моими вопросами, но и самой жизнью и своим местом в ней.
Конечно, я очень извиняюсь перед американскими писателями, которые любят описывать лов колоссальных рыбин, за своего ничтожного, крохотного огольца, свои заметки я бы окрестил: «Оголец и малец». Большие рыбы мне не по росту. Я беру пример с нашего Аксакова, описавшего ловлю ершей на реке Воря. Но ёрш намного больше огольцов. И, кажется, в самый раз, мне по силам взяться за описание именно ловли огольца. Мой размер по всем направлениям.
Нет на всём свете рыбки более юркой, чем оголец. На её голой шкурке много слизи, и первая рыбка, которую я уже описал, всё же выскользнула из моих рук, пока мы рассматривали её с учёным рыбаком Тарасовым-старшим. Такая же юркая она и под водой. Это, наверное, вообще самая быстрая рыбка на свете.
Если в солнечный, погожий денёк тихо сидеть на берегу с удочкой, то оголец вместе с мальками непременно подплывёт к вам поближе, на мелководье. В отличие от мальков, искать взглядом его надо на самом дне. Различить его очень трудно из-за его защитного, тёмно-зелёного пятнистого окраса… Он абсолютно сливается с грунтом. Не знаю других придонных рыб, которые бы прижимались к грунту более плотно, чем оголец. Для этого он очень хорошо приспособлен. По вертикали его тельце никак не выдаётся. Он совершенно кругленький. И на дне стоит, опираясь на грудные плавнички, так же, как мы опирались на ладони, отжимаясь на уроке физкультуры. Если он долго стоит, то немного зарывается грудными плавничками в ил. И когда его спугиваешь, за ним поднимается, словно дымовая завеса, это облачко ила, и скрывает его побег. Голова у него немного уплощённая и глаза сидят не по бокам, а ближе кверху, на макушке, и к тому же они немного выпуклые, так что он хорошо видит всё, что делается над ним и вокруг. А вниз ему и не надо смотреть, потому что ниже него ничего нет. Оголец не плавает, как нормальная рыба, как бы прогуливаясь, туда-сюда. Он шмыгает с одного места на другое быстрыми рывками. Он словно телепорт, исчезает прямо на глазах, настолько быстро он снимается с места. Смотришь на него, разглядываешь, как он дышит, как сидит на нём его маскировочный костюмчик, какие кругленькие у него плавнички, и неожиданно теряешь его из вида, кажется, что он просто исчез у тебя на глазах, но потом, присмотревшись, находишь его совсем недалеко, на новом месте и в том же камуфляже. Его узенькое тельце, одетое в военную пятнистую камуфляжную форму, идеально сливается с рельефом дна. И ведёт он себя совершенно так же, как вёл бы себя спецназовец на поле военных действий, перебегая опасные места рывками и потом опять падая на землю и прижимаясь к ней. Весь пруд для огольца — поле боевых действий. Нет такого хищника, который не хотел бы им полакомиться. Тело огольца у хвоста очень широкое. Оно к хвосту совсем не суживается, что придаёт рыбе змеиную форму. Это его самая мясистая и сильная часть. Мне кажется, именно эта широкая и мускулистая часть тела и является его основным мотором. Один взмах такого хвоста сразу придаёт рыбке огромную стартовую скорость, а обильная слизь помогает минимизировать сопротивление воды. Торпеда, а не рыбка. А ну-ка, догони.
Ещё не зная о 25 кадре в кино, который не замечает глаз, я увидел природного телепорта, который исчезал и появлялся в другой точке пространства. Я увидел этот таинственный кадр, за которым не поспевает глаз.
Заметив червячка, оголец мгновенно сигает к нему. Хватает и снова мчится с ним назад, в глубину, чтобы забиться в какую-нибудь щель и порадоваться вкусному обеду. Вот тут-то его и надо подсекать. А то, почувствовав леску, он может и выплюнуть червяка. Или, что тоже бывало, затащит крючок под корягу, зацепит за корень водорослей. И тогда беда, пропала снасть. Прятаться, забиваясь в щели, это оголец умеет прекрасно.
А иногда, и это непостижимо, он пристраивается рядом с наживкой и так лежит неподвижно. И кажется, что он вовсе не интересуется твоим червячком. Но нет. Стоит немножко пошевелить крючок, как оголец последует вслед за ним. Подсекать его напрасно в этот момент. Он червя не берёт в рот, а как бы облизывает его. Когда вынимаешь удочку и осматриваешь червя, то видишь, что он обсосан и даже высосан. Такая манера клёва очень неприятна. Подсечь такого вредного огольца неимоверно трудно. Нужно замечать неуловимые колебания поплавка, и как только он притапливается, вот тут помогает белая полосочка на поплавке, или клонится в бок, или просто немного шевелится, тогда и надо резко подсечь. Иногда оголец клюёт как подлещик, кладёт поплавочек плашмя. У него же, как и у подлещика, есть хоботок, вот им он и приподнимает наживку, и облизывает её. Червей он изводит необыкновенное количество. И терпение, чтобы его ловить, надо иметь неисчерпаемое.
Оголец очень похож на пескаря, но намного мельче его. Он более худой, и спинка не такая широкая, как у пескаря. У пескаря только два усика, в уголках нижней губы, а у огольца шесть, на верхней и на нижней. Усики, надо полагать, помогают ему ориентироваться в мутной воде. Повадки и места обитания у них одинаковые. Они больше всего любят песочек и обрывы с ямами. Иногда вместо огольца я вылавливал пескаря. Но это бывало редко. Поймать на нашем озере пескаря было труднее. Это было под силу только Тарасовым. Он клевал на более изысканную наживку, не на червя, а на мотыля. А где напастись на них мотылей? На мотыля и плотвичка идёт хорошо, и карась, зачем на какого-то пескаря тратить?
Круглое озеро было настоящим озером, а вовсе не прудом, не ставком и не лужей, как обозвала его мама, потому что это озеро соединялось с рекой Москвой. Это, пожалуй, в то время было единственным настоящим Строгинским озером, пока не появилось выкопанное озеро Чистое. Круглое озеро не имело названия, по сути, это был залив реки. Мы обходили его кругом, почти до конца, вокруг болота и камышей. На дальнем, правом его конце, уже в виду реки Москвы, у песчаного косогора останавливались и начинали ловить. Тут был крутой перепад глубины. Тут-то и клевали пескари и огольцы. Начинался второй этап рыбалки.
Пескари и огольцы клевали весь день до вечера. Близко от этой стороны озера находилась деревня Строгино. Вскоре я познакомился и с мальчишками, жителями этой деревни. Они всегда ходили стайкой, как мальки. Их сразу можно было отличить от городских. Хотя деревня уже была в черте Москвы, они оставались деревенскими. В то время я лето проводил в деревне и, несмотря на различия, хорошо понимал деревенских, бестрепетно подходил и общался. Сначала я познакомился с изделием Строгинских мальчишек — тарзанкой, закреплённой на берёзе, на косогоре. Папа прыгать с неё мне строго запретил. Потом и с самими мальчишками, которые бесстрашно с тарзанки прыгали, мне на зависть. Все они были в широких синих трусах, почти до колен и в синих майках с растянутыми почти до пояса лямками, отчего майки спускались тоже почти до колен. Видеть это было смешно. Иногда они заправляли майки в трусы и тогда становились ещё смешнее. Мы в Москве носили более миниатюрные трусики и маечки, а купались в настоящих плавках.
Накупавшись, напрыгавшись с тарзанки, мальчишки принялись за рыбалку. Вот это заинтересовало меня ещё больше, и я подошёл к ним поближе. Мальчишки заходили в воду по колено и забрасывали свои маленькие удочки себе под ноги. Удочки у них были меньше одного колена моей, бамбуковой. Это были не удочки, а прутики. Я был уверен, что с их помощью ничего невозможно поймать. Но когда подошёл ближе к ним и увидел трёхлитровую банку, полную огольцов, пришёл просто в священный трепет. Они таскали этих рыбок прямо у себя из-под ног. Причём они не то чтобы, как настоящие рыбаки, высиживали рыбу, боясь шелохнуться, нет, они своими ногами мутили воду и ещё разговаривали, перекликаясь между собой, и при этом время от времени подсекали и вытаскивали извивающихся огольцов. У них был и вожак, парень постарше, к нему я не стал подходить, а спросил у мальчика помладше.
— А на что вы ловите?
— На червя,— он показал мне банку с червями.
Задачей этого мальчика было брать выловленных огольцов из рук рыбаков и выпускать в банку с водой. Засиживаться ему не приходилось, он постоянно бегал к воде и назад. Иногда он носил и банку с червями.
Но ловили они совсем не на червя. В моём понимании, червь должен быть свежий, живой, и с кончиком, насаженный на весь крючок полностью. Они же червей никогда не меняли, да и некогда им было менять, так часто клевали огольцы. Они ловили на обгрызки червя. И насаживали новый кусочек, если от этого обгрызка ничего не оставалось.
— На сковородку есть! — сказал я мальчику.
— Не-е, это на живца, ответил он мне.— И добавил — на жерлицу
— На щук?
— Щука и окунь.
— А где вы ловите?
И мальчик показал мне в сторону Москвы-реки.
— Уже проверяли сегодня?
— Утром.
— И как?
И мальчик назвал мне цифру, которую я сейчас не помню, но хорошую. Я показал руками размер щуки. И мальчик развёл руки пошире.
Совсем не мужики в резиновых сапогах и с килограммами снастей в рюкзаках оказались настоящими рыбаками. Настоящие рыбаки были вот эти босоногие мальчишки с примитивными орудиями лова.
Поверяли они свои жерлицы, то есть намотанные на рогатинки лески с живцом, объезжая их на лодке, два раза в день. И каждый день у них было по несколько щук и окуней. Нет, они не высиживали, не сидели, не приваживали, не прикармливали. Ловили рыбу они примерно так же, как их отцы пахали на тракторе, сеяли, а потом косили урожай.
А почему они так же не ловили на озерках? Тогда бы, по крайней мере, щуки не дохли к весне и не устилали берега своими длинными, похожими на поленья телами. На озерках за жерлицами надо было следить, так я думаю сейчас, а то бы их утащили праздно шатающиеся отдыхающие. А на реке они ставили свои снасти в недоступных местах.
Я тут же рассказал все новости Тарасову-старшему. Но ловить щук он не стал.
— У нас лодки нет,— развёл он руками.
Я решил попробовать ловить огольцов новым, открывшимся мне способом. Зашёл в воду по колено, стал мутить пальцами. Мутить получалось хорошо. Я даже видел, как стрелами мчались в мутное облачко огольцы. Но подсечь их не мог. Пришлось полностью переделать снасть. И не просто следить за поплавком, а постоянно подёргивать леску. По сути, это была мормышка. Эти подёргивания придавали жизнь кусочкам червей, и одновременно они могли подсечь. Не с первого раза у меня это получилось. И всё равно, я этот способ освоил не до конца и ловил совсем не так успешно, как деревенские. Тут нужно было мастерство.
И всё же по тридцать-сорок огольцов я налавливал легко. Тарасов-старший с моим отцом за это время вытаскивали по два-три толстых, больших пескаря.
Деревня
Деревня начиналась почти сразу от Круглого озера. К ней вела деревенская разбитая дорога, настолько изрытая, что по ней и ходить было нельзя. Но рядом вилась аккуратная, хорошо протоптанная стёжка для пешеходов, вот по ней мы и шли. Вскоре начинались дома. Первые несколько домов, как помню, были совершенно разрушены. Потом стояли ещё целые, но нежилые избы. К середине деревня принимала вполне жилой вид.
По дороге попадались копающиеся в грязи и мусоре куры. Из труб вился лёгкий дымок. Дорога, разделявшая два ряда домов, была очень широкой, заросшей травой, с беспорядочными колеями и большими горами мусора. Самая обычная, впрочем, деревенская дорога, устроенная с бесшабашным размахом. Запущенная потому, что все уже знали, что доживают здесь последние годки. Сама дорога и говорила об этом. Деревня приговорена и будет снесена вместе с дорогой нездешней силой. На этой необъятной дороге разминулись бы и десяток телег и подвод. Усадьбы, огороженные штакетником, скрывали огороды и сады.
Мы ходили в деревню очень редко. Только ради причала Строгино. Сюда идти было намного ближе, чем назад, к причалу «Пляж».
Когда я стал писать свой рассказ о деревне Строгино, то специально решил поехать, найти это место, которое не посещал 50 лет. И ничего не нашёл. Нашёл Круглое озеро, нашёл Москву-реку. Нашёл крутые обрывы высокого берега. Но никаких следов деревни. Уже хотел было отправиться восвояси, как наткнулся на несколько старых яблонь. Яблони были старее меня. И я понял, что это и есть остатки деревенских садов. Пробравшись через бурьян, погладил толстый, корявый, замшелый ствол. Половина веток засохла. А на других висело множество яблок. Как раз Яблочный Спас. Сбил несколько и попробовал. Не дичок, яблочки хоть и зелёные, и мелкие, но сортовые. Набрал сумку этих деревенских бесхозных яблок, отправился домой и сейчас откусываю и вспоминаю прежнее: и деревню, и безвестных, безымянных хозяев усадеб. Тех, кто их сажал и ухаживал. И благодарю их за то, что они были, жили. Для города привычно грабить деревню. И на этот раз я без проблем пограбил их яблони. И они покорно отдали мне свои последние плоды.
Тропинку, которая вела к строгинской пристани, не сразу и найдёшь. Она вилась в проёме домов, вдоль заборов, скрытая между деревьев. Потом по крутому высокому обрыву спускалась лесенка. Место необыкновенно живописное. Я очень хорошо помню эту высокую старую, узкую лестницу с перилами. Внизу, кроме пристани для катеров, был деревенский причал, у которого качались на воде лодки, а некоторые, что не на плаву, были вытащены на песчаный берег. Лесенка, деревенский причал — всё это было сделано не по-городски, не стандартно. Всё это делали деревенские руки, и это создавало совершенно особую, я бы даже сказал, сказочную атмосферу. И обрыв, и река, и огромные, клонящиеся к воде деревья, и деревня… После дикого карьера казались чудом. Карьер — это всё-таки насилие над природой, а не сотрудничество. Так лепить ландшафт, так лепить берега рек безумно. За дело брался не художник, а какой-то маньяк, костолом, который притворялся городом и прогрессом. И некому было его разоблачить и арестовать. В конце концов, и вышло нелепо. Залив цветёт, рыба дохнет, а грязь вокруг, по берегам, непролазная. На деревенском причале не было никакого мусора. Хотя и дворников не существовало. Не понимаю, как здесь всё очищалось, обновлялось. Словно по щучьему веленью. Мне казалось, что и вода здесь совершенно чистая. По крайней мере, с причала я видел дно у песчаной отмели.
Строгинская пристань отличалась от всех остальных тем, что она была не привозная, а стационарная, крепилась на сваях, а не на якорях и тросах. Она была старая, низкая и маленькая.
Я помню эту пристань летом. Деревья подступали к берегу близко, и пристань скрывалась в тенистой листве. Она казалась частью берега, естественной частью берега. Словно сами деревья, сам берег вырастили её. А пристань «Пляж» торчала на пустынном лысом берегу, как шишка на лбу.
Когда катер подходил к пристани, то ветки касались его, словно хотели помочь причалить, предлагая свои чалки, и просовывали свои зелёные руки через перила, словно хотели поздороваться с приехавшими пассажирами. Кто знает, что хотели деревья. Но ясно, что они хотели добра, и это было приветствие. Они радовались каждому катеру, и людям, которые сходили с него и сразу окунались в заботливо приготовленную для них деревьями тень. Они приветствовали нас шумным шелестом, качаясь над головами, и волны от катера подходили к берегу и подхватывали этот лепет, этот шелест листвы и ещё громче шумели, и даже рокотали, вспениваясь у берега, и живо подбрасывали сходящих по трапу, неумело качая их на своих речных руках. Здесь сходить по трапу было опаснее всего. И в то же время удобнее. Мы на причал просто прыгали. Бортика на причале не существовало, и выход с катера открывался широко.
Я помню, эту пристань ранней весной. Она сильно страдала от ледохода. На зиму её не увозили, как другие пристани. И она вмерзала в воду, а потом льды её нещадно кромсали. С одной стороны доски были сильно измочалены, а сама пристань немного скошена напором льдин. Деревянные сваи, углы — всё-всё было расщеплено и растёрто в мочало. Но пристань быстро приводили в порядок, меняя повреждённые части конструкции.
Я помню эту пристань поздней осенью. Мокрую, скользкую, покрытую листьями. Матросы в тельняшках мётлами сметали листья только с узкой полоски причала, куда мы выходили и прыгали. До остального им не то что бы не было дела, а просто руки не доходили. Разноцветной мозаикой листвы был завален и берег, и лодки, вытащенные на берег и перевернутые вверх дном. И волны от катера играли и шуршали, и пенили эти листья, утаскивая часть их под воду.
Описывая этот причал, я с удивлением обнаружил, что помню расписание движения катеров. Расписание несуществующих уже маршрутов. Это так странно, помнить то, чего нет. Сюда катер приходил каждые два часа. Его маршрут так и назывался: Щукино — Строгино. Катер ещё делал остановку и посередине, на причале «Пляж». Поскольку катер ходил редко, и можно было попасть на длинный перерыв и застрять на пару часов, то мы к этому причалу ходили редко, хотя к месту, где мы рыбачили на Круглом озере, причал находился намного ближе. Только если совпадало время. А я любил сюда ходить. Здесь с толстого дерева, над кручей, свешивалась ещё одна тарзанка. Только самые отчаянные могли прыгать с такой кручи.
Другой катер каждые полчаса курсировал между Пляжем и Щукино. И третий катер назывался экскурсионным и ходил от Щукино к Серебряному Бору. Он всегда был полон празднично, ярко одетых отдыхающих, на нём гремела музыка, которую перекрывал смех и весёлые вскрики.
— Вася, иди сюда! Я тебе заняла место!
Катер, перевозивший людей в Строгино, назывался рабочим. Этот катер был тихим и молчаливым. В Москве не осталось больше рабочих катеров, то есть катеров, которые перевозят людей по делам. Например, на работу. Или в магазин. А жители деревни Строгино использовали катер именно для этих целей. Мы, рыбаки, тоже не на прогулку ездили, поэтому смотрели на отдыхающих с известным превосходством, как на людей праздных и пустых. Отдыхающие же в ответ, смотрели на нас, одетых в сапоги и телогрейки, пугливо, как на какой-то пережиток прежних страшных времён, о которых не хочется вспоминать, и сторонились нас.
Перечитывая описание пристани Строгино, я понимаю, что многое упустил. Не описал. Не смог выразить. С сожалением думаю, что фотографий этой пристани никогда не делал, хотя и брали мы с собой замечательный фотоаппарат ФЭД. А то можно было бы показать вам фото, и вы бы сами лучше узнали, как выглядела эта несуществующая ныне пристань несуществующей деревни, к которой чалились давно списанные катера, под названием «Речной трамвайчик». Но всё равно, думаю я, вы бы не узнали, как хороша она была для причала, для того, чтобы кинуть на неё рюкзак и спрыгнуть вслед. Всё равно вы бы не узнали, как весело бились о песчаный бережок волны от катера и как прочно стояла она, не качаясь, в отличие от «привозных» пристаней в Щукино и Пляже, потому что покоилась на сваях. А потом нас ждала и принимала старая, скрипучая, коленчатая лестница. И вдруг слышался крик петуха. И мы входили в деревню и поворачивали налево, на Круглое озеро, где я мастерски ловил несуществующих теперь огольцов.
Встречали нас петухи и жаворонки, а провожали лягушки, потому что уходили мы после заката мимо болотистых берегов озера, и лягушки пели нам хоры, прелюдии и фуги. Над болотами поднимался лёгкий туман, и звук пения носил ветерок от одного болота к другому. И хотя сейчас его уже давно не слышно, я-то помню, как пели лягушки.
Вскоре все куда-то разъехались и связь с ними пропала. И все они думают, что ничего интересного вокруг метро «Щукинская» на три версты быть не может и едут в Европу, и едут в Америку. А я решил остаться и отстаивать правду, и повсеместно проповедовать, как ловились огольцы на Круглом озере, в котором сейчас устроен механический транспортёр для водных лыж. Ещё живут на свете рождённые в деревне Щукино и в деревне Строгино. Они могут подтвердить, что я говорю правду.
Я проповедую, какая тарзанка была сделана из корабельного каната на крутом берегу у причала Строгино и какое расписание было у трамвайчиков. И как стойко стоял в тихой воде пруда мой неоновый поплавок с двумя белыми полосочками, и как пел жаворонок, и каким слаженным хором провожали меня лягушки по вечерам. Хотя вот об этом, действительно, некому рассказать, кроме меня. И никто во всём свете не сможет это подтвердить. Как и то, что мне в ладонь осенью 1965 года упала звезда.
Чистое
и Бездонное
Карьер быстро расправился с озерками. Когда я перешёл в старшие классы, их уже не существовало, и рыбалка стала совсем иная. Мы стали ходить на вырытое озеро Чистое. От причала «Пляж» на этот раз надо идти налево. Чистое — это народное название. Сначала это озеро совсем не соответствовало своему названию. Посреди него стояла драга и мутила воду, и баржи, гружённые мокрым высосанным грунтом, подходили и отходили от огромной трубы, изрыгающей воду с землёй.
Это место мало кто знал, потому что идти сюда было далеко, и скрывалось это место за холмами, которые теперь не существуют. Не знаю, куда делись холмы. Не только холмы скрывали это тихое место, но и дюны. Да, настоящие песчаные дюны с соснами, тянулись на километр, словно на Рижском взморье, или в Пицунде, пока их почему-то не решили ликвидировать и засыпали мусором и древесными отходами.
Чаще всего ходили сюда мы уже не с отцом, а моим другом, соседом по квартире Юрой Кашириным. Шли по перешейку, который тогда был намного шире, по кромке воды, здесь, на большом карьере, на большой воде, тоже сидели рыбаки. Они ловили судаков. И ловили всю ночь, когда мы приезжали первым катером, у них в садках сидели уже по два-три килограммовых судака. Но мы судаков ловить не умели, да и редко они брали. Мы шли на Чистое ловить подлещиков.
Да, к этому времени тут, откуда ни возьмись, расплодилась большая рыба. Ловить подлещиков было бóльшим удовольствием, чем ловить огольцов.
К тому времени у меня уже было три трёхколенных удочки. Перебравшись через холмы, мимо уткнувшейся в берег драги, мы добирались до места и начинали разворачиваться. Я ловил на манную кашу, готовить которую меня научил учёный рыбак Тарасов-старший. Закинув все три удочки, наступала пора прикормить подлещиков. Прикармливал я пшеном. Пшёнка хлестала по воде широкими кругами и неспешно шла на дно. Кроме нас, на озере ещё много рыбаков, что же, всё правильно, значит мы на рыбном месте. И действительно, первая поклёвка. Поплавок оживает и странно клонится ко сну. Валится на бочок, я дотягиваюсь до удочки и подсекаю. Есть. Сердце бешено бьётся, но действую я хладнокровно и точно. Без единого рывка, медленно, но очень сильно держу, натягиваю леску и вывожу рыбу на поверхность, не давая ей уйти ни вправо, ни влево. И вот, она показалась, глотнув воздуха, рыба впадает в шок, я кладу её на широкий бочок и веду быстро к берегу. Словно глиссер, скользит на боку ко мне в руки подлещик. Я не вытаскиваю его из воды, держу над водой только голову и слежу, чтобы он не сделал кувырок, тогда вываживать придётся заново. И вот он у самого берега, я наклоняюсь за ним и беру за поводок, и он уже рядом со мной. Подлещик не дёргается, только судорожно открывает рот. Напрягает и разворачивает сразу все свои плавники, показывая их во всей красе, словно думает, что я испугаюсь, увидев его всего целиком. Когда он расправляет все свои плавники, то выглядит действительно намного больше. Крючок зацепился за нижнюю, нежную губу. Я вижу, что ещё чуть-чуть, и он сорвался бы. И он, действительно, срывается, но прямо мне в сумку. И там шумно бьётся, распугивая тишину. И я мысленно хвалю себя, что не дал ему уйти и что так всё точно рассчитал. Но тут же ругаю, что забыл подсачек и что не взял за жабры, а за поводок. И если бы он дёрнулся в воздухе, то точно бы упал в воду.
Поднимаю голову и вижу, что поплавок второй удочки плашмя лежит на воде, и, как кажется, уже давно, и от него расходятся круги. Бросаю всё и стремглав бегу к удочке, два шага, и я подсекаю. Есть! На крючке опять кто-то есть. И так сильно упирается, что приходится прилагать и вторую руку к удилищу. Тащу добычу, но главное, ни в коем случае не дёргать и не отпускать. А вот сам подлещик — дёргается, пытается уйти вбок, на глубину, потом в другую сторону. И вдруг идёт легко, и надо срочно подобрать леску, не ослабив натяг, а то так упирается, что моих усилий не хватает, и движения нет, мы застываем на месте, споря, кто кого. Широким плоским, сильным телом подлещик встаёт поперёк. Это самый опасный приём, который в ходу у подлещиков. И удочка гнётся в дугу и дрожит у меня в руках. Но вот голова появляется над водой, подлещик глотает воздух и обжигает себе жабры — шок, и я бережно укладываю его движением вправо, на бочок. Этот намного больше, чем первый, и он опять скользит ко мне, как катер, тут уже можно тащить быстрее, а то он непременно перевернётся через бок, кувырнётся — и начинай тогда выводить заново. Я слышу, как он рассекает воду и тяну руку к нему, вот он, у кромки воды, но взять за жабры не получается, надо ещё переступить ногой, но тогда потеряется время, и я опять беру за леску и поднимаю его. Только полметра, чтобы перенести его на землю. И удачно, падаю на землю вместе с ним. Немигающий рыбий глаз смотрит не на меня, рыбака, а куда-то в небо, рот раскрыт, а когда я отпускаю натяжение лески, то рот судорожно начинает закрываться и открываться, хватая воздух. И при этом открываются жабры и губы при каждом движении издают мокрый звук.
— Пэ, пэ, пэ.
На этот раз крючок в верхней губе. Верхняя губа более прочная, тут уже никак не сорвался бы. «Я дал ему заглотить, не сразу подсёк, вот и зацепил более надёжно»,— думаю я, хваля себя. Из ранки течёт кровь.
И второй подлещик отправляется в сумку. Доставать садок некогда. Куда там. Насаживаю катышек манки и закидываю. Третья удочка стоит безмятежно. Никто не покушается на неё. Кладу удочку на рогатинку и берусь за первую. Скатываю манку и забрасываю на прежнее место. Тишина, поклёвок нет. На воде от подлещиков остаются дорожки пузырей. В хороший клёв, в безветренную погоду такое часто бывает. Вся поверхность воды покрывается пузырями. Может быть, это от слизи, которой покрыты подлещики. Вытираю руки о траву, пока не клюёт. «Надо ещё подкормить»,— решаю я. Запускаю руку в мешок с пшёнкой и рассыпаю полукругом полную горсть. И опять поплавок первой удочки клонится спать. Но я жду, не подсекаю. Но поплавок застыл и дальше никак не ложится. Кажется, что проходит целая вечность. И я жду, застыв в неудобной позе, весь пружина. Ну сколько можно, подсекаю в правый бок. И опять чувствую, кто-то бьётся, трепыхается на крючке, и опять тащу, и на этот раз я ближе к воде и удаётся взять за жабры, но совершенно напрасно, потому что крючок глубоко и надёжно засел в губе. И этот подлещик шёл, как глиссер, и от него ещё больше пузырей на воде. Вновь забрасываю.
Решаю проверить третью удочку. На неё почему-то совсем не клюёт. Вынимаю, но крючок не тронут, никто не слизал манку. Обновляю и вновь забрасываю.
И опять поклёвка посередине. Клёв не бешеный, а постепенный, равномерный, чтобы я успевал вытаскивать, насаживать и снова забрасывать. При таком клёве хорошо ловить на несколько удочек. Пока подлещики среди пшёнки подойдут, заметят твою манку, ты успеваешь и насадить, и забросить. А потом опять подсечь. Отдыхать не приходится, но и спешить ни к чему.
Клюёт только на две удочки, на третью почему-то не берёт. Вытаскиваю её, но насадка на месте. Манка сварена как надо, сама не спадёт. Её может только рыба сбить. Но и двух удочек хватает для такого клёва.
Когда перестаёт клевать, опять черпаю ладонью пшёнку и рассыпаю, целясь в поплавки. Пшёнка бьёт по воде с резким звуком шрапнели. И клёв возобновляется. Подлещики все одинаковые, как по мерке. Только тот, что попался вторым, отличается. Все по 300 граммов, а тот, наверное, граммов на 500 будет. А то и больше. Почти лещ.
Вот это мгновение, когда кто-то водит леску под водой вправо и влево, разрезая леской воду. Кто-то живой, такой же живой, как и ты, с берега тягающий леску на себя. Такой же сильный, как и ты. И с ним ещё нужно посоревноваться. Это мгновение, когда бешено бьётся сердце и туманится самый трезвый мозг. Ради этого мига и ходят на рыбалку. Совсем не для улова, не для добычи. Бьют в голову все известные и неизвестные гормоны. Когда я в 10 классе в первый раз поцеловался в подъезде и бешено застучало в виски, и поднялась непокорная плоть, я вспоминал и этот миг. Попалась рыбка! Не уйдёшь. Но, увы, срывалась.
Рыбалка гораздо интереснее охоты, потому что тут соревнование двух сред. А это так таинственно. Мы вроде на одной планете, но в разных, взаимоисключающих средах. Нам, млекопитающим, непонятно, как это можно жить в воде и извлекать из неё воздух, кислород. А водные жители не понимают, как можно жить на берегу и тащат нас, рыбаков, к себе в воду.
Вот и перестало клевать, хотя я продолжаю подсыпать пшёнку. Начинаю озираться по сторонам, смотреть на других рыбаков, искать взглядом Юру Каширина. И вдруг поплавок на третьей удочке пришёл в движение. Я с удивлением смотрю на оживший поплавок, который мёртво стоял всю зорьку. И он бодро уходит под воду. Я так удивлён, что даже забываю, что пора тащить. И всё-таки тащу… и на крючке меня приветствует прекрасная, краснопёрая, красноглазая, золотистая плотвичка. Тут же забрасываю снова, и снова плотвичка в моих руках. И очень приличная, больше ладони. И ещё и ещё. Клюёт она бойко, не так, как подлещики, сонно кладя поплавки на боковую. Поплавок прыгает под воду, дёргается. И самое странное, на две другие удочки ничего не клюёт. Перебрасываю их поближе к моей ожившей удочке. Но всё равно никто не обращает внимания на мои кусочки каши. Только на одну удочку продолжает бойко клевать. Едва успеваю таскать.
И тут я вспоминаю, что учёный рыбак Тарасов, осмотрев мои снасти, сказал о моей третьей удочке, что это на плотву, потому что на ней плотвичкин поплавок. Как бы предсказав, что на этот поплавок будет клевать плотва. И действительно, клюёт плотва. И сейчас я понимаю, почему. Этот поплавок устроен так, что его трудно положить, а легко утащить под воду. Поэтому подлещики и обходят его стороной. Но откуда они знают это? Вот что непостижимо! Ведь сначала надо попробовать наживку, чтобы узнать, легко ли её употребить, приподняв кверху хоботком. Но они не пробуют, а просто обходят стороной.
Наконец и плотва перестала клевать. Юра ко мне не является, из этого заключаю, что у него ещё клюёт. И я отправляюсь к нему. Он сидит рядом, за кустом и берёзой. Вижу, что и у него не клюёт. И вообще, он поймал всего трёх подлещиков. Против моих тридцати. Он, чудак, не признаёт манной каши и подкормки. Ловит только на червя. И насаживает огромных белых червей целиком. Ждёт леща, как объясняет мне. Мои мелкие подлещики не вызывают у него зависти. И, правда, его подлещики немного покрупнее и потолще.
Интересно наблюдать, как рыбаки иногда не завидуют, а презирают улов друг друга. Когда мы возвращаемся и проходим мимо ловцов судака, я специально несу свой улов на виду. В садке. Рыбы много, килограммов пять-шесть. А эти рыбаки за всё время вытащили ну по два, максимум, по три небольших судака. Таких же, как мои подлещики. Я останавливаюсь и спрашиваю, как клёв, завидя мою рыбу, машут руками. «Таких мы выпускаем — вон смотри, тот,— и он показывает пальцем в неопределенную даль, на два килограмма вытащил судака только что.— А у меня утром на пять килограммов судак сошёл».
«Ну-ну, заливай больше. А у меня лещ всю удочку на дно утащил и с концами проглотил». Тот, кто ловит судаков, я уже знаю, глубоко презирает подлещиков и плотву, а я не люблю судаков. Невкусная и колючая рыба. Возни с ней не оберёшься. Чисто вычистить никогда не удаётся, всегда чешуя во рту.
Вот так мы, презирая друг друга, что помогает бороться с завистью, и ловили тут много лет, пока рыба не вывелась вовсе. Откуда она взялась вообще? Нарыли карьер, вот и приплыла на свежатинку со всей реки.
Мама к моим уловам всегда относилась недоверчиво и неодобрительно. Для неё это была дополнительная работа. И стирка и готовка.
Чистил рыбу я всегда сам. Но не для того, чтобы снять эту обязанность с мамы. Мне надо было обязательно посмотреть, что у каждой рыбины внутри, чем она питается. У плотвы я всегда находил зелёную кашицу. Она всегда, когда возможно, ест водоросли, а вот у подлещиков зелени не было. Питаются они придонным планктоном. И наличие таких вкусных рачков, как дафнии и циклопы, для них очень желательно, особенно они любят мотылей, которых раскапывают своим хоботком в иле. Этого добра в озёрах жило достаточно. А когда они перевелись, то и рыбы не стало. Вообще всё перевелось, даже такие противные создания, как слепни. Кажется, остались только мухи и комары. Да и комары какие-то странные. Сколько не ищи их личинок — мотылей, не найдёшь, а комаров много. Где прячутся мотыли? Или это комары другого вида, а не звонцы.
Чем старше я становился, тем меньше меня занимала рыбалка. В выпускном классе я уже и забыл про свои удочки и про своё увлечение, целиком предаваясь учёбе. И только потом, уже в виде прозы, вернулся к своей первой любви.
Ледоход
Весной мы ходили на Москву-реку смотреть ледоход. Ледоход шёл долго, неделями. Главное, было успеть, когда лёд начинал трогаться. Это самое интересное, слышать треск с реки. Треск, гул и грохот. А кажется, что ледоход тихий и безмолвный. Притихает он только к концу, а сначала он рычит.
По льду ходили до самого последнего момента. Конечно, это были не старушки с котомками, а Щукинские пацаны. Не боялись и огромных промоин, где лёд просел и пройти было невозможно. В промоины они ставили плоты и переплывали на крепкий лёд. А потом опять шли по льду, перескакивая от одной трещины к другой.
Потом, наконец, лёд трогался, льдины наезжали друг на друга. И тогда я понимал, сколько мощи надо, чтобы сдвинуть весь этот лёд, всю эту замороженную змею реки с места.
С реки слышался треск, хруст и скрежет. Не знаю, какими словами передать эти непередаваемые звуки. Я почему-то считал, что так могут хрустеть, ломаясь только человеческие кости. Хотя никогда не слышал, как ломаются кости у людей. Просто резкое ощущение боли после каждого звука с реки, я воспринимал физически. И даже как-то бегло, на ходу осматривал себя. Ничего не отвалилось, не пошло вместе с ледоходом по течению? Всё было на месте, всё, кроме души. Она точно ломалась и куда-то летела, и страдала, и менялась.
Перемены, серьёзные, глобальные перемены, происходившие на реке, отражали какие-то более серьёзные и глобальные перемены в жизни.
Это сама планета с хрустом переваливалась с боку на бок, подставляя бока солнцу под разными углами.
Это был закончен очередной класс. И наступали каникулы. Эх, нет, разве это перемены. Оживала природа. Оживали семена и давали всходы. Как говорится в псалмах, «прозябали». Оживала сама земля и начинала родить. Земля вновь призывалась к плодородию. Это удивительное свойство. Можно прочитать, что не всегда так было. Когда-то земля была безвидна и безобразна, и только Дух носился над ней. А значит, когда-нибудь земля тоже потеряет свою способность рождать и питать. Это Дух, который животворит, снабдил, оделил её своими свойствами.
Я подходил ближе к вспухшей от напряжения реке и видел, какие глубокие борозды оставляют льдины у берега. Они буквально вспахивают дно, унося с собой отжившие растения. Ледоход представлялся мне вантузом, которым меня часто заставляли прочищать сливную трубу в ванне, где застаивалась вода. Я и не знал, что когда-то кровь в моих сосудах будет напоминать этот ледоход. И сгустки крови будут так же, как торосы льдин, застревать, и невозможно их будет прочистить.
Но то что ледоход изначально воспринимался мной как течение собственной крови, это уж точно.
Есть у природы свойство удивлять. Гроза, она пугает и восхищает, но молния — длится мгновение. Моргнёшь — и нет её. А ледоход производит впечатление молнии, которая длится неделями. Вообразить такую молнию невозможно, только увидеть. Ледяная тысячекилометровая молния на протяжении всего течения реки. Замороженная молния. Когда она появляется и сверкает, то даёт движение всем льдам на свете. И они идут прочищая русло и сметая всё на своем пути. Оторваться от этого зрелища невозможно. Оно никогда не приедается.
Кто-то скажет, да брось, не бывало на Москве-реке отродясь никакого ледохода. Как же, не бывало. Я-то помню.
Конечно, видели мы и другие ледоходы. Например, на реке Обь. Это мощь… Но детство на Москве-реке от этого нисколько не умаляется.
Ледоход — это очищение. Жизнь перед тем, как обновиться, должна очиститься. Я сравниваю ледоход с исповедью. Только чистые сердцем смогут Бога узреть. Ледоход — это метанойя. Перемена сознания. Перемена мыслей, покаяние. И как показательно, что сегодня на Москве-реке не бывает ледохода. От такого нечестия просто стынет в жилах затрамбованная кровь. Нет покаяния, нет исповеди, нет очищения. И появляется гниение. Гниение тёплое, оно и в холода прогоняет лёд.
Сколько всяких возвышенных слов сказано о море. Согласен, да, море… Но почему о ледоходе так мало?
Сначала появляются промоины. И лёд становится рыхлым. Он немного желтеет. Странно, но тогда даже в Москве лёд не чернел на реке. Чернота от копоти и гари ещё не покрывала его. Моста не было, откуда черноте взяться?
Лёд приседал, оседал, желтел, появлялись промоины… Река оставалась брошенной, по ней никто уже не ходил, кроме Щукинских мальчишек. Момент, когда лёд начинал двигаться, я никогда не мог засечь. Движения, может быть, и были небольшие, скорее судороги, а не движения, а на ночь река опять вставала. От тихой и замёрзшей реки, неподвижной и неживой, начинали доноситься странные звуки. Нет, это был ещё не треск. Какие-то стоны, вздохи. Звуки утробные и глухие. Звуки неожиданные в мёртвом и замороженном теле. Словно оживало какое-то чудовище, о котором раньше ходили только разговоры, легенды, и вот оно являлось, давало о себе знать.
Кто не наблюдал вскрытие рек, никогда не поверит во всеобщее Воскресение мёртвых.
Ловля
на реке Лугань
В девяностые годы, когда не было никакой работы, и нечего было есть, я достал старые снасти и стал ловить рыбу, чтобы не голодать. Рыба и грибы меня спасли. Это стало моей работой. Рыбачить. Конечно, когда ты ловишь на удочки, а всё вокруг перегорожено сетями и нет рыбнадзора, то настроение совсем иное, если ловишь на водоёме один и не жалеешь упущенного времени, когда ничего не клюёт. Всё равно хорошо — природа. А дома тебя всё равно ждёт ужин — зарплата.
Для кого-то это забава. А мой сосед по общежитию в Астрахани на вобле заработал на машину. Просто каждые субботу-воскресенье он проводил на рыбалке, а не лёжа на диване.
В Строгино я ловил из азарта и любительского интереса, но потом навыки очень пригодились.
Корюшка, не промысловая рыба, стала символом жизни в осаждённом Ленинграде. В городе не осталось ни кошек, ни собак, ни голубей, ни крыс. Только корюшка, и только потому, что жила вольно. В другой среде… Можно по-разному довести человека до голода. Осада, может быть, не самое страшное. Реформы — вот чума. В осаде — один город, а под реформы попадает вся страна. Когда в 95-м мы решили на катере прокатиться по Азовскому морю, то не могли проехать. Всё море было перегорожено сетями, и не в один ряд. За 10 лет истребили поголовье осетровых, насадив на шампуры в зонах отдыха.
При советской власти весной, в путину, на берегу Волги стояли автобусы с инспекторами рыбнадзора и все рыбаки беспрекословно садились в этот автобус и платили штраф. Потому что ловить больше 5 килограммов было нельзя. А в путину, во время нереста воблы, меньше поймать было и невозможно. Я тоже сидел в том автобусе. И мог наблюдать смешную сценку, когда все места уже были заняты и автобус закрыл дверцы и тронулся, откуда ни возьмись, на дорогу выскочила целая группа рыбаков и стала изо всех сил махать нам руками. Их впустили. Не оставили на дороге одних. Как же они были рады такой удаче под конец дня.
— Ну как улов? — спросили их.
— Я килограммов десять поймал! Еле тащу, от это клёв.— Радостно сообщил самый возбуждённый мужик. Но в ответ тишина. Как эту тишину назвать? Зловещей? Иронической? Насмешливой?
Они ещё все довольные и возбуждённые, а в автобусе уже все мрачные и угрюмые.
Каково же было удивление, когда инспектор предъявлял удостоверение в открытом виде… Неподдельное горе отобразилось на обветренном лице, но никто над ним не смеялся, не подшучивал. Всё это только что пережили на собственной шкуре. Встать ещё засветло, весь день мёрзнуть на льду, чтобы вот так, в сумерках, улов, весь до чешуйки, сдать в рыбнадзор. Это ли не досада.
Улов взвешивался, в протокол ставилась цифра, и рыба конфисковывалась. Кроме того, по домашнему адресу высылался штраф. Я сказал, что документов нет, назвал ложный адрес и таким образом избежал штрафа. Рыбак я или не рыбак? Ещё не хватало, чтобы рыбак не умел приврать. Но своих семи килограммов воблы всё же лишился. Снасти не изымались. Зачем, если ими рыбаки обогащали рыбнадзор?
В 2014 году меня занесло в город Луганск. Город был осаждён украинской армией. Не было воды, хлеба, электричества и газа. Я решил пойти посмотреть на речку Лугань, которая тут течёт и впадает в Северский Донец, по нему проходила линия фронта. Искал место, куда можно закинуть, пока не увидел, что по реке плывут трупы людей. Ловить расхотелось. А трупы плывут до сих пор.
Кто-то ещё думает, будто я пишу о рыбалке?
По-моему, это самый лучший финал, чтобы окончить мою повесть о том, как когда-то я маленький ловил маленьких огольцов.
Река
не течёт без рыбака
Приведу пример самого экзотического лова, который случился на моей памяти.
Как-то я гостил в деревне у своего троюродного деда Семёна. И он пошёл готовить нам баню. Стал носить воду. Вода бралась не из колодца, а из ближайшего болота. Чистой, колодезной водой мы только обмывались, окачивались. А мылись болотной. И зачерпнув ведром воды из болотины, дед выловил щуку. Зачерпнув вторым ведром, выловил вторую щуку. Кликнули меня, стали черпать дальше, и выловили 15 щук, по полтора килограмма каждая. Вот такая может быть производительность заболоченных водоёмов. Лягушек только поубавилось. Не зная, что делать с ними, половину щук Семён скормил поросятам. Сначала он их варил в котле в русской печке почти сутки, потом смолол вместе с костями и крапивой. Поросята были счастливы.
Среди этих болот протекала маленькая, безымянная речушка, почти пересыхающая летом. При разливе отнерестились щуки, так что выводок оказался отрезанным от речки. И пришлось жить щукам в болоте. Но им тут было хорошо. За лето откормились, что твои поросята.
Зимой на этой речке ловились налимы. Ставили мерёжи на ночь. К утру мерёжи были полны налимами. Налимы так набивались в них, что одному человеку не по силам было мерёжу поднять. Так мы ловили в деревне Орлово, Калининской (ныне Тверской) области Торопецкого района. Вёдрами и корзинами. Ведь мерёжи сплетались из ивовых веток, как корзины. В конце семидесятых деревню ликвидировали. А через год это место вспахали. Так что от неё ничего не осталось. Даже старых яблонь, как от Строгино. А в той безымянной речке теперь не водится рыбы. Ни щук, ни налимов.
Говорят, что человек заел природу. И что без человека природе лучше. Без человека природа вовсе не нужна, думаю я. Человека не будет, и природы не будет. Некоторые считают, если они ходят в набедренной повязке, живут в палатке и готовят на костре, то они близки с природой. А я считаю, что учёный у пульта управления коллайдера гораздо ближе к природе, чем они.
Природа без человека дичает. Вымершие деревни зарастают непролазным бурьяном. Поля вырождаются. Зарастают дурнолесьем. Откуда возьмётся, например, строевая сосна, если её не посадить? Расскажу об одном месте, оставленном человеком. Вымершая деревня Ахромово, родина моей мамы, стоит на берегу реки Торопы. Сколько огромных язей пришлось мне тут выловить на «перекидку», на стрекозу. Деревень тут было много, место населённое, и рыбы водилось много. И никогда она не переводилась. Недалеко от деревни сохранились остатки мельницы. Очень интересное инженерное сооружение. Сваи до сих пор торчат из воды. Русло реки искусственно сужено. Много гидротехнических работ тут было произведено ещё до революции. И в результате у мельницы расплодились раки. Раков было столько, что ведро можно было набрать за полчаса. И набирали сколько душе угодно. И поехал я туда, чтобы насладиться раками, потому что весь район вымер и деревни опустели, и некому ни рыбу ловить, ни раков собирать. Мне казалось, что только люди мешают, чтобы в реках водилась рыба, а под камнями раки, а в лесах — грибы. Приехал, раскинул удочки, оказалось, что рыбы в реке нет и раков среди свай и под камнями больше не водится. Вокруг ни души на много километров. Ни людей, ни жилья. А река течёт, как раньше. Вода чистая, хоть пей из неё. А на моей памяти чего только не было на реке. И лес сплавляли, и рыболовецкие колхозы ставили сети. И рыба не переводилась. И народ жил и работал в единстве с природой. Нет, не жить природе без человека.
Жаль
Я не представляю, как можно убивать диких животных, а потом ещё и есть их. Впрочем, домашних животных мне тоже жаль. Кто хоть раз погладил, почесал хавронью за ушком, ощутил её тепло, тот не может есть свинину со спокойным сердцем. Кто хоть раз пас коров, ухаживал за ними, может быть, дёргал за соски огромного вымени, тот не может спокойно жевать говядину, чтобы не ёкнуло однажды сердце. А ведь это может быть и та самая, наша Бурёнка…
Город отделяет человека от еды. И в наказание мы едим неизвестно что.
Много раз я слышал, в основном от девушек, осуждающие реплики по поводу моей рыбалки. Девушки не могли есть выловленную мной рыбу. Даже смотреть на неё не могли. И ругали меня, и презирали мою жестокость. Однако в магазине покупали мороженую и ели без смущения.
Это не только лицемерие. Тут психология.
Мне тоже жалко рыбу. И с годами становится всё жальче. И я уже давно не ловлю. Только наблюдаю и вспоминаю.
Некоторые рыбаки теперь, поймав даже большой экземпляр, выпускают его на волю. Кто-то считает, что вся рыба в реках сейчас заражена и есть её нельзя («звезда Полынь»), а кому-то жалко, и выпускает из жалости. Я не могу выпустить пойманную рыбу. Это моя добыча. Если я её выпущу, то смысла у ловли не будет никакого. Лучше вообще не ловить. И я не ловлю.
Моей маме первой стало жаль наловленных мной огольцов, и я запомнил это. Запомнил, что и такая реакция возможна. Но я с детства был приучен ловить, а значит, и убивать рыбу. Я видел, как из рыбы идёт кровь. Значит, рыба такая же, как я сам, и у неё есть маленькое сердечко. И всё же, я не убивал. Такое слово по отношению к рыбе употребляется только невежами. Рыбу не убивают. Выловленная рыба «засыпает». И это очень верное слово. Потому что «заснувшую» рыбу ещё можно «разбудить», опустив в воду. А «убивать» рыбу категорически нельзя. Не убивали рыбу и евангельские рыбари, поэтому и пошли за Христом. Есть такие охотники, которые, вытащив на берег или в лодку, бьют рыбу по голове, чтобы она быстрее престала прыгать. Они, действительно, «убивают». Но я хочу предупредить их, что такая рыба неизбежно будет горькой. Нет, настоящие рыбаки не убивают рыбу. А добывают. Убивают дичь, из ружья.
Не представляю, чтобы сейчас появились в нашей литературе новые «Записки охотника». Если и появятся, то назвать такую книгу можно только как «Записки живодёра». И, возможно, тогда она даже станет бестселлером. Мир изменился.
Мне не жаль уснувшей рыбы. Она меня радует. Это моя добыча, которая может помочь пережить осаду и реформы. Не жаль мне и деревень, которых не существует. Ни Строгино, ни Щукино, ни Орлова, ни Ахромово. Не жаль мне и стрекозы, которую я сбил, ставшую кормом для рыб. Вечная память. Но мне жаль, что возникают за неприступными заборами новые зоны, жаль алчные «Алые паруса», перекрывшие доступ к реке.
Фиалки
Залив озера Чистое, к моему удивлению, теперь мало кто посещает. Здесь, действительно, стало чисто. Наверное, предпочитают Анталию и Шарм-эш-Шейх. А я часто в компаниях рассказываю об этом удивительном уголке Москвы. Сюда можно попасть и из Серебряного Бора, переплыв реку на катере. Сейчас здесь, замечательные, естественные песчаные пляжи. Есть пляжи на двоих, есть пляжи для компании, а есть пляжи и более широкие.
Я непременно рассказываю, что цветут здесь замечательные луговые гвоздики, нежным, сиреневым цветом. Можно собрать щавель. Попадаются в тенистых местах фиалки. Я рассказываю так увлекательно, что девушки тут же изъявляют готовность в следующее воскресенье посетить эти места, и мы отправляемся с ними под тенистые кущи, на берега Чистого озера.
Но одна девушка, как только услышала про фиалки, сказала мне такое, что теперь мне не хочется сюда ходить на прогулки. Услышав про фиалки, она остановила на мне взгляд и сказала тихо, что фиалки растут и в Бутово, и на Коммунарке. Она уверена в примете — фиалки растут на местах массовых расстрелов и захоронений. Там, где пролилась кровь. Эти захоронения каналармейцев на месте Строгинской поймы навечно исчезли в землечерпалках, вывезены на строительство новой Москвы. И найти их невозможно. Спите спокойно, москвичи. А если вдуматься, где же и хоронить их было? Не на кладбище же вести. Может быть, у Кремлёвской стены? Или на Новодевичье? Где работали, где отдали жизни, там и зарыли.
А по Лугани, по Северскому Донцу всё ещё плывут трупы. И куда они плывут, и кто их остановит… Наверное, к Кремлю плывут. И причалят к Кремлёвской набережной. А может, и к «Алым парусам».
Манка
А в бессонницу, по ночам, я мысленно вяжу крючки на резиновую донку. Надо сделать десять поводков, навязать десять крючков. Это долгая работа. Надо чтобы поводки не путались, были одинаковой длины, и на одинаковом расстоянии вязались узелки к основной леске. Но когда закончена и эта работа, а сна нет, я начинаю готовить наживку: варить манную кашу. Готовить её меня научил учёный рыболов Тарасов-старший. Готовят её так.
Надо вскипятить стакан воды и потом всыпать в кипящую воду стакан манной крупы. Огонь надо сделать самый тихий и высыпать медленно, постоянно помешивая, когда весь стакан высыпан, мешать получившуюся крутую массу ещё интенсивнее, не останавливаясь. Когда сухой крупы не останется, всё перемешается, комок этой каши перевалить в заготовленную заранее чистую холстину и завязать на тугой узел. А потом положить под подушку и укрыть одеялом. Через некоторое время каша готова. В таком виде, не развязывая, везти её на рыбалку. И только там, на берегу, развязать. Каша будет ещё тёплой. Теперь её надо как следует размять. Её легко мять, скатывать кругляшки, она не прилипает к рукам. От неё идёт приятный дух. И никакого постного масла не надо. Такая каша никогда не размокнет настолько, чтобы сползти с крючка под водой. Она вечно будет привлекать внимание рыб, и ждать поклёвки.
Вьюн
Огольцов я больше никогда в жизни не видел. Никогда больше не попадались они мне на крючок. Когда в компании рыбаки хвастались, какие они видели уловы и каких больших рыбин приходилось вытаскивать, я неизменно говорил, что больше всего с самого детства люблю ловить огольцов и вылавливал их не менее ста штук за рыбалку. Тогда все замолкали и никто не решался спросить, что это за рыба. Хотя никто и не знал. Только иногда спрашивали, где я ловил. И тогда я небрежно отвечал, что недалеко от дома водились. Где я жил, никто не знал, поэтому загадка оставалась загадкой. А загадка действительно была, потому что огольцов всегда путают с гольцами. А гольцы — это, конечно, очень завидный улов. Это большая, зубастая рыба. Только где их наловишь. Надо ехать на северные реки. С огольцами я прожил жизнь и ни разу не ударил в грязь лицом перед самыми заядлыми рыбаками. Всюду мне были уважение и почёт.
Но это не самая диковинная рыбка, которую мне довелось поймать. Самыми диковинными, и уже воистину сказочными, были вьюны. С вьюнов я начал свои рыбацкие подвиги. Было это задолго до рыбалки в Строгино. А значит, мне было совсем мало лет. Наверное, лет 10. И удочки у меня тогда не могло быть. Ловил я, значит, деревенской удочкой, привезённой с летней деревенской рыбалки, вырезанной из орешника. Носил я её всюду за собой и закидывал в любую лужу. Страсть к рыбалке захлёстывала меня всецело и не отпускала. На этот раз зашли мы с отцом очень далеко от дома. Через парк к платформе Покровско-Стрешнево. Перешли полотно и наткнулись на забор. Этот забор помню совершенно отчётливо. Был он выкрашен в зелёную краску, намного выше человеческого роста, и опутан колючей проволокой. Вокруг забора, в Глебовский парк, шла набитая тропинка. Но в одном месте забор был повален, доски держались и зависали только на колючей проволоке. И в нём открывалась щель. Заглянув в щель, я увидел, что забор перегораживает доступ к воде. Ну совершенно, как нынешние «Алые паруса». И у воды стояли люди с удочками. Я мгновенно пролез в щель, даже не спрашивая разрешения у отца. Отец поколебался и, перешагнув ржавую колючую проволоку, пролез за мной.
Я бы назвал то время временем порушенных заборов и затоптанных запретных зон. Люди осмелели, валили заборы и являлись всюду, где им не положено было находиться. Здешний забор неизвестно что охранял и ограждал. Кроме лужи и редкого камыша, тут ничего не было. Никто не крикнул нам: «Стой!»
Рыбаков собралось довольно много, они обступили лужу и стоя ловили рыбу. Я тут же, у воды, отодрав дёрн, нашёл червяка, насадил его и забросил удочку в эту лужу. Удочка была маленькая, и забросил я у самого берега. Поплавок сразу утащило на дно. Вот тут я и выловил это чудо. Что-то узкое и длинное болталось на крючке. С перепугу от такой решительной поклёвки, я дёрнул так сильно, что рыба, а это была рыба, улетела далеко от воды. И сразу же отцепилась с крючка. Я сел на корточки, чтобы рассмотреть добычу. Добыча не скакала по земле, как обычно делает любая рыба, а извивалась. Скручивалась кольцами, она была настолько чудна, что я не решался взять её в руки. Разве захочется вам взять в руки змею. А это была настоящая змея. И как положено змее, рыба, извиваясь, поползла по земле.
— Смотрите, уползёт назад в воду, хватайте его.— Сказал соседский рыбак. Взрослый мужчина с огромной, толстой удочкой в руках. И на мой недоуменный, испуганный взгляд, добавил.— Это вьюн.
Вот тогда я впервые услышал его имя, так подходившее к нему. Это действительно был вьюн. Рыба вилась, изворачивалась и ползла. Брюшко у неё было желтоватое, светлое, а вдоль боков проходили длинные тёмные полосы, подчёркивая длину узкого тела. Вьюны жили в луже за колючей проволокой. Сейчас никто и не знает, никому и невдомёк, что в прудах Глебовского парка водились вьюны. Ловят здесь рыбу и сейчас, рыбаков собираются целые батальоны. Но вьюны, увы, перевелись.
Лужа эта была не чем иным, как сливом. Здесь ручеёк, образовавший пруды, уходит под землю, в трубу, чтобы через некоторое время слиться с Москвой-рекой.
Вняв совету опытного рыбака, я взял вьюнка в руку. И тут случилось такое, о чём я помнил всю жизнь. Рыбка запищала! Ну совсем как в сказке! Я испуганно отпрянул и тут же выпустил её из рук. Рыбак и мой отец засмеялись.
— Она пищит! — воскликнул я в ответ на их смех.
— Это из неё просто воздух выходит,— тут же ответил рыбак.
И они о чём-то стали разговаривать с отцом. Странно, мой отец всегда был нелюдим и трудно сходился с людьми.
А я стал общаться с говорящей рыбой. Рыба нисколько не терялась и, выпущенная из моих рук, ловко ползла по глине, потом по траве к своей родной луже. Сказку о Рыбаке и Золотой рыбке я тогда ещё не читал. Поэтому провожал свою рыбку молча, отпустив её безвозмездно, не прося взамен исполнить три желания, боясь даже к ней прикоснуться. А она ползла и ползла и наконец булькнула в воду. И след её простыл. Вот такое моё было первое знакомство с говорящей рыбкой, которая оказалась ещё и ползающей.
Да, вьюны, оказывается, пищат. В некоторых местах их называют «пискуны», а не вьюны. Они могут глотать воздух и пропускать его через желудочный тракт к самому анусу. Они так могут и дышать, не только через жабры. Желудок заменяет им лёгкие. Удивительно, что воздух не обжигает им жабры. И на воздухе, в другой среде, они ведут себя совершенно уверенно. Я всегда думал, что вьюны — это родственники угрей, оказалось, что это отряд «карпообразных», с чем я совершенно не согласен.
Когда берёшь их в руки, воздух выходит и раздаётся почти человеческий звук. Писк: «Отпусти меня, добрый молодец». Хотя связок у вьюнов, конечно, нет, но оказывается, что и без связок можно вполне внятно общаться с рыбаками. Что ещё рыбка может сказать, как не попросить отпустить её обратно, в родную среду обитания. Фразу: «Отпусти меня, старче, выполню любые твои три желания» — эта рыбка легко разучила, как выговорить без связок и языка.
Как бы я хотел сейчас загадать желание, как я корю себя за такую свою оплошность, за такую вопиющую безграмотность. Как можно было идти на рыбалку, не прочитав этой сказки? Как я корю своих родителей, что они вовремя не просветили меня, отправив на рыбалку без знания Пушкина.
Но делать нечего. Я ничего не просил, вроде бы исполнил тем самым заповедь «не пожелай» и всё равно оказался у разбитого корыта, и всё равно стариком, но зато к этому времени уже прочитал сказку. А зачем мне сказки? Я сам видел эту рыбку, и сам слышал, что она мне что-то пропищала! Для меня это не сказка. А водилась эта рыбка за стальными рельсами, за высокими заборами, за колючей проволокой, в луже Глебовских прудов, где теперь нет ни лягушек, ни пиявок, только мусор.
Там только мои воспоминания живут. И больше никаких говорящих рыбок. Нет там теперь ни забора, ни проволоки, но и тайны нет.
«Не пожелай»… Эту заповедь надо было исполнять всю жизнь, а не только в детстве. Самая последняя заповедь, десятая. Поэтому её все забывают и желают, и желают: «и осла и вола» и далее по списку.