Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2017
— Я была в вашей стране,— сказала польская дама на английском.— В семьдесят втором.
Я родился в семьдесят втором. 1972 год н. э. был хорошим годом, чтобы родиться.
— Мы посетили обезьяний питомник, на юге.— Она говорила с сильным, мелодичным славянским акцентом.— Питомник был в лесу, и обезьяны бегали повсюду, совершенно свободно! Качались на ветках! Ссорились!
Я знал об этом питомнике. Это был огромный вивариум, под открытым небом, принадлежавший государству, в ведении местного Института субтропических исследований, почти в самом сердце города. Специалисты со всего мира признавали и высоко ценили научные программы Института. Питомник был открыт публике, за входную плату (символическую).
— Мне понравились обезьянки! — сказала пани, мечтательно.— Их так много было! Сотни! На деревьях! Карабкающихся по скалам! Плескающихся в маленьких прудах! Шумный народец — ах, такой шумный! Писку, визгу!
— Я тоже побывал там, когда был ребёнком,— я сказал.— Мне было лет восемь. И потом, позже, тоже… посетить пришлось…
Обезьяны, всех видов и размеров, приобретались в дружественных африканских странах, недавно завоевавших независимость и решивших избрать социалистический путь экономического развития. Большинство приматов передавалось нашей стране в дар, «безвозмездно».
— О, посетили?! — воскликнула полька.— Ну и как, обезьянки-то, понравились?
В 1992-м, ровно через двадцать лет после своего рождения, я смотрел в полевой бинокль на лес вивариума. Лес был безмолвен в полуденной жаре. Строения Института казались пустыми; ослепительно-белые стены над выбитыми окнами и дверьми были обуглены.
Группа сепаратистов играла в футбол с горцами-добровольцами на лугу, возле отдалённого строения на опушке хвойного леса. Это строение подверглось наименьшим повреждениям во время боевых действий.
Видно было, что добровольцы играют лучше — техничнее, агрессивнее. Они были к тому же старше; многие с бородами. У всех игроков без исключения были тёмные от загара лица и белоснежные туловища. Их гимнастёрки были сложены на сочной зелёной траве луга в кучки, заменяющие командам столбы ворот. Гоняли мяч они азартно, били по нему беззвучно (на таком расстоянии просто не было слышно…).
Мячом им служила отрезанная обезьянья голова. Или человечья. На голове были волосы и уши, но потому что она была запачкана бурыми пятнами, я не мог с уверенностью сказать, какого она происхождения. А знать хотел.
Снайпер-блондин, расположившийся рядом, держал в руках мощный оптический прицел; он снял его со своей немецкой винтовки. Он не любил, чтобы его инструмент трогали. Может считал, что это принесёт ему неудачу. Не знаю. Он неподвижно смотрел в прицел.
Я взглянул на него. Тусклые волосы, гармонирующие с сухой, выгоревшей на солнце травой холма; выцветшая, цвета хаки, униформа. Сливался с окружающей средой он идеально.
Пот ручейками стекал мне в глаза. Я раздражённо утёрся. Блондин был удивительно спокойным парнем, всегда сдержанным. И неразговорчивым.
— Слушай, что они гоняют-то? — я спросил.— А?
Он ответил после долгого, неприятного молчания, не отрываясь от прицела.
— Обезьянью голову гоняют.— И неожиданно продолжил: — Если посмотришь на БМП, что возле сосновой рощицы стоит, увидишь силуэт маленькой обезьянки на броне. Привязана она там, чем-то типа бельевой верёвки. Они, должно быть, поймали сегодня пару обезьян в лесу, утречком…
Я был удивлён. Количеством произнесённых слов. Его предположением, что в лесу питомника всё ещё есть обезьяны. Я слышал, что практически все они были изловлены, когда город был захвачен и оставлен десяток раз воюющими сторонами; что небольших, мартышек, держали в качестве талисмана в пехотных и танковых подразделениях, а покрупнее — продавали в порту за границу; остальных просто убили, развлекаясь, стреляя в лесу, как в тире.
— Вчера у них не было этой мартышки,— сказал снайпер.— Видно, решили обзавестись… И совсем крошечную я видел, в джунглях, на свободе пока что, несколько минут назад. Маленьких трудно заметить.— Он хмыкнул: — Крошка, которую я засёк, должно быть, перескочила через несколько эволюционных этапов за этот год: она явно научилась существовать бесшумно, как кошка. Такое поведение, э-э-э, было бы интересной темой для докторской диссертации…— он усмехнулся: — если бы от этого Института что-то осталось…
«А какие эволюционные этапы ты-то перепрыгнул, чтобы начать так вот словоохотливо говорить?» — подумал я. Моё удивление перешло в неприязненное изумление.
Вообще-то я ему завидовал. Дико. Чёрной завистью. Его безмятежному характеру. Его матовой коже — сухой как пергамент. Тому, что он явно не против был находиться здесь и сейчас. Что у него есть этот ё… мощный прицел. Всему завидовал! И, оказывается, он ещё и образован. По речи видно.
Я попытался сглотнуть сухой ком, застрявший в горле. Приложил к потному лбу мокрый, вонючий рукав рубашки. Нательный крестик и цепочка, касающиеся моей груди, вызывали раздражение потеющей кожи; на моей волосатой груди появлялось всё больше сыпи. Чесалось страшно, с ума сводило. Но снять распятье я не мог, никак,— это может неуда…
— Месяц назад,— вымолвил блондин,— тут только добровольцы были — эти горцы.
Я заметил, что он, говоря, наблюдает за футбольным матчем в прицел — и даже комментирует: едва слышно выдохнул «ну, давай, б…». А ведь я тоже пару минут назад был оценивающим зрителем… Как я его ненавижу, б… болельщика этого!..
— …и,— он продолжил ровно,— тогда они играли с головами пленников. Отрезанными от тела бóшечками, м-да… Дело они это лю-ю-бят, дети гор: ритуальные усекновения главы — с молитвочками, с песнопениями их заунывными. Ну, ты знаешь,— он осклабился,— штучки их исламистские…
Он повернулся ко мне. У него были вылинявшие голубые глаза. Почти белые. И такие же пустые, как полуденное небо над нами.
— Они стараются не заниматься такими прелестями в присутствии сепаратистов — местные-то, они типа, нэжны пирожны… Ха!
Он отвернулся к своему прицелу. Замер. Неподвижное, единое целое с выжженной природой холма существо.
Я мог бы под рубашкой майку носить, чтобы от распятья защитить кожу. Но в этой дикой влажной жаре, проклятой, ещё один слой одежды…
Я поскрёб грудь, медленно поднял полевой бинокль, стал искать БМП.
Она сидела на облупленной краске брони. И вправду маленькая обезьяна. Обезьянка. Вокруг её шеи была обвязана белая верёвка. Сидела она, ссутулившись, на скате, в тени высоких сосен опушки. Вдруг она привстала, подняла плечи, вскинула правую руку, схватила верёвку и резко отвела голову назад. Верёвка, натянувшись, дёрнула её голову. Мартышка притронулась (на этот раз робко) к верёвке, словно пытаясь умиротворить наказывающую, жестокую руку. Притронулась ещё раз. Отпустила верёвку. Сгорбилась на железе ската. Осталась сидеть. Неподвижно, безвольно.
— Конечно! — сказал я польской дамочке, улыбаясь.— От обезьянок я был в восторге! И вообще, тогда у нас, попозже, в 80-х, были и Олимпийские игры — вы помните, наверно — и… Ах, то были хорошие времена! Много чего замечательного, знаете ли, было… А от обезьянок я был просто без ума!!!