Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2017
Как-то на досуге мне пришло в голову подсчитать, сколько людей я встретила за годы своей работы в администрации города. Получилось где-то плюс-минус миллион. Нет, конечно, город наш маленький, и столько народу не наберётся, но если считать, что в день приходило примерно 50–70 посетителей, с которыми надо было поздороваться, ответить на вопрос, помочь, подсказать, отказать и так далее, то эта цифра вполне объяснима. В дни приёмов или на совещания приходило по 120–150 человек.
Вот в этом калейдоскопе встреч, лиц, знакомств, да и за давностью лет, как-то совсем позабылись друзья детства. Однажды я долго вспоминала, кто из мальчишек учился вместе со мной в начальных классах, и не могла вспомнить. Правда, легко было запутаться. После войны ребятишек в деревне было мало, в классе моей старшей сестры, 1941 года рождения, например, училось всего шесть человек. У нас было 6 девочек и три мальчика. Поэтому классы совмещали: первый класс учился в одном кабинете с третьим, а второй с четвёртым. Первоклассники сидели за партами на одном ряду, а на другом ряду — третьеклассники. В начале урока учительница объясняла урок нам, а потом переходила на другой ряд. Какая каша была в головах у детей, понятно. Помню, как стоит у доски хулиганистый пацан Огнивенко, третий год сидящий в третьем классе, мнётся, никак не может ответить, какие звери живут в Африке. Кто-то шёпотом подсказывает ему: «Негры». Он с благодарностью оборачивается к подсказчику и — гордо! — к учительнице: знаю, мол, не лыком шит, и произносит: «Ещё в Африке живут звери негры».
Мы с сестрой учились хорошо, часто награждались похвальными листами и книжками. Книга у нас в семье почиталась; наверное, единственная семья в деревне, у которой имелась небольшая библиотека, была наша. Родители наши повидали свет, поэтому мы немножко отличались от остальных. Учителя нас любили, а сверстники дразнили отличниками. Семья наша была большая и бедная. Выживали в основном за счёт огорода и подсобного хозяйства. Для нас даже сахар был большим лакомством. Насыпали его горкою на стол и макали в него смоченный водою хлеб. Вкуснота необыкновенная!
Мы, младшие в семье, несмотря на полуголодное существование, иногда капризничали, не хотели, например, ужинать. Тогда мама прибегала к крайнему средству. Она говорила, не будешь есть, душа твоя голодная улетит искать еду по соседям, облизывать их ложки. А если она прилетит к Кольке Гаврилычеву? А у него ложки-то какие сопливые! Этот аргумент действовал безотказно. Колька, наш дружок, старше нас с сестрой на два года, был на редкость сопливым. Две зелёные сосульки постоянно висели у него под носом. О Кольке у меня навсегда осталась память в виде своеобразного украшения. Мне тогда было лет пять, мы играли с ним в «домики», то есть делали углубления на покатом берегу пересохшего за лето ручья и украшали их щепочками, веточками, стёклышками — других игрушек не было. Он нечаянно насорил в моём «домике», мы тут же рассорились и разбежались, каждый поближе к своему двору. Дальше — больше. Я взяла кусок кирпича и кинула в него, но не попала. Он кинул в ответ. Сначала я ослепла, потом почувствовала страшную боль. По лицу текло что-то горячее, моё белое платьишко стало красным. Я с рёвом пустилась домой. Папа, увидев меня, побежал к соседям: убью! Мама уцепилась за него и не отпустила, слава Богу. Побежали за фельдшером, хромым Костей, которого все звали Никодимычем. Я от страха перестала реветь. Мы с сестрой боялись Костю до дрожи, до обмороков. Как только увидим, что он спускается к нам с горки, сразу прячемся в сундук, затаимся там и не дышим, пока он не уйдёт. Однажды, увидев его, направляющегося к нашему дому, я от ужаса спряталась в табак, который папа выращивал в огороде. Земля была тёплая, но сырая после ночного дождя. Костя пробыл у нас довольно долго, и я заснула. А когда проснулась, меня почему-то сильно трясло, даже зубы стучали. В дальнейшем я заболела малярией. Видно, укусил малярийный комар. Это было ужасно. Каждое утро начиналось с сильнейшего озноба — меня колотило и подбрасывало так, что стук моих зубов был слышен, наверное, за несколько метров. Меня укрывали толстым стёганым одеялом, поверх одеяла шубой и ещё чем-нибудь, но это не спасало. Потом начинался другой кошмар — меня бросало в жар, тело моё, казалось, просто расплавляется. Лечили меня горчайшим лекарством — хиной.
К счастью, Никодимыч меня тогда не съел, а промыл и забинтовал рану и посоветовал съездить завтра в районную больницу. Но мы в больницу не поехали, а над правой бровью у меня навсегда осталась большая вмятина. А с Колькой мы опять подружились, чуть ли не на второй день.
Мы с сестрой были двойняшки. На вопрос кого-нибудь из взрослых, где же нас, таких красивых, взяли, мы с гордостью отвечали: нас папа с войны принёс. Нашего соседа Кольку с войны принесла мать. Правда, это случилось ещё до окончания войны. У Кольки было две матери: тётя Нюра, его настоящая мать, и тётка Марья, сестра тёти Нюры. Колька называл их мама и мамака. Главной в семье была мамака, строгая, неулыбчивая женщина. Кольку они обожали.
С войны в деревню принесли и ещё двух пацанов, Шурика и Толика. Они были тоже постарше нас. Шурик, веснушчатый, долговязый был моим «женихом». Так взрослые почему-то считали, может потому, что мы часто проводили время вместе, любили слушать пластинки — у них одних в селе был патефон. Чаще всего слушали Лидию Русланову, весь её репертуар знали наизусть.
Толик жил на другом краю деревни, с бабушкой. Мать его была неизвестно где, да он в ней не сильно и нуждался, бабушка души в нём не чаяла.
В селе было много сирот, почти у каждого второго война отняла отца. Я помню, как наш сосед Мишка, парень лет шестнадцати, прибежал к нам с новостью: кто-то, где-то видел отряд всадников, якобы появившийся в каком-то селении, они проскакали и скрылись, а куда — неизвестно. Его отец был кавалеристом и пропал без вести. Я навсегда запомнила тоскливую надежду в его глазах.
Кольку, Шурика и Толяна объединяла не только военная биография их матерей — у них была одна фамилия на троих. Нет, вообще-то фамилии у них были разные, даже по две. У нас в деревне по какому-то странному обычаю никого не звали по фамилиям, а только по двору, то есть прозвищами. Это повелось, наверное, потому, что в деревне было две основных фамилии, и, чтобы не перепутать, называли по-своему. Например, скажут: Николай Татаринцев — ну и что? Татаринцевых в деревне пруд пруди. А вот Коля Алдохин (по дворовому прозвищу) — другое дело, сразу ясно, о ком речь идёт. Правда, вот наша фамилия была в селе единственной, а нас всё равно называли не Китаевыми, а Денисовыми.
Несмотря на то, что у каждого из этих пацанов было как бы по две фамилии, а у Кольки даже три (в деревне судачили, что настоящая его фамилия Дадаев, и отец его — то ли калмык, то ли казах), они считали себя Василевскими. Конечно же, имелся в виду маршал Василевский. Почему именно его они выбрали в отцы, непонятно, ведь, например, маршал Жуков пользовался несравненно большей любовью и авторитетом в народе. Помню, как мы распевали частушку: «Ах, машина ехала, колёсами стукала, никогда мы не забудем товарища Жукова».
Когда кто-нибудь из старших пацанов начинал смеяться над ними, или допускались оскорбительные выражения в адрес их матерей, ребята кидались в драку, и частенько обидчики удирали с расквашенными носами. Особенно не спускал обиды Толян. Лет в тринадцать он едва не угодил в тюрьму: при очередной драке пырнул ножом соседского Лёньку, который особенно им всем досаждал. Пока окровавленный Лёнька скулил в медпункте, Толик исчез. Мы, ребятня, до самого вечера искали его по всей деревне. Уже в сумерках обнаружили его в густых зарослях малинника в нашем саду. Он попросил принести ему хлеба и воды, что мы с готовностью и сделали. Было немножко страшновато находиться рядом с ним. Он скрывался ещё несколько дней. Приезжал милиционер из района, но мы не выдали его укрытия. Дня через три его бабушка заколола свинью и повезла в райцентр. По разговорам взрослых мы поняли, что Толикку больше ничего не грозит, и он вскоре носился по деревне как ни в чём не бывало.
Мальчишки продолжали упорно утверждать, что их отец — маршал Василевский. Доказательством тому служили фотографии маршала, вырванные из «Огонька» и других журналов, висящие в их избах. Самая красивая фотография была у Кольки.
Мы часто играли в войну, да это и понятно, война недавно закончилась, возвращались уцелевшие земляки, своими рассказами о войне, своими орденами и медалями они вызывали у нас, детей, восхищение, хотелось походить на них. Колька всегда был у нас командиром, я — медсестрой. Все ребята мечтали стать военными, а уж эта троица сыновей маршала Василевского и подавно.
Я решила посмотреть в Интернете, что стало с этими ребятами, живы ли они. И хоть с компьютером я на «вы», всё-таки обнаружила одного в социальных сетях. Вот это да! Колька, наш сосед, оказывается, стал генералом! Он, конечно, сильно изменился, трудно было узнать в этом солидном, важном, увешанном орденами офицере того скуластого, узкоглазого мальчишку, который оставил на моём лице отметину. Я знала, что он после школы поступил в военно-политическое училище, но потом я уехала из деревни, и что с ним дальше стало — понятия с тех пор не имела.
Продолжаю поиски. Нашла Шурика. Полковник авиации в отставке. Орденская планка на груди. Семейные фотографии, дети, внуки… Такой же белобрысый, лопоухий, веснушчатый… С Шуриком после школы я виделась всего лишь один раз. Я приехала в отпуск к родителям, и он тоже был в отпуске. Ему очень шла военная форма. Каждый вечер он приходил к нам, мы сидели на отполированных временем брёвнах возле забора, болтали обо всём понемногу. Мужского интереса Шурик ко мне явно не проявлял, да и я к нему тоже. Совсем забылась детская влюблённость, когда при виде его сладко и непонятно сжималось сердце, а нечаянное прикосновение обжигало огнём. Он мне очень нравился, а ему нравилась другая девчонка, живущая на другом берегу реки. Однажды он в ледоход по плывущим льдинам перебрался через реку, к ней. Я ревновала, страдала и даже плакала. Мне было тогда двенадцать лет, ему четырнадцать.
Поразил его рассказ о том, что он нашёл всё-таки своего отца. Не маршала Василевского, конечно, но тоже военного, полковника. Окончив военное училище, в парадной форме, начищенный, наглаженный, с новенькими лейтенантскими погонами, весь из себя, Шурик решился показаться отцу. Он разыскал его в одной из станиц на Кубани, где тот жил со своей семьёй. Но отец принял его холодно. Ни малейшей искорки не только отцовской любви, но и элементарного интереса не уловил парень в глазах полковника. Разговора не получилось. Ни о матери Шурика, ни о нём самом не было задано ни одного вопроса. «Зачем ты приехал?» — только и спросил тот. И такая горькая обида сквозила в рассказе Александра, что было понятно: рана от этой встречи не зажила у него в душе до сих пор.
Третьего, Толика, в Интернете я не нашла. Созвонилась с одной из бывших одноклассниц, но она тоже мало что о нём знала. Бабушка его давно умерла, других родственников не было, особенно-то никто и не интересовался его судьбой. После армии он остался на сверхсрочную службу. Воевал в «горячих точках», говорят, даже президент Афганистана наградил его высшим орденом страны. Толик когда-то тоже хотел стать военным. Он был бесшабашным, отчаянным мальчишкой. Не терпел несправедливости и часто бросался на защиту слабых и обижаемых. Запомнился один случай. Дело было зимой. С утра у нас в доме ощущалась какая-то непонятная тревога. Выходить на улицу родители не разрешили. Даже наша собака Жульба сидела взаперти в сенях и тоже тревожно лаяла. Слышались какие-то звуки, похожие на стук доски о доску, лай собак. Мы догадывались в чём дело — приехали живодёры, отстреливающие бездомных собак. Но какие в деревне бездомные собаки — они просто живут на улице. Кто их будет держать в избе? Вдруг рядом с нашим домом послышались громкие выстрелы, собачий визг. Папа, накинув полушубок, выскочил на улицу. Мы, несмотря на запрет матери,— за ним. На снегу лежала наша Жульба. Как она сумела выбраться из сеней, непонятно. Снег под ней был ярко-алого цвета. Горячие капли крови прожигали снег, и над ямками стоял парок. Она смотрела на нашего отца глазами, полными слёз и, казалось, просила: помоги, сделай что-нибудь, ты же сильный, ты мой хозяин. Ноги её дёргались, она не в силах была поднять голову. Мы рыдали. «Вы что наделали? Это же собака не беспризорная, неужели не видно! — сказал папа, губы его тряслись.— А вы марш домой»,— это уже нам.
Один из негодяев уже поднял ружьё, собираясь добить беднягу, но Толик, тоже прибежавший на выстрелы, полураздетый, в каких-то калошах на босую ногу, бросился к Жульбе, прикрыл её своим худеньким телом и закричал: «Не трогайте, гады!» Мужики опешили. «Отойди, давай, пацан,— сказал один из них,— некогда тут возиться, нам план надо делать». Толик, с ненавистью глядя на него, снова крикнул: «Не трогай!» «Мужики, уезжайте,— сказал отец,— хватит уже, и так дел наделали. Совести у вас нет совсем». Живодёры, матерясь, уселись на сани, на которых лежали тушки убитых животных, и уехали. Собаку выходили, и она ещё долго-долго жила у нас.
Как сложилась дальнейшая судьба Толика, никто точно не знает. Может, погиб от пули душмана, может, сгорел на ликвидации Чернобыльской аварии, может, сложил свою голову ещё где-нибудь. Если он погиб, то наверняка его смерть была героической — такой он был пацан. Но хочется верить, что он жив и здоров, растит детей и внуков, любит жену, разводит цветы на даче.
Да, не посрамили мальчишки громкую фамилию.
Если бы маршал Василевский был жив и каким-то образом узнал о своих «детях», он бы, наверное, гордился ими.
За туманом ничего
не видно…
В нежно-розовой юности мне довелось жить в Казахстане. Мы с подружкой решили уехать из своей деревни, а в Казахстане жила её старшая сестра. Сказано — сделано.
В то время целина была уже давно поднята, степь распахана, собирались неплохие урожаи. Строились посёлки, элеваторы, электростанции, дороги. Расстояния в степи — немерянные. От совхоза до совхоза можно ехать целый день, не встретишь ни одной живой души, только сурки, как бояре в толстых шубах, стоят на обочине.
Поселки носили название тех городов, откуда приезжали первые целинники: Минский, Одесский, Фрунзенский и так далее. Мы жили на Минском ХПП, что означало: хлебоприёмный пункт, а проще говоря, элеватор.
Двадцать домиков в степи, до ближайшей станции километров сто, только к элеватору подведена железнодорожная ветка. Дизельная электростанция, водокачка, ни деревца вокруг, ни кустика. Когда начинались бураны, на улицу старались выходить крайне редко, жизнь в посёлке замирала. Посёлок продувался вдоль и поперёк, снег несло, кружило, возвращало, и так могло продолжаться и неделю, и две.
Весной ненадолго степь оживала, расцветали подснежники, до самого горизонта колыхалось белое море — цвёл ковыль. Кое-где в степи встречались берёзовые колки, которые росли, как правило, у болотца. Откуда брались эти болотца — непонятно, до ближайшей речки было несколько километров.
Посёлок наш был интернациональным: русские, украинцы, казахи, немцы, было несколько семей из Мордовии. Несколько позже приехали переселенцы из Белоруссии. Более мирных, добродушных и простодушных людей, чем белорусы, я в своей жизни не встречала. Делились последним куском, хотя жили очень скромно. Мне кажется, что древние наши предки, русичи, были такими.
Больше всего было украинцев, в том числе из Западной Украины. Они отличались говором, одеждой, сдержанностью. Но я с ними дружила — девушка по имени Слава — Станислава — была моей подружкой.
Приехала из Алма-Аты казашка Аня (настоящее имя Несыпбала), и все мы близко к сердцу принимали развитие отношений между нею и красивым парнем по имени Сакен, и радовались, когда они, наконец, поженились.
Директором у нас был чеченец, или ингуш, точно не знаю, по фамилии Харсиев. У него было человек 11 или 12 детей, причём скоро он привёз ещё одну такую же большую семью — женщину и её 13 детей. Говорили, что это была его сестра, но некоторые посмеивались, мол, это вторая семья, у них так принято. Все ребятишки отличались необыкновенной красотой, взрослые дочери — просто красавицы.
Первые в своей жизни цветы я получила от парня из этой семьи. Мы шли с ним вдоль железнодорожной ветки, кругом выжженная трава, глина, и вдруг около рельсов какие-то синенькие чахлые цветочки. И Хабибула нагнулся, сорвал их и подарил мне. Мне никогда до этого не дарили цветы, и я испытала какое-то незнакомое чувство, я как бы качественно изменилась внутри, даже что-то вроде гордости появилось…
Хабибула был красивый парень, приехал после техникума, работал электромехаником. Вскоре все поселковые стали звать его Хаби, он охотно откликался. Нарочно говорил с акцентом, пародировал отца, и по своему поведению был скорее русским, чем ингушом. Сёстры его тоже иногда посмеивались над отцом, конечно, в его отсутствие.
Я помню, как они с жаром обсуждали решение властей о восстановлении национального языка и письменности, о разрешении обучения на родном языке. Я по молодости лет не совсем понимала, о чём идёт речь, но радовалась вместе с ними. И все наши ребята радовались.
Нас, молодёжи, было в посёлке немного. Вечерами собирались на крылечке магазина, пели песни. Начинала всегда Алия, наполовину казашка, наполовину татарка, очень красивая девушка. Она появилась у нас неспроста. Неподалёку строился закрытый город (теперь Степногорск), там отбывал наказание её жених — русский парень Николай. Она тайком от родителей поселилась у нас, чтобы быть ближе к нему, ездила на свидания, посылала посылки. Мы принимали во всём этом живейшее участие, сочувствовали ей, помогали.
У Алии был необыкновенно красивый голос — высокий, чистый, сильный. «За туманом ничего не видно…» — начинала она, и словно птица взмахивала крылами в груди. Некоторое время никто не решался запеть. Голос поднимался в небо, летел над вечерней степью и где-то там, в необозримом далеке, растворялся. Потом начинали подтягивать другие, и долго не смолкали наши песни.
Особенно мы любили украинские песни. И до сих пор я их люблю. Мне очень нравилась мягкая украинская речь. Сначала было смешно слушать то или иное слово, а потом незаметно и сами мы с подружкой усвоили многие из них, и я уже в письмах домой писала «нема» вместо «нет» — совершенно непроизвольно.
Жили в посёлке три семьи немцев. Две сестры, на вид невзрачные, худенькие, живущие весьма скромно. Но сколько в них было доброты! Я была самой молодой девчонкой в посёлке, и меня все опекали, тем более у меня недавно умерла мама, все знали об этом и жалели меня. Сёстры Риц частенько зазывали меня к себе, кормили, и от них чуть ли не впервые я услышала и узнала многое о германской культуре, истории, народе, хотя они сами, конечно, были русскими немцами.
Был у нас молдаванин Коля Дынту, который всё хотел посмотреть, какая я буду в старости и смеялся при этом, потому что представить того кузнечика в очках старой было невозможно.
Много лет прошло с тех пор. Мне иногда снится сон: я возвращаюсь в это посёлок, хочу увидеть своих друзей, знакомых, но вокруг всё какие-то незнакомые строения, выбитые окна, пустые улицы. Нигде ни одного живого существа. Я мечусь туда-сюда, мне страшно. Вот знакомый дом, сейчас я увижу кого-нибудь… Нет, всё опять чужое, незнакомое. После этих снов на меня нападает тоска. Кажется, ну что там вспоминать — два десятка щитовых домиков да скромные жёлтые или синие цветочки на чахлой земле?
Мне всегда хотелось туда возвратиться, посмотреть, как там? Но я понимаю, что этого никогда уже не будет.
Где теперь Алия и Сакен? За границей. Где Дынту, так и не увидевший меня в старости? Когда я смотрела по телевизору репортажи из Чечни, сердце моё обливалось кровью. Я невольно искала глазами знакомое лицо — Хабибулу. Быть может, его сын стрелял в наших парней или он сам давно убит сыном Васи Лютова, его друга?
И город Степногорск, родной брат нашему городу, теперь чужой. Самая большая моя боль — Украина. Тут не хватит никаких слов, чтобы её выразить. Как же всё это случилось с нами?
У меня до сих пор хранится маленький сборничек украинских песен, которые я практически все знаю. И когда в каком-нибудь старом фильме зазвучит украинская песня, хочется плакать — от их красоты, напевности и от горечи понимания, что мы теперь — врозь.
И снова я вижу во сне тот затерянный в степи посёлочек. И нет там ни друзей, ни знакомых. И всё там порушено и запущено и скрыто за туманом раздоров, споров и обид.
И где мы когда-то были так счастливы.