Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2016
* * *
Ах,
если бы я все простил и забыл
достоинства наших кумиров!
Ушёл бы в излом аббевильских рубил,
во рдяный галоп Альтамиры
и охрой чертил бы природную злость,
и похоти древнюю жажду,
и детскую нежность, как жжёную кость,
на своды накладывал дважды!
Ах, если бы выразить каждый отщеп
под траурным слоем кострища,
увидеть под пеплом и землю, и хлеб,
в ладони — и пламя, и пищу,
и слышать былое как музыку сфер,
и видеть, как вечные Альпы…
Но память не фреска в покое пещер,
а кровью алеющий скальпель!
* * *
А
что останется, когда
затянет небо паутина,
замрут в тоннелях поезда
и льды покроют Палестину?
Когда из всех земных щедрот
не выберешь и неликвида —
ни банку залежалых шпрот,
ни пересохшую акриду?
Останется неяркий свет,
останутся сухие зёрна,
останется любви завет
и цепкость ранящего тёрна,
и Духа древние моря
неумолкающим прибоем
ответят, сызнова творя
рассвет и небо голубое.
А что останется, когда
забвение на смену слову
придёт, как мёртвая вода,
как скрежет ржавого засова?
Останется младенца крик,
огонь звезды над смертной тенью,
останется единый миг
сотворчества и сотворенья!
* * *
В
тишине пришли снега,
словно тать в ночи,
поседевшая тайга
стынет и молчит,
птица встала на крыло,
затаился зверь,
лёд порошей замело —
не ступай, не верь.
Погоди, раздует хмарь
ветер ледяной,
солнца заревой янтарь
растечётся хной,
стужа выстелет пути
крепостью зимы,
и тебе шепнёт «иди»
вечность Колымы.
Ровным шагом навсегда
поведёт река,
стает колкая звезда
в темноте зрачка,
частоколом гребни гор,
кровь во рту как медь,
а за поясом топор,
а на сердце смерть.
Дай мне пригоршню огня
да глоток воды,
светом утренним граня
голубые льды,
дай рассеять горький дым
и вдохнуть покой,
дай уйти мне молодым
ледяной рекой!
Лимб
I had a dream, which was not all a dream
Lord Byron
Мне
это снилось или наяву
случилось, не узнаю я вовеки,
лишь помню, как покинули Москву,
как стылой рябью покрывались реки,
и неподвижность ледяной воды
напоминала сомкнутые веки
покойника… и пепельные льды
в морскую тишину стадами плыли,
как антиподы облаков. Сады
роняли пепел. Струйки серой пыли
покрыли всё — асфальт, металл, траву,
цветы Земли — покрыли и убили.
И небо потеряло синеву,
и море, остывая, умирало,
а ветер гнал опавшую листву,
и солнце закрывалось мутным гало,
как глаз бельмом. Движенье корабля
бесшумным было — или нам казалось?
Я не могу ответить. Но земля
была реальной — плоская, нагая,
пустые бесконечные поля,
где снежным воем север настигает
и гонит сквозь безликость городов,
холодными порывами стегая…
Вот и проплыли льдины вдоль бортов,
открылась гавань. Здания — как глыбы,
из голых плоскостей, прямых углов,
ни завитка, ни одного изгиба,
повыстрижено всё. В какой стране
мы оказались? В Нидерландах либо
на Готланде? Тонули в тишине
скрещенья улиц, и везде стояли
размытые, как тени на стене,
беспамятные люди. В их печали
сквозило ожидание конца
и страх страданий. Все они молчали,
но на вопросы с видом простеца
нам каждый встречный отвечал по-русски,
и опадала серая пыльца
с бесцветных губ и глаз, как пепел, тусклых.
Чего вы ждёте? — я спросил тогда,
и отвечали мне: к началу спуска
пора готовиться. Вот-вот спадёт вода,
и успокоится холодный ветер,
и мы уйдём, и в нас умрёт беда…
Какое безразличие в ответе,
покорное смирение в глазах —
никто на умирающей планете
не помнит о любви, листая страх!
Разлюблена, покинута, забыта,
проспорена, пропита на пирах
Россия. Вы сошли с её орбиты
и ждёте наползающую тьму,
и жизнь уходит, словно прах сквозь сито,—
ни памяти, ни сердцу, ни уму.
* * *
Когда
коснётся одиночество
изломом высохших ветвей
и отзовётся только отчество
из горькой памяти твоей,
тогда ты всё увидишь заново,
как в детском радужном стекле,
предутреннее, первозданное,
единственное на земле.
Увидишь, словно не утрачены
в десятках прошуршавших лет,
в быту и беготне горячечной,
в дыму дешёвых сигарет
ни муравы прохлада дивная,
ни тёмных елей тишина,
ни восхищение наивное
смешной девчонкой у окна.
На картину
Серебряковой
«Катя у окна в Ментоне»
Она
стояла у окна,
лазурью утренней любуясь,
мечтательно погружена
в покой и дымку голубую.
Искрился воздух, как вино
великокняжеских подвалов,
и счастье было суждено,
и муза руку подавала.
Круженье белого крыла,
призыв цикад, цветенье дрока…
И только родина была
неприкасаемо далёкой.
Город-камень
Город-камень,
город-крест,
крепость золотая,
словно древний палимпсест,
я тебя читаю
про себя и по слогам,
сквозь гранит и гравий,
сквозь базарный шум и гам
на остывшей лаве.
Посмотри: на белый свет
сквозь узор дешёвый
проступает шрифт газет,
лозунги Хрущёва,
и сквозят, и режут глаз
правдой полуголой
подзабытый новояз,
мёртвые глаголы.
Но осыпались трухой
ветхие обои,
закружился лист сухой
в небо голубое,
льётся талая вода,
заливает мрамор,
всходит ясная звезда
над бессонным храмом.
И не верится уже
в ужасы пророчеств —
на последнем рубеже
лето всё короче,—
город обронил парик,
платье бросил наземь,—
в горле дозревает крик:
вырвать всё и разом!
Город — матовый кристалл
в золотой оправе!
Неужели час настал
роду и державе?
Проступили шрамы слов
на твоих скрижалях,
когти бронзовых орлов
рукояти сжали!
Город — горькая строка
грянувшего грома!
В этот миг твои века
станут невесомы,
в белокаменном ковше
растекутся мёдом
и расплачутся в душе
твоего народа!
Воздух, терпкий, как вино,
золотая осень…
Сколько будет нам дано?
Всё, что ни попросим!
Город, вымытый дождём,
радугой увенчан…
Начинайте! Что мы ждём?
Занавес — и вечность!
Ливан и смирна
Ливан
и Смирна, как вы далеко!
Дистанции умножены на время,
зыбучее, как душный сон в гареме,
как дышащее пеной молоко
на огненной плите. Часы что годы,
и годы что часы, и нет им счёта,
они текут, как восковые соты,
как масло и как медленные воды
Евфрата. Жизнь проходит стороной,
по автобанам и аэродромам,
а здесь, у кучи глины и соломы,
смолу разогревает новый Ной.
Ливан и смирна… золото горит
кристаллами дубайских небоскрёбов.
Аравии бездонная утроба
всё пожрала — и Ур, и Угарит,
и снежные вершины Арарата,
и кряжи кедров, и виссон Сидона,—
остались только кровью на ладони
рассыпчатые зёрнышки граната
да музыка молитвенных стихов,
взывающая на листах канона.
Но языки мертвы, иссохли кроны,
пейзаж пустыни бледен и суров.
Ливан и Смирна, мрамор и порфир
колонн и сводов, а над ними купол —
огромный опрокинутый потир;
вино и злато льётся по уступам
огромных контрфорсов. Тяжесть храма
в сухую землю вдавливает стены,
и понимаешь: это тоже тленно,
и нет защиты от людского гама;
царит всепроникающий базар,
по всем углам торговцы и менялы —
сплошные распродажи, только мало
монет любви, и очень дорог дар.
Ливан и смирна, вечные дары —
от первого дыханья до кончины,
а между ними лики и личины,
вода и кровь, аскезы и пиры,
всё то, что у тебя течёт меж пальцев,
всё то, что ты под вечер забываешь,
вся суета сует, вся тварь живая,
все звёзды и пылинки, в лёгком вальсе
летящие в небытие. Лишь на краю
материка и на границе света
открыты таинства и явственны приметы…
А злато я в закате узнаю.
Память пустыни
На дальнем разъезде, под
бархатным небом пустыни,
где падали звёзды — беззвучные слёзы Вселенной,
где след их на сердце моём не остыл и поныне,
где стёрлись преданья, но память души сокровенна,—
Там край мой ковыльный с песчаным встречается краем,
и волжская воля течёт в азиатском покое,
там кровью весенней тюльпаны горят, умирая,
и время развеялось прахом, оно здесь такое —
сухое и пыльное, словно саманная кладка…
Из пальцев моих рассыпается пепел былого —
волшебники, принцы, разбойники, джинны, лошадки,
в лазурном огне изразца воплощённое слово!
Прости мне, Восток, что беру твой калам и пергамент,
что стройный алеф оплетается суздальской вязью,
что пресным лепёшкам отныне лежать с пирогами,
что древние стены под ливнем становятся грязью.
Твой древний язык расточается в брани базарной,
твоим матерям заграждают дорогу солдаты,
и дети твои, словно толпы разгромленных армий,
сквозь тучные земли Европы уходят к закату.
И где та пустыня, и кто её скорбный Овидий?
Погибшие земли, покрытые гипсом и солью,
где кости животных да хлам человеческий видишь,
где сердцем немеешь, горюя над мёртвой юдолью.
Спаси, моя память, царей с барельефов Нимруда,
снега Бадахшана, красавиц, уснувших в Сидоне,
и пальмы проросток, взошедший из каменной груды,
и тайну улыбки, лежащей на детской ладони.