Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2016
Деревушка сверху маленькая, среди снега будто и незаметная вовсе. Огоньки да дымки́ над крышами — вот и все приметы. Но так ей уютно в тех снегах, словно держит её кто в широких сильных ладонях, баюкает бережно. И плывёт она со своими дымками и окошками мимо снежно-тюлевой завеси, и смотрит странные сны о маячащем впереди лете. И будто нет в мире ни смерти, ни рождения, а только жизнь — бесконечная, как нетронутая простыня спящего поля.
— Ну и всё тогда. И живите,— Геннадий свернул договор, суетливо запихивая его в папку.
Лист сопротивлялся — ручищи под топор заточены, не под бумажки. И сам бывший домовладелец был какой-то неловкий, будто неуместный в маленьких сенцах. И виноватый. Саню ещё в агентстве смутила эта виноватость, будто Гена продавал не собственный дом — отчее гнездо, а пытался провернуть какую-то махинацию. Но махинатор из него был никакой, да и риэлторы подтвердили: всё чисто, покупай, Александра Сергеевна, владей безраздельно.
— Спасибо, Геннадий. Соскучитесь — заезжайте.
Он застенчиво улыбнулся, кивнул и вышел на крыльцо. Саню кольнула жалость: взрослый, а так по-детски к дому привязан. Не хотел ведь продавать после смерти родителей, из города наведывался. Но, говорят, нежилые здания быстро выморачиваются, умирают изнутри. Так и вышло. Геннадий обмолвился, что каждая поездка тоску нагоняет, словно любимые эти стены с укором смотрят: «Бросил, оставил!» Непросто ему сейчас уезжать.
Медленно, будто запоминая впрок, Гена прошёл до ворот, за оградой постоял возле своей «камрюхи», прощальным взглядом окинув окна. «Ещё заплачет»,— с опаской подумала Саша.
— Ну и всё тогда,— повторил бывший владелец и опять замер. Словно не пускало его что.— Тут неподалёку дед Гудед живёт. Вы, если что, к нему…
— Если что? С дровами я в сельсовете решу, по воде тоже — вы же мне всё рассказали.
— Да нет… он по другим делам,— Геннадий, видимо, оставил попытки облечь слабо брезжащую мысль в слова, вздохнул напоследок и уехал.
Саня ещё постояла у ворот, борясь с нахлынувшим чувством одиночества и даже паники. Хотелось бросить всё это новое хозяйство и вернуться в город с нескладёхой-водителем. Зима лежала длинным пробелом между тем, что было и что будет, а Саша торчала посереди белого листа снега сомнительной запятой: убрать? оставить? Упрямо дёрнула подбородком и пошла в дом. Впереди ждала первая ночь в новом жилище.
«На новом месте приснись, жених, невесте». Димка, гад, не приснился, окончательно вычеркнувшись из «женихов». Зато снилась деревушка Балай с высоты птичьего полёта: домишки и лес на многие километры вокруг. Впрочем, километры эти во сне только угадывались: птичье зрение оказалось со странностями, периферия будто отсутствовала, и картинку Саня видела как в выпуклой линзе. Вот её домик, печным дымом над крышей нарисовалось кудреватое «Саня». «Мило зачекинилась»,— подумала Саша-птица. На дальнем краю в изморозь выдохнулась дымным облачком какая-то «Шумера» или «Шушера» — не разберёшь; откуда-то извне посёлка возникло бледно-сизое «Аделаида». В стылом воздухе захрустела то ли сумбурная считалка, то ли детская песенка:
вспугнутым шорохом, шёлковым ворохом,
шорохом-морохом, морохом-шорохом, фух-х…
тесно приблизится, тащится-близится,
к пеплу прильнёт, тело возьмёт.
красное — белым, белое — красным,
фух-х… прорастёт.
Тонкий голосок скрежетал, словно царапая блёклое небо. Стало холодно, неуютно, Саня начала падать и проснулась.
Открыла глаза — чужой, давно небелёный потолок, стены со старыми, советских времён, обоями. Просыпаться одной в неосвоенном доме… паршиво. Вот бы проснуться так, чтобы, ещё глаз не открывая, почувствовать тёплый упругий бок рядом, вдохнуть знакомый мужской запах, уткнуться… Вот тогда с лёгким сердцем можно улыбаться серому потолку, вставать и осваивать новые владения. А с таким настроением, как сегодня, лучше вообще не вылезать из кровати. Но надо.
Саня, ёжась, сразу побежала к печке: домик за ночь выстыл, было прохладно. Неумело затопила, успев нацеплять заноз. Но вид живого огня неожиданно сообщил её унылому утру странное умиротворение, словно шепнув: «Привыкай».
И Саня начала привыкать: мыть, чистить, выбрасывать. А что делать, раз решила кардинально поменять свою жизнь?
Решение это нарывом зрело-зрело пару последних лет — и наконец лопнуло бурной ссорой с Димом, её шумной истерикой. К личным неурядицам добавился клубок рабочих проблем, и вообще, мир перестал соответствовать её ожиданиям буквально по всем пунктам. Димка хлопнул дверью, на работе она написала «по собственному». Всё это произошло в один день, и только вечером, шагнув в тёмный коридор своей квартирки, она вдруг осознала одиночество, ненужность, безысходность, тоску… да много чего ещё осознала в один этот тёмный момент. «Обрыдло»,— странное слово всплыло откуда-то из закромов памяти. Поревела, а утром отправилась к риэлторам — менять постылость привычных координат.
Так и появились в её жизни домик в деревне Балай и новая работа — учитель начальных классов. Деревушку выбрала почти наугад, по музыкальной балалайности звучания да относительной близости к городу. А то, что гибнущая без кадров школа приняла её с радостью, и вовсе показалось добрым знаком
За пару дней домишко приобрёл обжитой вид и немного прогрелся. Саня топила узкую печку-колонну, обогревающую зал и спальню. Но к большой, на полкухни, печи она подступить боялась. Огромный чёрный зев, как в сказке про Бабу Ягу, внушал ей какой-то детский, невесть откуда взявшийся страх. Саша прибралась в кухне на скорую руку, но с наступлением вечера старалась туда не заходить. Сидя в зале, она чутко прислушивалась: казалось, в кухне что-то поскрипывало, шуршало, ворочалось. Замирало, притаившись, а потом продолжало свою неведомую жизнь. Освещённая комната была отделена от плотной кухонной темноты шторками, они слабо шевелились, словно кто-то дышал там, за трепетом ткани. «Нервишки…— подумала Саня.— Лечиться надо».
Утро началось с гудков машины за окном — приехала Натка с дочкой Ладой. Сестра охала, ахала и ругалась: ведь надо такое учудить — податься в глушь, в тьмутаракань какую-то! Пошумев, Ната бросила затею переубедить упёртую сестрицу и ушла в сельпо за продуктами.
— Саня, а давай снежный дом стлоить! — племяшка столько снега за свою четырёхлетнюю жизнь и не видела никогда.
— А давай! — встрепенулась Саша.— Только дом мы не осилим. Может, снеговика?
Дело спорилось, и скоро у крыльца выросла симпатичная снежная баба. Ладка пыхтела рядом, пытаясь слепить бабе внучку, но вдруг поскользнулась, ойкнула и тут же заревела.
— Чего, чего ты? — всполошилась Саня.
— Зу-уб выпал! — проныла Лада и протянула тётке ладошку.
И правда зуб — молочный, чуть прозрачный, словно из тонкого фарфора.
— Так это тот, что шатался! Ну, красавица, не плачь! Молочный выпал, настоящий, взрослый вырастет! — успокаивала Саша племянницу, но та продолжала реветь.— А давай мы его мышке кинем?
Ладка удивлённо округлила глаза, и рёв пошёл на убыль.
Вернулись в дом, наспех скинули шубки-шапки, подошли к печке. Саня как могла придавила страх: чего не сделаешь, когда ребёнок плачет.
— А она вдлуг укусит? — Лада боязливо поёжилась.
— Ну что ты! Мышка пугливая, ты её и не увидишь. Бросим, слова волшебные скажем — и всё! Не бойся, все дети так делают!
— И ты делала? — Лада с недоверием посмотрела на Саню, солидную тётю двадцати семи лет.
— И я, и мама твоя, и бабушки с дедушками — все. Ну, давай, иди сюда!
Лада вздохнула и привычно подняла ручонки вверх: «Нá меня!» Саня легко подхватила племяшку и поднесла к печке, свободной рукой отдёрнув занавеску. Два голоса вышептали в тёплый надпечный сумрак вечную «обменную» приговорку:
— Мышка, мышка, нá тебе зуб репяной, дай мне костяной!
Мокрый, ещё в кровинках, зубик упал и сразу затерялся в куче хозяйственного хлама.
Лада, довольная, рассказала вернувшейся матери про мышку и похвасталась дыркой в десне.
— Вот, оставляй вас одних! — проворчала Ната.
За ужином сёстры вспоминали, как маленькими гостили у деревенской бабушки, своё «молочное» детство. Расстались уже без упрёков. Саня махала рукой отъезжающей машине, пока в заднем окне маячило белым пятном улыбающееся Ладушкино лицо.
Ранние сумерки плотно облепили всё кругом, голубые тени ограды расчертили сугробы хаотичной клеткой. Внезапно дом показался ей громадным запертым животным: хребет матицы, рёбра стропил, потемневшая плоть брёвен. Внутри зверя горел свет, прорываясь сквозь щели закрытых век-штор. Дом дышал ей в спину, и большое его сердце — печь среди кухни — было холодно.
Ночь прошла неспокойно. Кухонная печь заполнила всё пространство Саниного сна — мир словно втягивался в чёрное нутро, как в воронку. Устье печи, сбросив заслонку, пугало своей глубиной, свистело сквозняком, настораживало шёпотом, шебуршанием, шорохом-морохом, фух-х…
Маленькие ручки в седых ворсинках прижали сладко пахнущий Ладкин зуб к лысоватой груди. В глубине нежно-розовой детской дёснышки тукнуло, ожило и пошло в рост.
Утро выдалось седым, туманным. Ослабленное затяжной зимой солнце неверной рукой водило в тумане, пытаясь нащупать окна, но попадало в «молоко». В доме было сумрачно, за окном — серым-серо, и едва намечены силуэты близких деревьев. Снег валил всю ночь, и Саня, вздохнув, взялась за лопату — а то, глядишь, так скоро и из дома не выберешься.
Она чистила дорожку у ворот и вспоминала тревожный сон. Почему её так пугает эта печь? Ответ не приходил.
Саня вдруг вздрогнула и подняла голову. С другой стороны улицы на неё пристально смотрел незнакомец — маленький какой-то дедок. Заметив, что его обнаружили, он неуклюже, по-птичьи подпрыгивая, захромал в её сторону. Подошёл, тряхнул седыми космами, глянул рыжим разбойничьим глазом.
— Здрасьте…— растерянно поздоровалась Саша.
Дед не ответил на приветствие, продолжая изучать девушку.
— Я Гудада,— вымолвил вдруг. Голос негромкий и будто надломленный в сильной ноте — хрипит, сипит.— Гляжу, новый человек.
— Гудада… Гудед?
— Дед Гудед — так местные зовут. Цыганское имя, цыганский дед.
— Мне о вас Геннадий говорил… что за советом к вам можно…
— И что? Не нужен ещё мой совет? — Гудада прищурился.
— Да нет вроде,— неуверенно ответила Саша.
Не станешь же первому встречному рассказывать… Да и о чём? О том, что она печки боится? Курам на смех.
— До свидания тогда,— со значением сказал дед. Взгляд его вдруг стал сочувствующим.— Лучше уезжай, девка. Ждали тебя.
И развернулся, и зашагал в туманную морозь.
Как это понимать? Уезжай, но тебя ждали? Кто? Директор школы, конечно, ждал — малыши без пригляда были. Но зачем уезжать? Странный какой дед… Да ещё и на «ты» сразу.
Неприятная встреча настроения не добавила. Саня разозлилась на себя: поддалась беспочвенному страху, тут ещё дед этот нагнал туману. С пугливостью надо кончать — всё равно в морозы печь придётся топить, пора привыкать. Дом уже сияет чистотой, а в кухне едва прибрано. Решено, страх долой, нужно обживать и эту «терра инкогнита».
Саня прибавила громкость старого радиоприёмника. Пугающую тишину кухни перекрыло что-то симфоническое. Вооружилась ведром для мусора, влезла на табурет у печки, отдёрнула занавески и опасливо стала сгребать накопившийся мусор. Сгоревшие спички, гусиные крылышки, перепачканные маслом — пироги смазывали, ветошь какая-то… За монотонностью занятия страх чуть притупился. Среди хлама Саня заметила какие-то мелкие желтовато-серые камешки. Присмотрелась — и её передёрнуло от внезапного узнавания: зубы! Потемневшие от времени, маленькие, такие же, как они бросили на печку накануне с Ладой. Сколько же их… У Геннадия, бывшего владельца дома, видимо, было много сестёр и братьев. «Кто зубы — на полку, а кто и на печку»,— усмехнулась Саша. Надо же, целая история отдельной семьи…
Ссыпав находку в ведро, она продолжила уборку. Завалы постепенно уменьшались, как вдруг Санина рука в ворохе тряпок наткнулась на что-то мягкое, тёплое. Живое. Саня, вскрикнув, чуть не слетела с табурета. Боязливо отодвинула ветошь — блёкло-серый комок шерсти, хвостик… Облегчённо выдохнула: мышей она никогда не боялась, а полудохлых тем более. Мышь, похоже, и правда доживала последние минуты: лежала, тяжело дыша, не пытаясь бежать. «Сколько ж тебе лет?» — внезапно посочувствовав чужой немощи, удивилась Саша. Мышь казалась дряхлой: хвост в каких-то коростах, сквозь редкую тусклую шерсть просвечивала бледная шкура. Только глаза ещё были живы. Старуха, не отрываясь, смотрела на человека. Саня удивилась: разве бывают у грызунов такие глаза? У них всегда чёрные блестящие бусины, а тут — медово-карий взгляд… какой-то очень осмысленный.
Вдруг мышка дёрнулась и подалась вперёд. Движимая неясным порывом, Саня протянула руку, даже не подумав, укусит ли. Последним усилием мышиная бабушка вложила голову в протянутую ладонь, вжалась в человеческое тепло, судорога пробила мохнатое тельце. Почудилось, что тяжёлый вдох пролетел над печью, коснулся Саниного лица. Медовые глаза помертвели, взгляд остановился.
Выбросить на помойку странную мышь, в последнюю минуту искавшую её участия, Саня не смогла — не по-человечески как-то. Выдолбила в промёрзлой земле небольшую ямку, трупик сунула в коробку из-под чая, и мышка легла под снег. «Все в землю уйдём,— подумала Саша.— Разница лишь в упаковке».
Вернувшись с «похорон», девушка вдруг поняла, что страх перед печкой исчез. «Клининг-терапия»,— усмехнулась она про себя, уборка всегда действовала на неё успокаивающе. К вечеру она осмелилась даже слегка протопить печь. Сердце дома ожило, и Саня долго в темноте следила через щели дверцы за огненным биением.
Быт был налажен окончательно, и Саня — нет, в этот раз Александра Сергеевна — вышла на новую работу. Директор школы, Павел Игнатьевич, буйной бородой напоминавший одновременно Карла Маркса и дедушку Ау, провёл её по небольшому одноэтажному зданию, рассказывая по ходу, что и где: столовая, спортзал, три класса и «малышовая». Садика в посёлке не было, вот сельсовет и открыл группу для дошкольников. Из-за двери «детсада» слышались неясный шум, беготня и чей-то тихий рёв.
— У нас воспитательница приболела, сейчас учителя дежурят поочерёдно,— сказал Павел Игнатьевич.— Вы, как уроки отведёте, загляните, с группой познакомитесь.
Саня была совсем не против, малышей она любила. Тихие игры с племяшкой Ладой всегда казались чем-то вроде медитации, погружали в уют. Директор провёл новую учительницу в класс и представил второму «А». «Тоже совсем мальки»,— тепло подумала Саша. Прежняя их наставница-пенсионерка вынуждена была проститься с любимыми подопечными — годы брали своё. Молодую симпатичную учительницу второклашки встретили с восхищением: из города, модная, как с картинки, глаза смешливые! Занятия прошли отлично: ребята очень старались, так им хотелось получить одобрение «новенькой» Александры Сергеевны. Попрощавшись наконец с не желающими расходиться по домам школьниками, Саня в прекрасном настроении отправилась в «детсад».
Она открыла дверь в «малышовую», но тут же резко отшатнулась, чуть не задохнувшись. Запах. Непередаваемая смесь ароматов молока, манной каши, влажных подушек, детского мыла, горшков из умывальни — словом, детство, воплощённое в запахах, чуть не сшибло её с ног. Ошалев от этого неожиданного впечатления, Саня едва кивнула нянечке и с трудом сдержалась, чтобы не закрыть нос рукой.
— Проходите, Александра Сергеевна, ребятишки вас уже заждались,— сказала няня Лида улыбчиво.
Семь пар глаз уставились на Саню.
Волосы спутанным мхом, чумазые лица, хитрые глазёнки, алые пятна ртов, чей-то узкий язычок, вылизывающий блюдце с джемом — шёл полдник… Словно мелкая лесная нечисть… Голова закружилась, противно ослабели ноги.
— Дети, это ваша новая воспитательница, её зовут Александра Сергеевна. Повторите, кто запомнил: как зовут воспитательницу? — обратилась няня к малышам.
Ребята нестройно повторили, с любопытством глядя на застывшую в дверях учительницу.
Там — трепет вен на худой шейке. Тут — пот в ключичной ямке. Сонные ещё: неприкрыто-белеющие тела, на щеках следы от подушек. Перемазанные рты, коросты, горошины зелёнки, засохшие пятна на нагрудниках. Детали эти вдруг закружили Саню, она едва сдержала рвотный позыв. Привычный и любимый запах детской, малыши — откуда эта тошнота?
Ребятишки повскакали с мест. Она с ужасом поняла, что сейчас кто-нибудь из них приблизится, коснётся тёплыми влажными пальцами. Нет, только не это! Озноб колко прошёл по позвоночнику. Запах детства вдруг показался сладковатым, гнилостным. Детки словно из земли вышли, из почвы проросли, тонкие пальцы тянулись в её сторону, как бледные корни кладбищенских растений. Мягкие маленькие тела… В приступе паники, чувствуя, что желудок мучительно сжался в спазме, Саня едва нашла силы извиниться и поспешно вышла.
Отговорившись аллергией на «что-то детское» и неловко простившись с директором, Саня чуть живая выскочила на школьное крыльцо — на белый свет, в белый снег. Слабость в теле, неверный шаг. До дома недалеко, но как бы не осесть в сугроб — ноги не несут. Она решила доехать на автобусе и побрела на остановку. Перед глазами плыло, мир сливался в сплошное белое.
Влезла в автобус, стараясь не встречаться ни с кем взглядом. Отгородившись, отпрянув, обморочно облокотилась о стекло. Рядом вдруг плюхнулась бабуля — лягушачий рот, лягушья бородавка. На мгновенье привиделся длинный липкий язык — сляпал муху, втянулся,— довольно улыбнулась по-бабьи-жабьи, буркнула животом, довольно закатила белки глаз. Саню передёрнуло.
Откуда вся эта призрачная гадость в её голове? С ума она сходит? Плотно прильнула лбом к замороженному окну. Холод ласково оттолкнул безумие. Отложил. Но ведь настигнет…
Дверь автобуса отворилась, она стала выходить и чуть не влетела обратно. Вместо зимней свежести с улицы дохнуло смрадно, аж слёзы навернулись. От остановки до дома несколько метров. Но что это за метры… Пенсионерская улица, молодых, да и просто среднего возраста здесь нет. Слишком много умирания, тления. Старики брели на остановку, а показалось — к ней, на неё. Саня в ужасе зажмурилась, будто услышала: старики шуршат опадающими кожными покровами, дышат умирающими клетками, смеются ввалившимися беззубыми ртами — да, в своём безобразии они смеют смеяться! Шамкают, спешат — они так спешат… Задевают плечом, шипят вслед, перечёркивают её следы скорым концом, распадом.
Глухота, снегота, скрып-скрып, тела двигаются, лица сосредоточены, как у слепых. Взгляды в одну точку, губы в задумчивости жуют самоё себя. Движения неверные, словно они ищут в своей слепоте что-то, пытаясь нюхом, слухом определить местоположение в пространстве. Приближаются…
Ей показалось вдруг, что её молодость и красота сдаются, сморщиваются, пергаментируются, уходят в ничто. Как она доспешила, додышала, дошаркала до дома, потом и вспомнить не смогла.
Скинув шубу, Саня упала лицом в подушку. Ужас липкий — не сбросишь, не убежишь. Подобный страх она ощущала недавно у печки, но слабее, гораздо слабее. Сейчас старые и малые стояли перед глазами, заслоняя собою свет, цепко всматриваясь в неё. Взгляды их — как присоски на стекле: не отлепить. Тогда, на пороге «малышовой», а потом на своей улице девушка словно заглянула в разверстую могилу: мокрая земля ползёт по краям, пахнет свежей смертью, только что случившейся бедой. И сама Смерть словно сидела за маленькими столиками рядом с детьми, спотыкалась по сугробам под руку со стариками.
Пережитый ужас понемногу тонул в пухлоте подушки. Саня пыталась объяснить происходящее рациональными причинами. «Психоз какой-то… Обострённое восприятие на почве стресса»,— привычка к разумным объяснениям деловито обрубала бредовые рассуждения. Но поверить в это не получалось.
Вдруг Саша отчётливо вспомнила, чтó её «заморозило» там, на пороге «детсада» и на улице. Одинаковость. Малые и старые тогда показались Сане безликими, точнее, словно с двух шаблонов намалёванными — детского и стариковского. Дети — синеватые тени под глазами, рты, раскрытые в любопытстве, ещё недавно сосавшие материнскую грудь, а теперь — с едва намеченными росинками молочных зубов. Дедушки и бабушки — лица в морщинах, тёмные провалы вялых ртов без блеска эмали…
Саша передёрнулась от яркого образа. И как завтра идти на работу? Как выходить на стариковскую улицу? Мир вдруг сжался до тесной коморки, Саня почувствовала себя запертой, замурованной. Одна мысль о том, что заново придётся пережить этот кошмар, вгоняла в дрожь.
«Дед Гудед… к нему, если что»,— так Геннадий говорил. Может, это и есть «если что»? Чертовщина ведь какая-то, и дед… с чертовщинкой (вспомнились рыжие лихие разбойничьи глаза). Но что ему сказать? «Здрасьте, я детей и стариков боюсь»? Так ведь и Гудада старик! Замкнутый круг какой-то…
Мерила комнату бесконечными шагами. Бралась за дела — бросала, мысли разбегались. Почему так нерешительно уезжал Гена? Зачем зашёл дед Гудед — словно проверял? Может, знают что, но молчат?
Не в силах больше маяться в одиночку со своими мыслями, Саня оделась, опасливо выглянула за ворота. Никого, вечерние сумерки разогнали сельчан по домам. Торопливо она побежала узкой, протоптанной меж сугробов тропкой, молясь только об одном — никого не встретить.
Запыхавшись, добралась до дома Гудеда, заколотилась в дверь. Казалось, догоняют, в спину смотрят. Кто? Саня не задумывалась, страшно было задумываться, и вообще — страшно. Дверь распахнулась широко и сразу, словно ведром выплеснули в сумрак тёплый жёлтый свет. На пороге стоял цыганский дед. Саня замерла, приглядываясь к нему, прислушиваясь к себе. Нет, обычный человек, никакого ужаса она не почувствовала. Тихо вымолвила:
— Гудада… совет нужен,— и шагнула в сени.
Дед, ни о чём не спрашивая, принялся раскладывать по скатерти потёртые карты.
— Разве мужчины-цыгане гадают? — удивилась Саня.
— Цыгане и на одном месте не живут. Но я бракованный, мне можно,— усмехнулся дед.— Как нога отказала, так с женой и осели в Балае. Ну, рассказывай!
И Саня рассказала всё-всё: как печки боялась, про сны, про Ладин зубик, про сегодняшние кошмары. Стало легче, словно разбавила тревогу чужим участием. Гудада слушал и всё больше хмурился, руки застыли, перестали тасовать ветхие картонки. Жёстко отложил карты в сторону, припечатал ладонью, будто боясь, что те тараканьём расползутся по столешнице. «Выгонит?» — подумала Саня, и тут же навернулись слёзы. Куда же она тогда?
— Вы мне погадаете? — спросила робко, пряча глаза, смаргивая.
— Нечего тут гадать,— дед глядел как сквозь неё, весь где-то далеко, глубоко.— И так понятно. Ох, девка… Жена моя тебе бы лучше объяснила, да нет её уже.
— Вы вдовец?
Дед неопределённо помотал головой и продолжил:
— Что помню с её слов, расскажу. В беде ты — меж двух могил попала.
— Между… каких? — едва выдохнула Саня.
— Дети да старики. Малышня — они недавно из небытья, а старики — скоро в него. И те, и другие у границы со смертью ходят. А ты меж них, с тех пор как в этот дом переехала. Говорил я Генке: не продавай, не ты в нём хозяин!
— А кто? В регпалате документы проверяли, всё нормально было.
— Да не в документах дело,— отмахнулся Гудада.— Про семью Геннадия разные слухи ходили. Прабабка да бабка, говорят, с чертями водились. Генка-то простоват, ничего не перенял, да и не по мужскому уму ведовство. А там, где долгое время ведунили, обычным людям-то невмоготу, вот он и сбежал в город. Тебе, получается, кота в мешке продал. А дом-то ждёт, ему живой человек надобен. От этого твоя морока. Да племянница твоя ещё зуб отдала, а зуб — с кровью. Дом проснулся, чует, тянет. Тебя чует, да и ей не поздоровится.
— Что ж теперь, бросить всё?
— Погоди, жена говорила, есть средство — обряд удержания. Только зря ты те зубы детские, что на печке нашла, выбросила. В них сила рода была. Без них тебя удержать трудно, а надо. А то… как жена моя, сгинешь,— опять припомнил дед супругу.
— От чего удержать-то? От могилы, что ли?
Саня представила себя стоящей меж двух ям. Вот поскользнулась на мокрой глине, сейчас съедет в одну из них.
— Если б от могилы… Дом, где много поколений свои зубы мышке отдавали, непростым местом становится. А уж сами мыши… Жена перед тем, как…— дед тяжело сглотнул часть фразы,— говорила: мол, «все мы в Божьей горсти да в мышьих лапах». Ребёнок молочный зуб мышке отдаст, та ему коренной в рост пустит. Так и поставит на смертный путь человека-то — зуб корнем привяжет дитя к жизни. А старики как зубы растеряли, так опять на краю могилы и очутились, сидят — ноги свесили. Так уж устроено: человек за жизнь зубами держится.
— Погодите… Значит, тошно мне от стариков и малышни, потому что я теперь вижу, что они рядом с могилой ходят? Так, что ли?
— Так и есть. Тебя же от второклашек твоих или ровесников оторопь не берёт? Или от племянницы — сколько ей, пятый год? Поди, хоть один зуб коренной да есть?
— Растёт вроде…
— Вот, они крепко за жизнь держатся, от них могилой не пахнет. Спасать тебя надо, а то или свихнешься, или дом приберёт. И медлить нельзя. Зубы с печки зря выбросила, получится ли без них обряд — не знаю. Придётся заместо их силы Генку сюда звать — он хоть и сорняк в своём семействе, да зерно-то одно, что-то в нём да есть.
— А Лада? Вы говорите, и ей не поздоровится?
— Не спрашивай! — замахал руками Гудед.— Про тебя знаю: в опасности ты, но пособить можно. А про неё… только Богу ведомо.
Уходя, Саня всё же спросила:
— Дед Гудада, а почему у вас все зубы на месте? Вы же… в возрасте…
— Тоже мне Красная Шапочка: «Почему у тебя такие большие зубы?» Иди уже, Генке звони, время уходит,— и, помолчав, добавил непонятное: — Жена меня любила… позаботилась.
Саня добрела до дому без происшествий. Надо было звонить Геннадию, но всё услышанное теперь казалось какой-то ерундой. Ну что она скажет? «Гена, простите, но меня дом забирает»? Чушь… Вдруг остро захотелось затопить печь — там, в кухне. «В крайности бросаюсь»,— с удивлением подумала она: давно ли боялась? Саша вспомнила, как вчера было уютно возле огня, и её вновь потянуло на тот островок безопасности и спокойствия. Мысль о ровном биении пламени за дверцей отодвинула ужасы, спасительно заслонила.
Печь словно ждала — радостно распахнула нескрипнувшие дверцы топки, откликнулась на Санины всё ещё неумелые попытки поддержать огонь, задышала, помогла. Саня устроилась за кухонным столом с телефоном. В сказках герой, столкнувшись с проблемой, спрашивал совета у какого-нибудь мудрого предмета: зеркала, например. А сейчас… «О’кей, „Гугл“»,— прозвучало в тёмной комнате коротким заклинанием. А что спросить? Саша без особого интереса побродила по сайтам практикующих психологов с рассказами о панических атаках, депрессивных состояниях, фобиях — нет, это вряд ли её случай. Она вспомнила про Ладин зубик и вбила в строку поиска: «Суеверия, зубы». Да, вот и мышка, и слова те же, что они с племяшкой шептали недавно: «Нá тебе репяной, дай зуб костяной!» Строчки плыли перед глазами — суеверия, рассказы пользователей, даже научные работы (надо же, кто-то ведь изучает такое!): «Хтонический аспект мифологии мыши очевиден. Но у мыши есть и небесные коннотации, хотя они менее выражены. В. Н. Топоров в своей статье подчёркивает эти медиативные функции мыши — связь между небом и землёй…»
Небесно-хтоническая мышь… С ума сойти. Это и на свежую голову не осознать, а когда вечер на дворе — и вовсе. Саня почувствовала, что глаза слипаются. Странный этот день вдруг навалился на неё, и она уснула, едва разобрав постель.
Плавность сна, подступавшего первыми ласковыми волнами, нарушил звонок — сестра, Ната. Чего ж среди ночи-то? Хотя… на часах всего пол-одиннадцатого.
— Саня, привет. Я с плохими новостями: Ладу сегодня в больницу положили.
Саня ахнула:
— Да ты что?! Серьёзное что-то?
— Не знаю. Температура небольшая, слабость, горло не красное. И так две недели уже почти. От нашего педиатра толку мало, не знает, чего придумать: «Психосоматика, стресс»,— говорит. Наконец направление дала на обследование. Сегодня и положили.
— А что, стресс какой-то был?
— Был, но ничего серьёзного. Лада же у нас падать мастерица, ты знаешь. Её в садике толкнули, она подбородком — об угол. Синяк в пол-лица, чуть зуб не выбила. Ну, тот, коренной, что только показываться начал. Ты ещё со своими сказками! Ладка больше не от боли ревела, а оттого, что мышка на печке обидится: мол, не бережёшь мой подарок!
У Сани перехватило дыхание:
— Погоди… зуб цел?
— Цел, да побаливает. Там на десне такой синяк… В больнице я про это сказала, но они говорят, что не связано.
Тук-тук… тук… пропуск, пробел. Ритм сердца вдруг скомкался, и тут же оно забилось часто-часто, как стучит обычно у маленьких напуганных существ. Саня перевела дыхание. «Человек за жизнь зубами держится…— вспомнились слова Гудеда.— Старики, что без зубов, на краю могилы сидят, ноги свесили». А если человек теряет коренной в середине жизни? Саню вдруг обдало холодной жутью. Получается, что с таким человеком всё, что угодно, случиться может — зуба нет, связь с жизнью нарушена! А ведь этот коренной у племяшки единственный.
Едва соображая от тревоги, выдохнула в трубку:
— Ната, я к Ладе приеду завтра, с утра…
— Так я тебя об этом и хотела попросить! Ты можешь отгул взять? Я только к вечеру с работы выберусь, а Лада первый раз в больнице, боится.
— Я отпрошусь, не переживай. И с врачом поговорю.
Белые стены, жужжащие лампы-трубки, запах лекарств. Коридоры длинные-длинные, бахилы смягчают стук каблуков. Свет дробится на стальных инструментах. Ладкина ладошка в руке — горячая. Врач рассматривает снимок, хмурится… ох как хмурится. Лада сжалась в кресле, глазёнки лихорадочно блестят.
— Ну что сказать…— стоматолог отложил снимок.— Хорошо, что настояли на повторном осмотре. Острая травма, правый резец нижней челюсти. Дело, в общем-то, обычное, но рентген странный…
Врач указал на тёмный прямоугольник снимка на экране. Маленький корень туманным пятнышком едва виднелся в десне. Рядом чётко просматривались здоровые зубы.
— Я сначала диагностировал пульпит, возможный некроз ткани, но… Корень травмированного зуба как будто бы другой плотности, видите? Это уже повторный снимок, и корень со временем как бы тает, растворяется. Исчезает… А синяк растёт, антибиотик не работает. Я, признаться, с таким в своей практике не сталкивался. Не думаю, что травма стала причиной состояния, но лучше исключить такую вероятность. Зуб придётся удалять.
— Нет! — Саня, не отдавая себе отчёта, с силой вбила ладонь в стол, сшибла карандашницу. Перехватив испуганный Ладушкин взгляд, с трудом подавила в себе панику, заговорила горячо и быстро: — Семён Павлович, нельзя зуб удалять! Он же коренной, вы не понимаете…
— Да что вы всполошились? Конечно, удалять зуб в таком возрасте неприятно — придётся несколько лет жить без него, пока челюсть сформируется и можно будет ставить имплант. Но разницы не заметите.
— Не удаляйте…— Саня вдруг растеряла все слова, слёзы брызнули, она умоляюще смотрела на врача. Не рассказывать же ему про мышь на печке, про цыгана.— Нельзя удалять, Лада ведь маленькая ещё…— и забормотала, от стыда пряча глаза и задыхаясь от неудобства: — Скажите сколько, мы найдём… пожалуйста…
— Ну, голубушка, вы совсем не понимаете, что несёте! — тут уже врач прихлопнул рукой по столу, бумаги прыснули в стороны.— Отведите девочку в палату, хватит истерик!
Тут он смягчился и, серьёзно глядя Сане в глаза, добавил:
— Не волнуйтесь, сделаю что нужно. Что смогу.
Саня уложила Ладу, сунула пахнущую спиртом сосульку градусника ей подмышку. Племяшка смотрела совсем по-взрослому: болезнь часто придаёт детскому наивному взгляду суровость, скорбность даже. Надо было что-то говорить, но Саша чувствовала, что вместе со словами и слёзы пойдут — не остановишь. Горячая ладошка ухватила за запястье.
— Саня, не бойся, он не злой, селдитый только…
— Ты о докторе? Да, не злой. Он нам поможет обязательно!
Сказала и сама не поверила. Слабая тень корня на снимке. Зуб-призрак. Он тает, а вместе с ним тает и Лада. Мёртвое внутри живого. Цветной картинкой встало перед глазами: этот маленький мёртвый участок разрастается, выбрасывает ложноножки, тянет жизнь из всего, что рядом. Розовые свежие ткани сереют, блёкнут. Корень зуба, подарка от мыши, мертвеет, и мертвенность эта растёт вглубь. В глубь маленького живого человека, её любимой девочки.
Слеза скатилась. Саня быстро смахнула её и нарочито весело обернулась к Ладе — остро напоролась на больные воспалённые глаза. Блеск лихорадочный, зрачки чёрными точками, медово-карий взгляд — Лада никогда не смотрела так раньше, но взгляд вдруг показался очень знакомым… Не в силах вынести напряжения, Саня быстро поцеловала племяшку, проверила градусник, не различая цифр. Нужно было уходить, страшно было уходить. Шёпот:
— Ещё плидёшь?
Саня сдала халат в гардеробе, пошла к выходу. И вдруг замерла, словно разом оглохнув, ослепнув, ослабев. Медово-карий взгляд… голубых глаз. У Лады — голубые глаза. Память запульсировала, беспорядочно выдавая образ за образом: зубы на печке, разверстая печкина пасть, дом-зверь в ограде, мышь-старуха. Прощальный медово-карий взгляд глаз-бусинок… Саня тряхнула головой: привиделось же… Привиделось?
Отчаяние и злость закипели внутри. Злость на кого-то неведомого, нависшего над Ладушкой, безразличного к её беде. «Нет, нет, нет»,— стучало в голове колёсами тяжелогружёного поезда. «Нельзя, не допусти, меня — не её»,— как заведённая твердила Саня. Разрозненные эти слова сложились во фразу, за которую она ухватилась крепко-накрепко, будто не было ничего важнее в тот миг: «Не трожь! Меня возьми — не её, не Ладушку!» Крикнула неведомо кому мысленно, с напряжением, словно тяжёлую вагонетку оттолкнула. И вдруг оглохла от наступившей внутри тишины: злость отступила, мысли утихли. Осталось ожидание: услышит ли тот, страшный? Послушает ли?
Неведомо где, неразличимо для человеческого уха что-то лязгнуло, будто перевели стрелку,— вагонетка встала на другой путь.
Ночевала у сестры: тревога не давала вернуться в Балай. Страх за родную душу — страшнейший. Ведь случись что с близким человеком, он исчезнет, а ты останешься. Чтобы вспоминать двести, триста бесконечных кромешных ночей подряд. Один на один с горем, с глазу на глаз. А глаза у горя темны, глубоки — не выплывешь…
С Натой всю ночь проговорили, промолчали, проплакали. Под утро забылись тяжело, и будто сразу — звонок:
— Звоню вас успокоить. Мы сменили препарат. Инъекции болезненные, но, кажется, зуб сохраним…
— Семён Павлович, миленький!
Первые же уколы дали результат: температура спала, лихорадочный блеск глаз сменился на привычные лукавые огоньки. Можно было ехать домой. «Домой? — удивилась Саня.— Быстро же меня прибрало, одомашнило». И вдруг до тоскливого нытья где-то в подреберье потянуло в Балай, в тёплый полумрак старого дома. Она представила, как выйдет из машины, как заскрипит нетронутый снег, шесть клавиш-ступенек на крыльце просипят свои ноты, мягко хлопнет дверь за спиной, и вот она — печка, широкая, такая надёжная. Словно центр всего.
В предвкушении встречи не заметила, как домчалась до деревни. Но снег у дома явно кто-то трогал. Топтал нервными ногами, мял ожидающими шагами. Всё это Саня заметила вполглаза: забежала, взглянула печке в лицо, качнулась к белой нетопленой громадине — обнять, прижаться… Телефонный звонок сломал нежность момента.
— Да ты ума лишилась, девка! — накинулся на неё дед Гудед.— Уехала, мне ни слова, Генке не позвонила — время же тикает, дурында! Страха не имеешь?
Вспомнила про обряд, жутко стало.
— Да я… племянница заболела
— «Племянница»…— подразнил цыган.— Генка приедет утром, для обряда. Удерживать тебя будем, а то сгинешь.
А ночью сладко заломило тело. Каждая косточка плавилась в истомном огне, менялась, перетекая во что-то неведомое. Саня становилась всё легче, и в какой-то миг лёгкость эта настолько её переполнила, что лежать под одеялом не стало сил. Она вскочила порывисто, сделала несколько шагов — и вдруг упала, рассмеявшись. Неведомое доселе чувство невесомости, смешное смещение потолка и пола, центра тяжести — всё удивляло и радовало. Светлым пятном она стояла среди комнаты на четвереньках, поражённо оглядывая такие привычные, но будто бы не виданные ни разу предметы: необъятную арену стола, великанистый шкаф, окна огромные, не вмещающие серебряную в лунном свете белизну снега. А за стеклом двигались мелкие чьи-то тени, подпрыгивали неуклюже, тянулись голосами к высокому небу. Тонко-ломко запело среди улицы — или просто на грани сознания?
вверх не пырскнешь, вниз не сойдёшь,
из тёплой золицы плащик сошьёшь —
слёзы землице, косицы золе,
смертным крепень, детское — мне.
мнемнемнемне!
«Мне, мне…» — Саня вдруг поняла, что подпевает странной песне, лопочет неожиданно онемевшими губами. Веселье будто разом утекло в щели половиц, уступив место вязкой тревоге.
Снежный свет слепил. Слабым отражением заоконной белизны светлел бок печки — единственный неизменный и привычный предмет среди этой ночной чехарды. Саня попыталась подняться, оттолкнулась от пола, но её занесло и кинуло обратно — так, что она чуть не ткнулась лицом в пол. Удивлённо уставилась на свои растопыренные пальцы, странным образом вытянувшиеся, прозрачневевшие в полумраке. «Ну и сон…— подумалось ей.— Ну и сон».
Неожиданно ловко перебирая руками и ногами, она пробежала до печки, ухватилась за её тёплый — будто мамкин — бок, прильнула. Отдышалась, успокоилась. Придерживаясь руками за печь, стала подниматься. Но с каждым сантиметром вверх росла боль в спине. Вот она искрой в сырой поленнице пробежала по позвоночнику, вот — плеснула на полешки-позвонки огневой щедрости, забилась всполохами. Саня через силу выпрямилась, и боль заревела мартеном, охватила её целиком, выстрелила в копчик длинным острым ударом. Девушка с криком переломилась пополам, устремляясь вниз, к полу. Упала, тяжело дыша, дрожа ночной тенью. Внезапно пришла мысль: «Вот кто увидит…» Спрятаться скорее, чтоб не тронули, не вернули уходящую боль! С нежданной прытью кинула тело на стул, оттуда — к приступку, выше-выше — туда, за спасительную печную занавеску. Занавес качнулся, пропуская,— и опустился. Саня привалилась бочком к печи и, втягивая тепло всем переломанным телом, провалилась в забытьё.
Вздох прогудел над печкой, разбудил:
— Эх, девка…
Колыхнулась шторка под рукой, глаза Гудеда блеснули влажно. Саня спросонья ошалело крутила головой — мир изменился. Из него исчезло вдруг всё зелёное и красное, и даже сама память об этих цветах казалась сном. И ещё мир пах — навязчиво, подробно, отвлекая от мыслей. Сами же мысли были странными, едва облачёнными в словесную одёжку,— не мысли-фразы, а мысли-намерения, мысли-предостережения. Мелькнуло словечко «инстинкты», но Саня не была уверена, что знает его значение. Она заоглядывалась — почудилось вдруг, будто потеряла что. И увидела хвост — в серых чешуйках, с беззащитным розовым кончиком. «Мышь,— вдруг отчётливо поняла она.— Я — мышь».
Огромная человечья ладонь потянулась погладить, попрощаться. Саня отскочила, шерсть на гривке подняла щёткой: не тронь! Откуда-то пришло знание: нельзя мышей-ведуниц трогать, сам перекинешься! Словно понял, отдёрнул руку.
— Шумере моей… привет передай. Скажи, скучаю за ней,— прошептал.
Природа не терпит пустоты… Та, с медово-карими глазами, ушла, а дом ждал, морочил. Вот и дождался. Но вместо страха Саня с удивлением ощутила странное спокойствие: всё правильно, так надо. Теперь ей людей на смертный путь ставить. Молочный зубик забрать, коренным к жизни привязать. Так заведено из века в век, а кем — не нашего ума дело.
В сознание хлынули тысячи образов, лиц, линий жизни — переплелись причудливыми узорами человеческих судеб-тропинок. Многовековая память кареглазой мыши-ведуньи наложилась на новую личность, всё больше подчиняя Саню своей воле. Но остаток человеческого сознания метнулся к родному, ещё не забытому: Ладушка, как она? Через снег, леса, расстояния почувствовала тёплую ауру, мерцание спасённого зубика. Будет жить. Хорошо.
И, словно старый сон вспомнила, поплыла обратно, на печь: над еловыми ветками в сугробных шапках, над спящей рекой-невидимкой, над деревушкой, ждущей лета в чьих-то уютных снеговых ладонях. Над крышами кудрявились печными дымками «Аделаида», «Шумера» — подружки-мышки, ждали, дождались! Эге, Шумера-то в доме деда Гудеда живёт — не совсем вдовец, соломенный! Правду он сказал: любила. С такой заботой вечный дед будет.
И словно не стало ни смерти, ни рождения, лишь жизнь бесконечная. Пройдёт немного времени, чьи-то руки отдёрнут шторку, и прошуршит над печкой детский, замирающий от близкой тайны голосок: «Дай зуб костяной!»
Все жить хотят. Ну, держи…
Шорохом-морохом. Фух-х…