Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2016
Непутёвый
Бабка Паня ждала приезда сына. И боялась его.
Получив телеграмму, она лишилась сна, всё валилось из её корявых пальцев, кусок не шёл в горло, и никакой радости не стала она получать ни от всходящей на её маленьком огородике картошки, ни от любимой козы Вальки.
Паня скрюченно сидела на табуретке у окна, уронив руки в подол выцветшего сатинового платья, и смотрела вдаль, не видя ничего и никого.
Федька был пьяницей. Горьким, страшным. Ещё парнем пристрастился он к вину, и не было с сыночком никакого сладу. Пил и с дружками, и вместе с отцом, пил на работе и дома, когда на халяву, когда в долг, а когда и вещи таскал. За вещи отец бил его и выговаривал, что-де последний вахлак из избы добро на водку тянет, за этим — край, амба! Федька и на мотоцикле с пьяными собутыльниками бился, по костям собирали, и на тракторе не один раз на бок ворочался, и замерзал в сугробе — никакой чёрт его не брал…
Бабка Паня — в те годы ещё Павла Афанасьевна, кладовщица колхозной МТС — грешным делом благодарила судьбу за то, что та не послала ей больше детей и не нарожала она ещё таких вот вахлаков себе на погибель.
Передышка в Федькиных загулах случилась, когда его забрали в армию. Два года прожила Паня в покое: сыночек на дисциплине, а отец, захворав, от выпивки отступился сам, в одночасье. Ждали, что сын из армии вернётся другим человеком. Не тут-то было: как начал отмечать сыночек свой дембель, так остановиться не мог. Все дни слились для Пани в один: так бывает поздней осенью, в октябре, когда беспросветное, набрякшее дождём небо уляжется на поля и перелески и неделями сеет, сеет нудную зябкую мокреть. Конца-края не видно…
Конец Федькиному пьянству пришёл внезапно и почти чудесно.
Однажды к соседке, точнее, к её дочке Натахе, приехала на майские погостить подружка из города. Учились они там вместе, ПТУ заканчивали. Как положено, вечером пришли в клуб, на танцы. Натаха — та крупная, бойкая, чернявая, а подружка полная ей противоположность: невысокая, аккуратненькая, блондиночка, имя редкое — Лиля, одета хорошо, духами пахнет. В общем, Федька влюбился, что называется, «с первого взгляда». Обычно в клуб попрётся, так ни спецовки, ни сапог не снимет, а тут в бане вымылся, рубашку у матери чистую попросил, брюки, ботинки, как положено. Лежащий на кровати больной отец, собрав силы, поднялся, сел, подколол сыночка грубой шуткой и, получив в ответ свирепый взгляд, зашёлся в кашле. Федька ушёл, хлопнув дверью, и явился только на заре. Совершенно трезвый. И на следующий день так же. И на третий…
Праздники пролетели быстро. Городская гостья укатила домой. Федька неделю ходил мрачнее тучи, ни с кем не разговаривал. Трезвый! Потом собрал вещи, ничего толком не объяснил родителям, не попрощался как следует и усвистал на вечернем автобусе вслед за своей зазнобой.
Через три месяца после его отъезда пришло письмо: женился, работает на заводе, живут пока в общежитии. Так и осталось для всех загадкой, чем улестил деревенский пьяница Федька городскую красавицу по имени Лиля и что за сила была у этой хрупкой девушки, способная напрочь отбить молодого мужика от водки…
Долго Паня не верила, что союз этот навсегда. Думала, пройдёт немного времени, заглянет Федька в рюмку, и всё опять покатится под гору. Но прошёл год, молодые родили пацана-первенца, через три года произвели на свет девчушку. По письмам и слухам, доходящим до родной деревни, жили хорошо: и материально, и промеж собой. Спиртного Федька в рот не брал ни капли, вышел в бригадиры. Когда помер отец, приезжали всей семьёй на похороны, привезли бабке Пане внуков. Она смотрела на сына, как на чужого, так разительна была перемена. За поминальным столом вместо Федьки сидел солидный мужчина, с прямой спиной, строгим взглядом, густые чёрные усы делали его старше… Паня смотрела на него и физически чувствовала, как по капельке уходит из неё, из её сердца, из её памяти, из каждой клеточки тела многолетний ужас перед сыном, невыносимое напряжение, тоска, вина… Паня решила, наконец, отпустить себя, поверить и расслабиться. И такое это было счастье, такая невыносимая лёгкость, что она сразу после похорон слегла с гипертоническим кризом. Не справилась со своей свободой.
Дальше Паня жила одна. Сдала корову и завела вместо неё козу. Собиралась потихоньку дорабатывать до заслуженного трудового отдыха. Да грянули перемены в стране, колхозы обнищали, сначала перестали платить зарплату, потом и вовсе сократили. Паня, как и все оставшиеся на селе люди, выживала на подножном корму, научилась приторговывать на рыночных развалах, плела половики-кругляши, варежки-носки вязала, заготовки овощные, грибы в баночках продавала. Чтобы было на хлебец, на сахар… Так и дожила, дотянула до пенсии.
Федька матери писал исправно два раза в год: летом на её день рождения и на Новогодье. Иногда присылал деньги, небольшие, но всё равно приятно. Она их никогда не проедала, использовала либо на ремонт, либо дров покупала. Сын давно получил квартиру. Звал в гости, но она так ни разу и не собралась. Внуки уже окончили школу, пошли в институт. Как они растут, Паня видела только на фотографиях, которые выпадали вместе с письмами из конвертов.
Потом Федька писать перестал. Паня понимала, что времена трудные, не до того, работу бы не потерять, детей выучить. Но однажды не выдержала и села писать сыну сама. Долго и трудно выбирала слова, чтобы письмо не вышло жалобным, а всё равно съехала на грустное и одинокое своё житьё-бытьё и разревелась под конец, даже уронила на тетрадный листок несколько слезинок, под которыми тотчас же расплылись мелкие ровные буковки её почерка.
Ответ пришёл на удивление быстро. Писала невестка. Письмо, короткое и резкое, поведало Пане, что вот уже больше года Лиля с Фёдором не живут вместе, завод, на котором он трудился всю жизнь, давным-давно встал, её тоже сократили, найти новую работу в их возрасте в эти времена практически невозможно. Фёдор перебивался случайными заработками, потом запил… Дети уехали учиться в другие города. Ничего их больше не связывает. Обратной дороги нет. Развод назначен на пятое июня…
Давно забытым ужасом и тоской скрутило Панино сердце, всё вернулось в один миг, словно и не было почти двадцати лет её спокойной жизни. Письмо принесли седьмого. Значит, уже всё. Развелись. В таком-то возрасте! Уж не потерпелось невестушке, не поддержала мужика в трудную минуту. Худо ли прожила-то за ним? Он ради неё себя об колено смог переломить и столько лет держался. А она… И как теперь они все, и Паня в том числе, будут жить?
А вскоре пришла телеграмма от Федьки: «Буду субботу. Топи баню».
До субботы оставалось два дня, и вот эти два дня Паня ходила как в воду опущенная. Она хотела и очень старалась отыскать в своём сжавшемся нутре хоть какой-то, хоть самый крохотный огонёчек радости: сын приезжает, она теперь будет не одна!.. Но ничего, кроме страха, там не было. Ей навязчиво представлялось, как ввалится пьяный Федька в дом, заорёт, заблажит, в грязных сапогах протопает по половикам, завалится на постель, захрапит… а утром, ни свет ни заря, начнёт трясти её, требовать на опохмелку…
— Господи… — зашептала Паня в отчаянье,— Господи… прости ты меня, я и сама не понимаю, как так… сына, своего собственного и единственного сына боюсь… ещё не видевши ненавижу… как жить?.. Господи…
Хуже нет: ждать да догонять. Два дня и две ночи промаялась Паня, а в субботу встала раненько и сказала себе: будь что будет. Подоила козу и выгнала её пастись, затворила пироги, накачала воды и затопила старую прокопчённую баню, сходила в магазин и сама, словно хотела какую-то точку поставить в своих метаниях, купила бутылку водки, а к ней хлеба и две банки рыбных консервов. Пусть сын не знает о её страхе, пусть ему в родном доме будет уютно.
Утренним автобусом Федька не приехал. Стало быть, нужно ждать вечерним, в пять. А у неё к полудню уже и баня, и пироги поспели. Чем занять себя? Паня взяла тяпку и отправилась пошевелить картошку.
Всходы были ровные, густые, один к одному. Земля после вчерашнего дождичка влажная, податливая. Парило. Растревоженная мошка лезла в глаза, в рот. Не обращая на неё внимания, Паня работала споро, с охоткой. Когда от однообразной позы слегка заныла спина, она разогнулась, опершись на тяпку, огляделась и вздрогнула: у забора стоял рослый тёмный мужик. Ослеплённая ярким солнцем Паня не сразу признала в нём Федьку, только после того как тот подал голос:
— Здорова, мать!
— Здравствуй, сынок… — отозвалась Паня.— Ты на чём же приехал? Я тебя утром ждала.
— Да с попуткой,— отмахнулся Федька, заходя во двор.
Мать скользнула взглядом по фигуре сына: одет он был чисто, опрятно, из вещей только большой рюкзак за плечами. Обнялись, вошли в дом.
— Ты покушать с дороги или в баню сразу? — спросила Паня тихо.
— Успеется… — неопределённо ответил Федька, присел на табурет у стола, подтянул к себе рюкзак, стал выкладывать скромные гостинцы.— Конфеток вот тебе… сыр, ты любишь… тут консервы кой-какие…
— Да будет тебе, Федя… — оборвала его Паня, с тревогой приметившая, что бутылку он не выставил, припрятал уже где-то.— Чего случилось-то меж вами? Чего разбежались-то?
— Дак… — пожал сын плечами, не глядя матери в глаза.— Как у всех, ничего нового… Куда мне вещи свои положить?
— Оставь, я вон в комоде ящик освободила. Уберу. Иди в баню-то, выстынет.
Паня выдала ему банное, отправила мыться. Сама разложила немногую привезённую им одежду в нижнем ящике комода, сапоги и ботинки поставила к порогу, куртку и пиджак повесила на плечики и прибрала в шкаф. Немного нажил сын с невестушкой за двадцать-то лет. Сколь увёз — столь привёз…
Пока Федька мылся, Паня успела сварить картошки, достала с подпола солёных огурцов, накрыла на стол, выставив на середину запотевшую бутылку. Рюмочки поставила себе и ему, по-хорошему чтобы, по-человечески.
Распаренный, краснолицый Федька сел за стол, с жадностью навалился на еду, а когда мать потянулась за бутылкой, устав гадать, чего это он фасонит и не наливает, остановил её:
— Не надо. Я это… закодировался. Убери её…
Паня оторопела сперва, а потом послушно встала и спрятала бутылку в узкую щель между холодильником и стеной. Почему туда? И сама не знала.
Наевшись, Федька сыто потянулся и предложил матери:
— А пойдём, пройдёмся по родной деревне? Поглядеть хочу, как тут у нас всё изменилось.
И они пошли. Высокий широкий Федька и едва достающая ему до плеча седая Паня. Она даже под руку его взяла! Небывалое дело! Неспешно шагали они по родной улице, где каждый второй дом стоял теперь с заколоченными окнами, за разобранным забором, завалившись на угол. Поля за деревней зарастали сорным березняком и ёлкой. Три фермы на взгорке, бывшие когда-то богатыми, зияли пустыми чёрными окнами, провалившейся крышей, раззявленными воротами. В овраге ржавел остов комбайна…
За всю прогулку им встретилась только старуха, выползшая на лавку за калиткой погреться на солнышке, да почтальонка проехала на велосипеде.
— Вот они, наши перемены, Федя,— горько сказала Паня.— Зря ты приехал. Ничего тут тебя не ждёт… Работы нет. Пенсию и ту нерегулярно носят. Третий месяц уж дожидаемся. Хорошо, своя картошка. А хлеб да чай под запись в магазине дают…
— Думаешь, в городе лучше? — перебил её сын.— Нам на заводе зарплату утюгами и женскими китайскими пальто стали выдавать: иди, перепродавай, если жить хочешь. А потом и вовсе в бессрочный отпуск… Я и на стройке, и на рынке… надоело.— Он помолчал, собираясь с мыслями, и заговорил тихо, глухо: — Мама, ты не бойся меня… не рада ты мне, вижу ведь… думаешь, на шею твою приехал?.. гулять, думаешь, опять?..
У Пани острый ком встал в горле, до боли, она и дышать перестала, и идти дальше не смогла. Слёзы сами покатились по её щекам, и она стыдилась их и никак не могла сдержать. А Федька продолжал:
— Летом огород, сенокос, дом подлатать надо, хватит работы. А к зиме — в лес. Мужик, что меня подвозил, звал в артель, говорил, можно заработать. Дрова-то всегда нужны, и кругляк они гонят на продажу в Москву… Ты прости меня, мама, прости, что я… непутёвый такой у тебя… хочу новую жизнь начать. Сорок пять лет — самый срок…
Они давно вышли за деревню и сидели в берёзках на краю оврага, на прогретой солнцем мягкой траве, среди которой часто белели маленькие цветки земляники. Сын всё говорил и говорил, мать слушала и плакала и старалась верить в его слова и обещания. Ей так хотелось любить сына. Просто любить, легко, светло, ничего не боясь, ничего не ожидая плохого. Так, как любила она его маленького, чистого, до всех этих бед. Ведь любила же? Как давно это было. И было ли? Словно в другой жизни…
Для особого случая…
«Ну вот… теперь платье покупать…» — с досадой думала Галина, шагая через поредевший перелесок, через почерневшее от холодных октябрьских дождей поле к своей деревне.
Рано утром её вызвали в посёлок, в контору ТОО и огорошили. Она села на стул перед столом директорши и, услышав «радостную весть», не сразу смогла подняться. Всё надеялась, что обойдётся. Не обошлось.
«…надо в райцентр, на рынок… да чего там выберешь? Нормальный рынок только по воскресеньям… — Галина обошла большую глубокую лужу, рискованно пробираясь по самой бровке дороги, отодвигая ветви кустов и одновременно держась за них же. Платок с её головы съехал, и ветер трепал тускло-пепельные, тронутые сединой пряди волос, кидал их в лицо, в глаза, в рот.— Нет, пусть бы Светка Захарова ехала, она молодая, весёлая… вот бы самое то… сейчас до дома дойду и позвоню и скажу, чтобы её…»
Эта мысль принесла Галине облегчение. Встав лицом к ветру, она перевязала покрепче платок и пошагала к дому увереннее, тем более что крыша его уже завиднелась над дальним взъёмом дороги.
Дома, скинув у порога резиновики, она сразу бросилась к телефону и принялась звонить в контору. Никто не ответил. Галина сняла куртку, заглянула в залу на звук богатырского храпа: пьяный Колька, прямо в грязной измазученной спецовке, спал поперёк разложенного дивана. Один резиновый сапог-бродень, облепленный глиной, валялся рядом с диваном, на полу, другой снять, видно, Кольке было уже не под силу, и он удобно расположил ногу в нём на мягкой спинке.
Галина снова позвонила в контору. И снова долгие гудки.
— И куда Машку унесло? — рассердилась она вслух на директоршу, с которой они вместе ходили когда-то в школу, потом заканчивали сельхозучилище. Теперь вот почему-то оказались в разных социальных слоях: одна руководитель крупного ТОО, другая — доярка, хоть и заведующая фермой, хоть и ведущая в районе, а подчиняться Галина, бывшая отличница, должна той — бывшей троечнице.
…Но сегодня Машка, Мария Геннадьевна, и разговаривала с ней иначе, чем всегда, даже с каким-то подобострастием:
— Ты только представь: это не с одной области, со всей страны люди посылали кандидатуры, а выбрали нас! Тебя, Галина, выбрали! Потому что ты на сегодня — герой! Ты — доярка номер один в России! В России! Понимаешь?! Потому что твои коровки надоили больше всех молока! И какого молока!
— Да так уж и мои… — безрадостно проворчала Галина в ответ.
— Ты, пожалуйста, эти свои мрачные настроения брось! Другая бы радовалась на твоём месте: в Москву едешь, в Кремль! — Мария Геннадьевна поднялась из-за письменного стола, от экрана компьютера, за которым она обычно пряталась от посетителей, и подошла к окну, распахнула форточку. В полное раскрасневшееся лицо её ударил порыв ветра.— Кольку приструним. Тебе неделя отпуска. Ферму передашь Анисимовой.
— Ага! — вскинулась Галина.— Чтобы потом после неё месяц коров в чувство приводить? Они у неё в навозе утонут! Если ферму на Анисимову — точно никуда не поеду!
Директорша обернулась от окна и отрезала:
— Это не обсуждается, это — приказ. Иди, собирайся…
В контору Галина так и не дозвонилась, да и уверенность в своих доводах насчёт Светки подрастеряла. Назавтра она уехала с «молочкой» в райцентр, побродила по рынку, который в будний день состоял из привычных не тесных рядов с овощами, фруктами, мёдом, ягодами и четырёх палаток с промтоварами. По воскресеньям такие палатки запруживали всю улицу перед рыночной площадью, и товару было полным-полно. Сегодня здесь предлагали только резиновую обувь, мужские рабочие костюмы, раскрашенные под маскировочную военную форму, шерстяные носки и варежки, другую разную мелочь: от батареек и фонариков до пластиковых вёдер и тазов. Какие уж тут платья!
Последний раз Галина покупала праздничную обновку — голубой костюм из тончайшей шерсти, импортный, дорогущий, с вышивкой люрексом по груди и рукавам — на свадьбу собственной дочери. Та рано выскочила замуж и уже дважды сделала её бабушкой. В этом же костюме была и на юбилее у матери, и на вручении премии на 8 Марта. В нём же прошлой весной отгуляла она и на свадьбе сына… Бабы и ругали её, и смеялись: мол, что, тебя и хоронить в этом костюме будем? Сами они всегда старались большие события в жизни встречать в новом наряде: много ли их, событий таких, в судьбе деревенской женщины? Она и вспоминает-то, что женщина, лишь когда скидывает с себя вечные штаны, сапоги, платки, куртки, рабочие рукавицы. И ничего здесь не изменилось, хоть и XXI век на дворе, хоть и сделаны в некоторых деревенских домах модные евроремонты, появились стиральные машины-автоматы, а у кого и плазменные телевизоры, и компьютеры. На ферму, на огородную или лесную работу не отправишься в туфельках на каблучке и в нарядной блузочке.
Галина ушла с рынка ни с чем, разве что прикупила бутылку постного масла и килограмм винограда. «Кыш-мышь», как она его привыкла называть вслед за мужем. Без косточек, как она любит. Отщипывала по ягодке, кидала в рот, катала на языке, выдавливая южную солнечную сладость.
…Когда-то этим виноградом угостил её возвратившийся из армии жених Колька. Служил он в жаркой советской республике уже на излёте существования СССР и по нищете солдатской смог привезти в подарок ожидавшей невесте только тяжёлую прозрачно-янтарную кисть кишмиша. Было нестерпимо, приторно сладко, особенно ей, северной девушке, привыкшей к терпкости лесных ягод. Она просила пить, а Колька хохотал и целовал её липкие ладони, пальцы, губы. Потом крепко сжал её плечи, и взгляд его сделался очень серьёзным. Над брошенной в траву виноградной кистью кружили запоздалые сентябрьские осы…
В магазине «Одежда для вас» Галине приглянулось одно платье: строгого коричневого цвета с белой оторочкой по вороту и рукавам, чем-то похожее на дореволюционную школьную форму, только ткань очень уж тонкая, холодная. Время-то не летнее. Всё же она решилась его померить. Долго и неловко возилась в маленькой кабинке за неплотно прикрытой занавеской. Не сразу открыла замок на спине: тот застрял на полпути, заставив поволноваться — вдруг изломала! Но всё обошлось. Платье село как влитое, выгодно скрыв недостатки её плоского изработанного тела. Даже талия какая-то появилась, которой у неё сроду не бывало.
Продавщица похвалила наряд, одёрнула и поправила подол, зацепившийся за простые тёплые колготки:
— Это платье нужно после стирки обязательно в кондиционере прополоскать,— вскользь заметила она и улыбнулась: — Вам идёт! И цвет хорошо! На свадьбу?
Галина посмотрела на молоденькую продавщицу с грустной усмешкой:
— Свадьбы все отгуляли… это для другого… для особого случая…
— Берите! Это ваша вещь. Редко бывает, чтобы вот так сразу и по фигуре пришлось, и по длине, и рукавчики… К этому вороту хорошо будут бусы по шейке, например, гранат. Ну… или платочек шёлковый, акварельной гаммы.
И тут Галина вгляделась в себя, отражённую в зеркале, и увидела свои растрёпанные некрашеные волосы, своё худое с сухой загорелой кожей лицо, свою тонкую шею, торчащую из выреза платья, схватилась за неё рукой, провела, будто пытаясь убрать что-то лишнее, давящее. Рука тоже была сухая, длинная, тонкая, ногти коротко обрезанные, словно обгрызенные. Галина огладила уютную вещь ладонями по подолу, по невысокой груди, поймала ценник, болтающийся на рукаве на верёвочке, и в одно мгновение сняла платье. Она поспешно отдала его разочарованной продавщице и, ничего не объясняя, выскочила из магазина.
Галина тихо брела золотой берёзовой аллеей, по-девчоночьи подкидывая носками туфель опавшие листья, выражая так своё презрение и равнодушие к ситуации. Но, конечно, ей было больно, как-то почти по-детски обидно. Как могло платье, которое она наденет, наверное, один раз в жизни, стоить две её зарплаты? То есть пусть оно столько стоит, пусть его покупает кто-то, но тогда пусть оно будет ей мало или велико, пусть оно сидит на ней, как на корове седло! А оно, это шоколадного цвета платье с белой оторочкой, было «её вещью». И она это понимала, помня всем телом его ласково облегающую шелковистость. В таком платье сразу хотелось распрямить свою по привычке ссутуленную спину. Надеть модные туфли. Сумочку на тонком длинном ремешке. Причёску сделать!
Ну, причёску, допустим, она могла себе позволить. Галина свернула в узкий проулок между деревянными двухэтажными домами, где-то в одном из них располагалась парикмахерская. Почти через час она вышла оттуда с коротким каре на голове, выкрашенным в тёмно-каштановый цвет.
Гуляя и маясь от безделья в ожидании автобуса до деревни, Галина дважды прошлась мимо «Одежда для вас». Воровски, чтобы не заметила продавщица, перед которой ей было почему-то стыдно, заглядывала в витрину, за которой висело на манекене «её платье».
Когда автобус отъехал от автовокзала, она вздохнула с облегчением и подумала, что устала за этот бессмысленно потраченный день больше, чем если бы отработала его в две смены на ферме.
И как так случилось, что она проговорилась сыну про это треклятое платье! Без всякой задней мысли, просто он спросил: зачем ездила? Она рассказала. На следующий день он вдруг собрался и уехал в райцентр и вернулся с пакетом. И одним движением разложил перед матерью на кровати платье, коричневое, с белой оторочкой, блестящее, плывущее. И ещё шейный платочек к нему, как и посоветовала продавщица, в акварельной гамме.
Галина просто заплакала. Она ничего не могла сказать ему, ни ругать, ни хвалить, ни обнимать, ни говорить спасибо. Её обуял ужас оттого, что сын отнял от своей молодой семьи, от беременной жены, от хозяйственных нужд эту страшную денежную сумму!
— А чек, Серёженька, чек где? — сообразила она вдруг.
— Ещё чего! — захохотал сын.— Знаю я тебя, не хитри! Только попробуй обратно в магазин отвезти — до конца жизни разговаривать не буду.
Проснувшийся взлохмаченный Колька постоял рядом, посмотрел, почесал затылок, хмыкнул и побрёл куда-то в мыслях о том, чем бы и где похмелиться.
Последний день перед отъездом в столицу прошёл в суете, сборах, перебранках с мужем. Забежала дочка — принесла две пары капроновых колготок, заставила примерить платье, похвалила и его, и причёску. Вместе попробовали подобрать обувь, но рядом с роскошным платьем все Галинины туфли смотрелись уродливо! Дочка принесла свои чёрные полусапожки, только два раза надёванные. Галина с трудом натянула их:
— Малы…
— Ничего, мам, это ты на простой носок надела. А на капрон свободнее будет! — уверяла дочь.
— Косточку на правой давит ка-ак!
— Потерпишь! Ну нет больше вариантов! Покупать, что ли, опять?
— Окстись! — отмахнулась Галина.— Купило притупило… Ой, Серёжка… что наделал, дурень.
— Да ладно тебе, мам! Один раз в жизни такое! Стыдно же — в фуфайке, что ли, ехать?
Дочка вдруг порывисто и крепко обняла её и прошептала:
— Я тобой горжусь, мамочка, ты у нас молодчина…
Галину бросило в жар от этих объятий и признания: дочь была сдержанна на ласку и тёплые слова говорила редко и отмеряла по чуть-чуть. Да и было в кого…
Они пили чай, разговаривая уже о бытовых и семейных делах. Зашла соседка, быстро проглотила с ними чашку чая и попросила передать сыну, который учился в Москве, сумку с домашними продуктами. Но дочка отрезала, что матери там не до этого будет. Соседка убралась несолоно хлебавши.
Вернулся с работы Колька, на удивление — трезвый. Жадно поел горячего супа и ушёл затапливать баню.
Заехал зять с внучками. Те пообнимались с бабушкой, напились молока, наперебой рассказывая о своих радостях и горестях.
И потом все уехали.
И в доме стало очень тихо.
И тоска скрутила душу Галины.
И всё показалось зряшным…
Она выключила свет и выглянула в кухонное окно во двор, где уже смеркалось. Муж сидел на лавочке около топящейся бани, закинув ногу на ногу, неторопливо курил папиросу. Рядом с ним лежал белый дворовый кобель.
Галина подняла взгляд вверх: среди звёзд, усыпавших прояснившееся не иначе к заморозку небо, медленно двигалась мигающая точка — летел самолёт.
Завтра в таком же самолёте, который будет казаться с земли только мигающей точкой, полетит она.
Во вторник Галина вернулась. Зайдя в дом, сразу услышала богатырский храп пьяного мужа. Устало присела на стул у порога, опустив на пол сумки с гостинцами. Выдохнула:
— Слава богу, дома…
На следующее утро она шагала привычной дорогой по бодрому октябрьскому морозцу, покрывшему инеем и голый перелесок, и сухую чёрную траву в поле, и большую глубокую лужу. Солнце, ёжась от холода, нехотя поднималось из-за горизонта. А Галине было тепло от быстрой ходьбы, в рабочей телогрейке, в рейтузах и сапогах, надетых с толстым шерстяным носком. Она знала, что работы предстоит много: выпивоха Анисимова за неделю наверняка запустила ферму, коровы грязные, полуголодные. Но Галине было радостно и легко, потому что она понимала, куда и зачем идёт. Она была в своей стихии. Именно «как рыба в воде», лучше и не скажешь.
В четверг вышла районная газетка, где на первой полосе, занимая всю её центральную часть, красовалась фотография: «Лучшая доярка России 2010 года Галина Кудряшова принимает поздравления от Президента РФ Дмитрия Медведева».
Галина стоит рядом с руководителем страны в неудобной зажатой позе, ссутуленная, с испуганным взглядом. На груди у неё блестит медалька, приколотая лично президентом. От прокола навсегда останется след на её новом платье — платье шоколадного цвета, с белой оторочкой по вороту и рукавам, которое некрасиво собралось между ног, задравшись на коленях и прилипнув к капроновым колготкам. В суете перед отъездом Галина совершенно забыла прополоснуть его в кондиционере, как это советовала сделать молодая продавщица из магазина «Одежда для вас».
Муж Колька, хмыкая и потешаясь, вырежет из районки эту фотографию и приколет булавкой к обоям в углу над кухонным столом.
Через три дня Галина снимет вырезку и спрячет вместе с платьем в самый дальний угол комода.
Измена
Беда пришла внезапно. Как ей и положено.
Голова у Лизы разболелась ещё с вечера, кружило сильно. Она даже стирку отложила, хотя Володя специально подтопил баню, нагрел воды. Легла пораньше, подумала: высплюсь, всё пройдёт. К утру боль не утихла, но Лиза поднялась, растопила печь, взяла подойник и пошла к корове. Доила, сидя на низенькой скамеечке, упёршись головой в тугой горячий коровий бок. Перед глазами плавали цветные пятна. Смирная Ромашка флегматично хрустела сеном, в брюхе у неё сыто бурлило. Закончив дойку, Лиза тихонько встала со скамеечки, взяла тяжёлое ведро с парным молоком, выпрямилась, сделала несколько шагов и упала у дверей хлева. Подойник опрокинулся, молоко вылилось и мгновенно впиталось в подстилку. Ромашка потянулась мордой к лежащей хозяйке, понюхала её и коротко взмыкнула.
Из больницы Лизу выписали через десять дней. Сын Павлик на своей машине довёз из райцентра до дому. Вдвоём с Володей они осторожно завели Лизу, приволакивающую правую ногу, в избу, помыли, переодели и положили на застеленную свежим бельём высокую кровать. Павлик уехал обратно. С Лизой остался муж.
Володя приставил к кровати табуретку, тихо сел и мягко взял холодную Лизину руку с истончившимися жёлтыми пальцами в свою большую ладонь. Вглядывался в измождённое, перекошенное на правую сторону лицо жены, гладил и поправлял свободной рукой её растрепавшиеся потускневшие волосы.
— Лизонька, матушка, скажи чего-нибудь…
Лиза смотрела прямо на него своими густо-серыми глазами, из уголков которых медленно стекали по щекам, куда-то за уши, на подушку крупные слёзы.
— Давай я покормлю тебя… — ласково предложил он, но Лиза в ответ только прикрыла веки и выдохнула какие-то нечленораздельные звуки.
Володя переспросил:
— Что, милая?
— и ачу…
— Чаю?
Лиза отрицательно мотнула головой.
— паать буу…
— Что?
— паать буу!
Она снова закрыла глаза и отвернула голову к стене. Володя выпустил её руку:
— Ну… спи… если чего — зови.
Он поднялся с табуретки, вышел из комнатки, отгороженной дощатой перегородкой, задвинул тряпичную занавеску на дверном проёме. Подумал и оставил щёлочку, чтобы следить за женой, не тревожа её лишний раз. Сам прихватил папиросы, больничные документы и выписки и вышел на крыльцо: посидеть, покурить, подумать, как дальше жить…
Лиза не спала. Она лежала в полутёмной комнатке, прислушиваясь к звукам, к кашлю и вздохам мужа, к его шагам, пытаясь угадать, что он делает, а главное, что он думает. Слёзы, капля за каплей, так и стекали из её глаз. Она вытирала их левой действующей рукой, но они бежали снова. Наволочка промокла. Лежать на ней было неприятно. А как лежать, если… Лиза даже думать об этом боялась. Решила терпеть, пока не разорвёт. И не есть, и не пить, чтобы нужды не возникало. Как она допустит, чтобы Володя из-под неё дерьмо выносил!.. Ласковый какой, «матушка» сказал… Вовек не слыхала от него… Надолго ли мужика хватит?.. Сколько ей так валяться бревном? Лучше бы сразу… и всё… И всех освободить…
Лиза скосила глаза на правую отнявшуюся руку, лежащую поверх одеяла. Попыталась пошевелить ею. Да что там! Это она мыслями своими пошевелила. А рука как лежала, так и лежит сучком бессмысленным. Врач говорил: надо массаж делать. Лиза попробовала дотянуться до неё левой, живой, но не смогла. Она хотела бы лечь на бок, хотела бы сесть, свесить с кровати ноги, но всё это стало для неё непосильным делом.
«Да как же это! — вскричало всё внутри.— Господи! Ведь мне же ещё пятидесяти нет! Работа, дом, огород, корова — всё на мне держалось! Теперь же как? Отбегала своё Лизонька?.. Зачем же ты меня оставил, Господи? Зачем Володьке моему такой хомут на шею? И здоровая-то не сильно нужна была, а такая…»
Лиза зарыдала.
Вернувшись в избу, Володя услышал из-за занавески странные пугающие звуки и бросился к жене.
— Что ты?! Что ты, Лиза?! Больно тебе?
Он подхватил её под плечи, обнял, приподнял, усадил, подоткнул вокруг высокие подушки и одеяло.
— Сейчас попить принесу! Ты только не упади, ради Христа!
Володя бросился на кухню, побрякал там посудой и принёс тёплого чаю в детском поильничке: от внучки остался. Лиза как увидела этот поильничек, так ещё пуще зашлась, отвернулась.
— Ну, мать, ты давай как-то… надо ведь и лекарство пить, и есть, и вставать осторожно. Что там за мысли у тебя завелись? Врач сказал: прогноз положительный, организм крепкий. Так что давай, попей… и кашки я сварил, жиденькой.
Он развернул жену к себе и почти насильно напоил, потом заставил съесть несколько ложек каши, выпить таблетки. После еды уложил и принялся неумело массировать ей отнявшуюся руку, растирать ноги, приговаривая:
— Если в туалет захочешь — стукни в стенку два раза, если попить-поесть — один. Если больно — кричи, скучно — зови. Я тебе телевизор сюда экраном развернул, будешь свой сериал смотреть… Ни о чём не переживай…
— аота а-ак?
— Чего? Работа? Так я отпуск взял. Я с тобой буду, пока не поправишься, а поправишься ты обязательно. Только мысли правильные в голове заведи — и поправишься… Уф! Всё, родная, поспи…
Володя коротко поцеловал жену в сжатые губы и ушёл справлять домашние дела.
Ночью Лиза видела какие-то вязкие, яркие и бессмысленные сны, походящие на кошмар, охала, вскрикивала. Под утро сновидение привело её к знакомому до ужаса дому, и она, подняв с земли горсть камней, стала кидать их в окна. Стёкла посыпались с оглушительным звоном, и кто-то закричал.
Лиза испуганно открыла глаза: над ней склонился заспанный встревоженный муж. Ещё не отойдя от ночного морока, она махнула на него рукой:
— уди-и-и… уди-и-и… еа-ижу…
— Да что ты, Лиза, что ты! — Володя приподнял её, дал лекарство.
С трудом сглотнув таблетки, Лиза устало повалилась обратно в подушки и уставилась в окно, за которым розовел рассвет. Нет, не верила она мужу, не хотела она, чтобы именно он видел её такой — униженной, слабой… Лучше бы чужие люди за ней ходили, пусть бы грубили, пусть бы в сырости и грязи она лежала, только бы не дотрагивались до неё его руки. Она никогда не забудет, что эти руки обнимали чужую женщину. Она не смогла простить тогда, не сможет и сейчас. И его виноватый вид, и его забота, и фальшивая ласка были неприятны ей. Господи, какое наказание, какая пытка оказаться совершенно беспомощной в руках человека, который тебя однажды так подло предал!
Ей в то лето исполнилось тридцать шесть, а Володя перешагнул сорокалетний рубеж. Сын Павлик заканчивал девятый класс и собирался поступать в техколледж. За хорошую учёбу отец отдал ему свой старый мотоцикл «Минск», а для себя присмотрел тяжёлый крепкий «Юпитер» с коляской. Стоял тот без дела в гараже у соседки Нинки уже лет пять. Покойный Нинкин муж немного и поездил: скрутила молодого ещё мужика чёрная болезнь. Многие подступались к ней насчёт покупки мотоцикла, но вдова заламывала неслыханную цену и уступать не собиралась, мол, память дорого стоит. Володя трижды пробовал торговаться с жадной вдовушкой, и на третий раз та вдруг сдалась: и цену снизила, и согласилась получать деньги частями, да ещё и предложила держать мотоцикл в своём гараже, пока Володя себе новый не построит.
Тут бы и насторожиться Лизе: утром идёт муж к Нинке в гараж за мотоциклом, вечером едет опять же к ней — ставить технику на место. А то, глядишь, хитрая Нинка попросит подвезти её до работы: в одну контору едут, жалко, что ли! Уже и лето к концу подошло, и осень в окно дождём стучится, а доски для гаража как привёз, как бросил Володя дома во дворе, так они там лежат и киснут.
Бабы над Лизой стали откровенно посмеиваться: «Твой-то всё по вечерам Нинкин мотоцикл чинит? Трубу выхлопную прочищает?!» А ей и горько, и стыдно, и хочется спросить в глаза родного мужика про тайное и горькое, и страшно, и больно. Она грешным делом рубашки его осматривала, обнюхивала, как собака какая: не пахнет ли чужой. Родным потом пахли эти рубахи. И Володя домой как ни в чём не бывало приходит, обнимет её, пошутит, поест хорошо, и ночью когда дак… не часто, конечно, столько лет прожито, сын взрослый, уже и не до утех, вроде, но бывает… Значит, не подкармливается у Нинки? Зря бабы языками полощут. От всех этих вопросов без ответов начало у Лизы давленье пошаливать.
Обнаглел Володя, когда сын стал уезжать на учёбу. Неделю парня дома нет. Колледж в райцентре расположен, Павлик там в общежитии живёт, только на выходные приезжает: постирать привезёт да продуктами затарится — и обратно.
И вот, как уедет Павлик, так муж всё позже домой приходит, иной раз в ночи. Прокрадётся тихо, ляжет рядом в постель и не шелохнётся. И стала она чуять: то вином от него напахнёт, то духами, но главный, самый страшный запах ни вино, ни духи перебить не могли. Он въедался в мозг, этот запах чужой самки. Лиза бессонно лежала рядом с похрапывающим мужем и знала, что его губы, его руки, его тело пахнут чужими женскими соками. Какая это была пытка! Нинка эта ладно бы молодуха была — ровесница! И красотой не блещет. Дома у неё, как в сарае: занавесок на окна не повесит!
А в один из вечеров Володя, вернувшись и подвалившись под бок к жене, вдруг принялся её тискать.
— Уйди-и, кобель… — зашипела на него Лиза.— Не дала тебе сегодня твоя мотоциклетка?
Она слышала, как Володя, яростно скрипнув зубами, вскочил с постели, схватил одежду и вылетел из дому, шарахнув дверью так, что на кухне что-то упало и разбилось.
На следующую ночь он не пришёл ночевать совсем. Лиза протряслась в рыданиях и нервном ознобе до трёх ночи. Потом что-то надела на себя, сунула голые ноги в резиновые сапоги и пошла в непроглядную сентябрьскую темень через проливной дождь на соседнюю улицу, к дому разлучницы. По пути споткнулась о кучу гравия, сваленную посреди дороги, туго набила карманы куртки тяжёлыми камнями.
В ненавистных окнах не было ни отблеска. Крепко спят в обнимочку, голубки! Так нате вам! Лиза выхватила из кармана горсть гравия и запустила им в окна. Зазвенело разбившееся стекло, вспугнутым хором залаяли по деревне собаки, завизжала проснувшаяся Нинка, в избе включился свет. Лиза кидала и кидала в её мечущийся силуэт камни. Звенело и звенело бьющееся стекло. Там и тут по деревне зажигались окна разбуженных домов. Кто-то уже бежал на крик и шум…
Володи у Нинки не было.
— Аодя! — позвала Лиза и прислушалась к тишине.— Аодя!
Дом молчал.
Нет! Только не это! За три прошедших дня они уже приноровились к её нуждам. Володя выпилил в старом стуле отверстие, под него ставил ведро, поднимал и усаживал Лизу. Она махала ему живой рукой: уйди, не смотри… Но он не мог её оставить на этом сооружении, она тут же заваливалась набок. Придерживал, отвернувшись. Лиза выдавливала из себя по капле. Она всю жизнь и с бабами-то стеснялась сесть под кустик рядом. А тут при мужике! Он к Павлику-то маленькому ни разу не прикоснулся, ни одной пелёнки не выполоскал.
— Сё… — шептала Лиза, и Володя поднимал её со стульчака, укладывал на постель и — ужас какой! — обтирал интимное детскими влажными салфетками. Павлик специально привёз. Павлик и памперсы для взрослых привёз, но Лиза не могла в них справлять нужду. Это было выше её сил и разума.
И вот случилось! Три дня она крепилась, отказывалась есть. А муж пичкал её кашками, супчиком… Попросился супчик наружу.
— Аодя!!! — закричала Лиза отчаянно и, упираясь живой половиной тела в стену, стала сползать с кровати на пол. Только не в постель! Только не под себя! Но вместе с непослушным отяжелевшим телом пополз на пол и матрас с бельём. Лиза запуталась в простыне, уронила подушки и, выбившись из сил, повисла головой вниз. Отдышалась, ухватилась за спинку кровати, подтянулась назад, и от натуги с ней случилось то, чего она боялась.
Лиза обмякла всем телом. Закрыла глаза. Господи, умереть бы…
Володя пришёл через пять минут: бегал за хлебом.
— Ну, ничего, ничего… — приговаривал он сосредоточенно, снимая с Лизы перепачканную сорочку, вытаскивая из-под неё простыню.
Он всё перестелил, обмыл и переодел жену. Она ни на секунду не разомкнула плотно сжатых век. Не могла видеть своего позора. А когда Володя решил причесать её, неожиданно даже для самой себя перехватила его руку и коротко ткнулась губами в ладонь. И сквозь слёзы зашептала:
— П-пасибо, п-пасибо…
— Да ну, Лиза! — отдёрнул он руку.— Давай я тебе телевизор включу…
Тот отчаянный Лизин поступок вернул мужа домой. Но не разговаривали они больше месяца. Володя построил гараж, перегнал мотоцикл. С работы приходил вовремя, ужинал, помогал обрядить скотину. Потом либо смотрел телевизор, либо читал газету или книгу. Спали они отдельно.
Но сучка-Нинка проходу не давала:
— Когда должок вернёшь, Лизавета?
— Я тебе верну. Я тебе так верну! — цедила сквозь зубы Лиза.
— Добром не отдашь, в суд подам! За мотоцикл остаточек, за окна за ремонт. А главное, моральный ущерб! Володьку своего плешивого приревновала, смеху подобно! Меня в городе такой мужчина дожидается, тебе и не снилось! С квартирой, с машиной, бизнесом занимается. Всегда ухоженный, пахнет хорошо. А твой соляркой провонял на всю жизнь.
Ох, как хотелось Лизе врезать наглой Нинке! Но она стискивала кулаки и шла по своим делам. И так позора навек хватит, будут односельчане кости до гроба перемывать. Павлика жалко, надуют в уши, что было и не было. Переживанье парню.
Но Лизу и саму точило изнутри сомненье: ведь не застала она мужа с поличным. Чтобы ткнуть носом — на! Не было у неё неоспоримых доказательств его измены. Только пересуды да собственная бабья чуйка. А что если подвела она на этот раз? Что если не виноват Володя?..
В выходной приехал Павлик. Вместе с отцом они хорошенько намыли Лизу в бане. Она разомлела, отмякла. Как старательно ни ухаживал за ней Володя, а кислый запах от своего слежавшегося тела она ощущала и мучилась этим. Мужики приспособили матери над кроватью толстую верёвку с петелькой для руки, чтобы она могла понемногу подтягиваться и садиться, когда ей захочется. Ещё Павлик привёз ей игрушку — маленький детский мячик. Нужно было удерживать его в расслабленных пальцах, стараться сжать. Они с Володей подзадоривали Лизу, дурачились, заключали шуточное пари на «сожмёт — не сожмёт». Ей передалось их настроение, она кривилась-кривилась и вдруг смогла улыбнуться, а следом дрогнули и пальцы правой руки. Мячик зашатался в скрюченной, как огородная грабалка, Лизиной ладони, но не упал.
В этот вечер в душе Лизы поселилась надежда на выздоровление.
Она так люто ненавидела Нинкин мотоцикл, что отказывалась на нём ездить. Доходило до маразма: они собирались в лес или на покос, Володя садился на «Юпитер» и медленно ехал, уговаривая идущую рядом пешком жену не смешить народ. Так они двигались километра два, потом Володя психовал, давал газу, а Лиза гордо, молча шествовала дальше.
— Продай… Отдай обратно Нинке. Сожгу! — ежедневно пилила Лиза Володю.
— Ты отстанешь или нет?! — огрызался муж.— Не было у нас ничего! Что у тебя за сыр-бор в голове? Ты баб больше слушай! Они наплету-ут!
Лизин сыр-бор тем временем шумел и звенел всё сильнее, навязчиво нашёптывая «советы» не верить, не слушать, не допускать до себя изменника. Лиза сделалась подозрительной и мнительной. Куда бы Володя ни пошёл, ни поехал, она допытывалась, к кому и зачем, заводила себя и его. Вся вполне сносная и даже местами счастливая семейная жизнь их разладилась. Давление у Лизы стало прыгать постоянно, побивая рекорды высоты, в пальцах поселилась дрожь. Из-за регулярных скандалов Павлик перестал ездить домой на выходные, а потом встретил в городке девушку, и родная деревня ему стала вовсе не интересна. Нинка и вправду переехала куда-то, говорили, что и впрямь к мужику…
Покатились годы под горку. Ругаться со временем перестали, но прежняя близость и доверие не вернулись. Жили, будто соседи, разговаривали только по делу. И в доме их словно сквозняки завелись: стала Лиза всё время мёрзнуть.
Однажды весной отправились её мужики на рыбалку на том самом распроклятом мотоцикле, да и кувырнулись. Павлик сломал руку, у отца — трещины в рёбрах. Пока оба были в районной больнице, Лиза подняла на уши всю родню и за бесценок сплавила битый мотоцикл «в добрые руки».
Тут бы ей и успокоиться, и помириться с мужиком, но стал ей сниться один и тот же сон, как идёт она к Нинкиному дому и бьёт окна. Стена дома разлучницы разверзается, и видит Лиза на постели два сплетённых в страсти тела. Она подходит к любовникам, дотрагивается до плеча мужчины, он начинает поворачивать к ней лицо… На этом месте Лиза всегда просыпалась.
Дни тянулись медленно. Крохотными шажочками продвигалось Лизино излечение. Она упорно тренировала правую руку и уже могла сжимать её в неплотный кулачок, сама садилась, сама ела — неаккуратно, проливая, роняя на сорочку крошки, но сама! Она уже чётче произносила слова и фразы. Опираясь на Володю, осторожно прохаживалась по избе. Но по-прежнему не могла без его помощи справить нужду. И это оставалось для неё самой что ни на есть китайской пыткой. Да и муж, она видела, заскучал. Месяц его отпуска подходил к концу. Дальше либо увольняться, либо искать сиделку. А на какие шиши? Да и кто побежит в деревне за чужой больной ухаживать, своих забот полон рот.
Вечером, уже к полуночи время шло, они смотрели телевизор: Лиза из своей комнатки, сидя в подушках, Володя в зале, в кресле. Он похудел, осунулся за это время. Слишком много курил. Непонятно что ел. Всё время был настороже, как гончая, прислушивался к каждому шороху в Лизиной келье. Боялся лишний раз выйти из дома. Лиза умом жалела его, но короста недоверия, покрывавшая её душу, хоть и начала трескаться и крошиться, до конца ещё не сошла.
Утомившийся за день муж то и дело дремотно ронял голову на грудь, но вздрагивал, ёрзал в кресле и снова бессмысленно пялил спящие глаза в мерцающий экран.
Лиза, улыбаясь, следила за ним, что-то забытое, горячее подмывало её изнутри, пульсировало в солнечном сплетении.
Она тихо позвала:
— Алодя… иди к-ко м-мне.
Муж сразу подскочил, пришёл:
— А? Чего?
— П-посиди,— похлопала она ладошкой по постели.
Володя сел рядом. Она дотянулась до его плеча, погладила.
— Чего ты? Чего? — испуганно посмотрел он на неё.
— С-с-спасиба т-тебе, с-с-спасиба…
Лиза потянула к себе его руку: всегда грубая, шершавая и чёрная от машинных масел его ладонь за этот месяц постоянных стирок сделалась мягкой, белой. Лиза прижалась к ней щекой и шепнула:
— Обни-ими м-меня… — она слегка пододвинулась.— Л-л-ляаг…
Володя напряжённо прилёг рядышком, на самый край, и обнял жену одной рукой, боязливо прижал к себе.
Лиза уткнулась в него лицом куда-то между шеей и плечом, втянула забытый мужской запах. Слёзы сами потекли из её глаз.
— П-п-прааа-сти… п-п-прааа-сти м-ме-еня, Алодя… яаа в-ведь… яаа с-сме-ети тебе жеаа…
Володя промолчал, только крепче прижал её к себе и очень глубоко вздохнул.
Лиза всхлипывала, как ребёнок, уткнувшись в его подмышку. Вдыхая, вбирая в себя его родной запах, пропитываясь им и вновь становясь с мужем единым целым.
Володя потихоньку баюкал свою исхудавшую седеющую жену, словно маленькую девочку, и повторял про себя:
«Всё будет хорошо… всё будет хорошо…»