Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2016
* * *
Что осталось, мой друг, нам с тобою?
Ворох листьев да груды песка…
Да вечерние гуды гобоя,
На котором играет тоска.
Эти долгие, низкие гуды
Из безлюдных скалистых миров —
Нестерпимей слезливой простуды,
Неотвязней нытья комаров.
Скука марта… ах, как всё знакомо:
Небо жидкое, клейкий снежок.
И гудит над весенним погромом
Этот сиплый английский рожок.
Как роднит он с бездонным сиротством,
С миром брошенным, с небом ничьим.
Что ещё нам с тобой остаётся?
И сидим, и молчим. И молчим.
* * *
Ты спишь, и тебе ничего не снится.
Я беспомощна перед сном твоим.
Ярость моя — моя волчица.
На пару с яростью мы не спим.
Тихо лежу. Унизительно смирно.
Волчица поскуливает щенком.
Постранно, погородно, поквартирно
Ночь прогуливается пешком.
Время оттикивает понемногу,
Попугивает чернью щелей и ниш.
Я бы загрызла тебя, ей-богу,—
Как ты довольно и сыто спишь!
Такой посторонний, такой не ближний —
Неодушевлённый — нигде, ни с кем.
Беспамятен весь, как всякий булыжник,
Как всякий камень — и глух, и нем.
Ты спишь, мне кажется, лет уж двести.
Состарилась я за эти века.
Мы вместе спим, но совсем не вместе,
Лежим бок о бок, отлёживая бока.
Ночь всё тащится… вяло-вяло.
Нестерпим бледный свет луны!
Мёртвый цвет нашего одеяла
И безмятежной твоей спины.
* * *
Голубая каёмка на блюде.
Самобранка, вязальный клубок.
Лес дремучий, да нелюди-люди,
Да избушки курячий задок.
А взаправдашний бог то ли помер,
То ли спит, завалясь в облачок…
Хочет то ли в Тамбов, то ль в Житомир
Плосколицый Иван-дурачок.
Хочет-хочет лететь или ехать,
Всё одно — не пахать и не жать.
Да зияет в кармане прореха,
Да рожает беспутная мать.
Всё гугнивых рожает, мохнатых
Дурачку братовьёв да сестёр.
А к бумажным обоям заплатой
Приколочен летучий ковёр.
Самобранка изодрана в ветошь,
И в клубке размножается вошь.
Ничего, дурачок, скоро лето.
Ничего, дурачок, проживёшь.
* * *
Занималось утро голубое,
Пах росой и соснами рассвет.
На окне топорщился алоэ
Все свои исполненных сто лет.
Прел под телом перегной червивый,
Зрел укроп, дурился девясил.
И стоял всё тот же некрасивый
Старой жизни вечный старожил.
Зарастёт амбар чертополохом,
Плесенью покроется сусек.
Только он, всё тем же тихим чохом,
Будет жить и длить мясистый век.
Я увижу, лишь глаза открою,
В бледном свете голубой зари:
На окне топорщится алоэ…
Не хочу. Не надо. Убери.
* * *
Ты меня разлюбил, это ясно.
Отвернулась, да только лишь масла
Подлила. Говорил: я — и то, я — и сё,
А ещё говорил: мол, я сделала всё,
Чтоб меня разлюбить
Да забыть.
Ты меня разлюбил-разобидел.
Закричал-замахал: «Чур! Изыди!»
По столу застучал: я — и так, я — и сяк,
На губе — кумоха, на глазу, мол, песьяк.
Мол, измаялся весь.
И не лезь.
За сто вёрст конный-пеший ты мчался.
А теперь разлюбил… забоялся.
У порога сказал: мол, любил — выше сил,
Мол, без памяти был, что такую любил,
Мол, сюда — ни ногой…
Бог с тобой.
На улице Лени…
На улице Лени… когда-то и где-то:
Все радости те же и те же горя,
Всё то же стоит слабоумное лето,
И палец во рту, и в башке — без царя.
Козявка в ноздре и синяк на колене —
Чухонец курносый, чудин, черемис…
И плавно проходят по улице Лени…
Неясные тени откуда-то из.
Нечёткие полосы, блики и пятна —
Как память старухи из дома «Ля-Ля»…
Стоит себе лето на замшевых пятках,
И те же, и те же над ним тополя.
Всё так же клубятся их пыльные снеги,
Во всей своей дивной и душной красе.
И след застилают от старой телеги,
Той, что на пятом ползёт колесе.