Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2016
* * *
Мёртвым словом вытяни созвучья
к нёбу воспалённому, и чтоб
трепетала радостью паучьей
паутинка голоса взахлёб.
Пусть затянет раны неживые
болью окаянной ножевой —
будто на язык твой кто-то вылил
олова расплавленного вой.
Выпрями тугие плечи звука,
грудью напирая на глагол…
Ничего, что боль твоя безрука,—
был бы в лёгких медленный прокол.
Засипит латынь во славу Бога:
выспренно, таинственно, черно —
эта мёртвость значит очень много,
а живое слово — ничего.
* * *
По вечерам они целуются,
когда волшебно фонари
на незнакомой лунной улице
подобны бликам от зари.
По вечерам на ветхой лавочке
они листают впопыхах
влечения небесный справочник,
любовью изданный в томах.
По вечерам в сени красавицы —
слегка задумчивой ольхи —
они друг к другу прикасаются,
читая по глазам стихи.
Крадут они у ночи-стражницы
печальных звёзд пролитый свет.
По вечерам им снова кажется,
что Бог, конечно же, поэт.
Звонарь
Я ещё до конца не изучен,
не испытан на прочность пока,
но как колокол бьётся в падучей —
я набатом сдираю бока
и плыву в этих отзвуках долгих,
наблюдая, как с гулом сердец
проступает над веною Волги
побелевший часовни рубец.
И в малиновом хрусте костяшек,
на ветру у свияжских лагун,
прозреваю я голос свой тяжкий,
но понять до конца не могу.
Бечеву до небес изнаждачив,
истрепав до полбуквы словарь,
захожусь в оглушительном плаче —
одиноко зовущий звонарь.
Окно
Окно — милосердное эхо
погасших квадратных небес,
для беглой свободы прореха
во мрачной квартире словес,
колючая прорубь в иное,
что острою рябью стекла
моё любопытство льняное
вспороть до затылка могла.
Окно — путеводная нитка,
ведущая в пропасть ушка,—
как первая к смерти попытка
последнего в жизни прыжка,
и млечная оторопь света,
и ночь задушевной брехни,
в губительный мир без ответа
раскрытые настежь стихи.
* * *
Галине Булатовой
Птичий
контур, чертёж без деталей,
в небо шаг, или взмах, или два,
от осенне-осиновых далей,
пункт за пунктом, пунктиром, едва,
прочертив облака, предначертав
оставаться на окнах ночей
и пером по бумаге зачем-то
лунной горлицей стынуть ничьей,
занемочь, где в сиреневой тряске
клювы клином вбиваются в юг,
и синицы, сипя на татарском,
минаретные гнёздышки вьют,
задышать глубоко в понедельник,
отыскав голубиную клеть,
и застуженный крестик нательный
на груди у меня отогреть.
* * *
В день бездумный и промозглый
от глубин весенних чащ
до костей и вглубь, до мозга,
воздух длинен и кричащ.
Ветер в хлопотах довольных
дни и ночи напролёт
звон от струн высоковольтных
в шапку ельника кладёт.
И, похрустывая веткой,
к жгучей радости крапив,
шаг зари в обувке ветхой
по земле нетороплив.
* * *
А что поэт? Сидит себе на
жёрдочке,
клевещет клювом, зарится пером…
Легонечко весна коснётся форточки
и озарит лазурью птичий дом.
По зёрнышку, по лучику, по ядрышку
накрошит в плошку солнечных деньков
и радужно их сядет щёлкать рядышком
за прутьями плывущих облаков.
У клетки золотой названий тысяча.
Щеколдой нёба небо щекоча,
и ты сейчас сидишь себе напыщенный —
соловушкою в облике грача.
* * *
Когда бессмертную монаду
Господь от мира муз отъемлет —
прошу, друзья мои, не надо
закапывать поэта в землю.
Пускай застонет дверца топки
и звякнет крестик мой нательный —
по небу разлетаясь робко,
я превращусь в дымок котельной.
Я сам себе бессмертный свиток,
который загорится жарко,
и в пытках от пустых попыток
не будет рукописи жалко.