Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2016
Стихотворением «Родина» открывается поэтический сборник Любови Рубцовой «С песней в сердце», вышедший в 1963 году в Красноярске пятитысячным тиражом, самым большим по тому времени. Я приобрёл сборничек, открыл его и наугад прочитал:
…Но так стряслось, что, скомкав детство,
в мою судьбу вошла беда.
Вошла весной, да не с весною,
с её хмельным блаженным сном…
И твердь земная подо мною
Вдруг заходила ходуном.
Школьница, воспитанная родителями-коммунистами на примере положительных литературных героев, она ещё не знала, что наряду с героическим живут на земле и измена, злодейство, предательство…
Я шла на ощупь, как слепая,
в ожогах от чужих костров,
ценой жестокой покупая
и трудный хлеб, и горький кров.
…За нею пришли ночью. Двое сотрудников НКВД бесцеремонно протопали в комнаты, всё кругом осмотрели и, швырнув испуганной Любе платье, коротко приказали: «Одевайтесь! Поедете с нами».— «Отвернулись бы хоть,— сухо произнесла мать и спросила: — Когда отпустите-то?»
Она знала, что дочь увезут в тюрьму, но была уверена: «промоют мозги» и отпустят, как заверил большой районный начальник, провожая Дарью Дмитриевну до двери. И никакого худа в своём поступке она, честная коммунистка, не видела — она всего лишь хотела остановить неразумную дочку, оторвать от дурной компании, спасти от вражеского влияния: обнаружив под матрацем дочкиной кровати пачку рукописных листков, содержание которых ей показалось антисоветским, своими руками она собрала их, завернула в газету и отнесла в милицию…
Исследователи жизни и творчества поэта Любови Рубцовой писали об этом по-разному. П. М. Мостовской, учитель из города Иланска, впоследствии детский писатель, отмечал в своих воспоминаниях: существует несколько версий о причинах ареста, и одна из них — «донесение на Л. Г. Рубцову её матери». Версия вполне допустима… Возможно, Дарья Дмитриевна, истинная коммунистка, для которой мировая революция была целью всей её жизни, испугалась, но не за себя — за дочь, по-партийному расценив: чистосердечное признание и несовершеннолетие дочери смягчат ей наказание, освободят под поручительство матери. Но этот арест навсегда отнял у неё дочь.
Неприятно, когда о матери так думают: донесла… Вот и Вл. Сиротинин в газетной заметке о встрече с читателями вынес в заголовок убийственную фразу: «Арестована по доносу матери» («Красноярский рабочий», 29 октября 1994 года). А с другой стороны, хорошо написал о Любе журналист Конст. Карпухин («Труд-Енисей», 31 октября 2002 года). В заголовок он вынес поэтическую строку: «А гореть бесполезным огнём я устала»,— о трагической судьбе талантливой поэтессы.
Так что же произошло в тот злопамятный год, который историки считают началом политических репрессий?
Только что осуждены и расстреляны «правые» троцкисты во главе с любимцем Ленина Н. И. Бухариным. В народе недоумение, слухи и пересуды, жёстко пресекаемые властями; неизвестно куда пропадают люди. И не только в обеих столицах — Москве и Ленинграде, но и в глухой провинции — даже в Канске, мало кому известном сибирском городишке.
В Канской средней школе № 4 однажды не вышел на работу молодой преподаватель. Стало известно: арестован. Вся школа гудела: за что? почему?.. Ученицы седьмого класса Аня Зинина и Люба Рубцова, секретарь школьной комсомольской организации, «решили (по одной версии) заступиться за любимого учителя и смело отправились в милицию, где их самих в тот же день арестовали». По другой версии, никто девочек не арестовывал, их просто выставили за дверь, «чтобы не мешали работать», чем сильно огорчили заступниц.
Попытка найти справедливость в таком грозном карательном органе, как ГПУ, лишь подзадорила юных правдолюбиц. Повозмущались, погорячились и разошлись во мнении. Коля Уфаев, примкнувший к возмущённой группе школьников, заявил, что он «против конкретных дел». Аня и Люба стояли на своём: «Это дело так оставлять нельзя!» Надо протестовать, говорили они. «Кто мы теперь? Протестанты!» Слово, имевшее жёсткую, убедительную окраску, очень понравилось всем, но немногие стали протестантами.
Любе Рубцовой нравились стихи Аполлона Майкова, особенно его раннее — «Раздумье», и она с пафосом процитировала:
Я втайне бы страдал и жаждал бы порой
И бури, и тревог, и воли дорогой,
Чтоб дух мой крепнуть мог в борении мятежном…
Противница «размеренного течения жизни», Люба тоже жаждала «борения мятежного». В подражание любимому поэту она сочинила своё «Раздумье»:
В семнадцать лет нам стонов не понять
И в краткость жизни тоже не поверить…
<…>
Но если бы и заново начать
Могла я жизнь — с нетраченною силой,
Я начала бы так же сгоряча
И поспокойней доли не просила б.
В шестнадцать лет Люба Рубцова прочитала роман «Овод» Лилиан Войнич и хотела походить на таких же чистых, верных долгу и совести, как героические литературные герои подобных книг. Открыто говорила то, о чём думает. К ней тянулись одноклассники, чьи родители были арестованы. Они собирались после уроков в пустующем классе, читали стихи, делились своими печалями, нет-нет да и высказывали неодобрение политики партии и правительства. Эти посиделки стали в дальнейшем именоваться «фашиствующей организацией», а возбуждённая болтовня — контрреволюционными разговорами…
Любовь Рубцова (1922–1966) родилась в деревне Дрокино Емельяновского района Красноярского края, в семье несгибаемых большевиков Григория и Дарьи, организовавших здесь первый колхоз.
В 1931 году Рубцовы перебираются в Красноярск. В первый класс родители записали дочь вполне подготовленной к школе: девочка читала по складам, быстро вела счёт до ста и обратно, любила стихи и сама пыталась их сочинять. Руководитель школьного литературного кружка Пётр Гаврилович Кронин, отмечая незаурядные способности Любы, уделял ей больше внимания, чем остальным кружковцам, и прочил ей большое будущее. Сама Люба мечтала стать актрисой — как Любовь Орлова, как Марина Ладынина… И активно занималась ещё и в школьном драмкружке, играя роли сильных духом революционных девушек.
Четыре года спустя, в 1935 году, отец Любы получает новое назначение — заведующим сельхозснабжением в городе Канске, и семья собралась в дорогу.
В Канске, более похожем на село, чем на город, большом и деревянном, надо было всё начинать сызнова. Однако Люба, выросшая в деревне, легко освоилась на новом месте. Общительная, она и здесь хорошо учится, близко сходится с Аней Зининой, такой же бойкой, занозистой девочкой, которой можно довериться, и они подружились. И здесь, в Канске, городская газета впервые напечатала Любины стихи:
Метель запуталась в снежках,
притихла школьницей прилежной…
В моей руке твоя рука,
такая сильная и нежная.
И в сердце плещутся слова —
слова, которые бы пела я!
Но с жарких губ их не сорвать —
растают, как снежинки белые.
Иду, в молчанье затая
эпитеты и рифмы звонкие…
А говорили, будто я
расту болтливою девчонкою!..
Однако всё, чем Люба жила, вдруг в один миг рушится…
Той же ночью арестовывают Аню Зинину и Колю Уфаева.
Следствие по делу «о контрреволюционной организации» школьников шло целый год. Из материалов «дела» видно, как следователи иронизировали, с издёвкой потешались над юной «контрреволюционеркой»: начиталась, мол, книжек и сама «решила стать героиней и выделиться из общей массы людей», но поскольку «стать положительным героем ей не представится возможным», то решила «сделаться отрицательным героем».
Суд состоялся 20 мая 1939 года; Любу Рубцову он признал виновной в том, что она, «будучи враждебно настроенной по отношению к советской власти, поставила перед собой задачу создать контрреволюционную фашистскую организацию учащейся молодёжи». Для этой цели она привлекла подругу Аню Зинину, «совместно с которой стала проводить работу». Они написали «контрреволюционные листовки» с тем, чтобы «привлечь в свою организацию молодёжь». Кроме того, направляла в редакцию канской газеты «письмо контрреволюционного содержания», распространяла в школе портреты «врагов народа», «издевалась над портретами руководителей партии и Советского правительства».
По приговору суда Рубцова Любовь получила десять лет лагерей, Зинина Анна — семь лет, обе с поражением в правах на пять лет. Верховный суд РСФСР своим определением от 20 августа 1939 года эту «дополнительную меру наказания» отменил.
Осуждённых отправили на лесозаготовки в Долгомостовский (Абанский) район Красноярского края. Поселили в бараке с двухъярусными деревянными нарами и железной печкой-буржуйкой в углу, которую зимой надо непрерывно топить; летом же в бараке стояла такая духота, что открытые настежь двери не освежали помещения; да к тому же ещё донимал гнус.
Подъём в пять утра. После завтрака под конвоем с собаками, по колено утопая в снегу, вереницей тянутся заключённые на лесосеку за три километра. К дереву подходили по двое, обтаптывали его, подрубали спереди, причём по мёрзлой древесине топор срывался, так что щепки брызгали в лицо. Пилили двуручной пилой, не всегда острой, которую то и дело заносило; девушки нервничали, ссорились, хотя и понимали: ссора — не лучший выход. В обед — ломоть хлеба, который заедали снегом.
Дневная норма выработки на двоих — шесть кубометров; замеры вёл десятник; за десятником повсюду следовал стрелок в полушубке, с винтовкой. Не выполнивших норму наказывали: прямо из леса уводили не в барак, а в карцер — холодный сарай. Выпускали в пять утра на развод — и сразу на лесосеку. Сидящим в карцере давали триста граммов хлеба и кружку воды в сутки. С некоторыми «сидельцами» бывали голодные обмороки.
Люба трудно осваивалась в этой обстановке, тяжело переживая разлуку с родными.
Но — страшнее цвести средь цветов
без улыбки в душе, без тепла,
скрыть под маской из пламенных слов
душу, выгоревшую дотла.
Эти строки, навеянные тоской по родному дому, по матери, отцу, братьям, вырвались из души как пламень, болью опалив сердце. В подобные минуты невозможно себя сдержать. И Люба сорвалась.
В сентябре 1939 года она совершила побег. Всего двое суток она побыла дома с матерью и братьями (отец был в отъезде). И тогда же в голове у неё вызрели строки: «Как же мы ничтожны, если плачем, горя не тая́ от матерей!» Люба записала эти строки на бумаге. На бумаге! Впервые со дня ареста…
Любу снова арестовали, отконвоировали в лагерь. Суд, «скорый и правый», добавил к основному сроку заключения ещё полтора года.
Заключённые в лагере, все без исключения, простуженно кашляли, жаловались на боли в горле, в груди; однако в больничку переводились лишь те, кто с температурой. Счастливчики радовались: уж теперь-то отдохнут. Попасть туда считалось большим везением. Любе Рубцовой, можно сказать, повезло. «Мне весной опять нездоровится…» — строка из стихотворения, сочинённого ею там, на больничной койке.
Так рождались её стихи, которые она не могла даже записать — заучивала наизусть.
Я нахлебалась вдосталь горькой соли,
но, нрав свой жёсткой волею взнуздав
и первый раз стихию переспорив,
вдруг поняла романтику труда,
романтику борьбы и созиданья!
Больничка — тот же лагерный барак, только чище и опрятней: белые стены и потолки, вместо нар — железные кровати с белыми простынями и подушкой, с одеялом в пододеяльнике. Женское отделение запиралось на железный засов, в двери — «волчок» (глазок), кнопка электрического звонка — связь с помещением охраны. Отсюда не выйти и сюда не войти постороннему. Конвой приводил из лагерной зоны обслугу: врачей, фельдшеров, сестёр, санитаров,— которая молча переодевалась и быстро расходилась по местам.
Какое блаженство так вот лежать, болея, делая вид, что тебе худо, тяжело дышать, пока доктор тебя осматривает, а у самой сердце трепетно выстукивает: «Довольно мыкаться по свету! Вернись, вернись, вернись домой…»
Стихи-сполохи, строка за строкой, вспыхивали в голове, будто кто-то их нашёптывал ей.
Нагрянет боль, что громовой раскат,
Оглушит, и бессилье руки скрутит,
И сердце пéтлей захлестнёт тоска
По каждой даром прожитой минуте.
При выписке из больнички врач сказал ей: «Эх, девонька, тебе бы к хорошему доктору: открылся туберкулёз…» Да она и сама догадывалась об этом, обнаружив кровяные нити в мокротах. Ей бы сейчас усиленное питание — и к солнцу, подальше от проклятой лесосеки, где одни только «болота, снег да пятна мхов белёсых…». И от безысходности своего положения в этой тайге накатывает жгучая тоска.
Я сучья жгла, катала брёвна
и всю — чуть-чуть не всю! — тебя
пешком прошла, твой сумрак ровный
и гул мятежный твой любя.
Но троп, петляющих в болотах,
где скрещивались жизнь и смерть,
блюдя закон клыков и глоток,—
я не любила…
То ли лагерный врач посодействовал, или Любина мать все пороги оббила — а может, так было заведено в том аду, что за усердие в работе давали заключённому послабление,— Любу перевели в Красноярск, на строящийся аффинажный завод НКВД. Это уже лучше, чем ежедневно топтать мокрый снег, месить дырявыми сапогами грязь, валить столетние сосны и «катать баланы».
И здесь, на стройке, та же система: побудка на работу, оправка, затем строем — в столовую, строем — на работу. И охранники, кажется, те же: сытые и такие же злые, как их собаки. Одна отрада — тёплый барак, улучшенное питание.
В бригаде, занятой чёрными работами, Любовь Рубцова считалась ударницей. Старательную девушку вместе с тремя такими же ударницами начальство направило на двухмесячные курсы каменщиков, причём без отрыва от производства. Норма выработки для курсантов — пониженная: первые двадцать дней — пятьдесят процентов, вторые двадцать дней — семьдесят пять процентов, третьи двадцать дней — девяносто процентов. Заместитель начальника УИТЛ строго следил за исполнением своего приказа.
По окончании курсов Любу Рубцову назначают бригадиром каменщиков. Её бригада в предоктябрьском соревновании по итогам третьего квартала 1945 года вышла победительницей. В приказе по заводу говорилось: есть бригады, состоящие «в большинстве своём из отличников», в том числе названа и бригада Рубцовой.
В тот день Люба заучила новое стихотворение:
Ты умела неплохо грузить и рубить,
ты лопату умела как надо держать!
Двух вещей не умела ты — слабого бить
и врагам — даже ласковым! — руки их жать.
Приспособиться к этой уродливой жизни — значит, выжить. Люба эту истину усвоила хорошо. Старые зэчки говорили: кто на воле пел, декламировал, участвовал в любительски спектаклях, играл на гитаре или бил чечётку, тот имеет шанс попасть в культбригаду, а это — свободный день при подготовке концерта, улучшенное питание, повышенное внимание администрации к артистам. Так Люба становится активной участницей художественной самодеятельности. Она старалась, отдавая сцене всё, на что была способна, и получила не одну благодарность от начальства. А однажды всех артистов премировали — выдали килограмм табаку… Люба в те годы уже вовсю курила, хотя знала: для её легких это опасно.
Весной 1950 года, когда ей опять нездоровилось, её отправили на поселение в Богучанский район, в глухое, отдалённое сельцо Заимка, где морозы доходили до пятидесяти градусов. Обеспокоенная Дарья Дмитриевна направила кассационную жалобу в Министерство внутренних дел с просьбой отпустить дочь под надзор семьи и получила отказ.
Через два месяца, в июне, Люба написала заявление на имя начальника управления МГБ по Красноярскому краю: «Я больна туберкулёзом и пороком сердца и нуждаюсь… в соответствующем лечении и соответствующих климатических условиях, а с другой стороны — я сильно нуждаюсь в материальной помощи моей матери, так как не гожусь (по состоянию здоровья) для тех работ, которые могут быть мне предоставлены в Богучанском районе… Ввиду вышеизложенного прошу перевести меня на жительство в с. Абан Абанского района, которое находится вблизи моей семьи (г. Канск). Со своей стороны, я могу заверить Вас, что близость к родной семье и благоприятные климатические и материальные условия помогут мне твёрдо встать на ноги и почувствовать себя полноценным человеком, могущим идти в ногу с Родиной и отдать все свои силы Родине, которая мне протягивает руку…»
Резолюция: «Отказать. 5.VII.50».
Как бы воочию увидела Люба и эту сцену, и своё заявление, и то, как начальник с усмешкой подписывает «резолюцию».
Оно алело сгустком крови
пред ним на письменном столе,
а он — он не повёл и бровью,
он рассмотреть его велел.
И закружилися метели
отписок, справок — злей и злей…
Огнём холодным заблестели
очки бумажных королей.
Что в нём открыло, что узрело
то равнодушное стекло?
А чьё-то сердце догорело,
горящей кровью потекло…
И всё-таки она добилась своего. Оказавшись на поселении в селе Абан, раз в месяц отмечалась в милиции. Выезжать за пределы села категорически запрещалось, но зато к ней часто наведывались то мать, то братья, то отец, инвалид второй группы, участник Великой Отечественной войны.
Два года Люба прожила в Абане. Наконец, по настойчивому ходатайству матери, была переведена в Устьянск, поближе к дому, работала на маслозаводе, а в 1955 году освобождена из заключения. После XX съезда КПСС с неё сняли судимость, полностью реабилитировали «за недоказанностью предъявленного обвинения».
Осенью Любовь Рубцова вернулась домой, больная и постаревшая. Чтобы не сидеть на шее домочадцев, занялась вышиванием по глади и крестиком — какой-никакой, а заработок. Конечно же, продолжала писать стихи. О чём? Да всё о том же, что никак не уйдёт из памяти:
У чужого огня не любила я греться,
хоть и брал до костей острый ветер порой…
Самая светлая пора юности прошла за колючей проволокой. Друзей и подруг она растеряла. Даже тот единственный, с которым любила мечтать «в голубых тальниках у пруда», перестал замечать её. «Ну и пусть, переживу и это!» — записала она.
Друг, известий о ком я, как ласточка, жду,
Друг, с которым, гордясь, я у края тоски
Шла, не пряча насмешливых глаз, сквозь вражду,
Старый друг мой мне в горе… не подал руки.
Теперь Люба, не таясь, могла записывать свои стихи. Они ровненько, строка за строкой, записывались в тетрадку ещё тем, не забытым, ровным почерком; рука, соскучившаяся по письму, старательно выводила каждую буковку. Люба радовалась, как ребёнок: не забыла рука, столько лет державшая пилу, топор, лопату…
В редакции канской городской газеты «Власть Советов», куда она насмелилась принести свою тетрадку со стихами, встретили её насторожённо: бывшая зэчка, контрреволюционерка… Стихи обещали напечатать, но… под псевдонимом. Люба не возражала: пусть будет псевдоним — Б. Чухонец или Р. Оракес.
Позже ей предложили стать внештатным корреспондентом газеты. Однако общая насторожённость к ней какое-то время ещё оставалась.
«Лагерный опыт — целиком отрицательный, до единой минуты,— писал Варлам Шаламов («Левый берег», М., Современник, 1989).— Человек становится только хуже… В лагере есть много такого, чего не должен видеть человек. Но видеть дно жизни — не самое страшное. Самое страшное — это когда это самое дно человек начинает… чувствовать в своей собственной жизни, когда его моральные мерки заимствуются из лагерного опыта, когда мораль блатарей применяется в вольной жизни…»
«Лагерный опыт» коснулся Любы, но не испортил, не проникло пресловутое «дно» в её жизнь. Сохранить светлое, человеческое помогли стихи, которые она сочиняла, заучивая, которым поверяла свои чувства, мысли, мечтания…
Открыл яркий талант Рубцовой учитель из города Иланска П. М. Мостовской, автор сборника рассказов «Пионерская помощь», изданного в 1954 году в Красноярске. Прочитав стихи незнакомого автора в канской газете, он восхитился ими, а узнав, кто скрывается под псевдонимом, послал известному сибирскому поэту Казимиру Лисовскому. Лисовский напечатал стихи в «Литературной газете» с коротким предисловием: «Искренность, предельная искренность — вот основные черты творчества Л. Рубцовой… Главное — есть поэт большого сердца, честный и умный». Он и напутствовал молодую поэтессу в большое литературное плавание. С его подачи творчество Л. Рубцовой обсуждалось на большом поэтическом семинаре в Новосибирске и получило положительную оценку. Семинар рекомендовал Красноярскому книжному издательству подготовить и издать сборник стихов талантливой канской поэтессы. К тому времени её имя уже было на слуху у любителей поэзии; стихи её печатались в альманахе «Енисей», журналах «Сибирские огни», «Работница», «Дом поэта», газете «Красная звезда»; под псевдонимами Коля Белуха и М. Г. Белуха они появились даже в Киеве.
В 1958 году Красноярское издательство выпустило сборник её стихов. Небольшая скромная книжечка: голубая с белым клином обложка, внизу — разметённая ветром, пробитая молнией берёзка, чёрным по голубому полю название «Стихи». Художник сумел уловить и передать в рисунке несломленный дух автора сборника.
Труд, раздумье, вера, любовь — основные мотивы стихотворений. Всё в них пронизано солнечным светом, в любви и нежности раскрывается богатство духовного мира молодого человека, прошедшего через трудности и невзгоды:
Меня швыряло в юности, как щепку
швыряет бесноватая волна…
Среди добрых, трудолюбивых людей герою её стихов живётся легко, спокойно и радостно, и этой радостью непременно хочется с кем-то поделиться:
Рассвет. Пастушонок, склонясь к водопою,
умылся, присел отдохнуть на песке,
а рядом — солнце, спросонок слепое,
пытается тоже умыться в реке.
Критики часто писали о её стихах. Некоторые отмечали: «От этого цикла стихов веет поэзией Исаковского, но это влияние кажется полезным. Что и говорить, школа Исаковского — хорошая, добрая школа!»
Пока шла подготовка книги, Люба жила в Красноярске, в кабинете издательства, да так и задержалась тут — квартировать было негде. По отзывам товарищей, человеком она была неприхотливым: «Ей бы только кусок хлеба с водой да пачку „Беломора“ на день…»
Привычное её место — продавленный дерматиновый диванчик, на котором она и спит, укрывшись лёгоньким, коричневого цвета плащом, или сидит и курит: глубоко затягивается и по-мужски выдыхает струю дыма.
Книжное издательство на улице Урицкого, 98, в каменном купеческом особняке (не сохранился), было тогда центром притяжения для пишущей молодёжи. Собирались в большой комнате, занимаемой редакцией художественной литературы; шумели, спорили, читали стихи, но когда начинали мешать работе редакторов, те их вежливо выдворяли за дверь. Люба внимательно вслушивалась в разговоры, часто моргая прищуренными глазами, иногда закрывая свой морщинистый лоб ладонью — пытаясь, как видно, уловить «тончайший всплеск мысли при несмолкаемом говоре». Так, наверное, и рождались её стихи.
Воспитанная, порядочная, не потерявшая в лагерном аду своего лица, Люба не могла показаться усталой или заспанной; когда к девяти утра редакторы приходили на работу, то заставали её бодрствующей, опрятно одетой, с папиросой в руке. Она никому не мешала, не докучала, но держалась независимо и свободно. «Белокурая, с прямыми волосами, пришпиленными гребешком по моде тридцатых годов. Болезненное лицо её отливает синюшными крапинками на лбу и сеткой венозных капилляров на щеках. Картавенькая, с астматическим удушьем, но в постоянном оживлении, отчего дыхание её становится натруженнее…» — такой рисуют портрет Любы её друзья. «Нет, не исчерпать всех её портретных чёрточек, как не исчерпать того, что довелось ей пережить,— утверждает бывший фронтовик, музыкант, писатель, девяностолетний Иван Владимирович Уразов.— И это по-детски честнейшая и справедливейшая душа и самый чувствительный барометр людского горя. И вынесла она столько, что под силу вынести только самому волевому мужчине».
В 1960 году в Красноярске выходит её новый поэтический сборник, названный просто: «Лирические стихи». Известный поэт Игнатий Рождественский в газете «Красноярский рабочий» (18 декабря 1960 года) писал: «От строфы к строфе крепнет своеобразное дарование… поэтессы суровой судьбы… Читаешь её словно вынутые из раскалённого сердца строки… Всё здесь выстрадано, пережито, и как далеко всё это от бездумного чириканья иных начинающих авторов… Хочется пожать с благодарностью руку Л. Рубцовой за такие по-настоящему хорошие стихи. <…> Это её вторая книга,— подчёркивает Игнатий Рождественский в своём литературном обзоре,— однако это уверенный шаг вперёд; её дарование крепнет и оттачивается. Сквозь строки, как сквозь прозрачную воду родника, просвечивает душа поэтессы, неуступчивая, чуткая к чужому горю и радости, легкоранимая и глубоко порядочная… И радостно, что над нашим Енисеем взошла ещё одна поэтическая звёздочка, чистая, трепетная, горящая внутренним светом своим».
Третий поэтический сборник Л. Рубцовой «С песней в сердце», вышедший в свет в 1962 году, красноярцы буквально смели с прилавков книжных магазинов. Книжка сразу стала библиографической редкостью. Павел Мостовской не смог отыскать её даже в краевой библиотеке: видно, кто-то взял почитать и не вернул.
В новой книжке поэтесса вновь обращается к излюбленным темам: каждое стихотворение — поэтические размышления автора о духовной чистоте, красоте нашего современника, формировании в нём человека будущего:
Вот так большой и сильный человек
через большую боль свою шагает,
и лишь порой, по лёгкой дрожи век,
поймёшь, какой огонь его сжигает!
В 1963 году поэтесса окончательно перебралась в Красноярск. Одинокая, без семьи, она легко сняла комнату в посёлке Зелёная Роща, но чаще всего ночевала в издательстве. Человек, привыкший к любым неудобствам, она говорила, извинительно улыбнувшись: «А я где голову приклоню, там и засыпаю…»
Любовь Григорьевна Рубцова прожила всего сорок четыре года. Из них шестнадцать с половиной лет приходятся на детство и юность, и только десять с небольшим лет — творческая работа. Годы между этими двумя датами она не любила вспоминать, зато они сохранились в её стихах. Умерла она 11 июля 1966 года (по другим сведениям — 1965 года): туберкулёз доконал её. Похоронена она на Троицком кладбище. Лишь спустя много лет друзья с трудом отыскали её могилу…
Всё наследство Любови Рубцовой состояло из того, что было на ней, да смена белья, да предметы личной гигиены, и — стихи, которые она готовила для очередного сборника. Среди них — одно, звучащее как эпитафия:
Но добро, коли душу
живою пронёс
сквозь Голгофу
распятых надежд и дорог!
пятен с сердца
(как с солнца!)
рукой не сотрёшь,
но хоть рядом с людьми —
человеком помрёшь.
В письме к издателям «Красноярского рабочего» Павел Мостовской писал: «Посылаю вам 25 ранее не публиковавшихся стихотворений Любови Рубцовой… Это был большой, настоящий человек и настоящий поэт. Стихи Рубцовой по праву называют стихами, зовущими к весне и солнцу…»