Документальная повесть
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2015
Советская женщина… Из одних только произведений российских писателей, посвящённых ей: очерков, рассказов, повестей, романов, пьес, киносценариев,— можно составить огромную библиотеку. Тысячи и тысячи километров строк. Аз, грешный, тоже не чурался этой темы: был период, когда я посвятил моей современнице много рассказов и несколько повестей и романов.
Казалось бы, всеми этими произведениями (талантливыми — или не выбившимися из общего литературного ряда; реалистическими — или поставленными на романтические котурны) охвачены все стороны её жизни: нравственный свет, который она несёт, строй её души, роль её в семье и обществе, её радости, собственное её счастье, счастье, которое она несёт мужчине, детям,— или, напротив, драматизм (или даже трагизм) её судьбы, невзгоды, которые выпали на её долю в двадцатом веке. В неё, в эту женщину, героиню тех произведений, влюблялись, любили её, восхищались её терпением, трудолюбием, стойкостью, прощали ей её грехи и слабости — казалось бы, нет ни единой детали её жизни, ускользнувшей от внимания наших писателей.
И всё же во всех этих произведениях мне не хватает одной существенной — может быть, даже главной — мысли: об огромной, непреходящей роли простой советской женщины в судьбе нашей страны; как я твёрдо считаю, именно на ней, этой женщине, продержалась, не рухнувши ещё тогда, в послевоенные сороковые, пятидесятые, шестидесятые годы двадцатого века, вся советская система. Не на сталеварах, шахтёрах, или строителях, возводивших ГЭС и огромные предприятия тяжёлой индустрии, или на людях других, не менее важных и почётных в те годы профессий советская власть сумела продержаться. И не на вдохновляющем мифе о грядущем коммунизме, так похожем на рай, который должен был наступить в далёком, туманном будущем, она держалась. Советская власть держалась тогда только на миллионах простых советских женщин, которые работали даже не наравне с мужчинами, а гораздо больше их, чаще всего — на износ, выполняя самую простую, порой самую тяжёлую и грязную физическую работу. А помимо этой работы, ещё и стояли в бесконечных очередях едва ли не за каждым продуктом питания, едва ли не за каждой обыденной вещью для семьи, рожали и воспитывали детей, ухаживали за домашними животными, готовили дома еду, кормили и обстирывали семью, в том числе и своего мужа-«кормильца» (если только он у неё был); словом, именно они приняли на себя всю тяжесть, все неимоверные бедствия и невзгоды, которые легли на плечи россиян в двадцатом веке.
Родившись и выросши в сибирском селе, я многие годы видел, как на женском каждодневном тяжком труде держалось наше российское село и вообще всё сельское хозяйство: как с утра до ночи, без выходных и отпусков, работали женщины на молочных и свинофермах, на покосах, на обработке огромных полей и уборке урожаев льна, конопли, турнепса, картошки, на сушке и подработке зерна, даже на погрузке его (ручной, естественно,— с помощью огромных металлических совков объёмом в ведро, так называемых «плиц») в машины, чтобы те отвезли его на элеватор — чтобы кормить потом страну.
В нашем огромном селе после войны остались буквально единицы мужчин (так что я больше доверяю тем историкам, которые считают, что в Великой Отечественной войне погибло не меньше сорока — сорока пяти миллионов человек, а не двадцать семь, как уверяет нынче официальная статистика). Эти пришедшие с войны мужики, если они были «партейными», как правило, занимали начальственные должности председателей колхозов и сельсоветов, бухгалтеров, заведующих фермами и колхозными отделениями; «беспартейные» же, то есть мужики рангом пониже, оседали возле техники — трактористами, комбайнёрами, а то и завклубами или киномеханиками; мужики рангом ещё ниже работами учётчиками, объездчиками (вроде бы и неказистые то были должности — а всё же исполняли её, сидя в телеге или верхом на лошади, а стало быть — разместившись выше рядового колхозника). Самые никудышные мужики пристраивались пастухами или конюхами на конном дворе, так что, как ни крути,— тоже на лошади или возле неё. А основную-то, самую тяжёлую, самую грязную работу в колхозе исполняли женщины; они были там кем-то вроде подневольных рабынь, людей второго сорта. Однако без их труда, изнурительного, многочасового, безвылазного, сельское хозяйство неизбежно рухнуло бы, а вместе с ним — и вся советская система.
Закончив школу, я уехал в город, закончил инженерно-строительный институт, пришёл работать на стройку; и опять та же картина: на самой тяжёлой и грязной работе, где много ручного труда,— каменщицами, штукатурами, малярами, операторами на растворо- и бетономешалках — тоже почти сплошь работали женщины (если только стройка обходилась без заключённых)… Причём, как я в дальнейшем убедился, каждой советской женщине досталась своя часть этой незавидной доли, независимо от того, крестьянкой она была или горожанкой, грязную ли исполняла работу — или относительно чистую. Всем досталось.
Но если кому-то думается, что эта женщина — всего лишь терпеливое, отупевшее от работы существо, нечто вроде ломовой лошади,— это совсем не так: женщина эта, несмотря на то что тащила на своих отнюдь не могучих плечах семью, детей, домашнее хозяйство, свою бесконечную тяжёлую работу и целую страну, способна была петь песни, сочинять забористые иронические частушки, в том числе и про Сталина, про Хрущёва, про партию и «партейных», иметь на всё происходящее свои, отнюдь не зависимые от официальной пропаганды взгляды, и, не жалея сил, в случае необходимости спасать из беды ближних своих, и страстно, безоглядно влюбляться, и любить «не по правилам», и в состоянии аффекта делать глупости, так что порой могло казаться, что в ней сам чёрт сидит — настолько она могла быть иррациональна и непредсказуема, так что если даже у кого из них имелись грехи, то их и грехами-то назвать язык не повернётся — настолько они были бесхитростны и безгрешны. И даже насильно отлучённые от церкви и не знавшие евангельских заповедей, женщины эти жили по-евангельски, и в жизни едва ли не каждой из них было столько бесконечного труда, забот, бед, несчастий, что хоть с каждой пиши жития святых.
К сожалению, эта мысль со всей ясностью пришла ко мне поздно. В то время, о котором я завёл речь, я был слишком мал или молод, и занимали меня тогда совсем другие мысли; но с той поры, как эта мысль в меня вселилась, она не даёт мне покоя и требует развития. При этом чувствую, что не смогу развить её какими-то художественными средствами — с участием вымысла, сюжетных и композиционных ухищрений: просто нужен точный и очень правдивый документальный рассказ, иначе получится очередная мелодраматическая слезливая «клюква»; «клюквы» на эту тему тоже уже написаны многие и многие километры строк.
Но где взять такую рассказчицу со своим рассказом? Вопрос существенный: простые женщины умеют много и терпеливо работать, но не умеют рассказывать о себе и своей жизни, увязая в никому, кроме них самих, не интересных мелочах и не помня самых важных и серьёзных деталей, полагая их никому не нужными. Существует и странная аберрация людской памяти, когда с возрастом, особенно к старости, остаются одни лишь приятные воспоминания, а тяжёлые память напрочь вычёркивает: с помощью такой избирательности человеческая психика, видимо, непроизвольно оберегает себя от перегрузок.
И всё же нужную мне рассказчицу я нашёл. Причём, будучи знаком с ней давным-давно, рассказчицу в ней я обнаружил не сразу — должно было пройти много лет, прежде чем, во-первых, в ней самой вызрело чувство непреходящей горечи от пережитых невзгод, обид, от унизительной бедности, преследовавшей её всю жизнь, больше похожей на нищету, несмотря на то что она всю жизнь, не покладая рук, работала с утра до ночи, во-вторых, к ней пришло осознание ценности каждой детали в её вроде бы неприметной жизни, и в-третьих, видно, необходимо было время, чтобы она почувствовала доверие ко мне и уверенность в том, что её рассказ будет воспринят правильно.
Зовут мою героиню Ирина Петровна Митрофанова.
Примечательно, что из небольшой семьи Митрофановых, состоящей всего из трёх человек: главы семейства Вениамина Алексеевича, самой Ирины Петровны и их сына Константина,— с самой Ириной Петровной я познакомился в последнюю очередь — потому, наверное, что и глава семьи, и их сын -—личности настолько яркие и талантливые, притягивающие к себе внимание, что Ирина Петровна из-за скромности своей многие годы не только была заслонена ими — но ещё и сама старалась держаться в их тени; причём если я хорошо помню, как и при каких обстоятельствах познакомился с Вениамином и Костей, то обстоятельств знакомства с самой Ириной Петровной вспомнить совершенно не могу — случилось это, видимо, как-то автоматически, хотя нельзя сказать, что внешне женщина эта неприметна: невысокого роста — можно даже сказать, миниатюрная, пропорционально сложённая (в те годы, когда я встретил её впервые,— теперь-то, с возрастом, признаюсь вам вместе с ней самой, она пополнела), черноглазая и черноволосая, с матово-светлой, по-детски чистой кожей на миловидном лице, с мелодичным голосом, в котором преобладают всегда мягкие и приветливые интонации: «Да, Венечка», «Хорошо, Венечка», «Сделай, пожалуйста, Костенька», «Спасибо, Костенька»,— она, конечно же, была приметна, но только — при очень внимательном взгляде на неё.
Причём, оглядываясь назад, за все тридцать с лишним лет, что мы знакомы, не могу вспомнить ни единого раза, чтобы она была раздражена, повысила голос и сказала бы хоть одно грубое слово. С ней всегда было приятно поговорить: она обладает правильным и ярким языком и вполне словоохотлива, хотя становится такой, если только разговор заходит о её близких — муже, сыне или обо всех её внуках, и когда она рассказывает о них, в её интонациях звучит безмерная любовь ко всем им без исключения; но лишь только разговор зайдёт о ней самой — легко уходит от него, снова переводя его на близких.
Но однажды, через много лет знакомства, во время одного из наших с ней случайных «кухонных» разговоров о каких-то житейских хлопотах, её вдруг прорвало на откровенный рассказ о себе и своей жизни, и этот вроде бы спокойный, бесстрастный и чуть-чуть даже ностальгически грустный рассказ поразил меня своим драматизмом и заставил взглянуть на неё совсем другими глазами: я удивился, сколько же выпало на плечи этой скромной хрупкой женщины трудностей, бед, забот, но — и душевных переживаний тоже, которых, по-моему, просто не замечали никогда даже самые близкие ей люди, занятые собственными делами и проблемами, принимая её хлопоты и заботы её о них самих за пустую докуку. И в то же время меня страшно поразило, какой тонкий душевный аппарат хранится в ней, какой богатый спектр эмоциональных всплесков, переживаний, сколько накопленных за жизнь горечи и обид, и в то же время — сколько неизжитой внутренней поэзии прорвалось из её души и открылось мне, сколько неиссякаемой любви лилось из её сердца на близких!
Этот её рассказ о себе настолько запал мне в память, что через некоторое время я уговорил её повторить его для меня снова, с тем чтобы она припомнила как можно больше ярких деталей, а я, соответствующим образом подготовившись, сумел бы её рассказ записать. И она на это согласилась.
Но сначала — об истории моего знакомства со всей их семьёй, и прежде всего с главой семьи, Вениамином Алексеевичем.
Давненько уже в очерке «Капеля» я писал о том, как мне пришлось некоторое время жить в мастерской красноярского художника Владимира Капелько (Капели). Сам он к тому времени перебрался в Абакан, но красноярскую мастерскую старался удержать за собой; потому-то я и жил там — чтоб её ещё и стеречь. И вот однажды вечером, то ли поздним летом, то ли в начале осени, в Капелину мастерскую через незапертую дверь вваливается незнакомый мне невысокий крепыш с круглым лицом и русой кудрявой шевелюрой, одетый по-походному — в ковбойке и спортивном трико, а за спиной у него громоздится огромный «абалаковский» рюкзак, под весом которого гость сгибался и едва стоял на ногах.
Войдя, он тотчас же скинул его, и мы наскоро объяснились. Оказывается, звали его Вениамином Митрофановым (мы были ещё довольно молоды тогда и легко обходились без отчеств), он — художник из соседнего города, Капелин товарищ; они сговорились съездить летом на этюды на красноярский Север, а точнее — на Хантайское озеро. Капеля остался там ещё, а он вот — подневольный человек, заводской дизайнер, и уже послезавтра ему надо быть на работе…
Заварили чай и под чаёк проговорили с ним едва ли не всю ночь.
Перед утром он соснул часа два и чуть свет уехал на вокзал, а у меня осталось тёплое ощущение знакомства с хорошим человеком, своим сверстником. Причём я и не подозревал тогда, что наше знакомство со временем перерастёт в дружбу, которая (хотя мы и живём в разных городах) длится вот уже больше тридцати лет, а потому за это время успел перезнакомиться со всеми членами его семьи и хорошо знаю теперь все дальнейшие перипетии их судеб.
Итак, сначала о самом Вениамине. Заводской художник-дизайнер. Но во время нагрянувшей перестройки завод, на котором он работал, как говорили тогда, «упал набок», а сам Вениамин остался не у дел и, чтобы как-то прокормить себя и свою семью при всеобщих хаосе и безработице, взялся за работу, которая во время перестройки стала вдруг необыкновенно востребованной и к тому же давала в те времена пусть небольшой, но твёрдый заработок: реставрировал старые иконы и писал новые, проектировал иконостасы, реставрировал старые фресковые росписи и создавал собственные в храмах, восстанавливаемых в те годы в большом количестве на всём российском пространстве, и на этом новом для него поприще, будучи человеком долготерпеливым и упорным, он, во-первых, стал высоким профессионалом, а во-вторых, успел сделать на этом поприще очень многое.
Сначала ему пришлось несколько лет работать вдали от дома — как говаривали в старину, «отходником»: переезжая с места на место, он расписывал церкви в Пятигорске, затем в селе Аблязово Пензенской области, в посёлке Каменка Воронежской области. Это придало ему опыта и уверенности в своих силах, так что в 1997 году, вернувшись домой, он взялся за роспись огромного городского собора, построенного в конце девятнадцатого века, в советское время служившего складом, пришедшего от этого в большое запустение и в середине девяностых годов двадцатого века возвращённого церкви.
И эта работа оказалась, скорей всего, главной в его судьбе — ей он посвятил пятнадцать лет своей жизни. За эти годы им в этом соборе выполнены сотни квадратных метров росписей, изображены тысячи персонажей и практически запечатлены в красках всё содержание Ветхого и Нового Заветов и вся история русского православия. Фрески выполнены по строгим канонам византийского церковного письма, и в то же время выполнены они сочными, яркими современными красками и наполнены обилием света и воздуха. При этом все подготовительные работы — эскизы, макеты, картоны в натуральную величину, тщательную подготовку поверхностей под росписи — тоже делал он сам.
Это был настоящий художнический подвиг, и подвиг этот был по достоинству оценён: по линии Московской патриархии ему, как автору и исполнителю монументальных росписей этого огромного храма, вручён орден Преподобного Сергия Радонежского, а эскизы и фрагменты его росписей неоднократно экспонировались на художественных выставках и получали высокую оценку собратьев по кисти.
Попутно с этим он был избран в 2000 году руководителем областного филиала Всероссийского творческого союза иконописцев; сами же выполненные Вениамином фрески запечатлены в огромном цветном альбоме-фолианте…
За те годы, что он расписывал храм, я несколько раз бывал в их городе по своим делам, жил у него дома, заходил в храм и видел, как медленно, но неостановимо продолжалась его работа, как росли и ширились эти грандиозные фрески, как ежедневно вскарабкивался Вениамин на высокие леса и, запрокинув голову, сантиметр за сантиметром заполнял росписями внутренние поверхности стен, колонн, сводов, каким измотанным каждый вечер буквально доползал до дома, медленно и немногословно поглощал поданный женой ужин и как, казалось бы, уже не в силах делать что-либо ещё, отдохнув немного, становился за кульман (установленный, за неимением мастерской, прямо в спальне), чтобы делать новые эскизы, и как после этого, сделав всего несколько шагов, падал в постель, чтобы утром снова идти в храм, подниматься на леса и продолжать свой ежедневный подвиг.
Во время этой работы у него разрушились два с половиной шейных позвонка. Думаю, что отчасти это — и от постоянного неудобного положения, когда приходилось работать с запрокинутой головой. Искусные городские хирурги сумели заменить их, слепив из его же рёберной костной ткани. Отходив положенное время в жёстком гипсовом воротнике, он возвратился к прерванной работе (впрочем, даже будучи в гипсе, он не прерывал своей работы — стоял за кульманом, занимаясь эскизами предстоящей работы) и всё-таки выполнил всю её до конца.
Я восхищался этой творческой отвагой и энергией, исходящей из его невеликого тела, и спрашивал себя: откуда в нём столько сил, духовных и физических, столько художнической страсти и вдохновения, и где он их черпал, чтобы изо дня в день, из года в год пятнадцать лет подряд с утра до ночи выполнять эту грандиозную работу, посильную, казалось бы, лишь целой бригаде художников?..
Прекрасный вдохновляющий пример тому, ответят мне,— великие художники-гиганты прошлого: Джотто, Микеланджело, Андрей Рублёв и так далее; но ведь, возражу я им на это, нынешние профессиональные художники, все до единого, прекрасно знакомы с этими примерами, однако лишь немногие имеют волю, мужество и неисчерпаемые духовные силы следовать им!..
Может быть, снова попытается кто-то ответить на мой вопрос, ему придавало сил сознание того, что он был занят благим Божьим делом? Но ведь в нынешнее время, опять же возражу я на это, многие профессиональные художники причастны к такому Божьему делу — но они дорого за это берут, а Вениамин выполнял росписи храма, едва сводя концы с концами — только чтобы выжить…
Вторым членом семьи Митрофановых, с которым я коротко познакомился, был их единственный сын Константин. Через некоторое время после моего знакомства с Вениамином Константин, окончив среднюю школу и отслужив в армии, приехал поступать в Красноярское художественное училище (в их городе такого училища тогда не было). К тому времени я уже жил с семьёй в просторной благоустроенной квартире, и Костя, пока сдавал вступительные экзамены, квартировал у меня, и лишь когда поступил — арендовал в городе жильё.
Однако обращает на себя внимание не то, что он решил пойти по папиной стезе — таких случаев сколько угодно, особенно в семьях, где взрослые её члены заняты творческим трудом. Да и что тут удивительного? Ребёнок рождается и растёт в творческой среде, с младенчества подражает родителям и с раннего детства постигает тайны творчества. Нет, в случае с Константином не это обращает на себя внимание — а резкий поворот в жизни, который он делает после окончания училища! Ведь, родившись и выросши в большом городе, пусть в небольшой, но благоустроенной квартире со всеми коммунальными удобствами, в семье художника и сам став художником, он неизбежно должен был вернуться домой, в родной город, на обжитое место, к товарищам детства, к родителям, в атмосферу, в которой вырос, и, думаю, отец-художник помог бы ему, хотя бы на первых порах, найти подходящую работу, устроиться с жильём… Но Константин выбирает не просто другой вариант — а другую судьбу: женившись на сокурснице (тоже, между прочим, горожанке!), вместе с ней уезжает работать в старинное сибирское село, расположенное на берегу Енисея.
Благословенные для художника места — но ведь это село! Обоим, горожанам по рождению и художникам по профессии, надо было втягиваться в сельский образ жизни, в сельский быт, так разительно не похожий на городской!
Однако они решительно берутся за это: оба работают в средней школе и одновременно — в детской художественной школе, живут в деревянном доме с удобствами во дворе, с печью, которую надо топить зимой дважды в день, с большим приусадебным огородом, который надо обихаживать, приобретают корову. Растят двоих сыновей, заводят друзей, входят в тесный круг немногочисленной местной интеллигенции. При этом оба не порывают с творчеством, регулярно участвуют в краевых художественных выставках, и как следствие — оба становятся членами Союза художников России…
Появилась проблема: там негде было брать рамы и подрамники для своих работ,— и Константин сооружает себе столярную мастерскую, хорошо оборудованную, и учится делать рамы и подрамники не хуже первоклассного столяра.
Чтобы быть мобильнее, он покупает легковую машину, благодаря которой часто бывает в Красноярске, поддерживает связи с оставшимися в городе товарищами, возит картины на выставки, а также на продажу в городских художественных салонах.
Так проходит много лет. Казалось бы, жизнь устроилась, устоялась до мелочей… Но, как часто бывает в наше время, супруги, много лет жившие дружной семьёй, однажды становятся чужими друг другу. Семья — вдребезги. Развод.
Причём если в большом городе эта драма перемогается легче: «разбежались», разменяли квартиру — и жизнь продолжается, разведённые продолжают заниматься каждый своим делом, продолжают с определённой степенью регулярности общаться с общими друзьями, с детьми, а через них и друг с другом… Однако развод в селе — это трагедия: вместе с семьёй до основания рушится общее хозяйство с неизбежно налаженным разделением труда, рушится весь уклад жизни, устоявшийся за многие годы, и восстановить его уже невозможно… Знаю, как Константин переживал развод, как на его глазах рушился мир, который он много лет терпеливо строил своими руками буквально по кирпичику.
Супруга Константина вернулась в свой родной город. Старший сын вскоре ушёл в армию, а вернувшись, женился и стал жить собственной, обособленной от родителей жизнью. Младшего сына дед с бабушкой, родители Константина, забрали к себе, окружили заботой, чтобы подросток не чувствовал себя заброшенным, помогли ему закончить там художественную школу, поступить в художественное училище (которое к тому времени появилось в их городе) и закончить его.
Что оставалось делать Константину, оставшемуся в одиночестве? Казалось бы, одно: бросить всё и наконец вернуться в родной город. Да он и вернулся, но лишь на время — только чтобы немного помочь отцу с росписями в огромном соборе. А когда боль утраты семьи утихла, вернулся в своё село…
Проходит время, лучшее, как известно, лекарство от семейных драм, и он делает новую попытку устроить семейную жизнь: женится на местной, сельской девушке. И попытка удалась!..
Теперь у них — дружная семья, просторный деревянный дом и четверо детей: старшей, дочке,— двенадцать, младшему, сыну,— три года.
Конечно же, им, Константину вместе с супругой Ниной, приходится порой очень трудно: душит постоянная нехватка денег, а также, что немаловажно, нехватка времени — много приходится работать и «крутиться», чтобы содержать большую семью. Продуктов из магазина или с рынка, конечно же, не напасёшься, поэтому покупается только самое необходимое, а всё остальное даёт большое домашнее хозяйство: две коровы, несколько телят, четыре поросёнка, стадо гусей, куры и, естественно, огород. А ведь оба ещё и работают: Константин преподаёт в школе, Нина заведует созданным ими же обоими сельским музеем. Чтобы управляться со всем этим — и с работой, и с хозяйством,— встают в шесть утра, занимаются животными, потом кормят и отправляют в школу детей, потом бегут на работу сами… И так — до десяти вечера.
При этом ещё успевают заниматься и с детьми; хотя когда детей в семье много — их уже не нужно развлекать и придумывать им занятия: в какой-то степени дети становятся единым самоуправляемым коллективом, учась друг у друга, подражая — и помогая тоже! — один другому. Они, эти дети, у них всегда заняты: они рисуют, сочиняют сказки, шьют и расписывают игрушки, вяжут для кукол одежду; возятся с животными; у них есть свой театр, отдельная гимнастическая комната с кольцами, канатами и батутом; а когда они играют во дворе в прятки, им есть где прятаться — столько там закоулков, сараев, чердаков, сеновалов: настоящий детский рай… А количество котов и кошек, живущих в этих закоулках, на чердаках и сеновалах, по-моему, уже не поддаётся точному учёту, причём у каждого из детей есть своя кошка, с которой они играют и о которой заботятся…
Так что им там просто некогда скучать. Причём это весёлые и счастливые дети, легко обходящиеся без пресловутого компьютера,— а может быть, именно потому весёлые и счастливые?
Помню, видел однажды примечательный эпизод из Костиного быта того времени, когда трое детей его ещё были маленькими, а четвёртого не было и в помине. Супруга его была очень занята: приехала какая-то красноярская чиновница проверять её музейную работу, и с детьми дома оставался один Константин. При этом всех детей он сумел занять: одна дочь, сидя на полу, строила из цветных кубиков дом, вторая, лёжа на животе, рисовала что-то на листе бумаги; третью, самую маленькую, он держал на левой руке, а правой в это время рисовал пастельными мелками пейзаж на большом листе бумаги, закреплённом на мольберте, и одновременно разговаривал с ребёнком, советуясь с ним: «А давай-ка вот тут усилим тень?.. А тут давай добавим голубого цвета…»,— и ребёнок удовлетворённо гулькал в ответ.
Несмотря на большую семью и активную, деятельную энергию всех, и больших, и малых,— в их просторном, во много комнат, доме нет толкучки; места хватает всем. Однако дети растут, и хозяин всерьёз задумывается над тем, как расширить жизненное пространство семьи; да ему и самому хочется иметь просторную мастерскую и одновременно — место общения с друзьями,— и он решается возвести над своим просторным домом ещё один этаж: находит деньги, покупает пиломатериалы для этого, и стройка уже вовсю идёт.
Да, он — очень занятый человек. Но, несмотря на занятость такими земными делами и хлопотами, много сил и времени он по-прежнему отдаёт и творчеству, и организации в Красноярске и других сибирских городах своих выставок. Причём выставок не только своих собственных работ — а ещё и работ всех трёх поколений Митрофановых: кроме Митрофанова-старшего, то есть Вениамина, и Митрофановых-«средних», то есть самого Константина и его бывшей супруги Любови, с которой он продолжает поддерживать творческие связи, в выставках участвуют и уже взрослые их сыновья; Митрофановы-младшие — тоже оба творчески одарены: один из них, Виктор, теперь студент Красноярского института искусств, уже проявивший себя талантливым живописцем и имеющий за душой несколько художественных выставок, а также всевозможных грамот и призов как студент, а второй, Роман, научился создавать из дерева так называемые «кинетические», самодвижущиеся конструкции, вид скульптуры, пока ещё мало популярный у нас в России, уже выставил свои первые работы на одной из семейных выставок, и они тотчас же привлекли внимание зрителей своей необычностью и изяществом: они «дышат», несмотря на то что сделаны из косного дерева, и, что немаловажно, их жаждут покупать. При этом учился он этому самоучкой, запершись на несколько лет в сарае и, можно сказать, вслепую, на ощупь экспериментируя там на свой страх и риск в полном творческом одиночестве, совершенно не зная ещё, что из этого получится, потому что, опять же, у нас в России никто и нигде пока что этому виду искусства не учит.
Но вернёмся к Митрофанову-«среднему», к Константину. Ко всему прочему, в последнее время он увлёкся ещё и сочинением и исполнением собственных песен под гитару и, кажется, делает в этом виде творчества успехи; во всяком случае, на районных и краевых смотрах самодеятельности он как бард берёт призы и занимает классные места, а среди селян-земляков стал настолько популярен, что земляки рассказывают о нём друг другу: «Это тот самый бард, который ещё и рисует!..» — и Константин слегка обижается на земляков, которые высоко ценят его как барда и недооценивают как художника, певца их же сельских просторов — только в красках.
А как вам нравится его замысел организовать на знаменитом своей красотой берегу Енисея возле своего села летний лагерь творческой молодёжи всего Красноярского края: молодых художников, писателей, поэтов, бардов, музыкантов,— который он организовал летом 2013 года и предлагает превратить в ежегодный?..
А летние выездные мастер-классы для художников-любителей, организуемые краевым Домом народного творчества, в которых Константин активно участвует в роли руководителя мастер-класса?..
Неудивительно, что его энергии хватает на все эти дела, занятия и заботы,— уже при беглом взгляде на него становится понятно, что это человек могучий, телесно обильный, в полном расцвете всех своих сил, красивый истинно русской красотой: рослый, сероглазый, рыжебородый, с русой кудрявой шевелюрой и добрым выражением лица, выдающим широко открытую душу, переполняющую его, готовый щедро и безоглядно делиться с ближними всем, чем богат сам.
Только много-много лет спустя я понял наконец тайную причину его решения выбрать село своим местом жительства, причём — решения, может быть, даже и не осознанного сразу им самим. Ну что бы он делал со своей широкой, неостановимо рвущейся наружу натурой в большом городе, где каждому уготована тесная жизненная ячейка, за границы которой не смей высовываться?
И вот, невольно следя за жизнью этого клана Митрофановых, часть которого осталась в их родном городе, часть обосновалась в селе на берегу Енисея, а часть уже активно обосновывается в Красноярске, я всё чаще задаю себе вопрос: откуда у них у всех это жизнелюбие, эта активность? Где они черпают творческую энергию, спонтанно брызжущую из них? Какие силы ведут их по жизни и поддерживают?..
Но, может, пока что хватит задавать вопросы относительно упомянутых здесь персонажей мужского пола — вопросы, отчасти обращённые к читателю, а отчасти — и к самому себе? Тем более что не Митрофановы-мужчины — главные герои моего очерка, и мои вопросы относительно их — в некоторой степени риторические, на которые трудно найти однозначные ответы. Но, может быть, ответы на них всплывут сами собой по мере продолжения рассказа?..
А пока что предлагаю вернуться к главной героине очерка, Ирине Петровне Митрофановой, и рассказать о ней поподробней, тем более что, рассказывая об этом клане, подозреваю, что именно Ирина Петровна — главное лицо в нём; как говаривали, кажется, ещё древние: «Всё — от женщины»,— а современные французы чуть-чуть переиначили этот древний афоризм своим: «Ищите женщину!»…
Иногда я бываю в доме Митрофановых-«средних» в их селе, чтобы встретиться там со своими старыми друзьями — Митрофановыми-старшими, которые время от времени навещают семью своего сына, и когда бываю — любуюсь этим шумным и, по нынешним меркам, многочисленным Константиновым семейством: удивительно, сколько душевного здоровья излучает оно!..
Знаю, что Ирину Петровну неумолимо тянет туда из-за младших внуков, по которым она скучает. Причём Вениамин, муж её, в последнее время непременно сопровождает её в этих поездках, потому что всё, что она везёт туда из дома, одной ей увезти просто невозможно — столько тюков, сумок, пакетов они с собой тащат; при этом ещё Ирине Петровне приходится без конца пересчитывать их, чтобы — Боже упаси! — не растерять дорогой.
Однажды я приехал в то село вместе с ними и невольно подсмотрел акт встречи двух этих семейств… Сначала мы, новоприбывшие, были с дороги сытно накормлены. А пока хозяйка кормила нас, гостей,— явились из школы три цветущих розовощёких дочки Митрофановых-«средних», причём пришли они раньше, чем их ожидали: как оказалось, очень уж они торопились домой, зная, что сегодня должны приехать бабушка с дедушкой.
Все втроём, ворвавшись в дом, не успев раздеться, запыхавшиеся, с криками: «Бабуля! Бабуля приехала!» — наперебой кинулись обнимать и целовать Ирину Петровну, теребить её и возбуждённо выписывать вокруг неё круги… Правда, тут есть один маленький секрет: конечно же, они знали, что «бабуля» приезжает сюда не с пустыми руками — с подарками.
Однако прежде чем раздать их, детей сначала заставили пообедать, и как они ни упирались, желая взглянуть на подарки «хоть одним глазком» — всё же вынуждены были сесть за стол и «умять» всё, что им дали. А за компанию с ними пообедал и их младший братик.
Попутно расскажем (из этнографического, так сказать, интереса), из чего состоял их обед. Он был по-деревенски простым, но сытным — вот он, источник их цветущего вида: «умяли» они по большой тарелке густого супа с добротным куском свинины в каждой тарелке, так что блюдо это получалось одновременно и первым, и вторым; а на третье они «умяли» общим счётом две трёхлитровых банки (то есть по полтора литра «на нос») цельного молока, к которым были добавлены куски бабушкиного самодельного торта и бабушкино же варенье.
Только после этого обеда перешли в самую большую комнату, имеющую свойство быть общей гостиной, и при трепетном предвкушении всего сельского семейства Митрофановых начался ритуал раздачи подарков.
Однако Ирина Петровна не спешила с раздачей. Сначала она вынула из своей поклажи и вручила подарок самому маленькому представителю семейства; то была нарядная тёплая курточка; добавим по ходу дела, что происходило это поздней осенью, так что она была весьма кстати. После того как прошёл восторг ликующего малыша и всего остального семейства при одном только виде этой куртки, с активной помощью сестрёнок малыш был облачён в неё, выслушал новые восторги семьи, сам насладился обновой и снимать её уже не желал.
Только после этого была вынута вторая куртка — для сестрёнки малыша, следующей за ним по возрасту. И повторились восклицания восторга, подкреплённые на этот раз девчоночьим писком счастливицы. И снова — примерка и дефиле в обновке… Примерно такие же куртки с теми же восторгами были вручены и остальным сестрёнкам.
После курток началась раздача таких же нарядных шапочек, и снова — восклицания и восторги. После шапочек явились на свет Божий не менее нарядные носки и рукавички, а после них — платьица и костюмчики…
Более всего при этой раздаче подарков я смотрел на детей; для них это действо походило на праздник чудес, а сама Ирина Петровна была на том празднике волшебницей, по мановению рук которой неизвестно откуда появлялось сказочное обилие подарков… Но меня-то, взрослого, присутствующего на этом празднике волшебных чудес, больше всего удивляло, что каждая вещица, подаренная ребёнку, точно совпадала с его ростом и габаритами — будто её только что примерили, прежде чем подарить; вот это действительно было волшебство!..
А между тем после платьиц и костюмчиков началась раздача, каждому индивидуально, детских книжек, красивых блокнотиков, тетрадок, наборов карандашей и ручек. После наборов следовали игрушки, пусть небольшие, но всем — разные: мальчику — машинка, девочкам — куклы, причём мне даже показалось, что каждая кукла была чем-то похожа на свою хозяйку… И уж в самом конце раздачи каждому ребёнку вручена была какая-нибудь сладость.
Пока дети, разбредясь по дому, продолжали радоваться подаркам, рассматривать и показывать их друг другу, Ирина Петровна принялась вручать подарки родителям семейства. И эти подарки тоже были красивы и добротны: оба получили по роскошной вязаной вещи,— и хоть родители и вели себя сдержанней, чем дети, однако и они радовались им вполне искренне.
Пользуясь тем, что всё семейство Митрофановых-«средних» удалилось, унося с собой подарки, а Ирина Петровна, Вениамин и я остались,— я, восхищённый только что увиденным, спросил Ирину Петровну: как она умудрилась накупить столько подарков — ведь это стоит огромных трат и огромных сил? Она мне спокойно на это ответила:
— Так ведь мы же с Веней пенсию получаем — с каждой пенсии хожу по магазинам, по комиссионкам, прикупаю потихоньку.
— Это что же, всю пенсию на это и тратите? А живёте на что? — невольно вырвалось у меня.
— Так ведь у нас дача!.. И потом, у нас же там полно друзей и родственников — у них вырастают дети, внуки. Причём все прекрасно знают, что у Кости большое семейство,— и несут. Между прочим, много прекрасных вещей приносят.
— Меня удивило, как каждая вещь точно подошла каждому ребёнку.
— Так у меня глаз намётанный,— рассмеялась Ирина Петровна.— Последний раз мы были тут всего полгода назад — знаю, насколько мог подрасти каждый из них. А если вещь не подошла одному — то уж точно подойдёт другому.
— Но больше всего меня восхитило,— рассмеялся я,— какой шикарный праздник устроили вы сегодня вашим внукам!
— Так ведь я устроила праздник им — а они мне,— ответила Ирина Петровна.— Ради этого праздника, поверьте, всё можно вынести: усталость, хлопоты, безденежье, хождение по магазинам, таскание сумок. Вы знаете, сколько сил дают мне эти праздники? Вот приеду домой и сразу начну готовиться к новой поездке сюда…
И пока мы вот так неспешно беседуем — всё семейство Митрофановых-младших входит в гостиную принаряженным и по-заговорщицки преувеличенно серьёзным, а в руках у Константина — гитара.
— Начинаем семейный концерт, посвящённый нашим дорогим гостям! — торжественно объявляет он…
И концерт начинается. Тут и хоровые песни, и дуэты, и песни соло, и декламация…
Наконец «артисты», показав нам все свои артистические таланты, под наши аплодисменты исчезли за дверью. И пока Константин развлекал нас в роли конферансье, дополняя только что законченный концерт,— как я потом понял, нарочно тяня при этом время,— дети появились снова, теперь уже с ответными подарками для гостей… И я до сих пор как дорогие реликвии, как трогательные для меня воспоминания о сельском доме Митрофановых-«средних» и о том празднике, который затеяла там Ирина Петровна, храню эти выполненные детскими руками подарки, вручённые мне в тот вечер: несколько альбомных листков со смешными детскими рисунками, сшитую из розового шёлка в виде сердечка подушечку для хранения швейных иголок, и ещё — енисейскую округлую речную гальку, расписанную голубой, зелёной, жёлтой красками, напоминающую своими цветными разводами пейзажи енисейских окрестностей той осени.
А теперь — обещанный мною сам автобиографический рассказ Ирины Петровны, правда, мною отредактированный, но не исключающий ни смешных и весёлых, ни драматических, даже трагических эпизодов; выброшены только отдельные, не относящиеся конкретно к повествованию, эпизоды да исправлены неправильно или невнятно произнесённые фразы. Итак, вот он, этот рассказ — я назвал его «житием советской женщины», причём уверен, что каждая советская женщина могла бы рассказать о своей жизни не меньше, если не больше — если б только умела; и ещё в том уверен, что многие-многие детали этих рассказов были бы схожими, независимо от статуса рассказчицы. Итак:
Житие советской женщины
1. Детство и девичество
Я родилась четвёртым ребёнком, а всего нас у родителей пятеро: два брата и три сестры. Родители мои — выходцы из деревни. Что мне нравится в них — так это то, что они православные и венчанные. Сами они родились, выросли и поженились в деревне, но там родился только самый старший мой брат, Ваня, а мы, все остальные, родились уже здесь. Это из-за того, что папа, будучи женатым, в тысяча девятьсот тридцать третьем году отслужил в армии под Читой, и когда вместе с двумя товарищами возвращался домой — на нашем городском вокзале военный патруль из комендатуры проверял у них документы, и именно моему папе велели зайти в саму комендатуру. Там ему предложили работать в городской милиции и пообещали дать жильё. Папа сначала отнекивался, говорил, что у него семья в деревне,— а они ему говорят: мы всей вашей семье жильё дадим, а сейчас поезжайте домой и через недельку возвращайтесь.
Почему предложили именно ему? Оказывается, они звонили в Читу, на место их военной службы, и спрашивали: кто у них самые лучшие солдаты из нашей области? — и им назвали всех троих. Но в комендатуре проверили их данные и выбрали именно папу. Я так думаю — потому, что он был самый честный и исполнительный из них.
Он уехал домой, посоветовался с мамой, и они решили так: в городе, по сравнению с деревней, всё же есть медицинская помощь; образование можно получить и им самим, и детям… Через неделю папа вернулся в город и начал служить, хотя жильё ему не давали ещё целый год, так что мама оставалась в деревне. А когда дали, наконец-то и мама приехала, так что мы, все остальные дети, появились уже здесь.
Жили всемером — папа, мама и нас пятеро — в квартире на втором этаже. А квартира состояла всего из одной большой, в три окна, комнаты и маленькой кухоньки. Правда, была ещё большая веранда, которая нас спасала летом: дом был старый, ещё дореволюционной постройки.
Ну, раз родители переехали в город — вся деревенская родня стала часто к нам ездить, так что у нас почти ежедневно жило полно народа. Спали на полу, вповалку, на старых папиных шубах, и — так тесно, что, чтобы ночью встать и сбегать на двор, сначала щупаешь ногой, чтобы не наступить на кого-нибудь в темноте.
Туалет был на улице. Воду носили из колонки за три квартала от дома, и там постоянно стояла большая очередь. Да за всем, что ни возьми, были очереди. В том числе и за хлебом.
Мой старший брат и обе старших сестры характеры имели сложные, так что маме с ними было трудновато. Меня они называли подлизой и подхалимкой, потому что я была тихоней, беспрекословно слушалась маму, а потому постоянно делала работу, от которой они отказывались, в том числе и с малых лет в любую погоду, в дождь ли, в мороз, рано утром шла и стояла в хлебных очередях, а потом приносила домой по шесть буханок хлеба (уходило у нас по три буханки в день), так что соседи меня даже Золушкой звали.
Мама любила стряпать: встанет в пять утра, поставит на кухне тесто, и уже к завтраку на столе — пышные пироги, да с разной начинкой! Схватим по два-три пирожка, глотнём чаю с сахаром (чай — одно название: заваривали один заварочный чайник на всех) — и бегом в школу.
А муку давали только раз в год. Очереди занимали с вечера и писали на ладони химическим карандашом номера, а потом всю ночь их сверяли, и когда кто-нибудь уходил из очереди, то обратно его уже не пускали. И стояли целыми семьями, потому что в одни руки давали только по три килограмма.
Так и жили. Родители у нас были хорошие. Все соседки нам постоянно говорили: «Папа у вас просто золото!»
Маму звали Анастасией Титовной, или Настенькой. Она была очень добрая и заботливая: сама всему семейству всё шила и вязала.
Пока у неё было трое детей, она работала на ткацкой фабрике; её портрет даже висел там на Доске почёта. Но Ваню, старшего сына, однажды, ещё до моего рождения, украли цыгане, и хоть быстро нашли по горячим следам — однако папа запретил ей работать: «Сиди лучше с детьми». А уж раз она сидела дома, то и мы, двое остальных, появились.
Папа рассказывал, что мама была самой красивой, самой весёлой девушкой в деревне и — рукодельницей. Очень сильно он её полюбил, но маму хотели выдать за богатого, и когда папе передали, что Анастасию сосватали, он упал перед дедом на колени и говорит… Дело в том, что папа был круглый сирота: мать родила его и через десять дней умерла, а отец его ходил на заработки и где-то пропал без вести, так что папу воспитывал дед. Короче, папа встал перед ним на колени и говорит: «Дед, придумай перехват!» Дед взял четушку водки, пошёл к её родителям и уладил всё как надо, так что через три дня уже гуляли свадьбу…
Когда они переехали в город и им дали комнату — папа стал учиться. Дома, в деревне, у него было всего три класса образования, а в городе он закончил семь. По тем временам это же о-го-го какое образование!
Был он очень верующим человеком, но в школе ему стали объяснять, что никакого Бога нет, что вас, мол, обманывали, и он сказал: «Ну, раз нет, так нет»,— и когда закончил семь классов, то вступил в партию. А так как был он всегда примерным и исполнительным, его из милиции пригласили работать в НКВД.
А в НКВД сами знаете что тогда было. Дали ему в подчинение двух человек и послали на «воронке» на первое задание: арестовать ночью врага народа, причём этот враг народа — их же работник. Приехали; папа стучит: «Откройте!» — а этот человек уже предполагал, что к нему приедут,— готовый узелок у него лежал возле двери. И вот папа заходит с двумя подчинёнными и говорит: «Поедемте с нами!» Тут жена этого человека бросилась к мужу на шею, давай причитать; дети проснулись, кричат: «Папочка, папочка!» — и тоже плачут. И тут мой папа упал в обморок: ну какой же это враг народа, когда у него жена, дети малые, точно такие же, как у него самого?
После этого папу хотели самого расстрелять: да как же, мол, ты пожалел врага народа? — но начальником у папы был наш же сосед по дому, и мама дружила с его женой; и жена его стала отговаривать мужа: как же ты его расстреляешь — ведь он же хороший работник, и у него столько детей? — и сосед сумел выручить папу.
После этого папу назначили на должность фельдъегеря, и он месяцами ездил с секретными документами и куда-то на север, и в Москву. Летал на самолётах, ездил на поездах, на лошадях. Много раз бывал в авариях, несколько раз на него нападали бандиты, а так как у него с собой бывали и деньги, и золото — и пистолет у него всегда был с собой, ему даже приходилось отстреливаться.
Когда мы стали учиться, у нас появились тетради, книжки, учебники — а этажерка в четыре полочки была одна, причём две верхних полки занимал старший брат Ваня, потому что он долго-долго учился: сначала в школе, потом в ФЗУ, потом в институте. Правда, с двенадцати лет он перешёл учиться из дневной школы в вечернюю — началась война, и детей его возраста посылали работать на завод вместо взрослых, которые уходили на фронт.
Ваня работал на токарном станке; но пока рост у него был маленький, ему делали деревянную подставку под ноги, чтобы он мог дотянуться, и он так хорошо работал, что о нём даже писали в газетах. А вечером учился. Да ещё участвовал в художественной самодеятельности: читал стихи, басни, пел, танцевал, а в выходные даже ходил выступать в оперном театре — участвовал в массовках.
И я пошла по его стопам: тоже любила петь.
Между прочим, мама, хоть и выросла в глухой деревне и закончила всего три класса сельской школы, старалась всячески развивать нас и заботилась, чтобы нам было интересно жить. Во дворе нашего многосемейного дома она устраивала летом детский театр, и я любила там выступать; потом пела в детском хоре при кинотеатре «Пионер»; так что не так уж и скучно нам жилось — по принципу: «За душой — ни гроша, но поёт моя душа». Телевизоров же не было! — вот и развлекали себя сами, кто как умел.
А в будни все были заняты делом. Я, например, после девятого класса пошла работать и тоже перевелась в вечернюю школу, так что совсем не помню, чтобы была в будни дома: или на работе, или в школе.
Но хорошо, что были праздники: Первое мая, Седьмое ноября и Новый год. Мы очень любили их; у нас было весело, поэтому к нам всегда приходили и родственники, и соседи. А чтобы было веселее, я составляла сценарии. Жаль только, не сохранила их: как только праздник кончался — тут же выбрасывала…
Приходил к нам на праздник друг семьи с кинокамерой и снимал нас всех, а в следующий выходной приносил готовый фильм, и опять все собирались — теперь уже смотреть; при этом приносили у кого что есть из еды, так что пили чай, смотрели фильм и хохотали до упаду.
Но я с раннего детства мечтала заниматься музыкой, умоляла маму отдать меня в музыкальную школу и купить пианино или хотя бы гитару — но она только отмахивалась: «Отстань, денег нет!» Понятное дело, послевоенное же время было — сами знаете, как жили: редко кто имел пианино. Но у трёх моих подружек оно было — так я приходила к ним и играла на слух. Научилась играть несколько песен; особенно любила наигрывать «Танец маленьких лебедей».
Желание заниматься музыкой было у меня такое сильное, что когда я уже стала взрослой и пошла работать в детский сад — там же обязательно пианино есть,— так я просила заведующую, чтобы она разрешала мне поиграть на нём, и я приходила туда по выходным — и играла.
А когда поняла, что родители никакого инструмента уже не купят и я никогда не научусь музыке, то решила стать учительницей. Решила — и сразу же взялась за дело: собирала деток со всего двора, усаживала их так, чтобы вместо парт были табуретки, раздавала бумагу и огрызки карандашей, сама для важности надевала сестрёнкины очки, давала детям задания, и они у меня учились.
Одновременно и библиотекарем хотела быть: побелила в сарае стены, смастерила там полочки, поставила на них старые книжки и раздавала их детям.
Но больше всего мне хотелось быть детским воспитателем. Мама к тому времени уже сильно болела, и я начала с того, что принялась воспитывать своего младшего братика — да, видно, так перестаралась, что когда он подрос, то взял и однажды, когда я спала, прижёг мне пятку раскалённым гвоздиком; потом папа гонялся за ним с ремнём.
В детстве я трижды была в пионерлагере. Мне там нравилось: как ходили в лес, купались, жгли костры,— но почему-то невыносимо было ходить строем и петь хором песни. Ещё не нравилось, что в группе обязательно были девочки-отличницы или дочки больших начальников; они страшно задавались этим и старались унизить тех, кто, по их мнению, глупее их или стоит ниже их по рангу, так что я хоть и была тихоней и послушной девочкой, но ездить туда в конце концов отказалась наотрез, чем очень расстраивала маму — ей же хотелось, чтобы летом мы побольше бывали на свежем воздухе и хорошо питались! Почему-то главной заботой у родителей тогда было — на сколько килограммов ребёнок поправился: время-то трудное, послевоенное было, а в пионерлагере кормили намного лучше, чем дома…
Но сколько же глупостей вытворяли мы в детстве и юности! Даже я, тихоня, совершала иногда отчаянные поступки — никакого страха не было.
Своё девчоночье детство помню плохо, и, думаю, вот почему: когда мне было лет двенадцать — со мной от этой отчаянности случилась беда. Зимой мальчишки с нашей улицы катались на санках рядом с обрывом: доедут до самого обрыва — и свернут! Дай-ка, думаю, и я так попробую. Попробовала — понравилось: дух захватывает от страха,— и я тоже стала там кататься вместе с мальчишками. А мама увидела из окна — давай строго грозить мне пальцем, а я смотрю: как только она отойдёт от окна — качусь. И вот однажды так катилась, а меня окликнули; я отвлеклась, выскочила из колеи — да как полечу с обрыва! Главное, лечу вниз и в полёте только об одном думаю: лишь бы мама не увидела — с ней же плохо будет: она сердечница!.. А внизу — домa, заборы, острые колья; район тот назывался Нахаловкой.
Ну, упала я с обрыва — и жива осталась; смотрю: руки-ноги целые. А вверх идти было сорок ступенек. Поднимаюсь по ним, а ноги трясутся — так сильно испугалась.
И после падения — я это только потом поняла — у меня совершенно отшибло память: учу-учу, а выхожу в школе к доске — ничего не помню. Сначала думала, что просто учу плохо,— стала по ночам вставать и учить, и всё равно ничего не помнила. Тогда я начала писать шпаргалки: в них ведь надо хотя бы самое главное записать. Только благодаря им и закончила девять классов, а в десятый, как я уже говорила, пошла в вечернюю школу.
Почему в вечернюю? Потому что у меня к тому времени появилась твёрдая мечта — поступить в педучилище, чтобы стать воспитательницей детского сада, но я боялась, что не поступлю — там был большой конкурс, и уже знала, что те, кто работает в детсадах, идут вне конкурса, поэтому перешла в вечернюю школу и одновременно поступила в детсад нянечкой.
Сама потом удивлялась, какая была храбрая в шестнадцать лет: возвращалась из школы в пол-одиннадцатого вечера, зимой, в темноте, одна, а рядом — обрыв, и внизу — эта самая Нахаловка. Мама за меня страшно боялась. Иногда даже, когда могла, ходила меня встречать.
Спала я тогда по четыре-пять часов, не больше, потому что день надо было отработать в детсаду, потом отсидеть на уроках в школе, а потом ещё позаниматься дома.
А когда закончила школу — стала собирать документы для поступления в педучилище. Уже и хорошую характеристику получила от заведующей детсадиком, пошла медкомиссию проходить — а у меня обнаруживают мало гемоглобина в крови и говорят:
— Мы вам справку не дадим. Отдохните с годик, потом посмотрим…
Я — в плач: что делать?.. Плакала, плакала, да и думаю: ладно, ещё годик нянечкой поработаю.
А я уже привыкла к такому ритму, поэтому решила просто так время не терять, пошла ещё и на восьмимесячные курсы кройки и шитья — очень уж мне хотелось научиться шить самой, потому что всю жизнь носила обноски после двух сестрёнок: сначала старшая поносит, а когда ей купят новенькое — ношеное отдадут средней. А уж мне доставалось такое тряпьё, что его приходилось штопать целыми днями, и эта штопка мне так осточертела, что когда я потом вышла замуж, то, как только приходилось штопать, думала: «Господи, опять эта проклятая штопка!» И сейчас стараюсь обходить её стороной: что угодно, только не она! Муж даже ругает меня: «Для тебя, смотрю, пуговицу пришить — целая проблема!» — совершенно не понимает, как я устала за свою жизнь штопать и шить.
Короче, пошла я на курсы кройки и шитья, чтобы шить себе всё новенькое,— и научилась: с тех пор платья и кофточки себе шила только сама, а когда вышла замуж — так ещё и брючки, и рубашки мужу шила…
Через год, когда надо было поступать в училище снова, у меня уже было два с половиной года стажа работы в детсаду! — но за это время, увы, в работе воспитателя я успела страшно разочароваться.
Дело в том, что летом мы выезжали с детсадом на дачу, и я насмотрелась, как работают воспитательницы: за детьми совершенно не следят, а соберутся с кавалерами — и «ха-ха-ха» да «хи-хи-хи»; вечером у них непременно — танцы, а на танцах кто-то кому-то из них дорогу перешёл — начинаются сплетни, склоки. Я просто в шоке была: я-то была такая наивная, что для меня работа с детками — мечта, самая прекрасная на свете! — и вдруг вижу эту подноготную.
И потом, когда сдаёшь в поликлинике анализы — невольно знакомишься в очереди с женщинами из других садиков, и когда пожалуешься им на наших воспитателей — они машут рукой: «Да-а, у нас такая же история!» — и я тогда думаю: ни-че-го себе! неужели мне всю жизнь придётся в этой клоаке работать? Дети — это же святые существа! Я их любила, и они меня тоже: где бы я ни работала, они всегда теснились возле меня, даже из других групп прибегали. Страшно нравилась мне моя работа, но жить в таком коллективе — Боже упаси!
Примерно в это же самое время я посмотрела фильм «Заводские девчата», и когда увидела, как девушки на заводах работают сплочёнными коллективами, вместе ходят в театр, в кино, в походы разные,— спрашиваю у Зины, своей подруги, которая на заводе работала:
— И что, у вас тоже так?
— Да, конечно! — говорит.
— А можно,— спрашиваю,— я к вам на завод перейду?
— Давай,— отвечает.— Я договорюсь!
А она работала на оборонном заводе полупроводниковых приборов — их проходная прямо напротив нашего дома была, и зарплата там хорошая: нянечкой я, например, получала сорок пять рублей, а Зина на заводе — целых девяносто! Да я за такие деньги могла накупить столько красивой ткани, одеться, обуться! Мне уже восемнадцать было, хотелось дружить, влюбляться — а выйти на улицу не в чем…
На следующий же день побежала я на завод, отстояла очередь в отдел кадров. Кого-то берут, кого-то нет; брали только с десятью классами, и — с испытательным сроком. Подходит моя очередь; захожу к начальнику отдела кадров; волнуюсь, конечно. Он меня спрашивает:
— Школу закончила?
— Да,— отвечаю.
— Где-то работаешь?
И я решила схитрить, а то ведь не возьмут.
— Нет,— говорю,— нигде не работаю.
— Испытателем пойдёшь?
— Пойду!
— Хорошо,— говорит.— Оформляйся в трёхдневный срок.
Но я же ещё не уволилась из детсада! Бегу к заведующей, а она мне:
— Ира, ты же хотела воспитательницей быть! Нет, я тебя не отпущу!
Я взмолилась:
— Ну пожалуйста, я вас очень-очень прошу!
И упрашивала до тех пор, пока она не сказала:
— Хорошо, я тебя отпущу, только если найдёшь себе замену.
А как найти нянечку на сорок пять рублей? Это же сложно. Тогда мы с Зиной пошли прямо по улице и стали спрашивать каждую женщину подряд. И нашли!
За эти три дня я успела и уволиться, и устроиться на новом месте и была на седьмом небе от счастья, как будто в рай попала,— всё было именно так, как в кино показывали: длиннющая — конца не видать! — линейка столов под куполом, за столами работают девушки, молодые, красивые; у всех белые халаты, белые чепчики и тапочки. Только не разрешалось ни краситься, ни маникюр делать — а мне этого и не надо! Причём там, в цеху, даже запахи, даже звуки — особенные!
Устроено там было так: четыре стола сдвинуты вместе; сначала сидит напайщица, потом настройщица, потом снова напайщица, а потом ещё штамповщица,— и мы передаём друг другу готовые детали. Я была напайщицей. Причём перед тобой лежат часы, и ты смотришь: одна секунда — одна деталь, следующая секунда — вторая деталь…
Однако мне эта работа потом аукнулась: паста, с которой я работала, была свинцовой, и неизвестно, сколько свинца мы в себя впитывали,— ведь все операции производились вручную, и никому из начальства и в голову не приходило, что этим ядом дышат молодые девушки, которым надо ещё жить, рожать и воспитывать детей. Правда, давали молоко, но неправильно это было продумано: только намного позже я узнала, что нужно было давать что-то кислое — яблочный сок, например,— а молоко лишь способствует впитыванию свинца в кровь. Мы этого, конечно же, не знали — молодые были, весёлые, задорные, и думать о каком-то далёком будущем не было никакого желания.
Причём этот свинец аукнулся потом не только на моём здоровье, а ещё и на моём ребёнке: сын родился с почечно-каменной болезнью, стоял на учёте в детской больнице; я возила лечить его от этой свинцовой пасты в Пятигорск, на воды, и сама рядом с ним лечилась. Курортных путёвок, конечно же, было не достать; мы ездили туда «дикарями», за свой счёт, пили там вместе с ним минеральную водичку и проходили процедуры…
В то время, когда я ещё работала в детсаду, у меня появился кавалер. А раз кавалер — мне весело, у меня настроение прекрасное!.. А как получилось-то?
Мама меня, пока я училась в школе, никуда не пускала — боялась: кругом случались разные жуткие истории, одна другой страшнее, и я даже мечтать не могла о танцах. Но когда мы вместе с детсадом выехали летом на детскую дачу, девчонки позвали меня на танцы — ну, я и пошла с ними.
К тому времени я уже платьев себе нашила: надеваю самое красивое, красное, с белым воротничком, с красными пуговками,— надеваю красные туфельки, делаю себе причёску — и такая красивая становлюсь!
Подходит ко мне на танцах симпатичный мальчик и весь вечер от меня не отходит — как приклеенный. Звали его Миша. Я вне себя от счастья: первый раз в жизни пошла на танцы, и тут же у меня — такой красивый молодой человек!..
Возвращаться надо было через лес. Он после танцев хочет меня проводить, а я ему:
— Нет, я только с девочками.
Он соглашается:
— Хорошо,— и идёт с нами.
Но когда к домику-то подошли, где мы с девчонками жили, они все как-то сразу убежали, а он меня держит за руку и не отпускает. Потом — р-раз! — поцеловал в щёчку и побежал, а сам кричит издалека:
— Завтра приду!
И вот он, мой первый рабочий день после того вечера! Делаю уборку и порхаю между столиков: со мной танцевали, меня поцеловали!
Воспитательница меня спрашивает:
— Ирина Петровна, что это с вами?
А я ей:
— Я познакомилась с парнем!
— А что,— спрашивает она,— разве до этого не знакомилась?
— Нет! — говорю.
А она мне тогда:
— Сразу видно, что ты такая,— в смысле: дурочка…
Вот жду я следующим вечером своего ухажёра — а его нет! Я тут же скисла. И на второй, и на третий вечер он не пришёл. Я совершенно разочаровалась в танцах. Девчонки меня уговаривают:
— Ну что ты будешь его ждать? Плюнь ты на него, пойдём на танцы!
А я им:
— Ну вас, никуда я не пойду!
Пошла в библиотеку, книг набрала, читаю — а сама жду: вдруг всё же придёт? Или с ним что-то случилось?..
Но через несколько дней девчонки меня всё же уговорили — снова пошла на танцы. Ко мне там подходит другой мальчик, Юра, и говорит:
— А Миша к вам больше не придёт.
— Какой Миша? — спрашиваю.
— Тот, который вас провожал. Он же поспорил на вас: вон та девушка, что сейчас зашла, будет сегодня моя. У него,— говорит этот Юра,— таких, как вы, много. Он киномехаником работает и каждый день знакомится с новой.
Я ему говорю, вроде бы спокойно:
— Ну и ладно.
Но мне тут же захотелось убежать с этих проклятых танцев.
И только хотела уйти — подходит высокий, молодой, но абсолютно лысый человек; только кудряшки сзади. «Ну вот,— думаю,— лысого мне ещё не хватало!»
Станцевал он со мной и идёт приглашать снова. Я девчонкам говорю:
— Спрячьте меня, не хочу с ним! — и спряталась за них.
А тем временем одну пригласили, вторую, третью, и я остаюсь одна. Он — опять ко мне:
— Пойдёмте танцевать!
Я тогда ещё не умела отказывать: раз приглашают — надо идти,— а он всё со мной да со мной. Зовут его, оказывается, Слава. Я уже разозлилась и решила уйти — зову девчонок, а они не хотят:
— Чего это мы пойдём? Танцы в разгаре!
Ну, думаю, и чёрт с вами, пойду одна — и пошла к выходу. А Слава видит, что я ухожу,— догоняет меня:
— Давайте я вас провожу!
Ладно, думаю, парень всё-таки, не так страшно идти.
По дороге разговорились. Оказывается, он студент пединститута, первый курс закончил; здесь у них студенческий лагерь. Довёл он меня до моей комнатки, и я спокойно распрощалась с ним. Он, конечно, намекал на дружеские отношения, но я этот разговор пресекла: меня в тот вечер просто возмутило, что на меня могут спорить! Я разуверилась в мужчинах.
На следующий день ко мне подходит сторож и говорит:
— Тебя там какой-то парень ждёт.
Я подумала, что это Миша, киномеханик, и как была босиком — как раз пол мыла,— так босиком и рванула к нему прямо по сосновым шишкам — ими там всё усеяно было; ноги колют, больно же! — а бегу. Смотрю, стоит этот лысый Слава с охапкой полевых цветов:
— Ирочка, я сегодня уезжаю. Вот решил преподнести тебе цветы. Скажи: когда мы можем встретиться?
А я ему отвечаю:
— Никогда, Слава. Ты же уезжаешь, а я остаюсь на всё лето, и выходных у нас нет.
Ушёл он. А я на танцы больше не хожу, всё для меня кончилось — занялась своими делами: читаю, вяжу. Прошла неделя; опять сторож идёт:
— Ира, там к тебе опять этот лысый парень.
Думаю: «Господи, да ведь он же уехал!» — но иду. Смотрю, а он снова с охапкой полевых цветов. Говорит:
— Ирочка, мне так скучно без вас — вот приехал повидаться! Давайте погуляем?
Ну ладно, думаю, можно и погулять — не увидит же никто. Мне восемнадцатый год шёл, и лысый парень был для меня каким-то нонсенсом. И ещё кое-что мне в нём не нравилось: больно уж мудрёно он говорил, что-то даже на английском языке лепетал, о литературе рассказывал: он же на историко-филологическом отделении учился, причём на одни пятёрки — на Ленинскую стипендию, кажется. А я иду с ним, совершенно не понимаю, что он говорит, и только думаю: «Ну зачем я это слушаю? Зачем с ним иду?»
Погуляли по лесу; на прощанье он спрашивает:
— Ирочка, а где вы в городе живёте?
И я, чтобы только побыстрее отвязался, называю ему свой адрес, а сама думаю: ну придёт он ко мне домой, а там мама — отправит его, откуда пришёл, и всё.
Но как только я заявляюсь после окончания летнего сезона домой — день в день приходит мой Слава, и опять — с букетом цветов. Оказывается, он уже и с родителями моими, и с сёстрами познакомился. И стал регулярно ходить, и я начала привыкать к нему; у меня же, думаю, нет кавалера — пусть хоть он ходит!
Только странно: такой умный — а девушки у него нету. И главное, уже в армии отслужил. Мне с ним даже интересно стало: в оперный театр меня водит, стихи мне посвящает. Даже целую поэму для меня сочинил.
Но как-то раз он решил меня поцеловать, и мне это стало так неприятно, что я пришла и говорю маме:
— Мама, я не люблю Славу! Что мне делать?
И она мне говорит:
— Надо ему сказать прямо — нельзя парня за нос водить.
А совесть моя ну никак не позволяла взять и брякнуть: «Не ходи ко мне, ты мне не нравишься»,— ведь он же хорошо ко мне относится!
Однажды пошли с ним в оперный театр на «Лебединое озеро», сидим, смотрим спектакль, и он мне — шепоток во весь роток:
— Ирочка, вон та лебедь так на тебя похожа!
И тут все вокруг как давай на нас оглядываться! Мне так стыдно стало, так неприятно, что я подумала: вот уж сегодня точно скажу. Возвращаемся из театра; он провожает меня до дома, и я ему говорю:
— Слава, нам с тобой надо расстаться.
— Ты куда-то уезжаешь? — спрашивает.
— Нет, Слава, просто я тебя не люблю.
А он только что мне свои стихи читал. Погрустнел сразу и говорит:
— Но мы же можем друзьями остаться! Можно, я буду приходить как друг?
— Ради Бога, приходи как друг,— говорю.
И он стал приходить как друг. Стихи мне по-прежнему писал, открытки к праздникам подписывал. Узнал, что я воспитателем хочу быть,— приносил книжки по воспитанию. Приглашал на студенческие вечера в их институте.
Однажды пригласил в кино; подходит к нам в фойе женщина и говорит:
— Славик, познакомь меня, пожалуйста, со своей девушкой.
Это его мама оказалась — она знала уже, что у него есть я и что я его не люблю, и решила ввязаться в наши отношения.
— Ой,— говорит она,— а я пироги испекла! Пойдёмте после кино к нам?
И я не могла отказаться — пошла к ним. Попили чаю с пирогами; потом она подаёт мне игрушечный стеклянный самоварчик и говорит:
— Когда Славик был маленьким, то любил играть с этим самоварчиком. Он был такой аккуратный, что даже не разбил его. Я его сохранила и подумала: когда у него будет невеста, я подарю его ей,— и дарит мне.
А я про себя думаю: «Что же делать-то? Ведь она ко мне так хорошо отнеслась». Между прочим, она была журналисткой, а папа — музыкант.
Она завернула этот самоварчик в бумагу и отдала мне, а я, когда уходила, незаметно оставила его — вроде как дала знать, что никакая я ему не невеста. Уж не знаю, обиделась она или нет, но через некоторое время прихожу домой, а мама мне и говорит:
— Была у нас Славина мама и спрашивала: почему Ира не любит Славу? Он так расстроился, что даже тройку получил, первую за всю жизнь.
А мама ей будто бы сказала: «У меня,— говорит,— была старшая сестра, Ульяна. Её выдали замуж за нелюбимого, так она пошла и утопилась прямо в свадебном наряде. Как вы думаете, хочу я своей дочери такого же? Они друзья и пусть пока остаются друзьями…»
Между прочим, две моих старших сестры, Аня и Галя, тоже, как и я, учились и работали. Обе — красивые, но такие скромные, такие стеснительные, что ни с кем из мальчиков не дружили. И вот мама наша, видно, сговорилась с соседками, чтобы те пригласили для них на праздник Первое мая каких-нибудь хороших парней-родственников. И те пригласили двоих, Борю и Валеру, а те, чтобы мне тоже не было скучно, прихватили с собой какого-то рыженького, Толика.
А перед этим мама мне сказала:
— Давай я сошью тебе белый фартучек, сделаем на голове такую беленькую штучку, вроде короны, в каких официантки в ресторанах ходят, и ты будешь подавать всем обед…
Сшила она мне всё это, я надела и пошла подавать гостям. Порхаю, такая вся счастливая, разношу блюда; музыка играет; чувствую себя прямо как Наташа Ростова на первом балу — помните?..
А когда пообедали, начались танцы. И Боря — тот самый, что Гале предназначался,— подходит не к ней, а ко мне и приглашает на танец. Я и пошла. А он и на второй, и на третий танец приглашает. «Мой»-то, рыженький Толик, пытается меня у него отнять, а Боря не отпускает. Галя на меня уже злыми глазами смотрит — а мне это зачем? Сбегу-ка, думаю я, от них от всех к Зине, подружке своей.
Оделась, выхожу из дома, смотрю — Боря за мной увязался. Спрашивает:
— Чего вы ушли? А мы на салют собираемся. Пойдёмте с нами? — и не отпускает.
Пришлось идти с ними на салют. Боря с одной стороны от меня идёт, рыженький Толик — с другой. То ни одного кавалера — а тут сразу два! Галя, смотрю, просто изводится вся. Я тогда говорю Боре:
— Вы же к моей сестрёнке пришли!
— А мне понравились вы,— отвечает…
Сходили мы в центр, посмотрели на салют. Парни проводили нас и ушли, а я с сестрёнками вернулась домой. И тут мне от Гали влетело как следует: и сидела-то я не так, и танцевала не так, и говорила не то!.. Мама тоже ругает. Что ты будешь тут делать?
На следующий день смотрю в окно: Боря идёт. Я бегом — к Зине.
А он сидит и сидит у нас, меня дожидается… Один, второй, третий день ходит. Тогда мама поняла, что это, наверное, всё же любовь,— не стала меня больше ругать за то, что будто бы я «отбила» Борю у Гали, и разрешила мне с ним встречаться. И в конце концов я Борю полюбила.
Слава, мой лысый товарищ, когда узнал, что у меня появился парень, даже заболел — что-то у него с психикой случилось. Но я-то не виновата — я ж ему сразу всё сказала!
Через год Боря сделал мне предложение, и дело пошло к свадьбе. Галя сшила мне свадебное платье; Борины родители — они в Белоруссии жили — прислали мне посылку с огромными яблоками; подружки мне подарков на свадьбу накупили, соседи — тоже… Осталась неделя до свадьбы — и вдруг Боря исчезает: нет и нет его. А я слышала, что в городе разбился трамвай — как раз в том направлении, где он живёт,— и погибли люди. Я думаю: Господи, а вдруг и он там был? — испугалась страшно. Послала Зину — разузнать всё.
Зина разузнала, приходит:
— Нет,— говорит,— его там не было.
У меня, конечно,— слёзы в три ручья, и мама пилит:
— Я ж тебе говорила, что не надо с ним дружить — он старше тебя! Да у него, поди, и невеста есть?..
А Зина, оказывается,— вот настоящая-то подруга! — всё-таки нашла его, отругала и взяла с него слово, что он придёт ко мне и объяснится.
На следующий день Боря приходит, поднимается к нам по лестнице — у нас там крутая деревянная лестница на второй этаж была! — мнётся и говорит:
— Ира, прости меня, но ты знаешь — я женат.
Я от неожиданности так толкнула его, что он полетел с лестницы кубарем. «Ой,— думаю,— разобьётся же!» — а сама убежала к себе и дверь захлопнула.
Он встал, опять поднялся по лестнице и умоляет:
— Ирочка, открой!
А я ему:
— Иди к жене — с женатыми не связываюсь!
И он ушёл.
Я днями напролёт хожу и плачу: вот скамеечка, где сидели,— плачу; вот дерево, под которым стояли,— плачу; дорожка, по которой ходили,— плачу, просто слезами вся заливаюсь. Ревела, ревела…
Подружки видят, что мне совсем плохо,— а они знали, что я люблю петь,— уговаривают меня пойти в хоровой кружок в заводском Доме культуры. И я пошла: в самом деле ведь, когда поётся, легче становится!
Прошло два месяца, как моего Бори нет со мной, а я всё тоскую и тоскую по нему. Даже запах его сигарет любила: кто-то пройдёт мимо да пахнёт этим запахом — у меня просто сердце замирает; едва в обморок не падала.
Перед самым Новым годом наш хор участвовал в концерте самодеятельности в Доме культуры, а после концерта — конечно, танцы.
Пока это мы после концерта костюмы сняли, пока переоделись, пока грим с лица смыли — выходим в фойе потанцевать, а танцы уже кончаются.
И на самый последний танец подходит ко мне молодой человек, представляется:
— Веня,— и приглашает меня.
А у меня и в мыслях нет, что этот Веня — моя судьба: я-то всё ещё Борю люблю, и мне не важно, Веня тут или ещё кто.
А Веня этот танцует со мной и обычный любезный разговор заводит:
— Где вы работаете?
— На заводе,— отвечаю автоматически.
— В каком цехе?
— Во втором.
— А как вас зовут?
— Ирина.
— А фамилия?
— Да зачем вам моя фамилия? — возмутилась я и не сказала.
— А можно вас проводить?
— Нет, я с девочками пойду…
В гардеробе смотрю: подбегает ко мне этот Веня, выхватывает пальто, помогает одеться, суетится и — опять:
— Ну можно я всё же вас провожу?
— Нельзя! — говорю.
На этом и расстались…
А я после того вечера во вторую смену работала. Через неделю выхожу в первую, и одна девушка из нашего цеха, тоже Ирина, говорит мне:
— На прошлой неделе заводской художник всех Ирин к себе вызывал.
— Что ему надо?
— Не знаю,— говорит.— Может, пойдём, сходим?
— Да ну его, некогда мне! — отвечаю.
И всё же она меня уговорила. Да и интересно стало: зачем ему Ирины?
Пошли; заходим к нему — смотрю: там стоит этот самый Веня и разговаривает с нашим цеховым художником, Сергеем. К ним подходит моя подруга, представляется ему:
— Я — Ирина.
А Веня говорит:
— Ну вот, опять Ирина — и не та.
А я за ней стояла; Веня увидел меня и кричит Сергею:
— Да вот же она — а ты говорил: такой нету!
— Так ты же большие глаза рисовал — у неё не такие,— отвечает тот.
Я услышала этот торг — развернулась и пошла, а Веня кричит вслед:
— Ира, подожди! Ира!
Догнал в коридоре и говорит, явно волнуясь:
— Я ведь уже вторую неделю вас ищу, всех Ирин перебрал!
— Зачем вы меня ищете? — спрашиваю строго.
— Ты мне понравилась.
— Извините, но я не хочу с вами разговаривать! — сказала и ушла.
Тогда он стал мне писать письма. А у меня — то работа, то вечерние занятия; к тому времени я уже рассудила так: раз в детском саду не понравилось, а образование надо получать,— поступлю-ка я в электротехнический институт, чтобы потом на нашем же заводе работать инженером — завод мне нравился; стала ходить вечерами на подготовительные курсы, так что Венины письма даже не распечатывала. Он передавал, передавал их мне, да тихонько от меня и отстал.
А между тем в нашем доме произошло следующее: наша соседка с первого этажа, Аннушка, болела туберкулёзом в тяжёлой форме, и мама ходила подкармливать её; пошла она однажды отнести ей свежих пирожков, через несколько минут прибегает и говорит:
— Аннушка умирает — пойду посижу с ней!
И ушла. А через какое-то время вернулась и объявляет мне:
— Умерла Аннушка. А перед смертью знаешь что сказала? «Не хочу,— говорит,— уносить с собой в могилу один секрет. Этот Боря, который к твоей Ирине ходил, никакой не женатый. У вашей соседки Антонины есть племянница, которая в институте преподаёт,— так эта племянница увидела у вас Борю и говорит Антонине: └Тётя Тоня, познакомь меня с этим мужчиной — он мне понравился; мы с ним прекрасной парой будем“,— и эта Антонина, чтобы Боря отстал от вашей Ирины, подкараулила его и сказала, что будто бы твоя дочь Ира — туберкулёзная: └Видишь,— мол,— её даже из детского сада поэтому уволили. Так что не ходи к ней — заразишься“,— а потом и со своей племянницей его познакомила». Разговор этот,— продолжала мама,— происходил под Аннушкиным окном, и она всё слышала…
Меня мамин рассказ просто как громом поразил: какой страшной бывает подлость! Я всю ночь проревела. Да, у меня в детстве была туберкулёма, что-то вроде туберкулёза, да, я лежала целый год в санатории, и соседи знали про это. Но даже туберкулёмы в это время у меня уже не было; я имела справку, что совершенно здорова,— без этой справки меня бы ни в какой детсад работать не взяли!
Той же ночью я написала Боре письмо. Пишу и реву, так что всё письмо залила слезами. Приложила к нему эту справку, что здорова, и все его фотографии, которые он мне дарил,— а как отправить?.. Решила идти к нему в общежитие сама. Вышла рано, часов в пять утра, ещё трамваи не ходили,— а идти далеко, остановок пятнадцать. Пришла в общежитие часов около шести — там ещё все спали. Просунула его фотографии вместе с письмом и справкой в щель под дверью в его комнату, выхожу на улицу, и — вы знаете — с меня эта любовь, как пелена какая-то, спала. А ведь до этого просто умирала… И опять пешком — уже на работу.
Выхожу с завода после смены,— стоит Боря с паспортом в руке и говорит:
— Вот, посмотри: паспорт чистый, неженат я. Прости меня!..
Конечно же, я ему всё простила, и мы снова задружили. Но он меня целует — а будто трава: ничего не чувствую; исплакала я свою любовь. Хоть и продолжала встречаться с ним, а сама спрашивала себя: люблю ли я его? — и понимала, что не люблю, а встречалась по привычке — только потому, что любила когда-то.
Между тем вечерами я продолжала ходить на подготовительные курсы при заводе, а курсы находились в подвале. Однажды — уже зима была, на улице как раз минус сорок стояло — выхожу, замёрзшая вся, голодная, из подвала, чтобы домой идти — смотрю: Веня, художник наш, идёт из столовой и пирожки несёт. Увидел меня, руки растопырил и говорит:
— А-а, вот вы где мне попались! — и пирожки-то у него из рук и попадали, а он всё на меня смотрит.
— Да ведь вы же вся ледяная! — спохватился он и потащил меня к себе в мастерскую.
А я — заторможенная какая-то, и мне всё равно. Заводит он меня к себе в мастерскую. Там стоит раскалённый докрасна «козёл» из проволоки, и кругом на стенах — портреты красивых женщин. На полу лежат две картины — или плакаты? — и на них — летящие голуби. Я так и обалдела от всего этого. Гляжу на него — а на нём такой красивый свитер, и сам он такой красивый! Почему же я раньше-то этого не замечала? Да ещё такие красивые портреты рисует!..
— Та-ак,— распоряжается он,— садись, грейся! Я вот чайник поставил, сейчас ещё за пирожками сбегаю, а тебя пока закрою на ключ, чтоб не убежала,— и ушёл.
Сижу одна, греюсь, осматриваюсь. А всё вокруг — такое яркое, неожиданное — просто сюрреализм какой-то!
Пришёл он с пирожками, чай заварил. Попили чаю.
— Ну что, согрелась?
— Да-а!
— Вот уж теперь-то я тебя провожу! — говорит…
Он меня проводил домой, и с той поры мы с ним задружили.
А между тем и Боря ко мне ходит, и Слава-лысый. Мама мне говорит:
— Ира, мне перед соседями стыдно: то один у тебя, то второй, то третий,— это что за безобразие?
— Мама, но я же не виновата! — оправдываюсь.— Ты же знаешь, со Славой мы просто друзья, а Борю, наверное, уже не люблю.
— Ну а художник? Его ты любишь?
— Кажется, нравится — но не знаю ещё… Ничего, мама, пока не знаю!..
Да я и в самом деле никаких ориентиров ни одному из них не давала: так, провожали только, в щёчку целовали — и всё. Не разрешалось же больше!
А тут мне надо было вступительные экзамены сдавать, и я им сказала:
— Никто не приходите — готовиться к экзаменам буду!..
Но приду после консультаций из института — сидят Веня с Борей, в шахматы режутся. Вене я, между прочим, рассказала про наши с Борей отношения, в том числе и про несостоявшуюся свадьбу. И Веня стал мне говорить:
— Долго ещё этот мужик в валенках ходить будет?
А у Бори постоянно ноги мёрзли — никак не мог привыкнуть к сибирскому климату, ходил в валенках.
— Не надо, Веня, торопить события,— говорю ему.— Я ещё ничего не решила.
А Боря, когда Вени нет, предлагает мне:
— Ира, я же в институте учусь — давай буду тебе помогать?
— Ну, помогай,— говорю.
И он приходит и помогает мне готовиться к экзаменам. Математику, например, я сдала только благодаря ему. Он мне скажет во время экзаменов:
— Ты в туалет попросись, и я тебе всё решу.
И вот я выхожу вроде бы в туалет, а он меня ждёт на подоконнике и всё мне решает. И на сочинении подстраховывал. Там ведь было десять человек на место — куда же мне, с моей-то дырявой памятью?
А у нас мама любила поговорить, так что дома заниматься было невозможно. У нас курятник был; так я сделала там себе комнатку: побелила, полочку повесила, столик поставила — и занималась в курятнике, шпаргалки писала. Как-то пришёл туда ко мне Слава, увидел, что я их строчу, и говорит:
— Ирочка, а тебе не стыдно шпаргалки писать?
— Стыдно, Слава,— говорю,— но почему-то я ничего не запоминаю.
— Значит, плохо учишь!
Из-за шпаргалок он меня чуть ли не возненавидел.
И всё же я поступила в институт. А первого сентября нас отправили в колхоз…
Возвращаюсь из колхоза — опять Веня с Борей у нас в шахматы играют.
Первым не выдержал Веня — он же нетерпеливый был: вызывает меня на улицу и спрашивает решительно:
— И долго ещё этот мужик к тебе ходить будет?
— Веня, но он же мне помог в институт поступить! — говорю ему.— Да и мама велела мне пока ни о чём, кроме учёбы, не думать!
— Нет, ты должна решиться! В общем, если хочешь со мной остаться, приходи в воскресенье к двум часам дня в столовую на площади, где мы с тобой — помнишь? — обедали! — повернулся и ушёл.
Потом Боря меня вызывает на улицу и тоже спрашивает:
— Ира, долго ещё этот мужик будет к тебе ходить?..
А я, между прочим, навела справки и досконально узнала, что он продолжает встречаться с Антонининой племянницей, и говорю ему про это, а он мне:
— Да, встречаюсь. Но я понял, что люблю только тебя одну.
— Ладно,— говорю,— подождём ещё…
Мама-то и в самом деле не велела мне ни о чём, кроме учёбы, не думать.
Но и Борю нетерпение одолевает — и он тоже ультиматум мне ставит:
— Нет,— говорит,— выбирай: или со мной — или с ним! Если решишься — подходи в воскресенье в два часа дня к оперному театру.
А я никак не могла ни на что решиться и просто никуда не пошла: мне же и в самом деле учиться надо, а не о женихах думать!
Села заниматься, да с этими мыслями и уснула нечаянно… Просыпаюсь оттого, что кто-то меня холодными губами в щёку целует. Открываю глаза — Веня.
— Я ждал, ждал тебя, замёрз — а ты, оказывается, уснула!
А Боря так и не пришёл. И я подумала: раз так — пусть уж тогда будет Веня!
И с той поры он стал ходить ко мне на правах жениха: как-то так получилось, что вся любовь, которая была у меня к Боре, плавно перетекла на Веню — он стал мне нравиться.
А он обрадовался и начал меня торопить: давай поженимся да давай поженимся,— а я ему:
— Нет, давай всё-таки подождём — я же ещё только на первом курсе…
И мы ещё целых два месяца гуляли. А на Восьмое марта он пришёл к моим родителям сватать меня, и родители решили: раз уж трое ходят, пусть лучше будет один,— и дали ему согласие. В том же марте, не откладывая, справили свадьбу, и я была в том самом платье, которое сшила мне Галя для свадьбы с Борей.
2. Замужество
Мы с Веней сняли частный домик и стали в нём жить. Там была всего одна комнатка, а в ней умещались только печка, кровать и маленький столик.
А Слава, мой лысый воздыхатель, видно, надеялся, что ничего из моего замужества не получится, что я в конце концов буду с ним, и напросился однажды в гости — посмотреть, как я живу. Я пригласила; он пришёл, посмотрел и говорит:
— И как только вы в такой комнатушке помещаетесь? — да ещё иронизирует: — Хотя, конечно, с милым рай и в шалаше!
— А нам,— говорю ему,— больше ничего и не надо.
— Ира, но ведь у меня — квартира!
Я, чтобы уж не обижать его, не стала ему ничего говорить…
Летом нам с Веней там было и в самом деле хорошо; мы жили душа в душу, и я была на седьмом небе от счастья. Но осенью в домике стало так холодно, что ночами замерзала вода в баке, хотя с вечера Веня хорошо протапливал.
Потом нашли другой домик, попросторней, и прожили в нём ещё два с лишним года. И на втором году нашей совместной жизни я забеременела.
В это время Веня узнал, что создаются жилищные кооперативы и можно купить там квартиру. Но я была студенткой дневного отделения, работал один Веня, и квартира нам никаким образом не светила. Так что Веня обрадовался возможности попасть в кооператив, написал и отнёс заявление на двухкомнатную квартиру — однокомнатных, как мы сначала запланировали, уже не оказалось: все разобрали.
Первый взнос за неё составлял тысячу восемьсот рублей. Где их брать, мы понятия не имели, но решили попробовать. Мне пришлось перейти с дневного отделения на вечернее и снова поступить на работу; теперь я две недели училась, а две работала напайщицей на той же конвейерной линии…
Прошёл год, и я поняла, что учиться не смогу: там столько надо было сдавать экзаменов на каждой сессии, что даже парни с хорошей памятью — и те с трудом учились. Хотя Веня и помогал мне: чертил вместе со мной чертежи, химию со мной учил. А я только возьму в руки учебник — сразу засыпаю. Веня придёт с работы, а я сплю как убитая, с учебником под подушкой. Он мне и говорит:
— А не пора ли тебе завязать с учёбой? Тебе что, она нравится?
— Нет,— говорю,— не нравится.
— Так уходи — зачем чьё-то место занимать?
— А как же мама? — говорю.
А он мне:
— Какая мама? Теперь я твой хозяин!..
Написала я заявление и ушла из института — снова полностью перешла на завод, и мы начали копить на квартиру. Нам надо было накопить эти первые тысячу восемьсот рублей за полгода. И мы тщательно продумали, как их копить.
У меня было старое выцветшее пальто — так я его перелицевала и стала носить, а другое, поновее, а также плащ и все кофточки продавала на базаре: решила, что и без них обойдусь. Питались мы в заводской столовой дважды в сутки, по тридцать три копейки на каждого; это значит — только первое и второе блюда и чай с булочкой. Поэтому когда сейчас говорят, что в советское время жили лучше,— это неправда. Может, кто-то и жил лучше, но я таких там не видела — все вокруг постоянно считали копейки и еле-еле сводили концы с концами.
Так вот, хоть мы с Веней и жили на копейки, а денег на первый взнос за квартиру всё равно не хватало. Веня взял себе вторую работу, и я тоже, уже будучи беременной, стала работать в две смены: в первую продолжала работать напайщицей на своём постоянном месте, а во вторую делала ту же самую работу — только уже на семи станках.
Начальник цеха сопротивлялся, никак не хотел устраивать меня во вторую смену, да ещё на семь операций — это было нарушением; ему бы за это влетело,— но мы с моей верной подружкой Ирой его уговорили, тем более что и в первую, и во вторую смену Ира всегда была рядом.
А когда до декретного отпуска осталось всего три дня, у меня уже не было сил не то что на семь операций — даже на одну: ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу — такая накопилась усталость. И говорю Ире:
— Напишу-ка я, наверное, заявление на административный отпуск.
А она мне:
— Да ты что — тебе же тогда декретных меньше заплатят! Давай я за тебя встану!
И все три дня отработала вторые смены и за себя, и за меня, а я только сидела и подавала ей детали.
Наконец пошла я в декретный отпуск. А декретные всё не давали.
Между тем моя сестра с мужем тоже решили вступить в кооператив, и мы договорились с ними так: сложим вместе деньги, купим сначала одну квартиру, будем жить в ней все вместе и сразу же начнём копить на вторую, причём кто больше накопит — тот первым и купит. Мы с Веней накопили шестьсот рублей, а они — всего триста; значит, первая квартира должна быть нашей; теперь, с их деньгами, у нас было девятьсот рублей, да получу декретных шестьсот — будет тысяча пятьсот. А на первый взнос надо тысячу восемьсот.
Но я-то ещё и свои декретные не получила. И меня выручила вторая сестра; она работала в КБ и попросила у друзей, которые копили на машину,— они сняли с книжки и отдали нам шестьсот рублей. Осталось собрать ещё триста.
Сто рублей нам прислал Венин брат Коля из Пятигорска, десять рублей папа дал, по десять рублей мы с Веней занимали на работе у всех, кто мог дать.
Наконец собрали мы тысячу восемьсот и пошли отдавать. А был как раз март, солнышко, тепло, и я — уже с большим животиком. Идём по улице; я прижимаю к груди сумочку с деньгами: не дай Бог потерять!.. Отдали мы эти деньги; возвращаемся такие счастливые: у нас скоро будет своя квартира!.. И вдруг Веня мне говорит:
— Вот смотрю я на тебя, Ира: хуже твоего пальто ни у кого нет.
Да конечно же: я его, своё старое пальто, перелицевала! И мне страшно обидно стало: как же так? Мы еле-еле собрали деньги; я всё, что могла, продала с себя; при этом работала, беременная, в две смены! Должен же он оценить мои усилия?.. Странно, но такие обиды остаются на всю жизнь…
Через месяц нам присылают бумагу: надо доплатить ещё сто рублей,— кирпич подорожал. К кому идти просить? Уже всех оббегали.
Пошла к маме и расплакалась:
— Мама, что мне делать? Ведь мы и так собрали всё, что могли!
А мама мне и говорит:
— Сейчас ко мне должны прийти соседки — давай попробуем занять у них.
Пришли две соседки. Мы с мамой всё им рассказали, и одна говорит:
— Ирочка, я смогу тебе занять пятьдесят рублей на один месяц.
— И я дам пятьдесят,— говорит вторая.— Причём когда будут, тогда и отдашь…
Вот так: добрые люди, все вместе, выручили нас.
Отдали мы и эти сто рублей, и вскоре после этого родился Костя.
Между прочим, Веня работал в подвале, и в одной комнате с ним работал Гена Бобровский, а у него был туберкулёз, который то открывался, то закрывался. Я переживала из-за этого; давала Вене стакан и говорила:
— Пей только из своего стакана!
Прихожу — а стакан опять у Гены на столе.
Так продолжалось, пока я ходила беременной.
Возвращаюсь с сыном из роддома — вижу: муж мой что-то похудел, и подушка под ним после сна подозрительно влажная; да ещё и покашливает; а соска у ребёнка упадёт, он её оближет и — в рот ребёнку.
— Веня, что с тобой? — спрашиваю его.
— Ты же знаешь,— говорит,— я работаю в две смены, устаю.
— Веня, я тебя умоляю: сходи проверься!..
Уговорила его — пошёл.
Обычно он торопился домой, бежал, приносил воду, мы топили печку и купали вместе сына — а тут его нет и нет. Сама сходила за водой, затопила печь, искупала ребёнка. Темно уже, а Вени всё нет… Вдруг открывается дверь, входит он — голову повесил, весь бледный, и говорит:
— Ира, я тубик…
— Что такое тубик?
— Ты права оказалась, у меня туберкулёз. Завтра надо идти проверяться: открытая или закрытая форма. Сказали: ложку, чашку, полотенце, постель — всё отдельно от тебя.
— Да ладно,— говорю, стараясь быть спокойной,— тубик так тубик. Вылечимся! Но я не хочу отдельно: столько вместе ели, пили, спали — давно бы уже заразилась.
Он посмотрел на меня как-то очень серьёзно и говорит:
— Я никогда этого не забуду — ты такая у меня молодец! — и заплакал.
И мы обнялись.
Утром он ушёл проверяться… Я волнуюсь за него, а его всё нет и нет. И тут подъезжает санитарная машина; из неё выходят санитары и спрашивают:
— Здесь квартира Митрофановых?
— Да. А что случилось?
— У вашего мужа открытая форма туберкулёза, его в больницу положили. А у вас мы заберём постель и всё обольём хлоркой…
А мы жили за стенкой у старика-хозяина. Он увидел санитарную машину, прибегает возбуждённый:
— Ира, что случилось?
— Веня заболел туберкулёзом, приехали дезинфицировать квартиру.
— Ах, так? Тогда и ты уходи! — кричит он.— Мне туберкулёзные не нужны!
— Дедушка, да куда же я, с ребёнком-то?
— А мне какое дело?..
Я беру ребёнка, иду в магазин — там телефон. Звоню папе:
— Папа, я стою с Костей на улице, нас хозяин выгнал!
— Как выгнал? А Веня где?
— Веня в больнице.
— Жди, сейчас приеду! — говорит.
И действительно — приезжает на машине и забирает нас вместе с Костей и с нашими вещами. Только спросила:
— Папа, куда ты меня хочешь везти?
— К себе — куда же ещё?
— Да как же я там помещусь? — говорю.
Знаю же, что там мама, папа, моя сестра Галя с мужем, их годовалая Анечка, четырёхлетний сын второй сестры Женька,— и все в одной комнате. Да ещё и я с трёхмесячным Костей?
— А мы тебя в сенях поселим,— отвечает.— Сейчас лето; отгородишься занавесочкой и поживёшь в сенях…
И я там, в сенях, прожила до августа. Правда, у меня на нервной почве молоко пропало. Но как только я приехала к ним, мама мне говорит:
— Ира, иди на работу, я одна со всем справлюсь.
— Мама, но у тебя же год назад инсульт был!..— испугалась я за неё: ведь на ней будут трое маленьких деток!
— Выдержу,— говорит она.— Иди-иди — у тебя полная тетрадка долгов…
Я пошла. И мама справилась. А в августе наш дом построили, и мы, все впятером — Галя с мужем и Анечкой и я с Костей,— заехали в него, хотя там ещё не было ни воды, ни электричества, и стали думать: как жить дальше? Мамы с папой здесь нет; кто ж нам теперь помогать-то будет?
Даже когда я жила в сенях у родителей, то есть практически на улице,— квартиру на заводе мне бы всё равно никто не дал. Веня болел туберкулёзом и хоть и числился заводским художником — но и ему никто не хотел давать квартиру. Веня даже ходил на приём к директору завода и сказал, что у него открытая форма туберкулёза и что ему положена квартира с отдельной комнатой, но тот ему сказал только:
— Вставайте в льготную очередь.
— Так это — ждать минимум три года! А где мне с семьёй жить всё это время? — спрашивает Веня.
— Меня это не касается,— ответил ему директор…
Уже потом, когда люди нам подсказали, что всё-таки надо было встать в льготную очередь и ждать, но мы-то уже внесли вступительный взнос за кооператив, поэтому от льготной квартиры решили отказаться и ждать кооперативную — а ведь могли схитрить: вписать в очередь на кооператив маму или папу, а сами — встать в льготную; но мы же честными были: такая комбинация нам и в голову не могла прийти!
Мало того, нам ещё и с самой квартирой не повезло. В кооперативе тянули жребий: кому на каком этаже жить. Но более хитрые — были ведь и тогда хитрые люди! — заранее дали председателю и бухгалтеру «в лапу», и им выделили самые удобные этажи — вторые, третьи и четвёртые,— а честным, то есть тем, кто тянул жребий, доставались только первый и последний этажи.
Я надеялась, что достанется хотя бы пятый, с балконом,— а достался первый; да ещё прямо под самыми окнами — крыша лестницы, ведущей в подвал. Я даже поплакала от расстройства… И всё-таки была счастлива уже тем, что у меня — своя квартира со своей ванной. Когда я первый раз наполнила её водой и легла в неё, то не было никого счастливее меня: Боже мой, у меня теперь своя ванна! — и не надо ни воду носить, ни печку топить.
Но долгое время у нас не было штор на окнах, в то время как на первом этаже без штор просто нельзя: каждый, кому не лень, может заглянуть в окна; тем более что прямо под окном — крыша лестницы в подвал: встань на эту крышу и спокойно лезь к нам. Поэтому я приносила с работы белые тряпочки, которыми вытирала детали, сшивала на швейной машинке вместе — слава Богу, у меня была машинка, и я умела на ней шить. Тряпочки были по полметра длиной и сантиметров по двадцать шириной, причём, чтобы пронести их через проходную, надо было ещё прятать у себя под одеждой — с завода-то выносить ничего нельзя!.. Дома я пропаривала их, отстирывала и сшивала двойным швом, так что все шторы, простыни и пододеяльник у меня были из этих лоскутков.
Я работала в бригаде коммунистического труда, а бригада была первой на заводе. Мы с девочками жили дружно — выпускали, например, цеховую стенгазету, причём меня они выбрали редактором, так что, когда кто-то гнал брак или опаздывал, я писала там про него как про бракодела или прогульщика; даже сатирические стихи сочиняла… А однажды сама проспала — так уставала, что не слышала утром будильник,— и девчонки мне говорят:
— Ага, теперь сама про себя пиши!
И вот сижу, помню, плачу от стыда и на себя самоё строчу стихи.
Так вот, девчонки в бригаде знали, что я в бедственном положении: муж в больнице, я — одна с маленьким ребёнком, а надо платить за кооператив, и в доме — шаром покати,— сочувствовали мне и чем могли помогали. Так, они стали собирать эти тряпочки для меня: подходили к кладовщику, который выдавал их со склада, и говорили:
— Я сегодня буду протирать детали вчерашней, а мою новую отдай Ирке.
Да и сам этот мужик говорил мне:
— Я тут подобрал тебе тряпочки побольше размером, чтоб тебе хотя бы на пододеяльник хватило.
То есть у нас было всеобщее взаимопонимание, и я страшно благодарна за это им всем.
Потом не помню уж кто ещё подарил мне белую скатерть, кто-то — белое покрывало на кровать, так что когда я повесила на окна эти сшитые из тряпочек шторы — смотрю и глазам не верю: какая у меня квартира нарядная! Господи, думаю, неужели это всё теперь — моё?..
Галя с мужем тогда ещё ждали свою кооперативную квартиру, и мы жили вместе. А чтобы оставаться с детьми по очереди, договорились, что работать будем в разных сменах: они оба — в первую, а я — во вторую,— и после своей смены они бегом бежали домой, а я — на вторую. Но получалось так, что они оставались с двумя нашими детьми вечерами вдвоём, а я, тоже с двумя,— одна, только днём. Однако днём мне надо было ещё бегать за питанием в детскую кухню, причём в любую погоду — в дождь, в мороз, в слякоть,— да ещё с детьми: мне-то не с кем их оставить! Однажды торопилась туда — а лил сильный холодный дождь,— и моя колясочка с детками переворачивается прямо посреди тротуара! Я стою и реву, и ребята со мной ревут… Пришла вечером на работу — сижу на напайке и плачу.
— Чего плачешь? — спрашивает напарница.
— Ребятишек днём перевернула! — и рассказываю, как всё получилось.
— Слушай,— говорит она мне,— я ведь недалеко от тебя живу. Давай сделаем так: мой сын будет носить тебе детское питание.
— Ой, да конечно же! Спасибо! — радуюсь я.— Я ему платить буду!
— Платить ничего не надо! — твёрдо говорит она…
И этот её мальчик — ему всего-то десять лет было — целый год ежедневно приносил мне детское питание. Он так меня тогда выручил!..
Через год Веня поправился. Уходя в больницу, он оставил Костю трёхмесячным, а когда вернулся, ему уже исполнился год и три месяца!..
Это был долгий год и для меня, и для Вени. Ему там сделали операцию на лёгких, а когда шов зажил — дали путёвку на курорт в Крым, в Симеиз.
Он уехал туда, начал курс лечения, но примерно через месяц почувствовал, что у него очень болит левая рука — с той стороны, где его оперировали. Он стал жаловаться на боль, а врачи только знай отмахиваются:
— Отстань! Перенёс такую операцию — и хочешь, чтобы не болело?
А он терпел-терпел — да пришёл наконец к лечащему врачу и говорит:
— Я никуда отсюда не уйду — ночевать здесь буду, пока вы не проверите, почему болит рука!
Только тогда врач отправил его к хирургу. Тот осмотрел, потрогал шов и говорит:
— Завтра же — на операцию!..
И назавтра же его оперировали: опять резали этот шов, опять — под наркозом,— и длилась она даже дольше, чем первая. Оказалось, после первой операции в груди у него забыли нить, и она дала такую инфекцию, что у него успела сгнить половина мышцы на руке,— а после этого ещё две недели из него откачивали длинными иглами жидкость. И Веня всё это пережил, перетерпел!
А как только зажили швы — он тут же начал там, на курорте, рисовать: брал вместо обеда сухой паёк, уходил на этюды и приходил только к ужину.
Привёз он из Симеиза много интересных этюдов и одну очень красивую картину — просто шедевр: клумбу с розами. Думаю, это оттого, что когда он заболел туберкулёзом, то очень боялся умереть, а когда выжил — стал так радоваться жизни, что всё, что бы он ни рисовал, получалось прекрасно.
Вернувшись домой, он начал часто ходить на художественные выставки, на выставкомы — стал очень интересоваться художественной жизнью города. И художники, которые знали, что у него тяжёлая ситуация: долги за квартиру, сам он болел туберкулёзом и перенёс две операции,— похлопотали, чтобы у него купили эту «Клумбу с розами»… И вот он прибегает домой и светится от радости:
— Ира, поздравь, у меня картину за триста рублей купили!..
Конечно, за тот год, что он болел и получал больничные, я сумела раздать много долгов, но всё равно долги ещё оставались, и жили мы скудно: я получала на своём заводе девяносто рублей в месяц и тридцать семь из них тут же отдавала за квартиру.
— Как? — удивилась я.— За одну картину — и триста рублей, три моих зарплаты?
Это было немыслимое счастье: во-первых, он вернулся домой живым, а во-вторых, ещё и получил такие деньжищи! Обнов накупили ради такого случая и сыну, и себе…
Но счастье моё длилось недолго; оказывается, Веня приехал совершенно другим человеком.
Дело в том, что он по три раза в день пил горсть таблеток, и нервная система у него стала совсем изношенная — взрывная, так что с ним просто невозможно стало разговаривать: он не откликался на мои просьбы и не хотел ничего дома делать.
— Всё это — женская работа! — говорил он.
Я возмущалась: да как же это так? Стирать — женщина, ужин готовить — женщина, в магазин — женщина, уборку делать, посуду, пол мыть — всё женщина? А ведь я же ещё и на производстве работаю!..
При этом, когда я стала водить сына в детский сад, меня вдруг с новой силой потянуло работать в детсаду.
В это самое время я подружилась с прекрасным человеком — своей начальницей цеха Алиной Васильевной, с которой дружу до сих пор. Она, умничка такая, сначала была комсоргом завода, потом закончила юридический институт, и её поставили начальником цеха. Кстати, она и Веню хорошо знала.
Я призналась ей, что меня снова потянуло в детсад, и она мне говорит:
— Ира, я тебя хорошо понимаю. Представь себе: всю жизнь работать на нелюбимой работе — каторгой жизнь покажется! Конечно же, возвращайся.
— Но как? У меня ребёнок маленький, муж больной,— сомневалась я.
Однако она меня убедила, и я пошла по всем детским садам подряд — искать место:
— Возьмите меня хотя бы нянечкой — я потом поступлю в педучилище и буду воспитательницей!
И вот одна заведующая пообщалась со мной и говорит:
— Ирина Петровна, да вы не только нянечкой — вы и воспитателем сумеете быть: я вас послушала и поняла, как вы любите детей. Я возьму вас воспитателем младшей группы…
И вот после пяти лет работы на заводе я снова попала в детский сад, причём на заводе даже увольняться не пришлось — оформили переводом; и то утро, когда я шла на новую работу, почему-то запомнилось мне на всю жизнь: иду, а душа просто поёт, ликует: «Неужели уже скоро, уже сейчас я буду работать с детками?» — а когда зашла туда — была на седьмом небе от счастья…
И начался мой новый период жизни.
Веня, конечно же, противился этому: на заводе меня к тому времени повысили — я получала уже сто сорок рублей, а в детсаду — всего шестьдесят два. Да ещё за кооператив платить… Но я ему твёрдо сказала:
— Веня, я не могу иначе — я люблю свою работу.
И когда перешла работать в детсад, мне так захотелось стать настоящим воспитателем, что я вскоре же поступила в педучилище.
Счастье моё было омрачено ещё одним обстоятельством: видно, от эйфории, что остался живым, Веня пустился во все тяжкие, причём, как я выяснила, ещё на курорте. Сначала я этого не знала — только потом мне объяснили, что лекарство, которое ему там давали, тубазид, вызывает эйфорию и сексуальное возбуждение. Там, естественно, было много женщин из медперсонала, а он — художник; и он их рисовал в самых разных видах. При этом, соответственно, налево-направо влюблялся, и они, конечно же, охотно крутили с ним любовь: как же, художник!.. И, приехавши домой, он тоже начал без конца влюбляться.
Сначала влюбился в одну новосибирскую художницу, Елену. Надо сказать, что эта Елена не утруждала себя принципами: влюбляла в себя всех мужчин подряд, сама ни в кого не влюбляясь, причём если в неё влюблялся женатый — за этим непременно следовал развод…
Вот Веня приходит однажды и объявляет:
— Ира, я влюбился, поэтому жить с тобой мы будем раздельно: я в своей комнате, а ты — в своей…
Что делать? Мне и жалко-то его: столько всего перенёс! — и, конечно же, обидно: что же это за семейная жизнь получается? Но, может быть, подумала я, повлюбляется да и одумается: всё-таки у него — дом, семья, ребёнок!
А он ежедневно стал приходить в три-четыре часа ночи, да ещё иногда и нетрезвый.
Эта Лена и сама иногда приходила к нам или звонила среди ночи:
— Ирочка, ты не волнуйся, Веня у меня…
За это время он написал несколько её портретов, и когда она однажды позвонила вот так, я взяла самый лучший из них, который Веня особенно любовно выписывал, и изломала вдребезги через колено. Помню, ломаю, а сама думаю: ох, придёт сейчас Веня, увидит и убьёт меня!.. Но он пришёл, увидел, почувствовал, видно, что слишком уж у меня накипело, и — ни словечка.
А я работала и училась и порядок в доме, естественно, навести не всегда успевала. Мне хотелось, чтобы и он помогал, а он мне:
— Вся работа в доме — женская, и меня не волнует, когда ты будешь успевать.
Я ложилась спать в два часа ночи: пока всё не постираю, не развешаю, уборку не сделаю, посуду не вымою,— а в шесть ноль-ноль снова на ногах. Причём у сына был всего один костюмчик; так я его вечером постираю, за ночь подсушу, утречком поглажу и вместе с ребёнком — бегом в детсад. Да вечером ещё надо контрольные писать. А он приходит среди ночи, ещё и пьяный иногда; спать я, естественно, не могу — он же через мою комнату идёт, на кухне что-то делает, возится, шумит.
Мне уже просто невыносимо стало терпеть это, да ещё от переживаний у меня открылся язвенный колит — это мне моя работа напайщицы боком вышла: та свинцовая паста, с которой я делала напайку, накопилась во мне и при стрессовом состоянии проела во многих местах мою прямую кишку. Боли ужасные, а к врачу идти некогда — терпела и терпела: авось, думаю, само пройдёт… И когда поняла, что не выдержу,— решила разойтись с Веней, найти подходящего человека и снова выйти замуж, потому что так жить стало уже невмоготу, и в мыслях своих приготовилась к тому, что придётся с Веней расставаться, раз он меня не любит. И как только решила — сказала ему:
— Давай, Веня, уходи совсем и живи как хочешь. Будем разменивать квартиру.
И он ушёл. А через три дня приходит Лена, его подруга, и говорит:
— Веня уехал на Украину.
И подаёт мне его записку, а в ней: «Ира, я уезжаю не от тебя, а от себя. Я должен всё решить сам. Скажи сыну, что папа уехал рисовать туда, где красивая природа».
И я осталась одна, с маленьким ребёнком на руках, в квартире, за которую надо платить тридцать семь рублей в месяц, причём за два последних месяца ещё не заплачено, а в карманах — ни копейки.
И вот получила я эту записку, осмотрелась вокруг каким-то совершенно безучастным взглядом: посреди квартиры стоит ведро с краской — это Веня собирался делать ремонт; на улице мрак, холод — поздняя осень, скоро зима,— и на меня вдруг такое безысходное состояние навалилось, что я решила уйти из жизни. Быстро села, написала маме прощальную записку: «Мама, ты меня очень хорошо воспитала. Прошу тебя: воспитай таким же моего сына. И простите меня»… Помню, как, уже машинально, будто во сне, приготовила верёвку, накинула на трубу в туалете. Причём входную дверь в квартиру нарочно оставила открытой, чтобы потом людям не надо было ломать…
А Ира, подружка моя драгоценная, уже знала, что у меня тяжёлая депрессия, зорко следила за мной, часто навещала и пришла именно в тот самый момент — будто чуяла неладное. Увидела записку на столе, кинулась меня искать — а я заперлась в туалете, накинула петлю на шею, и когда она стучала в дверь, я уже не слышала: помню только, как тихо поплыла куда-то, и так легко, так освобождённо мне стало… Ира дёрнула изо всех сил дверь в туалет, сломала защёлку, увидела меня в петле, сорвала с меня верёвку — да как давай хлестать меня ею же по лицу! Я пришла в себя.
А она любила выпить. Хватает она меня за руку и говорит:
— Пойдём!
— Куда?
— В магазин!
Иду за ней, как сомнамбула. Заходим в магазин, покупаем большую бутылку вина, приходим домой. Она наливает мне стакан:
— Пей!
— Не хочу! — говорю.
— Пей, а то буду снова тебя сейчас бить!
Я с горем пополам выпила полстакана.
— Ещё пей!
— Не могу-у! — взмолилась я.— Можно, не буду больше? — и стала плакать.
Плакала-плакала… Только перестану — она мне снова:
— Пей!..
Так мы с ней всю бутылку за ночь и выпили, и я очнулась наконец. Читаю свою записку и хватаюсь за голову: Боже мой, что же я хотела натворить!..
И навек осталась благодарна своей милой подружке. Мы с ней до сих пор дружим и любим друг друга — дай Бог моей спасительнице счастья и здоровья.
А через некоторое время Веня стал нам с Костей присылать деньги и письма и в них начал писать: «Я вернусь домой».
Но я-то хорошо помнила, как мы жили последнее время, и не хотела его возвращения — поняла, что жить с ним не смогу: я ему нужна только затем, чтобы у него были еда, чистая рубашка и чтобы дома было убрано. Поговорить с ним о чём-то, хотя бы просто отвести душу невозможно: как человек я ему совершенно не нужна и неинтересна, он сосредоточен лишь на себе, и я не имею права ничего от него требовать — у него на всё один ответ: «Ты же видишь, я работаю! Чего ты ещё от меня хочешь?..»
И когда я теперь слушаю по радио передачи о художниках, о творческих личностях, и когда там говорят, что эти люди принадлежат не себе, а только своему творчеству,— я это пережила сама.
Но я не хочу быть всего лишь служанкой у мужа, если даже он художник! Ведь я же не машина для исполнения чужих желаний: нажал кнопочку — и всё сделано!.. Я не отказываюсь от своей части работы — но ведь я живой человек, и у меня есть свои желания, планы, мечты, мне тоже хочется иметь занятия для души! Мне не хочется целый день стоять у плиты и три раза в день варить и жарить еду, которая самой мне не нужна: могу сварить себе кастрюльку гречки, и мне её хватает на целый день, а то и на два. Я всю жизнь работала, причём много лет — в две смены. Мне хочется теперь почитать книги, которые я не успела прочитать, потому что мне всю жизнь было некогда, хочется слушать музыку, писать дневник, но я всё бросаю только потому, что моему художнику нравятся котлеты, жареное мясо и разнообразие стола. Иду в магазин, тащу обратно по две сумки — только чтобы ему было хорошо! И ему хорошо.
Сын наш уже в Красноярском крае тогда жил — приезжает и говорит:
— Папа, какой ты счастливый: тебе не надо думать о быте — всё тебе на блюдечке с голубой каёмочкой! Так можно работать…
Венин товарищ, художник Володя, то же самое говорит:
— Как хорошо, Веня, что тебя быт не мучает!..— сам-то он из-за этого быта с женой развёлся.
А Веня не только не думает о быте — а ещё и, если я не успела что-то помыть или убрать к его приходу, предъявляет мне претензии: «Чем ты, интересно, занималась?» Я, значит, ещё должна отчитываться, чем без него занимаюсь? Но он же передо мной не отчитывается!
Теперь-то я отвечаю ему просто: «Не помню, чем занималась!» — так что он уже и не придирается, если чего-то не успела: дошло наконец, что я не раба, а такой же человек, как и он,— пусть даже из меня ничего особенного не вышло.
Я уже говорила, что с детства мечтала музыке учиться, но — не получилось. Когда вышла замуж, несколько раз была возможность пианино взять — бесплатно отдавали, но Веня неизменно протестовал:
— Когда ты будешь на нём играть? Да ты же всё равно и не умеешь! И куда мы его поставим? И что с ним делать будем — картошку, что ли, в нём хранить?..
Даже своего стола у меня никогда не было. Как-то пожаловалась на это Алине Васильевне — через неделю она мне звонит и говорит:
— Ира, я нашла тебе стол — он дожидается тебя на лестничной площадке; приезжай и забирай!
Я обращаюсь к Вене:
— Веня, помоги мне стол привезти — Алина Васильевна отдаёт.
— Давай,— говорит,— сама организуй и вези, мне некогда.
А как мне организовать? Это ж машину найти надо, каких-то мужиков искать… Вот так и получается: живёт рядом с тобой человек, подстраивается под тебя всю жизнь — так подстройся и ты под меня хоть немножко!..
Сын как раз приехал — прошу его:
— Костенька, помоги стол у Алины Васильевны забрать.
— Ой, мама, мне сейчас некогда — потом…
Алина Васильевна звонит через некоторое время:
— Что ж ты стол не забрала? Его уже кто-то вчера взял!
— Значит, Алина Васильевна, не мой это был стол,— грустно пошутила я.
Так вот, когда я поняла, что не смогу с Веней жить, а сам он уехал на Украину, то попросила Алину Васильевну помочь мне правильно оформить развод — она же юрист! А она мне говорит:
— Подожди, Ирочка, не спеши: ведь он же пишет тебе письма, шлёт деньги — он тебя любит. Думаю, пройдёт у него эта страсть — он вернётся, и вы снова будете счастливы…
В общем, уговорила она меня подождать, хотя я и не была уверена, что у нас с ним что-то ещё срастётся.
— Только когда он приедет,— посоветовала она,— не упрекай его ни в чём, ладно?..
Прошло десять месяцев, как мы с ним расстались… Помню, я как раз пол мыла — слышу, ребятишки кричат Косте с улицы:
— Коська, твой отец приехал!
Я глянула в окно — точно: стоит посреди двора Веня, одетый с иголочки, и два красивых чемодана рядом. А когда Костя выбежал — Веня подхватил его на руки и закружился с ним, и я подумала: как же я буду с ним расставаться, рвать по живому, если они так любят друг друга?.. И когда он пришёл домой, я, помня наказ Алины Васильевны, ни словом его не упрекнула — как будто он уезжал ненадолго в командировку и вот вернулся.
Уложили Костю спать. Веня купил бутылочку, выпил и сказал:
— Ирочка, я тебе так благодарен за то, что ты ни единым словом меня не упрекнула. Что бы со мной ни случилось, я всегда буду об этом помнить…
И мы стали жить дальше.
Через некоторое время он мне признался, что Лена насолила не только мне, когда разбивала нашу семью, но и ему тоже: обещала приехать к нему туда — и не приехала, причём за это время успела разбить здесь ещё три семьи. И он так отозвался о ней:
— Когда буду умирать, то сначала задавлю её, а уж потом — сам…
И всё же он продолжал к ней хорошо относиться — любил её и ничего не мог с собой поделать.
У них это началось, ещё когда Веня перешёл работать с завода в СХТБ — специальное художественно-техническое бюро. Кстати, я тогда впервые услышала слово «дизайн»; в этом бюро разрабатывали художественное оформление промышленного оборудования, и Веня там был художником-конструктором высшей категории, а Лена — художником в его подчинении. Именно тогда он её и полюбил.
Кроме того, что она была художницей, она ещё преподавала живопись в техникуме и слыла хорошим педагогом, делала прекрасные иллюстрации к книгам, обожала поэзию. Особенно — Марину Цветаеву. Её все любили: талантливая, необычная, оригинальная была женщина, умница большая — но со странностями. Когда, например, Веня уехал в Пятигорск — она стала приходить ко мне. Ходит и ходит, да ещё предлагает:
— Ирочка, давай дружить?
— Как «дружить»? — возмутилась я.— Ты разбила мою семью — и ещё дружить со мной хочешь? — и прогнала её.
У нас такие трудности: кооператив, безденежье, Венин туберкулёз; наш с Веней союз с таким трудом лепится, семья на грани развала,— а она лезет ко мне со своей дружбой!..
Потом они с Веней стали просто друзьями, и она приходила к нам домой, причём всегда вела себя экстравагантно.
Как-то пришла на Новый год, вся в чёрном, просвечивающем насквозь платье, и под ним — ничегошеньки; а я делаю вид, что ничего не замечаю. Когда посидели за столом, она предлагает мне:
— Пойдём потанцуем?
— Пойдём,— говорю; Веню же всё равно не вытащить.
А на мне было очень красивое, просто очаровательное платье с летающими рукавами. Танцуем мы с ней, и вдруг ни с того ни с сего она как рванёт на мне это платье! Я в полном недоумении: что за дикий жест?
Только потом поняла, в чём тут дело. Точнее даже, когда я стала жаловаться друзьям на её наглость, они объяснили мне, что она — лесбиянка. А я и понятия не имела, что это такое, пока самой не коснулось. Они мне растолковывают, а я никак не пойму: что это? как это?.. И выходит, я — предмет её притязаний? Ничего себе влипла!..
Потом Веня вернулся из Пятигорска, и мы с ним вроде как снова сдружились. Но идём как-то с ним по улице, разговорились о ней — и Веня заявляет:
— Ты знаешь, а Лена для меня — солнышко.
Я даже остановилась и рот открыла от его признания: ну вот, приехали — оказывается, не я, а Лена для него солнышко!.. Что ты тут поделаешь? Любовь!
3. Измена
В общем-то, со временем наши с Веней отношения восстановились. Живём дальше. И вот однажды прихожу с работы домой — сидит и пьёт с Веней коньяк какой-то очень красивый человек: огромные голубые глаза, русые вьющиеся волосы до плеч, длинные тонкие пальцы,— прямо принц какой-то. Зовут Эдуардом.
— Ирочка, садись с нами,— предлагает мне Веня.
Я и села. И как только взглянула на гостя внимательно — так сразу же, с первой минуты, и влюбилась. А он в меня. Мы просто опьянели — нет, не от коньяка, а от внезапной любви. Музыку поставили; он приглашает меня танцевать… Потом Веня мне рассказывал:
— Я никак не мог вас растащить: только тебя от него оторву — он к тебе лезет, только его оторву — ты к нему лезешь…
Поздно уже было, и мы оставили его ночевать в другой комнате. А когда утром встали — он улучил момент и опять стал ко мне лезть. И Веня ему сказал:
— Знаешь что, Эдуард,— забудь нашу квартиру!
И меня предупредил:
— Ира, и ты тоже забудь этого человека.
— Конечно! Зачем он мне нужен? — пожала я плечами…
Прошёл год. В течение его Эдуард, узнавши номер моего рабочего телефона, стал регулярно звонить мне на работу, но я, как только слышала его голос, строго отвечала:
— Извините, вы не туда попали!..
У Вени же в том году, кроме Лены, появилась ещё и некая Марина. Прихожу с работы — сидит на моём новеньком паласе женщина в грязных сапогах: это Веня привёл с собой очередную, так сказать… Я его спрашиваю:
— Веня, кто это?
— Это Марина.
— А чего она сидит тут в сапогах?
— А что вам не нравится? — спрашивает она меня жеманно.
— Я, между прочим, его жена,— отвечаю ей.— И мне не нравится, когда в грязных сапогах — по паласу: я его своими руками чищу.
— Ну, извините. Веня, я пойду?
— Я провожу,— говорит Веня.
И уходит вместе с ней…
В общем, у него появилась новая пассия, а я опять никому не нужна.
Всё это длилось долго. Уже сын уехал учиться в Красноярск, и мы с Веней остались вдвоём… Он по-прежнему с этой новой пассией Мариной крутит любовь, а я терплю: у меня ведь семья!
И тут Веня снова заболевает. Дело в том, что туберкулёз, который он когда-то перенёс, дал осложнение: у него сгнили два с половиной шейных позвонка, а первый позвонок сросся с затылочной костью. Боли адские; через каждые два часа я вызывала скорую, и ему делали обезболивающие уколы. Потом сама научилась их делать.
А когда его привезли на рентген — тут и оказалось, что у него этих самых позвонков просто нет; надо делать операцию. Но перед операцией его на целый месяц положили на вытяжку, то есть уложили на твёрдую прямую, без подушки, кровать, а к голове привязали гири, чтобы они ему оттянули голову от позвоночника, и он лежал неподвижно.
Я приходила к нему в больницу и протирала ему тело ваткой со спиртом.
Потом, перед операцией, доктор велел его вымыть. Погрузили его санитары на каталочку, потому что стоять он не мог, привезли в ванную; я стала его мыть, и тут он потерял сознание. Бегу, мужиков-санитаров зову. Кое-как они помогли мне его домыть, положили на каталку и повезли. А я иду рядом и упрашиваю их:
— Можно после операции побыть возле него? Как же он будет без меня?
— Хорошо,— говорят,— приходи. Когда доктор уйдёт, мы тебя впустим.
Прихожу во вторую смену; они меня впустили; вхожу в палату. Сильно пахнет наркозом. Веня лежит, весь, до пояса, в гипсе, и шепчет мне:
— Ира, дай руку — я не могу, я задыхаюсь.
Дала ему руку, и он уснул. А рядом лежит девочка на вытяжке — у неё одна нога привязана к потолку — и просит меня:
— Тётенька, поиграй со мной!
А я боюсь Венину руку отпустить. И тут мужики заглядывают:
— Медсестра идёт!
А как я его руку отпущу? Говорю им:
— Ну и пусть идёт — я не уйду!
Она входит и — строго мне:
— Почему тут посторонние?
— Но вы же видите, как ему тяжело! — взмолилась я.— Не гоните меня!
— Ладно! Покорми его через трубку…
А я тоже бульону принесла. Покормила его. Веня мне говорит:
— Как хорошо, что ты пришла! Завтра придёшь?
— Конечно,— говорю,— приду.
Стала ходить каждый день, кормить его, и он пошёл на поправку.
А как раз шёл тысяча девятьсот восемьдесят пятый год; и настало Девятое мая, сорокалетие Победы. В такие праздники в те годы приходило на центральную площадь множество людей — погулять, посмотреть на салют. Музыка играет, многие танцуют, все весёлые; знакомые лица мелькают. И мы с моей подружкой Ирой пошли.
Встречаем там Вениного товарища, Лёшу, тоже художника.
— Как там Веня? — спрашивает.
— На поправку пошёл,— отвечаю.— Скоро выпишут.
— А пойдёмте ко мне,— предлагает он.— У меня бутылочка есть…
А тогда, как вы знаете, спиртное было страшным дефицитом — по талонам давали.
— Нет, не пойду,— сказала я.
Но моя Ира давай меня уговаривать: пойдём да пойдём — хочу у художника побывать, на картины полюбоваться.
— Он женатый,— говорю ей,— и у него двое детей.
— Ну и что? Мы же только картины посмотрим!..
В общем, она меня уговорила. Приходим туда; распили бутылочку; танцы затеяли — мы же ещё молодые, праздника хочется. И тут звонок в дверь. Оля, Лёшина жена, говорит:
— Это Эдуард пришёл.
— Какой Эдуард? — спрашиваю, а у самой сердце ёкнуло.
И она называет фамилию того самого Эдуарда, в которого я когда-то влюбилась.
— Оля, спрячь меня — не хочу его видеть! — умоляю её.
Договорились, что я спрячусь в туалете, а когда он пройдёт в квартиру — я тихонько уйду. Я спряталась, а она открывает ему дверь и говорит:
— Эдик, а Ира спряталась от тебя в туалете. Чем ты её так напугал?
— Какая Ира?
— Митрофанова.
— Ира, откройте, пожалуйста! — стучит он мне.
— Не открою! — говорю.
— Хорошо,— говорит.— Я буду стоять здесь, пока вы не откроете.
И не уходит — всё стоит и уговаривает. Куда деваться? Открыла.
— Да я вас не трону,— говорит он,— я с вашей подругой танцевать буду.
Но как только он сказал, что будет танцевать с подругой,— во мне всё вдруг заклокотало, и я поняла: моё чувство к нему никуда не делось,— однако вида не подала. Говорю подруге как можно строже:
— Всё, Ира, праздник кончился, идём домой!
Простились мы с хозяевами и пошли — а Эдуард увязался за нами:
— Поздно уже; я вас обязан проводить.
Пока провожали Иру до её дома, я ей шепнула:
— Забери его с собой — ты же одинокая! Посмотри, какой он красавец!
А он услышал и говорит мне:
— Нет, Ира, теперь я должен проводить до дома тебя,— и никак от меня не отстаёт.
Дошли до моего дома.
— Всё,— говорю ему,— спасибо, идите домой!
А он не уходит — уговаривает и уговаривает меня:
— Неужели вы не пустите меня хотя бы погреться? Ведь я же замёрз! Это, в конце концов, бессердечно!
— Хорошо,— говорю,— зайдите, погрейтесь.
Зашли.
— А чай можно поставить? — просит он.
— Можно.
Поставила чай. Заварила. Он достаёт маленькую бутылочку коньяка:
— А давайте к чаю выпьем по капельке, чтобы окончательно согреться?
Выпили. После этого он закрывает на ключ входную дверь и говорит:
— А теперь я никуда не уйду! Я уже целый год тебя люблю, и ты меня любишь — я это сразу понял!
И больше я уже ничего не помню… Началась наша любовь…
Но после того, как он остался у меня, я неделю проплакала.
— Ира, ты что плачешь? — спросит он.— Тебе так плохо?
— Нет,— мотаю я головой, а сама не могу унять слёз и не пойму: что это со мной?
Только потом дошло: это моя душа открылась любви, и всё, что накопилось в ней горького, стало исходить слезами.
На следующий же день я пошла к Алине Васильевне и говорю:
— Алина Васильевна, что мне делать? Мы с одним человеком полюбили друг друга. Видите, какая я плохая: муж в больнице, а меня любовь закрутила!
А она рассудила так:
— Ира, ты столько натерпелась от мужа, что имеешь право на своё маленькое счастье. Раз тебя захватило такое сильное чувство — что же в этом ужасного? Вспомни, сколько раз Веня тебе изменял,— так почему ты не имеешь права хотя бы на один раз?
В общем, она рассудила меня, и мне стало спокойней.
А Эдуард почувствовал, что я немного успокоилась, и начал настаивать, чтобы я как можно быстрее разошлась с Веней и мы бы с ним поженились, потому что Веня, мол, меня не любит — у него есть любовница, и все об этом знают. А я не могла сказать Эдуарду твёрдо «да» или «нет» — я уклонялась от ответа, оправдываясь тем, что Веня в больнице и ему там очень плохо. Вот, говорю, выйдет — тогда и будем решать.
Прихожу в очередной раз навестить Веню в больнице — а у него там Марина сидит. Я ему и говорю:
— Ты бы хоть график составил, что ли: когда мне приходить, а когда ей?
А он мне:
— Да зачем тебе график? У тебя же теперь Эдуард есть!..
В общем, он уже всё знал: оказывается, лучший друг Лёша ему и рассказал, когда навещал его. И я твёрдо решила: как только Веня выйдет из больницы — разойдусь с ним.
Примерно в это же самое время был однажды у меня в гостях папа, и как раз пришёл Эдуард. Я познакомила их; и тут Эдуард падает перед папой на колени и умоляет:
— Пётр Иванович, мы с Ирой любим друг друга и не можем друг без друга жить! Пожалуйста, скажите ей: пусть она разведётся с Вениамином,— я не в силах ее уговорить!
— Ну, бывает, и женатые люди влюбляются,— спокойно рассудил папа.— А потом всё проходит.
— Нет, поверьте: это настоящее чувство,— страстно говорит Эдуард,— ещё никогда ни у меня, ни у неё ничего подобного не было!
— Ну, я тут не командир,— отвечает папа.— Пусть сама думает — у неё ведь, кроме мужа, ещё и сын есть…
А когда Эдуард ушёл, говорит мне:
— Что-то я, Ира, не поверил этому человеку. Не верю, и всё: какая-то в этом есть игра… А ты когда-нибудь,— спрашивает он,— видела его пьяным?
— Нет,— говорю,— мы только недавно сошлись.
— А ты сходи с ним в компанию и понаблюдай за ним…
И через некоторое время такая возможность случилась: пришли мы с ним в одну компанию; а там были красивые женщины. Он выпил — да как давай за ними ухаживать! И про меня забыл. Я посидела, посидела молча, понаблюдала за ним и поняла: есть у меня муж, который любит всех подряд, и этот — не лучше. Нет, думаю, опять не получилось… Туфли в руки — да бежать тихонько! А он заметил, что я ушла,— и за мной:
— Ирочка, ты что, приревновала? Я же только тебя люблю!..
Но хоть я и поняла его суть — а сердцу-то не прикажешь! Скрепя сердце простила его, и он продолжал ко мне ходить.
Но когда с Вени сняли гипс, выпустили из больницы и он, ещё не совсем здоровый, вышел снова на работу, я решила «завязать» с Эдуардом и объявила ему об этом. Но однажды — не помню уж по какому поводу — он зазвал меня к себе, вроде как ненадолго, запер дверь на ключ и говорит:
— Теперь я тебя отсюда не выпущу!
Я была просто в отчаянии.
— Ну нельзя же так, это бессовестно! — взмолилась я к нему.— Веня, наверное, уже с работы пришёл, а вы меня тут держите!
— А ты позвони ему, что ты у меня,— улыбается он.
Я позвонила домой; Веня уже был дома и взял трубку. Но я не насмелилась сказать ему правду — соврала:
— Веня, я задержусь у Светы, племянницы.
А он мне говорит:
— Я ей уже звонил, тебя там нет.
— Веня, я вру,— говорю я ему тогда.
— Так и скажи. Ты что, у Эдуарда?
— Да.
— Приходи утром.
Пришла утром домой, и он мне говорит:
— Всё, Ира, хватит — сейчас же бери свой узелок и уходи к нему.
Но мне же на работу надо! Пошла я на работу. Эдик звонит мне туда, явно с нетерпением:
— Ну как?
И я рассказываю, что мне Веня сказал. Он обрадовался:
— Прекрасно! Подгоню вечером такси, заберу тебя вместе с твоим узелком — и будем жить!
Затем звонит Веня:
— Ира, приди вечером домой — разговор есть.
Прихожу после работы — он борща наварил, и бутылочка на столе.
Сели, выпили с ним, как бы на прощанье, и он говорит:
— Знаешь, что, Ира, я подумал, пока тебя вечером не было? Я вспомнил, как обещал тебе, что если у тебя будет подобный моему жизненный случай, то я тебя пойму. И вот видишь, такой случай произошёл. Поэтому я решил так: уеду на три года в Пятигорск, к брату — вчера я звонил ему, и мы всё обсудили. Родственникам скажи всю правду, но соседям не говори. И если ты его за три года не разлюбишь, то я дам развод. А если любовь пройдёт — будем жить с тобой дальше…
Веня уехал, а Эдуард переехал ко мне, и мы стали жить вместе. Но я уже знала его характер и всё время боялась, что у нас с ним ничего не получится.
У него оказалась очень сложная судьба. Он — латыш. Отец его был чуть ли не генералом в Латвии, и когда наши заняли Латвию перед войной, его расстреляли, а мать, беременная Эдуардом, бежала сюда, в Сибирь,— тут у неё были какие-то родственники. Тут и он родился. А война ведь шла, нищета, бедность. Родственники выкопали ей землянку, и она стала жить в ней. Закрывала маленького Эдика на замок и уходила на работу, а он целый день оставался в холодной землянке один. Когда она однажды пришла домой, он лежал на полу без сознания.
Тогда, чтобы спасти сына от гибели, она решила побыстрее выйти за кого-нибудь замуж. В конце концов вышла и уехала с мужем в Норильск. Но муж там погиб от чего-то, и она опять осталась одна.
Эдуард вырос там, закончил школу, а закончив её, решил уехать в Ригу — отыскать в Латвии родственников. А мать его осталась в Норильске.
В Риге он закончил академию художеств и приехал к нам по распределению. Женился здесь, появилась дочь. Но когда он уехал на какие-то заработки, жена ему изменила. Он не хотел ей простить, решил уйти и забрать с собой дочь, но жена не отдала её; тогда он в порыве гнева изрезал ей лицо ножом. Его посадили; дали ему восемь лет.
И вот он, весь из себя такой красавец-интеллигент, попал в колонию — а там свои ранги: раз ты художник, да ещё за дочь заступался,— там это уважают. За него заступились лагерные главари, а он им за это делал красивые наколки.
Только потому и выжил. Но выжить-то выжил, а здоровье угробил: у него там начались тяжёлые сердечные приступы. Его увезли в лучшую в нашем городе клинику, сделали операцию, а когда он поправился, отправили на поселение, и он ещё три года жил в деревне, на поселении. После поселения он и пришёл к нам в гости.
Потом они вместе с Веней работали в …
Но когда мы с ним начали жить вместе, я быстро поняла, что жить с ним невозможно, и вся моя любовь быстро испарилась. В общем, попала я из огня да в полымя… Дело в том, что работать он не хотел; как только у него появлялись деньги — он запивал и в пьяном виде был агрессивным. А когда я получала зарплату, начинал клянчить у меня деньги:
— Ирочка, займи мне на время — мне нужно холст и краски купить. Я напишу картину, продам, и у нас с тобой будут деньги…
Но как только я давала ему их — он тут же пропадал, потом через два-три дня приходил, клялся, что у него их украли, или ещё какую-нибудь головоломную историю придумывал и просил у меня прощения. Просит — а у самого глаза юлят, так что я поняла: за восемь лет тюрьмы он как личность полностью деградировал.
А Веня приезжал каждый Новый год. Приедет и обязательно спросит:
— Ну как, Ира, у вас с Эдуардом?..
Сразу же, при первом его приезде, я ему сказала:
— По-моему, Веня, у нас с ним ничего не выйдет.
— Ладно,— говорит он,— поживи ещё. Три года пока что не прошло. Ты же сама хотела решать свои проблемы — вот и решай, а я ещё поезжу туда.
Дело в том, что Веня поехал в Пятигорск к своему младшему брату Коле, а Коля — прекрасный мастер по золочению. Золотил он, главным образом, убранство церквей, и у него всегда водились деньги. И когда Веня к нему приехал, Коля сказал ему:
— Ты никогда не жил для себя: то на производстве вкалываешь, то халтуру какую-то делаешь,— и совсем не рисуешь для души. Давай так: я буду платить тебе деньги, а ты сиди и рисуй — и ни о чём не думай.
Веня согласился. Но походил на этюды с месяц — и взмолился к брату:
— Не могу я сидеть и рисовать, когда сын мой учится, да ещё в другом городе, а Ира со своих ста рублей платит за кооператив и ещё умудряется посылать деньги сыну! Найди мне какую-нибудь работу!..
Тогда Коля договорился в храме, чтобы Вене дали там работу как художнику, и он расписал им одну стену. Ему хорошо заплатили; Вене это понравилось, и он взялся расписывать церкви дальше.
Как раз тогда началась перестройка; потихоньку всем перестали платить деньги — а у него они появились! Стал высылать мне и сам, как я уже говорила, приезжал раз в год с чемоданами, с деньгами, с подарками. Я наконец вздохнула облегчённо. Не шиковали, конечно, но я оделась, обулась; у нас впервые в жизни наладилось финансовое положение.
Он и Косте тоже высылал. Костя учился, да ещё к тому времени и женился в Красноярске, и у него появился ребёнок, так что он смог вместе с семьёй снять на эти деньги квартиру и тоже оделся-обулся.
В это время уже началась перестроечная свистопляска; заводы останавливались; моим подругам перестали платить зарплату, и я впервые в жизни смогла им помогать, так что с радостью раздавала им деньги и была такая счастливая!
Мне всегда хотелось иметь дома красивые вещи, но купить что-нибудь приличное раньше было просто невозможно: всё, что ни попадалось под руку, тут же в магазинах расхватывали; да у меня и денег на красивые вещи не было. А тут появились на улицах блошиные рынки, и там откуда-то вдруг взялось всё, что хочешь. Иду, смотрю: хрусталь продают! Сколько стоит?.. Покупаю хрусталь. Так что и у меня теперь, как и у всех, хрусталь дома есть.
Я могла теперь съездить к Косте и купить им всем подарки.
У меня появились свободные деньги; я даже могла их подкопить.
При этом я стала душевно спокойна. И когда у меня совпало финансовое и душевное насыщение, я стала думать о своём будущем — и решила: как только выйду на пенсию — постараюсь выскочить из беличьего колеса, в котором всю жизнь кручусь без передышки, которое сжирает всё моё время, всю мою жизнь.
В общем, я стала думать о том, как стать свободной.
А Веня жил там, в европейской части России, своей собственной жизнью. Он — человек влюбчивый, да с деньгами теперь, да умеет женщин обаять. И, конечно же, они у него и там появились — ведь он мог и угостить их, и на море свозить.
А обо мне по городу среди друзей и подруг поползли слухи: вот, дескать, она какая — живёт с каким-то мужиком, а муж ей ещё и деньги привозит,— так что я для них чуть ли не стервой стала; подружки на меня смотрят косо, стороной обходят, не хотят разговаривать. А я ж не умею врать — говорю как есть:
— Да, мы с мужем договорились жить так: сначала он влюблялся — а теперь я! Ну и что?
— И он сам тебе деньги отдаёт?
— Да,— говорю.
— Но это же нехорошо! Стыдно так жить!..
Даже родная сестрёнка позорила меня и оскорбляла по-разному.
Я тогда в себе замкнулась; да говорите, думаю, что хотите!..
В общем, сложное для меня было время. А любовь моя так и не проходила.
Сначала я, конечно, всё от Эдуарда терпела, хотя страшно теперь вспомнить, какие были иногда тяжёлые дни рядом с ним. И когда я окончательно поняла, что не смогу с ним жить — или он меня убьёт, или я не выдержу и сотворю что-нибудь страшное,— я начала его убеждать: давай будем расставаться. А он мне:
— Нет, мы не расстанемся — мы созданы друг для друга!..
Тогда я решила схитрить.
К тому времени я уже покрестилась. Дело в том, что в детстве меня не крестили — папа был коммунист и маме крестить меня не разрешал. А ставши взрослой, я сама долго не решалась принять крещение — считала, что внутренне не готова, хотя религия меня уже интересовала.
А тут одновременно и Веня в отпуск приехал, и сын со всей своей семьёй. И Веня с Костей сговорились покрестить Костиных деток, Витю и Рому. А заодно с ними Веня и меня — чуть ли не за шиворот:
— Пойдём, тоже покрестись, иначе тебя завербуют баптисты или адвентисты, и тогда уж мы с тобой точно разойдёмся!..
А он знал, что говорил: Ира, которая мне жизнь спасла, стала баптисткой, вторая подруга — адвентисткой, и обе наперебой тащили меня в свои секты.
И Веня повёл меня креститься.
Сначала, пока внуков крестили; я отошла в сторонку, чтобы не мешать; стою, смотрю, слушаю, ничего в службе не понимаю, а сама думаю: ладно, внуки — маленькие, а меня-то зачем сюда притащили? — всё здесь мне чужое!.. И уйти уже не могу.
Потом, когда до меня очередь дошла, батюшка подошёл ко мне, нарисовал кисточкой крестик у меня на лбу и говорит:
— Теперь ты безгрешная — грехи твои Господь забрал. Не греши больше…
И вдруг ни с того ни с сего с моего затылка что-то покатилось по спине, по ногам и в пол ушло. Я обалдела: значит, Бог, оказывается, есть?.. И с тех пор начала в храм ходить, духовные книги читать.
И тут мне стало стыдно: я, замужняя женщина, живу с Эдуардом — значит, страшно грешу!.. И я стала просить Веню:
— Давай, Веня, когда Эдик уедет, повенчаемся с тобой?
А он мне:
— Нет, я пока ещё не готов.
Ну, раз нет — так нет, что ж я буду к нему приставать?
Во всяком случае, сначала мне надо было расстаться с Эдуардом. Но как?..
А мне предстояла операция. Я сказала ему, что операция будет тяжёлая, сложная, и после операции я не смогу быть женщиной, так что, мол, давай, дружок, расставаться — ищи себе новую… И мы расстались.
Операция прошла, а он опять явился. Тогда я решила сделать «ход конём». Однажды я слышала, как он разговаривает с какой-то женщиной из Алма-Аты: та знала его как хорошего художника и настойчиво звала туда работать. Я записала номер её телефона, а когда Эдик уснул, позвонила этой женщине и говорю:
— Пожалуйста, возьмите его работать — он здесь пропадёт, сопьётся.
— А вы кто? — спрашивает она.
— Я — его друг. Запишите мой телефон, только не говорите, что я вам звонила. Давайте сделаем так: я куплю ему билет на поезд, а вы его там встретите и тут же устроите на работу.
— Да, с удовольствием,— говорит она,— потому что раньше он был прекрасный работник — нам тут таких очень не хватает…
После этого я пошла в храм и помолилась Божьей Матери:
— Господи, освободи меня от этой любви — ни к чему хорошему она не приведёт. Я хочу жить нормальной семьёй!..
И всё получилось, как я задумала, хотя это было сложно: я уговорила его съездить отдохнуть в Алма-Ату, взяла ему билет, мы с моей Ирой пошли проводить его на вокзал и едва-едва запихнули в вагон, благо Эдик был нетрезвым. В вагоне я быстро договорилась с проводницей, что мы посидим до того момента, когда поезд тронется, а потом быстро выскочим.
— Закройте его,— попросила я её,— и не выпускайте. Его там на работе ждут, а он выпил и не хочет ехать.
И она поняла нас. Мы сидим с Ирой и Эдиком в купе, а он ворчит:
— Не хочу никуда ехать! Не хочу! Не поеду!..
Проводница подала мне знак; мы с Ирой бегом выскочили из вагона, а проводница подняла площадку и захлопнула дверь:
— Всё, мужчина, поехали! — так что он в вагонном окне только кулаком нам грозил.
Эта женщина в Алма-Ате приняла его на работу, даже нашла ему там невесту; он женился. А через неделю после свадьбы — здрасьте! — приехал показать мне свои свадебные фотографии: вот какая красивая у него жена, да как он на Медео стоит с ней возле чёрной «Волги»! Смотрю — и в самом деле красивая женщина, и белоснежная фата на ней. А он душу мне упрёком разрывает:
— Вот, ты бы сама могла быть на её месте!
— Спасибо, Эдик,— едва выговорила я…
Причём заявился он ко мне со своими местными друзьями; они вино принесли… Один из них, артист оперного театра, стал петь; мне понравилось его пение, и я ему говорю:
— Голос у вас — прямо как у Шаляпина.
— А у вас есть его пластинки? — спрашивает он.
Я достала и поставила одну — которая мне больше всех нравилась. Слушаю её вместе с ним, а сама думаю: «Слава Тебе, Господи, что Эдик женился — хоть могу теперь спокойно, без скандалов, поговорить с кем хочу».
И вдруг Эдуард подходит, хватает эту пластинку и — хрясть через колено! Тогда артист берёт его за шиворот, заводит за шифоньер и начинает там бить, а я не подхожу — думаю: он и в самом деле этого достоин — знает же, как мне всё это тяжело, я ведь люблю его, а он пришёл хвастаться передо мной, что женился…
И в это время шифоньер от их возни падает! Я только успела отскочить.
Сам шифоньер от падения разваливается; всё, что сверху на нём лежало,— раскатилось по полу; столик с закусками опрокинулся; одним словом, в комнате — битое стекло и полный раскардаш. Я говорю им:
— Ради Бога, уходите все отсюда!..
Они ушли, а я сижу и реву. И тут — звонок в дверь: это подружка пришла со своим мужем. Глядят они на мой раскардаш и удивляются:
— Ирка, что у тебя тут происходит?
Я объяснила. Они мне помогли собрать, сколотить кое-как шифоньер, убрали всё. Я вроде как успокоилась. Но всё же об Эдуарде думаю и радуюсь за него; главное, что у него жена такая симпатичная: может, думаю, и в самом деле всё у него получится?
Он снова уехал в Алма-Ату и стал оттуда регулярно мне звонить — а разговор один и тот же:
— Ирочка, можно, я приеду?
— Чего тебе тут делать? У тебя теперь жена есть! — строго говорю ему.
— Но мне нужно туда по делу! Могу я с тобой встретиться?..
И звонит, и звонит… Тогда я стала обманывать его: то будто бы Веня приехал, то папу возьму к себе пожить и велю ему брать трубку.
И всё-таки он приезжал и меня обязательно находил. Только теперь встречались мы или на улице, или в кафе, и он всё время хвастался: то какую ему мама квартиру купила — а мама его продолжала жить в Норильске, и у неё там была куча денег; то на какую хорошую работу он устроился; да какая у него жена красивая и умная, да как они с ней организовали какую-то там фирму…
Однажды приехал прекрасно одетым, с шикарным «дипломатом» в руке, а в «дипломате» — какие-то деловые бумаги и печать его фирмы. «Ну,— думаю,— слава Богу, человек попал в хорошие руки».
Но не тут-то было: он умудрился где-то опять напиться, пропил и этот «дипломат», и печать; и жена в конце концов его выгнала. А он, видно, рассказывал ей про меня, и она стала гнать его сюда:
— Езжай к своей Ирине!
Купила ему билет, посадила в поезд.
Он приезжает, звонит мне:
— Это аэропорт? — такая у нас с ним условная фраза была, что-то вроде пароля для телефонных звонков.
— Аэропорт, аэропорт,— отвечаю.— Ты где?
— На вокзале. Встреть меня. Вениамин приехал?
— Да,— отвечаю, потому что уже боюсь его сюда пускать, хотя Вени и не было.
Сама поехала на вокзал, встретила. Естественно, у меня — вопросы к нему: как, что, почему?
— Я,— говорит,— написал заявление на развод; не хочу с ней жить, не моя это женщина. Пусть всё остаётся ей, а я к дочери приехал…
Кстати, дочку его звали Джулией… Помню, однажды я спросила его: почему он так странно её назвал, не по-русски? — а он мне: «Да захотелось назвать по-английски»,— причём рассказал, что когда регистрировал её рождение, то в загсе его долго уговаривали назвать по-русски — Юлией, но он их переупрямил…
Причём, оказывается, ещё когда его судили, на тот же вопрос судьи: почему назвал дочь Джулией? — он ответил точно так же, как и мне; поэтому судья, видимо, понял, что у него голова на Запад повернута, и влепил ему срок на полную катушку: вот, мол, тебе за этот Запад!… То есть всё показывало, что в России ему ничего не нравится, даже имена. И одеждой он выделялся всегда — ходил как иностранец: белое пальто на нём, яркие шарфы, галстуки модные. А я одевалась просто, так что когда мы шли с ним вместе — женщины оглядывались на него и думали, наверное: чего это он такую халду себе выбрал?..
А потом с ним произошла трагедия…
Приехать-то он приехал — а жить негде. Он тогда попросился в мастерскую к одному художнику и решил написать много картин, чтобы устроить выставку-продажу и на вырученные деньги купить маленькую квартиру рядом с Джулией — она уже взрослой была и жила самостоятельно.
Картины он писал, а хранить их было негде; и он попросил меня, чтобы я их где-нибудь сохранила; даже часть их уже принёс ко мне. Веня как раз был в отъезде, но со дня на день должен был вернуться, и я за голову схватилась: куда я их дену? — я ж Вене слово дала, что не только встречаться с Эдуардом, а даже общаться по телефону с ним не стану!.. Однажды Эдуард позвонил мне при Вене — так Веня такой выговор мне сделал!..
— Веня, но я же с ним не встречаюсь,— оправдывалась я.— Подумаешь, несколько слов по телефону сказала!
А он мне:
— Нет уж, раз решила с ним расставаться — расставайся совсем!
А тут — куча картин… Звоню моей верной подруге Ирине, объясняю ситуацию, и она предлагает:
— Конечно же, приносите — пускай лежат у меня!..
И вот мы с ним стали переносить картины к ней, а пока носили — общались, и между делом он мне поведал:
— Я ночую на вокзале — там тепло. Только бомжей много. Я им бутылочку винца куплю, и они мне рассказывают, как стали бомжами, а я всё это записываю. Потом книгу издам…
А когда все картины к Ирине перенесли, он меня спрашивает тихонько:
— Можно, чтобы она ещё разрешила мне вымыться в ванной?
— Знаешь что? — говорю ему.— Приходи завтра ко мне — вымоешься у меня.
Он пришёл, вымылся. А я смотрю на его одежду — грязная-то прегрязная.
— Давай-ка,— говорю,— я тебе чистое Венино бельё дам, а твоё постираю и потом верну.
Он переоделся во всё чистое и спрашивает:
— А можно, я ещё брюки поглажу?
— Конечно, гладь,— разрешила я.
И пока он гладил — признался мне:
— Ты знаешь, на вокзале недавно одного бомжа убили: взяли за шиворот, об стенку шарахнули — и готов. Почему-то мне кажется, что и я так же кончу — какое-то у меня предчувствие есть.
— С чего ты взял? — возмутилась я.
— Не знаю.
Я ему тогда:
— А ну-ка дай мне на всякий случай адреса жены, матери и Джулии.
Он мне написал все их адреса и телефоны. А я тем временем сложила в пакет всю еду, какая была в холодильнике, и отдала ему:
— Вот, поешь на вокзале. И беги оттуда быстрее — ты там погибнешь.
— Да, конечно,— говорит.— Мне работу предлагают, обещают хорошо платить, и комнатку дать обещали,— а на прощание сказал: — Какой ты, Ирочка, добрый человек — спасибо тебе огромное за всё, за всё! — и такой чистый, радостный, светлый от меня ушёл.
А через два дня звонит мне один наш знакомый и говорит:
— Ира, что ты сейчас делаешь?
— Да вот стою и с тобой разговариваю.
— Сядь,— говорит он.
— А что такое?
— Сядь!
Я села, и сразу — нехорошее предчувствие.
— Что случилось? — спрашиваю.
— Эдуарда ночью убили. Прямо в милицейской камере.
— Милиция, что ли, убила?
— Нет, хулиган один — их там много сидело. В милиции попросили тех, кто Эдуарда знает, дать адреса его родственников и, если есть, фотокарточку…
У меня голова пошла кру?гом: «Боже мой! Да ведь вечером перед этим — может, даже перед самой смертью,— он хотел поговорить со мной!..» Позвонил и, как всегда, произнёс пароль: «Это аэропорт?» — а Веня уже дома был; причём голос Эдуарда показался мне пьяным. «Опять напился!» — мелькнуло у меня, да и Веня, подумала, услышит, и снова мне выволочка будет, и отключила телефон.
И тут же я очень ясно представила себе, что с ним там случилось: конечно же, он опять пил с бомжами и записывал их рассказы, а на вокзале пить нельзя, и его забрали в каталажку — выяснять, кто он такой. А он перед этим паспорт потерял — или, может, те же бомжи вытащили? — и какой-нибудь хулиган в этой каталажке сказал Эдуарду презрительно, что он бомж, а Эдуард, конечно же, стал ему возражать: я не бомж, я художник! — и этот хулиган треснул его головой об стену, как рассказывал два дня назад сам Эдуард… И в то же время у меня — какое-то чувство успокоения, даже радости за него: умер чисто вымытым, в выглаженной одежде, и все его картины не где попало — а сохранены мною…
Я тут же поехала в милицию. Эдуарда уже увезли в морг; милиционеры показали мне протокол его смерти, причём всё до мелочей оказалось именно так, как я почему-то себе представила,— как будто видела своими глазами… Я переписала для них адреса его матери, жены, дочери и отдала одну фотографию — они у меня были.
Как только вернулась домой — тотчас же написала письма его матери и его жене и в письмах рассказала, какой это был талантливый человек, но — со сложной судьбой и изломанной психикой: очень агрессивный, когда выпьет,— да как ему было трудно жить — его мало кто понимал… Не стала я описывать подробности его смерти — просто сказала, что он сам распорядился своей жизнью и что в его положении это был, наверное, один из лучших вариантов. Написала и отправила. Но ответов на оба письма так и не получила.
А Джулия, между прочим, незадолго до этого вышла замуж. Я позвонила ей и рассказала всё подробно. И сказала ещё, что её папа оставил мне свои картины — чтобы они приехала с мужем и забрали их; причём, предупредила я, когда-нибудь эти картины будут стоить очень дорого — об этом говорили все художники, которые их видели, так что, мол, сейчас их продавать не стоит — пусть полежат…
Но прежде чем отдать картины Джулии, я пригласила нашего друга с фотоаппаратом, и он все их заснял — на случай, если вдруг пропадут,— и плёнка с цветными снимками теперь у меня. Сама я взяла на память лишь три картины, которые мне нравились, и когда принесла домой, Веня посмотрел на них и сказал с сожалением:
— Вот дурак-то! Такой талантливый мужик, а жизнь — псу под хвост!..
Потом Джулия приехала с мужем и забрала картины.
При жизни отца она плохо к нему относилась — мать настроила её против него: дескать, он, сволочь, изрезал меня всю. Но, молодчина такая, хоронить отца Джулия пришла и сделала всё, чтобы похоронить его достойно.
На похоронах было много художников; они выступали, говорили о его большом таланте и тяжёлой судьбе — в смысле, что ему, несмотря на талант, не удалось уйти ни от сумы, ни от тюрьмы… Смотрю, у Джуленьки ушки на макушке: послушала, послушала — да и разрыдалась:
— Прости меня, папочка, я тебя люблю!..
В гробу он лежал чистым, в красивой одежде, с выражением улыбки на лице — как будто даже довольный, что отмотал своё по жизни и успокоился. И я успокоилась, хотя и продолжала скучать по нему, несмотря ни на что.
У меня остались все его письма и телеграммы отовсюду, где бы он ни был. Остались три картины. А когда умерла в Норильске мать Эдуарда и муж Джулии летал её хоронить, то привёз и передал мне пачку моих писем к нему.
Мы с Джулией долго перезванивались; она делилась со мной своими заботами. А когда узнала, что мы с её папой были близки — спросила меня:
— Ирина Петровна, а у вас от моего папы дети были?
— Нет,— ответила я.— Мы поздно встретились, когда уже были в возрасте.
— Как жаль, что я у папы одна! — вздохнула она.— И поговорить не с кем…
А ровно через девять месяцев она позвонила мне и сказала, что у неё родился сын. Я поздравила её — да взяла и брякнула:
— Надо же — какое совпадение!..— в том смысле, что, может быть, в тот момент, когда умирал Эдуард, был зачат его внук.
Я тогда уже верила в перевоплощения. А ей намёк, видно, не понравился: с того дня перестала звонить — как отрезала…
Через сорок дней после смерти Эдуарда несколько художников, которые ценили его талант, решили устроить сороковины по нему и гадали: где собраться? А Веня как раз уезжал на целый день, и я взяла на себя грех перед ним — предложила:
— Давайте у меня?
Договорились. Обзвонила всех, знавших Эдуарда. Пришли, принесли кто что мог, выпили немножечко и разошлись. А Эдуард любил песню «Не сыпь мне соль на рану, она ещё болит…». Вечером Веня приезжает, а я сижу, слушаю магнитофонную запись песни и слёз не могу унять. Он спрашивает:
— Чего ты эту блатную дрянь слушаешь?
Я тогда взяла и рассказала и про то, что это любимая песня Эдуарда, и что сегодня у меня сороковины его отметили,— а он как рассвирепеет:
— Да как ты могла? Ты меня подставляешь в такое трудное время!..
В общем, влетело мне от него по первое число. Но после этого мы с ним оба успокоились, и наша жизнь пошла своим чередом…
А через некоторое время мне надо было ехать к Косте. Еду ночью в поезде, уснула, и снится мне сон: как будто бы передо мной на перроне стоит на коленях Эдуард, кланяется мне низко-низко и благодарит за то, что я любила его, и за всё, что я для него сделала. Этот сон, конечно же, на всю жизнь в память мне врезался, причём — настолько чёткий, явственный, будто Эдуард с того света мне поклонился за всё, что я для него смогла сделать.
И примерно в то же самое время — или чуть позже? — включаю я радио, а там звучит песня с такими словами: «На что, на что, на что мы время тратим? Куда, куда мы мчимся, как в бреду? С меня довольно, надоело, хватит! Остановите Землю, я сойду». Так до сих пор и не знаю: кто её написал? кто исполняет? И других слов из неё не помню — больше я её не слышала никогда; только этот припев и запомнился: потому, наверное, что уж очень песня созвучна жизни Эдуарда — как будто про него написана.
Но сначала всё-таки произошла трагедия с Вениной подругой Леной — об этой Лене я тоже немного не договорила…
Дело в том, что, по моему мнению, у каждого из нас с одной стороны стоит Бог, а с другой — Дьявол, и если человек идёт к Богу, то Бог его поддерживает и защищает, а если к Дьяволу — Дьявол защищает. Но Бог-то защищает любовью, а Дьявол чем? Вот вопрос.
Короче, Лена была в жизни такой, что всё делала наперекор остальным, и всё, что злило людей,— её радовало. То есть, в принципе, она была человеком от Дьявола. А ведь Дьявол, как и Бог, тоже даёт и красоту, и талант. Но однажды человек падает в бездну. Почему? Потому, видно, что начинает прозревать, что Бог есть, но что все грехи, которые ты намотал на себя, можно искупить только ценой жизни…
Ну, раз уж у нас с Веней так вышло, что мы оба с ним стали свободны друг от друга: никаких претензий, куда он пошёл, куда я пошла, у нас друг к другу не было,— я всё-таки с Эдуардом, когда он приезжал из Алма-Аты, встречалась иногда — правда, только в кафе или в сквере на лавочке; зато теперь я могла свободно общаться с ним, уже не трясясь от страха, что кто-то меня увидит и кому надо доложит. Я была благодарна Вене за это, а он — мне, потому что он тоже постоянно куда-то уходил, и я не лезла к нему с расспросами. И сейчас, между прочим, не лезу: живём теперь на другом уровне — на доверии.
Кстати, когда я слышу, как по телевизору учат, что если в семье нет любви, надо непременно расходиться, чтобы не мучить детей и друг друга, я считаю, что всё это — лицемерие и оправдание своего эгоизма. Конечно, мы с Веней жили не совсем как муж с женой, но всё же это лучше, чем если бы семья развалилась: мы всё-таки делали усилия, чтобы сохранить её ради сына и ради внуков и не раскачивать, не усугублять ситуацию…
Так вот, я — о Лене.
Когда Веня приезжал из своих поездок, то обязательно встречался с Леной, или она к нам приходила. Но мне было тяжело с ней встречаться, поэтому перед тем, как она придёт, я уходила из дома и гуляла часа три, а перед тем, как вернуться домой, обязательно звонила Вене: «Лена ушла?» — и только когда он подтвердит: «Да»,— приходила… Но однажды, когда я очередной раз вернулась из больницы, Веня звонит ей при мне и говорит:
— Лена, я сегодня не приду тебя кормить — Ира из больницы вернулась, я с ней побуду.
«Ничего себе! — думаю.— Он её уже кормит?» — и спрашиваю:
— А почему ты должен её кормить?
— У неё же две собаки, и она их не выгуливает, так что ещё и собачьи кучи приходится убирать.
«Да-а, дела!» — думаю…
Когда-то она жила замужем на Украине, да, видно, плохо жила: ночью, пока муж спал, собрала вещи, написала записочку: «Меня не ищи»,— вызвала такси, забрала сына и уехала сюда, в наш город, к матери. Муж понял, куда она уехала, примчался, а мать твёрдо ему сказала: «Лена жить с тобой не хочет и не будет!» — и он уехал. С тех пор она жила здесь с матерью и сыном. Потом мама её умерла.
Веня очень ценил её и как художницу, и как большую умницу и сохранил много её рисунков.
И вот, уже когда у неё поехала крыша, она однажды возвращалась с поминок одного художника, остановила на улице машину, чтобы доехать до дома,— и тут её похитили, увезли, искололи наркотиками, убили и выбросили голой на улицу. Вот такая печальная история…
Видите, сколько вокруг меня печальных историй?.. Кстати, и Слава-лысый тоже погиб.
Ещё в то время, когда он со мной дружил, его после окончания института оставляли на кафедре, чтобы он продолжил заниматься наукой,— но оттого, видно, что у нас с ним ничего не получилось, у него начались сильные сердечные боли, и он решил уехать после института в районный посёлок — там учителем в школе работал: преподавал историю, литературу, ботанику, географию. Потом стал директором школы.
Когда он там жил, мы переписывались. Он такие хорошие письма мне присылал! Описывал, например, как с ребятами в лес ходил и что они там видели, и в каждом письме — цветок полевой засохший или пушинка, которую зайчик на кустике оставил. И каждую неделю обязательно присылал мне открыточку — в честь солнечного дня, например, или в честь хмурого дня.
Однажды он приехал — а у меня тогда уже начались нелады с Веней; он узнал про это, стал настаивать на встрече со мной: может, даже надеялся возобновить отношения? — и мы встретились с ним в кафе, посидели, поговорили. А я смотрю на него внимательно и думаю: даже сейчас не вышла бы за него замуж — нет к нему любви, и всё тут!
Между тем мама его, оставшись в городе, заболела раком; он нанял женщину, чтобы ухаживала за ней, прописал её в своей квартире, а когда мама умерла и он вернулся из посёлка, эта женщина не пустила его в квартиру. Он начал было выгонять её; дошло до драки; она вызвала милицию, его забрали, и эта женщина сделала всё, чтобы его судили за хулиганство.
Вот так этот идеальный мальчик Слава попал в тюрьму. А там над ним начали издеваться: этакий тюха-матюха, весь из себя чистый такой, попал к ним в оборот! Били, наверное. Он от всех отвернулся, писем мне больше не писал, и я потеряла его из виду. Да у меня и у самой тогда проблем было по горло.
Когда он вышел из тюрьмы, я его увидела случайно: стояла в очереди за колбасой в магазине — смотрю, Слава идёт по магазину и — прямиком в тот отдел, где водку продают; проходит мимо, смотрит на меня в упор — и не узнаёт. Я усомнилась: он это или не он? — бросила очередь, пошла за ним — посмотреть, что он будет делать. А он купил бутылку, вышел на улицу, подошёл к сапожнику, который на улице в открытой будочке работал, и сел рядом. Сапожник достаёт стаканы; они наливают их доверху и выпивают. Я подхожу к ним ближе… Слава увидел меня и говорит так приветливо, интеллигентно:
— Подходите, женщина,— сапожник хорошо подшивает и берёт недорого…
Я, конечно же, узнала его голос, его интонации — а он меня так и не узнал. Выпил, поднялся и ушёл. И всё же у меня какие-то сомнения остались. Спрашиваю сапожника:
— Скажите, пожалуйста, вы знаете его? Как его зовут?
— Знаю. Вячеславом зовут,— отвечает он.
— А что с ним случилось?
— Да что случилось? Обыкновенный алкаш.
— Какой он вам алкаш? — возмутилась я.— Он на Ленинскую стипендию в пединституте учился!
— Он и мне так говорил — да только кто ж ему поверит?..
Потом, ещё через сколько-то лет, один Венин товарищ попал в сумасшедший дом. Он был музыкантом, начал на работе бузить, и его отправили в психушку. Мы с Веней ходили попроведовать его, и когда уже выходили оттуда — а там несколько ступенек при входе — спускаемся по ним, и я смотрю: сидит на корточках мужчина и моет эти ступени — медленно, задумчиво возит по ним грязной тряпкой. Я всмотрелась в него, и мне вдруг показалось, что это Слава! У меня просто сердце оборвалось, и когда уже прошли мимо — говорю Вене:
— Вень, а ведь это, по-моему, Слава?..
Но он только пожал плечами.
После этого я навела справки у Славиных знакомых, и они мне сказали, что он в самом деле сидел в психушке. А потом передали, что он там умер. Представляете? Какой был талантливый человек, умница — и что с ним стало!
До сих пор я храню его письма, стихи, открытки. Некоторые стихи помню наизусть, хотя память у меня знаете какая… Вот, например, такие, которые он мне посвятил, когда мы расстались:
Что ж, значит, и впрямь не вернёшься,
и писем мне не писать?
Как ты хмуришься? Как ты смеёшься? —
я лицо твоё стал забывать.
Стал лицо забывать. Из тумана —
только грустные взгляды твои.
Погоди, всё забудется поздно иль рано,
и лишь боль сохранится в груди…
Ну и так далее… Или вот такие:
Но память прошлое хранит,
Моя душа к твоей стремится.
Так, вздрогнув, всё ещё летит
Убитая в полёте птица…
Много его стихов у меня осталось. И как вспомню его — начинаю плакать: так его жалкоУ него ведь действительно была настоящая, большая любовь ко мне — он же потом так и не женился.
И когда у меня начались неприятности сначала с Борей, потом с Веней — когда мы с Веней мучились и расходились,— я часто думала о том, что мне всё это послано за Славу, за его муки безответного чувства.
Но вот не было у меня любви к нему, и всё тут! Как быть? Что делать?
4. Идущая к Богу
Примерно к тому времени я уже покрестилась, и мне стали сниться странные сны, а я никак не могла понять: отчего они у меня? Рассказываю их знакомым: может, растолкуют? — а знакомые, вижу, слушают и крутят за моей спиной пальцем у виска: типа — ненормальная. Только один Венин товарищ, Володя,— он глубоко верующим был — однажды выслушал меня внимательно и говорит:
— Никому, Ира, про свои сны и предчувствия не рассказывай, даже священнику: обязательно скажет, что это — от Дьявола… А почему они тебе посылаются? Ты встала на православную стезю, и тебе даются знаки, чтобы ты сама разобралась: в том ли ты идёшь направлении — или не в том? Я считаю, идёшь ты правильно…
Почему я сейчас про сны рассказываю? Потому что за неделю до Елениной смерти я видела страшно неприятный сон: будто бы смутно вижу снежное поле, и на снегу лежит голая женщина, а впереди — какая-то чёрная не то дыра, не то яма. Тут я проснулась, и так тревожно стало, а понять не могу: зачем мне такой тяжёлый сон? И вот — пожалуйста: через неделю погибает Лена, причём именно зимой — на снегу её нашли…
Потом у моей хорошей знакомой, Алины Васильевны, про которую я часто здесь упоминаю, сын Олежка под поезд попал.
Она уже большим начальником работала. Но семейная жизнь у неё не сложилась — разошлась с мужем, и сын у них отбился от рук: скажет матери: «Мама, я к папе»,— а отцу скажет: «Папа, я к маме»,— а сам шатается неизвестно где. Так что Алина Васильевна, когда уезжала в командировки, стала приводить его ко мне. А я с ним и на дачу работать ездила, и квартиру белила, и разговаривала с ним, и песни с ним пели, так что когда Олежка со мной, она была спокойна. А придёт его забирать — он и идти к ней не хочет: «Мама, а мне с тётей Ирой нравится быть…» Но когда ему исполнилось шестнадцать, он совсем одичал; сказал ей однажды, что поехал к отцу, а сам пропадал где-то несколько дней, сел на рельсы отдохнуть, заснул, и его переехал поезд.
Так за неделю до его гибели я видела во сне рельсы, крупное лицо в профиль, и будто бы светлые волосы развеваются — а туловища нет! Что, думаю, за сон такой нехороший — на душу давит? Всем знакомым позвонила, сестре в Алма-Ату — там у них часто бывают землетрясения: нет, всё вокруг спокойно. А через неделю Олежка попал под поезд, да так его ударило, что голова при ударе оторвалась и покатилась — вот тебе и рельсы, и голова без туловища…
И ещё несколько подобных случаев было, когда мои сны сбывались,— долго и тяжело рассказывать.
Причём я заметила, что они стали у меня случаться именно тогда, когда я покрестилась и в Бога поверила, стала ходить в храм, православные каналы слушать, больше читать и конспектировать книги. Отчего это?
Но иду к вере трудно — ведь пятьдесят лет была неверующей!
Правда, в храм хожу редко, потому что верю в перевоплощение душ, а в православии считается, что перевоплощения нет,— и всё же я в перевоплощения верю, потому что со мной происходят случаи, которые подсказывают мне, что всё-таки иная жизнь у меня была. Почему, например, в детстве во мне постоянно звучала музыка, и почему я всегда мечтала играть на каком-нибудь инструменте?
Подружки мне говорят: «Ира, ты очень артистичная — тебе надо было артисткой стать…» — а я никогда не хотела быть артисткой — хотела только музыкой заниматься. Почему?.. Я думаю, потому, что музыка как-то связана с небом, с какой-то высшей прекрасной силой, которая поднимает нас, притягивает к себе, и что-то, чувствую, в моей прошлой жизни было связано с музыкой. А иначе почему я к ней так неотступно привязана?..
Опять же в связи с верой мне часто приходят на ум неуместные вопросы: почему, например, столько трагедий на Земле? Почему чуть не в каждой семье — разлад?.. Никто ни во что не хочет вдуматься, не хочет никого выслушать, не хочет ни во что верить; все только стараются перекричать друг друга; один кричит: «Я, я прав!» — второй: «Нет, я, я прав!» — а третий кричит на кричащих, и так далее. Думаю, это оттого, что у нас было столько войн, революций, столько людей было убито, уничтожено, столько семей, судеб исковеркано, столько было разрушено храмов — некуда было прислониться, когда душа просила покоя, негде и некому было лечить усталую психику! Людей сознательно отлучали от религии, запрещали её — наоборот, приучали к развлечениям: смотреть кино, потом телевизор. И, конечно же, превозносили в людях гордыню: надо, мол, гордиться собой, нашим строем, нашей страной, нашими победами! Приучали ненавидеть своих врагов и презирать милосердие. Но стал ли от этого кто-нибудь счастливей? Наоборот, жизнь от этого всё больше становится похожа на ад. Как я понимаю, жизнь — это бумеранг: сколько ты совершил в жизни зла — столько к тебе и прилетит когда-то и ударит по тебе. Мне кажется, единственный выход — это всё же исполнять евангельские заповеди, которые высказаны уже две тысячи лет назад, и потихоньку очищаться от зла. Именно потихоньку, потому что разрушать — всегда быстрее, чем создавать; и если мы разрушали нашу жизнь семьдесят лет — то сколько же времени надо будет её воссоздавать?..
Смотрите: ведь евангельские заповеди знают все — а исполнять никто не хочет! Зачем же мы тогда строим церкви, ходим туда?
Мне всё вспоминается одна легенда, которую я вычитала в духовной литературе. Жил когда-то один святой, который всю жизнь молился, и даже когда умирал, всё ещё продолжал молиться, так что все вокруг говорили: вот уж он-то точно попадёт в рай. Через некоторое время он впал в кому; все решили, что он уже где-то возле Бога, и стали молиться за его упокой — а он вдруг очнулся, страшно испуганный, и кричит в ужасе: «Молитесь, чтобы я выжил! Молитесь, чтобы я выжил!» — «Зачем? Ты же хотел умереть?» — «Да, я уже умер, но я такое там увидел! Я ещё не отработал свои грехи!» — «А что ты там видел?» — спрашивают. «Я не могу, не могу этого сказать — но это жутко!..» И он прожил потом ещё много-много лет и всё молился и молился… А ведь он был святой!
Да, я поверила, но в храм хожу редко, хотя и Евангелие, и сами заповеди Христа мне очень нравятся. Но я часто думаю о том, что Христа никогда не понимали как следует, даже при Его жизни; все хотели, чтобы Он земным царём стал: правь, мол, нами, а мы будем тебя слушаться; а если не хочешь быть царём — так зачем ты со своими речами нам нужен?.. Да и нынче тоже: все хотят только выпросить у Него что-нибудь, свою выгоду получить — а ведь Он пришёл сказать людям, что они должны сами меняться, сами развивать свою духовную суть,— а люди никак не хотят работать духовно: всё им подай на блюдечке.
И коммунисты тоже: вон сколько взяли из Евангелия, а толку-то? — так что и они ничего в нём не поняли. А уж сейчас — тем более: политики ходят в церкви, кресты на себя кладут и хотят, чтобы на них при этом по телевизору смотрели — прямо театр какой-то,— а что творят? И воруют, и взятки дают и берут, и откаты какие-то, и друг друга грязью поливают… Жизнь настолько не устроена! Она по всему земному шару не устроена, а уж у нас — тем более: на какой дикой ступени развития мы ещё находимся!
Хотя я и сама для православия полностью ещё не созрела — многое в нём меня не устраивает. Не нравится, например, что в храмах все стоят тесной толпой: старушки, женщины, дети,— причём те, кто покрепче, да ещё пришёл пораньше, непременно вперёд норовят и загораживают тех же старушек и детей — как-то неуважительно это к ним.
Не нравится также, что когда я слушаю службу в храме, то многое не понимаю из того, что батюшка говорит,— почему-то говорит он быстро, будто торопится куда-то, и слишком уж у него непонятный язык. Мне говорят: надо ходить чаще и изучать службу,— но бабушки-то часто ходят, а спроси их, о чём им говорят,— тоже ведь ничего не понимают.
Ещё вот что мне там не нравится: когда я была воспитательницей, то обязательно следила, чтобы дети чаще мыли руки, не ели немытых фруктов, чтобы чужие игрушки не брали,— а здесь при причастии суют ложечку в рот всем подряд; вытрут — и снова. Мне объясняют, что я не заражусь, потому что всё здесь святое. Но говорить-то говорят, а мозг не воспринимает! Почему бы, например, каждый не приходил со своей ложечкой? Или окунать куда-то для дезинфекции?
Ира, моя подруга, которая меня спасла от смерти, ходит к баптистам — так и у них то же самое; я, говорит, приду пораньше, чтобы впереди встать, и когда дают пить из чаши, смотрю, с какой стороны все пьют, а я — с другой. Тоже боится, потому что столько сейчас заразы! Ещё и …
Когда батюшка крестил меня — то сказал, что Бог все мои грехи на себя принял и что я стала безгрешной. «Только,— говорит,— больше не греши».
Но я же всё равно грешу, потому что выполнять Божьи заповеди очень трудно. «Полюби врага своего»,— а как я могу его полюбить? Или: «Не прелюбодействуй»,— а как прожить, если знаешь, что муж тебя уже не любит и ты одна-одинёшенька? А хочется же, чтобы возле тебя кто-то был и тебя пожалел. Женщины так не пожалеют, как мужчины; они — завистливые. У меня вон сколько подружек, и почти все предали — я их уже бояться стала: обязательно подковырнут, на больной мозоль наступят. Я, например, начинаю им объяснять, что это мой любимый человек, а они: «Ах, вот ты какая!» А что я им плохого сделала? Только одна Алина Васильевна меня и поняла.
Но я уже дошла до того, что начала понимать, что перевоплощения нет. То есть просто надо по-другому вопрос ставить: не перевоплощения нет — а оно не нужно, если ты поверил Богу.
А когда я начинаю что-либо понимать — появляется желание перечитать Библию, почитать того же Василия Великого или про Сергия Радонежского. Но когда я открываю Библию, меня тут же клонит в сон. Уже выспалась, кажется; сажусь заниматься, открываю тетрадку, начинаю конспектировать — а через полчаса просыпаюсь, и моя голова лежит на книге. Понимаю, конечно: чтобы читать такие тексты, нужна тренировка ума, терпения, но главное — я ещё настолько грешная, что меня Дьявол туда не пускает; вот что сложно.
Плохо ещё, что меня мои домашние не поддерживают: ни у Вени, ни у Кости — никакого интереса к вере; им очень трудно прийти к Богу — гордыни много, а ведь гордыня — большой грех.
Начинаю с ними говорить об этом — отмахиваются: «Извини, мне некогда»,— хотя у Вени, например, такая возможность общения с Богом — столько храмов расписал, икон нарисовал! Но ему интересно расписывать храмы только с точки зрения живописи, а с религиозной — он ещё не готов. И Костя тоже одно время занимался росписью храмов — и тоже пока не готов.
Даже когда заказчик, который пятнадцать лет подряд давал Вене работу в храме, то есть, попросту говоря, кормил нас всех, спросил у него однажды:
— Вениамин Алексеевич, а вы верующий человек? — Веня ответил:
— Нет, я пока — идущий,— а ведь он почти всё время работал в действующих храмах — работал и одновременно слушал службы…
И всё-таки Бог нам помогает. Нет, например, у Вени работы — я помолюсь, и уже назавтра ему звонят, предлагают работу. Точно так же и у Кости: сидят без денег — помолюсь, и смотришь, очередные деньги откуда-нибудь пришли. Я им говорю: «Как вы думаете, почему так получается?» — а они надо мной смеются: «Конечно же, это просто совпадения!»
Но Веня правильно сказал, что он — идущий. Все мы — идущие. И я тоже идущая: видите, сколько у меня грехов? Но я, по крайней мере, ищу себя, я уже знаю, куда идти и где искать.
И всё-таки я благодарна Господу. Не знаю, Он ли, или ангел-хранитель, или Высший Разум,— но кто-то за мной всегда следит и не даёт погибнуть, хотя несколько раз в жизни я бывала на краю гибели.
Помню, когда первый раз лежала в больнице со своим язвенным колитом, врач сказала моей маме, что больше трёх лет я не протяну — с этой болезнью долго не живут, чтобы мама была ко всему готова. А мама сказала Вене — так что они на меня смотрели уже как на кандидата в морг.
А я выжила! Слава Богу, бабушка узнала про мою болезнь, принесла мне чайный гриб в банке; только благодаря грибу я встала. Хотя теперь-то понимаю, что болезни посылаются нам затем, чтобы мы благодаря им духовно очищались; ведь мы же из атеистической страны: куда нас тащат страсти, туда и идём покорно.
И всегда в трудную минуту рядом со мной оказывался человек, мужчина или женщина, который бы меня поддерживал,— только благодаря им я и выживала. Если б была совсем одна, меня сейчас, поди, и на свете-то бы не было. Слишком уж это тяжело — выцарапываться к жизни совершенно одной, беспомощной.
Но теперь, когда я почувствовала, что Бог есть,— поняла, что все эти испытания были мне нужны: через них я созревала, что ли, и приобретала опыт. И, несмотря на всё, что со мной было, я всё же находила в себе силы ещё и помогать и Вене, и Косте, и внукам: ведь если бы не я, Веня точно погиб бы. Значит, я ему тоже пригодилась?..
Я знала, что любовь бывает только раз в жизни. И подруги мне это не раз говорили. И когда я любила Борю, а ничего у меня с ним не вышло, то решила, что больше уже любви не будет; и когда стала встречаться с Веней — подумала: ну и ничего, что не будет,— зато буду просто служить ему всю жизнь.
Но Господь мне помог — а Он мне действительно много помогал, хотя я тогда ещё не верила. Когда я, например, лежала в больнице и умирала — звоню домой, чтобы поговорить с Веней, а его дома нет; сын сидит один. Время вечернее, квартира на первом этаже, а под окнами у нас железная крыша. И вот я разговариваю с сыном по телефону — а ему тогда всего десять лет было,— и он мне говорит:
— Мама, я боюсь: кто-то по крыше под окнами ходит.
— А папа где?
— Задержался на работе — он мне звонил…
Я почти всю ночь тогда проплакала от отчаяния, от безнадёги, а утром подхожу к окошку, смотрю: солнце встаёт, выглядывает из-за облака, такое ласковое, хорошее, хотя была осень,— и я ни с того ни с сего говорю:
— Здравствуй, милое солнышко! Помоги мне — я не знаю, что делать. Я болею и уже умираю, а у меня маленький сын. Кто его воспитывать будет?
И вдруг солнце стало огромное такое — у меня даже мороз по коже до сих пор, как вспомню,— и лучи, будто руки, мне протягивает. Я обалдела, говорю ему:
— Солнышко, ты живое?
А оно — ещё ярче! Я ничего понять не могу. И у меня невольно вырвалось:
— Господи, спаси меня — я хочу воспитать своего единственного сына!..
Так вот поговорила с солнышком; оно меня лучиками, как руками, погладило, и мне стало легче. И с тех самых пор каждый день, как только выйду на улицу и выглядывает солнышко — здороваюсь с ним. И всех своих детей в садике научила:
— Так,— говорю им,— давайте-ка поздороваемся с солнышком: здравствуй, солнышко, здравствуй, милое, здравствуй, ясное! Спасибо тебе, солнышко, за всё, что есть на свете,— свети нам всегда!..
И. вот, вы знаете, выйду на улицу — пасмурно; мне надо с солнышком поздороваться — а его нет! Я встану и подожду; и вдруг ни с того ни с сего тучи расступаются, и выходит солнышко, сначала тусклое, потом всё ярче, ярче — и, наконец, совсем яркое — и начинает пульсировать. Разве это не чудо? И я тогда думаю: а может, солнышко и есть Бог на нашей планете?
И ещё думаю о том, что если душа бессмертна, то когда человек умирает — куда она уходит и где хранится, если стала достойна того, чтобы больше не перевоплощаться, раз Иисус пришёл и взял все грехи на себя и не надо их больше выплачивать в новой, перевоплощённой жизни? Может быть, думаю я тогда, эти души идут к солнцу и потом помогают людям? То есть, как мне кажется иногда, солнце и есть Бог.
5. Муж
А у Вени вообще сложная судьба. Когда он рассказывал мне про своё детство, я даже плакала: всё было так непросто. Хотя у кого тогда было просто?
Жили на Сахалине два товарища и любили одну и ту же девушку, будущую Венину мать. Она выбрала будущего Вениного отца, и сначала у них родился Веня, потом Коля. А товарищ Вениного отца женился на подружке Вениной мамы, и у них тоже родился сын. Это было перед Великой Отечественной.
Вскоре оказалось, что у товарища Вениного отца — туберкулёз. Но он выжил, а жену заразил, и она умерла.
К тому времени дело уже шло к войне; Вениного отца призвали в армию как резервиста и отправили во Владивосток — там готовились к войне с японцами. А товарища его из-за туберкулёза не призвали, и он, раз любил Венину мать, стал к ней похаживать. Родственники Вениного отца взяли и написали ему про это.
И как только началась война, Венин отец пишет заявление, чтобы его отправили на войну с фашистами, уезжает вместе с добровольцами и погибает под Москвой. А товарищ его женился на Вениной матери и её тоже заразил туберкулёзом, так что, когда Вене исполнилось шесть лет, мама его тоже умерла от туберкулёза, и он вместе с Колей стал жить у бабушки с дедушкой.
Между прочим, Венин отец был родом из зажиточной семьи где-то в европейской части России (как у нас в Сибири говорят, «в России»); они шили шапки, кожаные пальто, сапоги. Их раскулачили и отправили в ссылку во Владивосток. Во Владивостоке они занялись тем же, чем занимались всю жизнь: опять стали шить шапки, кожанки, сапоги,— и опять разбогатели; их тогда снова раскулачили и на этот раз отправили на Сахалин — просто дальше уже было некуда. И там они запили: сколько ж можно людей раскулачивать?
Веня, ещё будучи ребёнком, придёт к отцовым родственникам — те его пожалеют, обошьют, нарядят: ах ты, сиротинушка ты наш! Приходит к маминой родне — те тоже: ах ты, сиротинушка наш… Делать, естественно, ничего не заставляли: как можно заставлять сироту? — и страшно его этим избаловали.
Семья была патриархальная, и, конечно же, Веня слышал от старших, что все домашние дела в семье должна делать женщина, и, конечно же, этот взгляд на женщину запал в него с младенчества. Когда он рассказал мне про это — с тех пор, если у нас с ним что-то не складывалось и он отказывался делать что-то по дому, я думала: но он же не виноват, что его таким воспитали!
Он рано начал рисовать. Ещё и читать не умел — а уже возьмёт прутик и рисует на песке. В школе, когда появилась у него бумага, стал рисовать карандашом. В этой школе работал ссыльный художник; он заметил, что Веня любит рисовать, стал давать ему краски, альбомы для рисования и взялся его учить, так что Веня ещё мальчишкой твёрдо решил после седьмого класса поступить в самое ближайшее от Сахалина художественное училище, Иркутское, и стать художником.
Дядья его, конечно же, боялись отпускать четырнадцатилетнего мальца; но в Иркутске, на его счастье, жила одна из его бабушек, и Веня поехал к ней.
У нас есть его фотокарточка тех лет: худенький такой заморыш в метр с кепкой — в чём только душа держалась! А вот поди ж ты, переупрямил судьбу: поступил и пять лет учился там на копейки, на хлебе с маргарином и с водой. Зимой даже носки купить не на что было, так что подошвы ног к ботинкам примерзали. Родной его дядя, брат отца, высылал ему деньги на учёбу, а Веня тратить их стеснялся — скопит и вышлет обратно: знал, что дядя сам живёт небогато. Да ещё учился на пятёрки — то есть, можно сказать, идеальным юношей был. Вот за это ещё я его и полюбила — может, даже больше, чем до этого Борю…
Так ни разу за пять лет, пока учился, он и не побывал дома: денег на дорогу не было,— поехал, только когда уже закончил. Однако денег ему хватило только на полпути; дальше добирался бродяжкой. И в комендатуру-то его забирали, и чуть ли в тюрьму не посадили, так что он ехал домой целый месяц.
Приехал домой — его взяли в армию. Служил там же, на Сахалине, в морской части — правда, моряком сухопутным: то почтальоном, то библиотекарем.
Тогда служили в армии три года. Но за два года эта служба ему так надоела — ни разу ведь кисти в руки не брал! — так что решил поступить в какой-нибудь институт: тем, кто поступал, разрешалось брать отпуск в армии.
А куда поступать? В географии он был не силён; взял карту Союза, ткнул в неё пальцем наугад — и попал на наш город. Оформил отпуск, приехал сюда — а где приткнуться, не знает. А он ехал в вагоне с парнем, который из тюрьмы «откинулся»,— у него и переночевал. Наутро пошёл, сдал в институт документы, ему выделили койку в общежитии: сдавай экзамены. А он же не готовился и на первом же экзамене — на сочинении — погорел.
— Всё, парень,— говорят ему,— езжай обратно.
А денег на обратный путь нет. Приходит в военкомат:
— Дайте денег, мне надо в часть возвращаться.
— Откуда у нас деньги? — пожимают там плечами.
— А мне что делать? Мне даже есть не на что!..
Два дня он так ходил, клянчил безрезультатно, а на третий ему говорят:
— Давай-ка мы тебе оформим военный билет.
Оформили билет, как будто он уже прошёл службу, и он остался. А из общежития-то его уже выгнали. Что делать? Ходит по городу, видит: парень торгует на улице книгами. Веня подошёл, полистал от нечего делать книги по живописи — соскучился по искусству!
— Что, интересуешься? — спрашивает парень.
— Да,— отвечает.
— А кто ты по жизни?
— Художник…
Так, слово за словом, разговорились, и Веня рассказал, что в институт не поступил, из общежития выгнали, уже дважды ночевал на вокзале и не знает, куда идти и что делать. И парень посоветовал ему пойти в строительную организацию: там, по крайней мере, общежитие дают.
Что Вене делать? Конечно же, пошёл в строительную организацию и устроился работать. Дали койку в общежитии. Написал письмо Коле, рассказал, где и как устроился… Коля тотчас же приехал к нему с Сахалина, и они стали работать вместе. Спали на одной койке.
Но у Вени начались сложности. Он был комсомольцем, причём — честным, и его избрали там комсоргом. Он стал выяснять, почему рабочим в бригаде платят гроши, хотя они хорошо работают,— выявил приписки, поднял вопрос на собрании — и его за это попёрли из организации. А Колю оставили — он-то не выступал!
Что делает Веня? Навёл справки — и оказалось, что на том самом заводе, который они строили, нужен художник. Он пришёл на завод и предложил свои услуги.
В нашем городе тогда ещё не было художественного училища, так что художниками на заводах работали все кто попало, а тут художник с дипломом — и его тут же взяли, да не просто цеховым — заводским художником! Стали платить нормальную зарплату; он снял квартиру… Тут-то мы с Веней и встретились…
И когда поженились — прекрасно жили, пока он не заболел и не съездил потом в Симеиз.
Но он великий труженик, и я благодарна ему за то, что он полюбил меня — а ведь я тоже не идеал. Но когда чувствую, что он вот-вот взорвётся,— сразу роток на замок, а утром он скажет: «Прости, Ира»,— и я радуюсь. Или я вдруг разорусь на него — смотрю, ушёл в свою комнату, закрыл дверь, и — тишина. То есть мы научились беречь и уважать друг друга.
Причём — заметьте, сколько вокруг нас было смертей! Будто какая-то сила сталкивала нас с ней и косила вокруг, как косой.
Возьмём Славу-лысого: не пошла бы я тогда, в юности, на танцы — он встретил бы другую, и жизнь бы у него удалась — а она вон как обернулась!
Или мы с Веней: не хотела же я с ним дружить — я Борю любила! Но пойду в столовую, а Веня — навстречу, иду в библиотеку — он навстречу, выхожу откуда-нибудь — он опять навстречу! Да что же это такое? — думаю. Чего он мне без конца дорогу загораживает?.. И ведь всё равно познакомились, и всё равно нам было дано пройти наш путь вместе. Видно, и в самом деле силы Господни непреодолимы.
Единственное, чего мне сейчас хочется,— чтобы у него больше никогда не было работы в церквях: она его слишком увлекает. Может, это и плохо — так говорить, но чувствую, что когда её не будет и мы станем жить только на пенсию — может, станем с ним ближе и будем лучше понимать друг друга.
Ещё больше я была бы рада, если б он написал ещё хоть одну, но самую главную свою картину, пусть не за один присест, да вложил бы в неё все свои мысли и чувства, и успокоился бы наконец, и подумал бы как следует во время этой работы, что итоги — не только в творчестве, что они — это же ещё и семья, дети, внуки, их души, согласие между ними всеми, и что именно им мы оставляем в наследство наш мир.
Между прочим, по телевидению часто показывают, как многие художники сейчас припадают к православию и переходят на новый духовный уровень. Как бы я мечтала, чтобы и с Веней это произошло! Но, видно, это не его путь.
Я, конечно, тихонько капаю ему на мозги в этом направлении, хотя и стараюсь не перегнуть палку… Как-то сказала ему:
— Веня, у тебя очень много работ в подвале. Не дай Бог, что-то с тобой случится — что мне с ними делать?
Сначала он отговаривался:
— Меня это не касается! Выброси на свалку.
Но, видно, что-то до него всё-таки дошло из моих слов: взялся, потратил уйму сил, денег, времени, оформил их и устроил наконец нынче огромную юбилейную выставку, причём выставил много старых своих работ,— и всё это заиграло, зазвучало там как одно целое. Выступали на выставке художники, много говорили о его творчестве. Очень он доволен ею остался, и я радовалась за него и понимала, что в этой его работе длиной в целую жизнь есть и моя заслуга, и не только в том, что я постаралась, подготовила к выставке хороший фуршет,— я ведь все его картины тоже прожила вместе с ним.
Я уже рассказывала, что когда он вернулся с Украины — у нас с ним после всех наших передряг началась совсем другая жизнь. Он перешёл работать дизайнером в СХКБ. Дизайнеров тогда было мало, а Веня хорошо себя проявил, и через несколько лет его, как одного из лучших художников, отправляют на творческие курсы в Дом творчества на озере Сенеж под Москвой.
Он поехал туда окрылённый: во-первых, курсы — бесплатные; во-вторых, это жизнь в Подмосковье; в-третьих, там творческая среда, встречи с близкими по духу людьми, лекции о дизайне, свежие идеи; в-четвёртых, если ездить на эти курсы три года подряд, то закончившим их выдавали диплом о высшем образовании… Я и сама была на седьмом небе оттого, что у Вени всё так хорошо складывалось с этими курсами. Сама я к тому времени уже закончила педучилище, хотя оно и отобрало у меня много здоровья. И самое приятное для меня было в том году — мне впервые в жизни дали отпуск летом! И решила я в то лето съездить с сыном в Пятигорск, попить минеральной водички: там ведь жил Венин брат Коля, и туда же к тому времени перебрался на жительство Венин дядя.
Веня предложил мне по пути в Пятигорск заехать вместе с сыном к нему в Сенеж и посмотреть, что это такое — Дом творчества.
И вот мы с Костей в Сенеже… Это была сказка! Дом творчества — на берегу озера; красотища вокруг неописуемая; бродят по дорожкам парка бородатые мужики с трубками, какие-то экстравагантно одетые женщины, рассуждают всё о важном… Потом Веня привёл нас в столовую, а там на столах — белые скатерти, накрахмаленные салфетки; нам — прямо как в ресторане! — принесли меню, и мы заказывали себе блюда с какими-то иностранными названиями, которые непременно хотелось попробовать!..
Причём приехали мы как раз в день праздника Нептуна; вечером они все нарядились, как на карнавале, костёр зажгли и прыгали вокруг…
В общем, это был мир небожителей.
А на следующий день Веня сказал нам:
— Всё, праздник кончился; мне надо работать,— проводил нас на вокзал, и мы покатили в Пятигорск на лечение.
Причём уехали мы с сыном обалдевшие, с гордостью за нашего папочку: раз он туда попал — значит, он самый-самый умный, самый-самый талантливый!..
И всё же Веня диплома о высшем образовании так и не получил.
После Сенежа он взял для дипломной работы тему дизайнерского оформления старинных домов в центре города: слепил макеты этих домов, придумал украшение для них, расположил на планшете,— и защитил проект.
После этого ему предложили оформить краеведческий музей, причём работа эта проводилась под строгим партийным контролем, так что для надзора к Вене приставили партийного деятеля, причём — как раз того самого, который когда-то спас моего папу от расстрела.
Почти весь проект оформления музея Веня делал один: чертил, рисовал. Потом руководил его выполнением, даже ездил в каменоломню выбирать камни для оформления, а в лесу выбирал сосны для экспозиций: где, скажем, сидит на сосне рысь или глухарь или стоит возле неё медведь; для оформления дореволюционного периода искал старинные наряды; писал для каждой экспозиции планшеты на прозрачном пластике…
Через год ему снова пришло приглашение в Сенеж — а партийный этот деятель никак не хочет его отпускать: оформишь, мол, музей до конца — тогда и поедешь! Веня ругался с ним, даже пытался уволиться — так ему и уволиться не разрешили: прямо подневольного из него сделали, и ему одно осталось — приходил домой и жаловался мне:
— Надоел мне этот партийный деятель: делай так да делай этак,— а что он понимает? Так и хочется послать его подальше!..
А я его уговаривала никуда не «посылать»: ведь он когда-то папу спас!.. А приглашения в Сенеж всё слали, слали — да и исключили его из списков. Может, если б съездил, у него была бы какая-то совсем иная жизнь?
В конце концов Веня поругался с этим деятелем окончательно, и ему дали другого. С этим он жил более-менее дружно, даже ездил с ним в Москву — перенимать опыт оформления московских музеев, причём ему оплачивали и дорогу, и жильё, и питание — только знай перенимай!
А, между прочим, мы с Веней ни разу в жизни не были в отпуске вместе. К тому времени мы уже проводили сына в армию, и мне так захотелось поехать с Веней! Попросила у начальника цеха отпуск — а он знал моего мужа: Веня делал для цеха стенды,— начальник дал мне отпуск, и целый месяц мы с Веней жили в Москве.
Остановились мы у Вениного племянника, а он был обеспеченный. Выделил он нам отдельную комнату в своей большой квартире и дал ключ от неё, так что мы могли приходить и уходить независимо от хозяев. Какое это было счастье — пожить в Москве, да ещё вместе с мужем, да ещё целый месяц!
Днём Веня был занят, а я целый день свободна. Подруги вручили мне список заказов в сто пунктов на большом листе и денег надавали, так что днём я бегала по магазинам и выполняла заказы, а вечерами мы посещали с Веней театры; во всех знаменитых московских театрах побывали.
А как у меня это получалось? У меня же было одно платье и одни приличные туфли, а пока ходишь целый день по слякоти — они к вечеру грязные, забрызганные! В театре я прошу Веню подождать меня, захожу в женский туалет, снимаю эти свои туфли и отмываю под краном, а мимо идут дамы, разодетые, нафуфыренные, с красивыми причёсками, в туфельках на высоких каблуках, смотрят, как я стою в чулках и туфли свои мою,— и думают, наверное: вот уж точно эта тюха-матюха из самой Сибири сюда на своих двоих припёрлась!..
Но были и приятные моменты… Помню, когда были на спектакле в Кремлёвском дворце, то во время антракта зашли в буфет — а там и красная-то, и чёрная икра, и конфеты «Мечта»! Я говорю Вене:
— Какое счастье — мечтать можно бесплатно!..
Денег на икру, конечно же, нет — но конфет «Мечта» купили да и отправили Косте в армию…
Помню, хохотали полдня над одним случаем. С утра Веня поехал по своим делам в одну сторону, а я — в другую; вечером договорились встретиться. Где-то в середине дня я свои дела сделала, но замёрзла — ветрено, холодно было; дай-ка, думаю, зайду ещё раз в Пушкинский музей, взгляну на любимые картины и погреюсь заодно. Смотрю: идёт по противоположной стороне к музею чем-то неуловимо знакомый мужик. Всмотрелась внимательно: да это же мой Веня! — ему, видите ли, тоже захотелось ещё раз сбегать в Пушкинский! Сошлись вместе — а он и говорит:
— Ну, ведьма, от тебя и здесь не спрячешься!
И мы с ним как давай хохотать: в десятимиллионной Москве случайно сталкиваются нос к носу муж с женой, которые с утра разъехались в разные стороны!..
Потом ещё раз встречались случайно, уже на автобусной остановке… Ну не чудо ли? Правда, я к тому времени уже пришла к Богу, и мне было понятно, что это промысел Божий, который связывает нас с Веней вместе и следит за нами.
Ещё когда мы с Веней переехали в новую квартиру, к нам стали ходить в гости два его товарища: один, помоложе,— музыкант Виталий, а второй, постарше,— художник Леонид Аркадьевич, или, как его все звали, просто Аркадьич.
Когда они собирались втроём, то вели серьёзные разговоры о музыке, о живописи. Мне очень нравилось их слушать — это было так необычно, в своей среде я никогда таких разговоров не слышала и гордилась Веней: какие у него прекрасные друзья! — и с тех пор сама заинтересовалась этими вопросами, стала больше читать, смотреть серьёзные телепередачи.
Музыкант Виталий был очень сложным человеком. Аркадьич — тот попроще, и в то же время — человек необычайно интересный: затейник, фантазёр, умница, приятный в общении, с чувством юмора,— так что вокруг него постоянно крутились молодые художники, артисты, музыканты — своего рода наша богема; они его обожали и просто липли к нему… Ещё меня поражало, каким он был мягким и внимательным: когда, например, приходил к нам — то сразу же звонил маме:
— Мамочка, я у Венечки,— Веню он всегда звал Венечкой.
Проходило два часа — снова звонит:
— Мамочка, я всё ещё у Венечки.
Потом:
— Мамочка, я уже иду домой…
Мне это ужасно нравилось — ничего подобного я больше никогда ни от кого не слышала.
И вот как-то в конце декабря он заявляет, что придёт к нам встречать Новый год. А раз он придёт — значит, явится и вся его компания, причём некоторые из них — с жёнами. Я забеспокоилась: мы же ещё никогда больших компаний не принимали, не успели обзавестись ни стульями, ни посудой; денег на угощение нет,— как будем их встречать? Новый год — это же на всю ночь!.. Но Веня меня успокоил:
— Ира, не расстраивайся: мы простые люди и давай будем вести себя по-простому — угощать тем, что есть, а сидеть… Есть у нас с тобой табуретки — положу между ними доски, и готово…
Так мы и сделали. Причём со всеми, кто собирался прийти, договорились, что они принесут с собой что-то из закусок. Сам Аркадьич должен был обеспечить компанию спиртным — в те времена со спиртным всегда были проблемы.
И вот — полдвенадцатого ночи, все в сборе, а его нет! Причём на улице пурга; мы боимся, что он заблудится и не найдёт наш дом и нашу квартиру… И тут звонок в дверь. Я как раз на кухне что-то делала; открыть дверь побежала моя племянница — я пригласила её, чтобы помогла угощать гостей.
— Кто вы такой? — слышу я её грозный вопрос в прихожей, и — какой-то бубнящий мужской голос в ответ.
— Светлана, кто там? — спрашиваю её из кухни.
— Не знаю! — кричит она мне.— Какое-то страшилище стоит — то ли Дед Мороз, то ли чо!..
Бегу, смотрю — а это наш Аркадьич в дверях стоит; высокий, весь, с ног до головы, в снегу; чёрная борода льдом покрылась. Я кидаюсь к нему:
— А мы вас уже заждались!..
Все, конечно, обрадовались: наконец-то спиртное прибыло! — и давай хохотать над тем, как Светлана чуть было не прогнала его с порога.
И пошло веселье… А у меня же — маленький ребёнок; я мечусь туда-сюда: мне его и накормить, и усыпить надо,— так что события той ночи помню плохо.
А компания собралась разнобойная; пили, шумели, веселились — да двое мужчин вдруг сцепились и давай драться. В общем, всё по-русски… А я в ужасе за голову хватаюсь: только этого мне ещё не хватало!
Драчунов, правда, быстро растащили, и тут Аркадьич говорит:
— Стоп! Ирочка, не расстраивайтесь, сейчас я всё улажу! Все сели! — скомандовал он, и когда все, как под гипнозом, дружно сели — объявляет: — Сейчас будем жечь чертей…
Он попросил у Вени цветную бумагу, ножницы, начал быстро-быстро вырезать из цветной бумаги чёртиков и цеплять их булавками гостям на одежду: кому на плечо, кому на спину, кому на подол. Все заинтересовались: что будет дальше? — потанцевали ещё немножко, уже с этими чертями, и он говорит:
— А теперь загадайте желания: кто что хотел бы сжечь в этом году?
Загадали; затем собрали всех чертей в кучу и подожгли. Это было что-то: черти горят, все кричат: «Ура-а!..» И я, заодно со всеми, вместе с чертями постаралась избавиться от своего негатива… Конечно же, этот Новый год остался для меня самым прекрасным в жизни.
Откуда взялся наш Леонид Аркадьевич? Родился он и всю жизнь прожил в нашем городе, причём из-за перенесённой в детстве болезни и осложнения на мозг у него часто бывали приступы психического расстройства: он совершенно не спал ночами и выглядел потом жутко измученным. Да, наверное, и сами сны, если он спал, были тяжёлыми, потому что у него было много очень мрачных рисунков: о Троянской войне, о злобе, о свирепости, об убийствах на войне… А с другой стороны, было и много рисунков на евангельские темы, на темы о святых; причём ведь всё это, заметьте, происходило в советское время, когда такие темы не приветствовались, и, конечно же, у него были проблемы как у художника… И чёртиков этих постоянно вырезал и дарил, и делал из латуни страшные маски — он работал художником в театре и оформлял с их помощью сказочные спектакли.
До знакомства с нами у него была жена-искусствовед, родом москвичка, но она не смогла с ним жить, вернулась вместе с дочкой на родину, в Москву, и он из-за своей болезни решил оставить их в покое — только наезжал к ним летом, и они снимали на лето дом в Подмосковье или путешествовали по Золотому кольцу,— а зимой жил с мамой здесь.
Он стал часто бывать у нас — от одиночества, наверное. И мы тоже к нему привязались. Правда, я поначалу побаивалась его: высокий, худой, длинное узкое лицо, огромный бледный лоб, чёрная, как смоль, борода, которую тогда редко кто носил, и чёрные же глазищи, которые будто пронизывают тебя насквозь… Потом, правда, привыкла; а Веня так его просто любил.
Но однажды между ними произошла размолвка — из-за меня, между
прочим. Мы с сыном
должны были лететь утром к Вениному дяде в Пятигорск, а вечером перед этим
Леонид Аркадьевич сидел у нас в гостях; почему-то ему очень захотелось
проводить меня в аэропорт, и он спросил у мужа:
— Веня, можно, я тоже поеду проводить Иру?
— Конечно! Какой разговор? — тут же согласился Веня.
А я вдруг представила себе, как он со своей чёрной бородой и таким пронзительным взглядом, который люди не выдерживают — шарахаются, поедет меня провожать, да как на нас будут пялиться, и как мне это будет там мешать,— поэтому попросила Веню, чтобы он позвонил Леониду Аркадьевичу, извинился перед ним и сказал, что мы поедем в аэропорт без него. Веня позвонил и, казалось бы, очень по-доброму сказал ему это, но Леонид Аркадьевич так обиделся на него, что перестал у нас бывать. А когда Веня встретил его однажды на улице и спросил, почему он перестал бывать,— тот будто бы жутко взглянул на Веню, замахал руками и закричал:
— Уйди, уйди от меня, дьявол!..
Веня, конечно же, очень расстроился…
А через некоторое время после этого Леонид Аркадьевич умер от передозировки снотворного.
Похороны были пышными. Состоялись они в Доме художника, хотя Леонид Аркадьевич не был членом Союза художников,— просто все художники очень уважали его и отдавали ему должное.
Веня страшно переживал из-за размолвки с ним и из-за того ещё, что не успел с ним помириться, и ежегодно ездил к нему на кладбище, а когда могила его пришла в запустение — мама умерла, жена из Москвы не приезжала,— Веня сам приводил её в порядок: менял оградку, крест, регулярно подкрашивал их.
Потом он задумал издать книгу о Леониде Аркадьевиче. Собрал воспоминания о нём разных людей, подобрал к ней много цветных иллюстраций. Книга получилась толстая, красивая — и дорогая. Но где взять денег, чтобы её издать?
Он долго их искал; даже у брата просил. Но в конце концов областное министерство культуры выделило на неё деньги; книга вышла, и Веня наконец-то успокоился: выполнил свой долг перед своим любимым товарищем.
Когда он закончил оформлять краеведческий музей, то из СХТБ: и размах больше, и он сам мог выбирать себе работу. Но были и неожиданные задания.
Однажды приходит к нему в мастерскую сам директор завода и говорит:
— Вениамин Алексеевич, вы должны выполнить срочный заказ.
— Какой?
— На юбилей Брежнева поедет наш представитель от области. Нам поручено изготовить оригинальный подарок — надо срочно сделать проект…
И Веня за трое суток, не выходя из мастерской, этот проект сделал.
Завод выпускал электронику, и он придумал оригинальные электронные часы вместе с календарём и письменным прибором, причём на часах были портрет Брежнева во всех регалиях и гравированная поздравительная надпись. Веня представил проект; собрали инженеров, которые должны были эти часы сделать, согласовали, одобрили, запустили в производство, и Веню отпустили домой — отдохнуть немного, потому что потом он должен был снова прийти и проследить, чтобы всё было сделано точно.
Веня пришёл домой, отдыхает, и вдруг опять звонит директор:
— Вениамин Алексеевич, выручайте!..
Оказывается, пока они выполняли заказ, Брежневу дали ещё одну звезду, и их работа — насмарку: всё надо начинать сначала, а времени уже нет.
И Веня, так и не отдохнув, опять сидел там с инженерами: переделывали проект, прилепляли к портрету ещё одну звезду, надпись меняли… Зато уж когда часы наконец сделали, ему сразу дали отпуск, да ещё и премию размером в месячную зарплату. Конечно же, это было для нас такое счастье, такая радость!..
И таких радостей было много. Теперь мы с моей сестрой Галей рассуждаем так: несмотря на многие беды, вся наша жизнь была сплошной радостью; заселились в кооперативную квартиру — радовались, что у нас своё жильё, не надо мотаться по чужим углам; выплатили через пятнадцать лет кооператив — опять радость!..
В перестройку радости ещё прибавилось: мыла не было, а достанешь кусок — радуешься; цыплёнка купишь — радуешься. Или отстоишь полдня в очереди за сапогами, купишь их, а они малы, потому что нужные тебе размеры уже расхватали,— и всё равно радуешься… На Новый год хочется порадовать близких, вкусный салат сделать, а ни майонеза, ни зелёного горошка — и, стало быть, никакого новогоднего настроения! И вдруг достанешь где-то и баночку майонеза, и баночку горошка — представляете, какая радость: ур-ра-а, майонез достала! — потому что ведь не просто пошла и купила — а достала с величайшим трудом!
6. Сын
Вот сын Костя: маслом и пастелью написал уже, наверное, столько картин, что не поддаются исчислению; одних только персональных выставок сделал шестьдесят! И всё крутится и крутится — как белка в колесе. Когда я ему говорю: «Давай, Костенька, посидим, поговорим?» — то он мне: «Ой, мама, некогда!» — но ведь я хотела бы сказать ему совсем немного, зато — главное: «Ты вот крутишься — а кто будет твоих детей воспитывать? Сама я, чтобы ты стал художником, знаешь сколько приложила усилий? Муж мой этого даже и знать не знал».
Как-то я перебирала свой архив: старые книжки, разрозненные записи, тетради,— наткнулась на детские Костины дневники и вспомнила, как учила сына писать их; Веня, пока я разбирала архив, как раз сидел и работал, и я ему говорю:
— Вот нашла Костин дневник. Хочешь, почитаю?
— Почитай,— соглашается он.
И я начала читать. А он слушал, слушал — да и говорит удивлённо:
— Смотри-ка! Ты, оказывается, много с ним занималась?..
А как же? Помню, идём с сыном в лес — рассматриваем с ним каждую травинку, и я — ему: «Смотри, какая травинка! Давай сочиним про неё сказку?.. Смотри, какое солнышко ласковое! Давай про солнышко?..» То есть, чтобы сын научился смотреть вокруг себя внимательно, с любовью, я ему это исподволь внушала с раннего детства. От этого и стихи у него пошли, и рисование…
Потом, уже взрослым, приехал, мы с ним о чём-то разговаривали и немного повздорили — и он мне заявляет:
— Мама, я сам себя сделал!
— Конечно, Костенька, сам,— соглашаюсь я.
Ведь главная-то цель воспитания — чтобы человек сам всё умел и был уверен в своих силах, и я старалась воспитать его именно так. Поэтому, когда он ещё учился в седьмом классе, я уже не расписывалась в его дневнике — даже не заглядывала туда, потому что знала: там только четвёрки и пятёрки. Но чтобы до этого дошло, надо было много потрудиться.
Я понимаю: у каждого человека — свои способности, и не все женщины могут быть педагогами. Но для того, чтобы они могли хоть как-то воспитать своих детей, я, когда по телевизору был прямой разговор с Путиным, дважды звонила им туда и поднимала вопрос о том, что будущие мамаши должны обязательно проходить педагогический минимум. У них же предродовой и послеродовой отпуск — пусть ходят на курсы, а то: «Дайте дадим материнский капитал — пусть рожают!» Ну родят, ну дадут им материнский капитал — а что из ребёнка вырастет? Неумеха? Чистый потребитель?.. Но никто на мои предложения так и не ответил — наверное, посчитали пустой блажью сибирской бабы…
Но ведь если женщина рожает — она должна ставить себе какие-то цели и добиваться их при воспитании ребёнка. Знаете, как Николай Рерих, учитель мой, говорил: «Для того чтобы лодка, пересекая реку, доплыла до цели, нужно грести выше цели». То же самое и с детьми: если родители просто одевают, кормят, развлекают ребёнка и не ставят никаких целей в воспитании — что с ним станет?
Мне повезло: моя мама имела всего три класса образования в глухой деревне — но она была прирождённым педагогом. Я уже рассказывала о том, как она в ограде при доме, уже в городе, устраивала кукольный театр, и мы, дети, в нём выступали. Это была такая радость! Откуда у мамы это? Думаю, просто был какой-то древний опыт и желание непременно развить своих детей и научить чему-то… Вот и я тоже, подражая маме, старалась развивать своего сына. Жаль только, мама не научила меня верить в Бога — нельзя тогда было учить, папа ей запрещал, поэтому я поздно спохватилась, и мне в моём возрасте трудно овладеть верой — это надо делать с детства. Поэтому и Косте не смогла вовремя передать веру — рос как все советские дети.
Так как я была в то время воспитателем, да ещё училась на воспитателя и прочла на эту тему много литературы, то, естественно, строила какие-то планы и на воспитание сына. Но у нас с мужем начались из-за этого ссоры: он хотел, чтобы Костя в пять лет уже читал, и стал требовать, чтобы я учила его азбуке, а мне хотелось отдать его в музыкальную школу — наверное, потому, что сама любила музыку. Но денег на пианино не было, и мы отдали сына на скрипку.
На музыку он ходил с удовольствием, а вот азбука в пять лет ему никак не давалась, так что у нас с Веней из-за этого дошло до ругани: я ему говорю, что если ребёнок не хочет — не надо его насиловать, а он упорно твердил: «Нет, надо!» Дошло до того, что у сына и с музыкальной школой разладилось. Веня стал упрекать меня, что во всём виновата я, и сам взялся водить его в музыкалку.
А там был преподаватель по скрипке, которого Костя любил, поэтому и с учёбой у него ладилось; но преподаватель этот закончил консерваторию и уехал; на его место пришла женщина, объявила, что тот преподаватель учил неправильно, и стала учить по-своему. А поскольку давно известно, что переучивать — куда труднее, чем учить, сын упрямился, переучивался тяжело, и преподавательница стала бить его скрипичным смычком по рукам. А я этого не знала.
И вот приходит Веня домой, начинает повторять с Костей задание и тоже бьёт его смычком по рукам. Я увидела это и в ужас пришла — я же знаю как воспитатель: бить детей нельзя!
— Ты что делаешь? Немедленно прекрати! — говорю возмущённо и чуть ли не грудью встаю между ним и сыном…
И началось!
— Что ты понимаешь в музыкальной учёбе? — кричал он на меня.— Испокон века так учат играть!..
А Костя от этих ссор, конечно, заболел.
Тогда я пошла к преподавательнице и сказала:
— Завтра придёт мой муж с сыном — так вы объясните ему, что у сына нет музыкальных способностей.
— А почему, Ирина Петровна?
Я подробно объяснила ситуацию и добавила:
— Не хочу, чтобы мой сын погиб. И на кого ляжет за это вина?
— Хорошо-хорошо,— согласилась она и в самом деле сказала это мужу, так что Веня наконец оставил ребёнка в покое.
— Ладно,— сказал он.— Тогда пусть хотя бы в школе на пятёрки учится.
Но я поняла, что хоть Веня по диплому и преподаватель рисования и черчения — но никаких педагогических способностей у него нет, поэтому решила: надо самой спасать сына,— и Вене твёрдо сказала:
— Давай с тобой сделаем так: больше ты к Константину не подходишь. Пятёрки у него или тройки — с ним буду заниматься только я!
Внял он моему решению, и мы с сыном договорились, что будем каждую четверть исправлять по одной тройке… Не сразу всё получалось, но я тихонько гнула свою линию: не ругала ни за двойку, ни за тройку, а говорила: «Ничего, что не получилось,— на следующей неделе получится…» Я вселяла в него уверенность, и Костя начал получать четвёрки и пятёрки, сначала понемногу, а уж к седьмому классу стал твёрдым четвёрочником. А потом и пятёрочником.
А ведь он ещё и в детской художественной школе к тому времени учился, и у него и там тоже были заметные успехи — явно папины способности передались. Но он, видимо, стал при этом выделяться в школе из окружающих детей, и у него начались с ними конфликты; Веня-то тоже ведь не особенно всегда с людьми ладил. Короче, Костю стали в школе бить; это было в седьмом классе. Мне он ничего не говорил, но у него был друг, Вова Куперман,— так он приходит однажды и говорит:
— Ирина Петровна, я должен вам кое-что сказать.
— А что случилось?
— Вашего Костю каждую перемену бьют под дыхало три парня.
— Из вашего класса, что ли?
— Нет, из другого.
— А за что?
— Не знаю. Невзлюбили его…
Приходит сын; спрашиваю:
— Костя, это правда, что тебя избивают?
Молчит.
— Ты что,— говорю,— хочешь в больницу попасть, в дебила превратиться? Ты что делаешь? Говори правду!
— Мам, это правда: бьют. Но ты не ходи, я сам за себя постою.
Ничего себе, думаю! А я была председателем родительского комитета школы. Немедленно иду туда, подхожу к классной руководительнице и говорю:
— Почему моего сына бьют? Кто его бьёт?
— Да есть тут один; Калган его зовут…
А я помнила этого пацанёнка ещё по детсаду — уже тогда отпетым был.
И тут я кое-что выяснила. Оказывается, этот Калган с Костей не поладили; тот договорился с двумя другими пацанами из своего двора, и они приходили каждую перемену и издевались над Костей — били кулаками под дых, причём все эти пацаны учились классом старше его. А он стоял и не защищался, не давал сдачи — он же Толстого начитался, непротивленцем стал!
— Да что вы, мамочка, расстраиваетесь? — говорит мне классная дама.— Они же пацаны — должны уметь и драться, и разбираться между собой.
— Нет,— говорю,— я не хочу, чтобы они сами разбирались,— хочу, чтобы вы с ними поговорили!
— Хорошо, поговорю…
Проходит некоторое время, и тут я не могу дождаться сына из школы.
Опять приходит его друг Вова и говорит:
— Там мальчишку какого-то били возле школы, целая ватага.
Я подумала, что это — Костю, раз его нет дома. Бегу туда как бешеная. Классной дамы нет. Иду к директору и всё ему рассказываю. Директор говорит:
— Да, я знаю этих пацанов.
— Раз знаете,— говорю,— давайте мне их адреса.
— Вы что, сами пойдёте?
— Да, пойду! Но сначала мне надо найти сына.
Директор вызвал учителей, какие были в школе, и те его нашли: оказывается, Костя знал, что пацаны его ждут, и боялся выйти — остался в кабинете физики ремонтировать кинопроектор… Дело в том, что один наш друг, который делал любительские фильмы, подарил Косте на четырнадцатилетие кинокамеру и проявочный аппарат, так что сын в них хорошо разбирался. Учитель физики уже знал, что Костю хотят бить, и сказал ему:
— Ты побудь здесь, пока у меня урок не кончится, а потом я тебя провожу.
И вот, когда я рассказала про всё это директору, он выдал мне адреса пацанов. Я отправляю Константина домой — а он мне:
— Мама, ты куда?
— Потом скажу…
Отправила его, а сама пошла к первому из них. Спрашиваю у соседей, которые возле подъезда во дворе стояли:
— Такой-то в этом подъезде живёт?
— Да,— отвечают мне.— Да вон он стоит, дылда такой! — и показывают на парня, который тут же, во дворе, около берёзы стоял.
Подхожу к нему и спрашиваю:
— За что ты бьёшь моего сына Костю?
— Да я… Да н-не я…
— Я не спрашиваю, бьёшь или не бьёшь,— я знаю, что бьёшь. Ты скажи мне: за что?
— Да Генка Калган сказал,— мнётся.
— А если Генка скажет тебе об эту берёзу лбом биться? Я вот тебя сейчас как возьму да шарахну об неё,— говорю,— так твои мозги тут и останутся!
— Ну, не буду больше,— говорит дылда.
Тут мать его выбегает:
— Как вы с моим сыном разговариваете?
— С вами,— говорю ей,— я вообще не разговариваю — нам с вами придётся в другом месте поговорить!.. Показывай, где живёт второй! — говорю дылде и называю вторую фамилию.
Пошли с ним искать второго. Приходим; звоню; открывает сестра.
— Дома такой-то? — спрашиваю.
— Дома. Опять что-то натворил?
— Да. Иди зови его!
Вышел ещё один дылда.
— За что бьёшь моего сына? — спрашиваю.
— Генка Калган сказал…
Ну, я и с этим точно так же объяснилась. Потом говорю этому, второму:
— Веди меня к третьему!
Привёл. Я говорю обоим:
— Давайте договоримся так! Если ещё раз тронете моего сына — я подам на всех вас заявление, и пусть милиция разбирается, но уже — с вашими родителями!
Прихожу домой, рассказываю про то, где была, Вене и Косте, и Костя мне заявляет:
— Мама, завтра я в школу не пойду — они меня снова отлупят.
— Никто тебя не отлупит — я их всех успокоила!
— Всё равно, мама, не пойду я больше в эту школу…
Ну что делать?.. Усугублять ничего не стала — навела справки, где ближайшая хорошая школа, иду к директору, объясняю ситуацию: так и так, мол, мальчишка нормальный, дисциплинированный, учится без троек, рисует, кино занимается, но вот толстовец выискался — не хочет сопротивляться хулиганам в школе; возьмите, пожалуйста, его в свою школу!..
Директор, смотрю, мнётся, ищет причину увильнуть:
— Да вы знаете, середина учебного года, классы укомплектованы.
— У меня муж художник,— говорю ему тогда.— Если надо оформить какой-то класс — он готов.
— О-о! Так бы сразу и сказали! — заговорил он совсем по-другому.
— Он всё сделает,— говорю.— Но только с одним условием: чтобы сын попал в самый лучший класс — где нет драк.
— У нас школа хорошая, обходимся без драк,— говорит он.— Ну ладно, пойдёмте в самый лучший,— и отводит меня к классной руководительнице, которую звали Ольгой Юльевной.
Я объясняю ей ситуацию с сыном, и, к моему удивлению, она меня быстро и хорошо понимает:
— Да, конечно, творческие дети — ранимые, к ним подход нужен. Хорошо, что вы мне это сказали. Постараюсь всё организовать…
Веня пошёл оформлять класс химии, а Костя поступил в новую школу.
И вот прихожу я на первое родительское собрание. Ольга Юльевна открывает классный журнал и начинает разговор: родительница такая-то пришла?
— Да,— отзывается женщина.
— Вы знаете, ваш сыночек с пятёрок съехал на четвёрки…
А у меня глаза на лоб: как, они обсуждают не драки, не дисциплину — а что сыночек съехал с пятёрок на четвёрки? Совсем другой уровень!.. Я так обрадовалась, что сын наконец-то попал в хороший класс и в хорошие руки.
Но ведь Константин и тут умудрился настроить всех против себя.
Мы с Ольгой Юльевной начали тесно контактировать, и она мне говорит:
— Вы знаете, он с девочками стал воевать.
— Как? — опешила я.— Мой сын — и воюет с девочками?
— Да. Мы с ним об этом уже беседовали. Помните повесть Толстого «Крейцерова соната» — про женское лукавство, про обман между мужчинами и женщинами? Константин начитался Толстого и теперь нападает на девочек. Что будем делать?
Я подумала-подумала и говорю:
— Ольга Юльевна, вот вы скоро поедете с классом в Алма-Ату — так я дам ему кинокамеру, и пусть он всё снимает, а потом фильм сделаем. Идёт?
— Идёт…
И вот они поехали в Алма-Ату, и он снял там фильм про поездку. Потом пришли к нам всем классом смотреть его — и хохотали до упаду. И она:
— Вот видите, какой творческий мальчишка! Но ведь у каждого есть свои недостатки. Давайте вместе работать над ними…
То есть — умничка, хороший педагог… И у нас пошло, пошло… Я его перевела в восьмой, в девятый, в десятый класс. Согласилась, чтобы двадцать третьего февраля к Косте пришли всем классом — это было уже в последнем, десятом классе,— лишь бы только у него с ребятами были нормальные отношения.
На день рождения к Косте тоже пришёл весь класс. И он так интересно придумал встречу, что потом все преподаватели спрашивали у меня:
— Что там за день рождения был у вашего сына? Ребята целую неделю только и говорили о ней!
— Да вот,— рассказываю,— нарисовал он очаг с дыркой для подарков и говорит ребятам: подарки бросайте в очаг! Перевернул диван, написал на нём: «Гроб»; в углу из чёрных ниток сплёл паутину; у нас есть чёрный стул — так из него сделал трон, себе перевязал один глаз, надел чёрный спортивный костюм — разбойником нарядился. Брата моего заставил сделать топорики; племянница моя напекла ему каких-то костей; окна одеялами завесил, Венины картины — чёрной бумагой…
У нас с мужем просто глаза на лоб полезли, когда увидели, что он готовит. Причём нас с Веней он попросил, чтобы мы где-нибудь задержались.
Чтобы не мешать, мы ушли к соседям наверх, а когда проходили мимо, слышим: у них там музыка Макаревича ревёт на полную мощность.
Часов в десять пришли: ему же ещё уроки надо делать, десятый класс всё-таки. Открываем дверь: вешалка в прихожей рухнула, грязные сапоги вместе с куртками в одной куче. Они всё-таки вина притащили, а пить ещё не умеют — смотрим: парень в прихожей валяется, ноги раскинул.
— Всё, Костя,— говорю сыну спокойно,— праздник пора закрывать. Нам спать надо, тебе — завтра в школу. Давайте, ребята, заканчивайте…
А Веня как увидел это всё — накинулся на сына, когда ребята ушли:
— Это что за безобразие? У тебя и в средней, и в художественной школе экзамены на носу, а ты — с каким-то днём рождения!..
Я говорю Вене тихонько:
— Успокойся; мы же с тобой договорились: Костя — на мне. Всё он успеет, и всё будет хорошо…
Кое-как уняла его, спустила на тормозах.
А через некоторое время девочки из его класса собрали между собой деньги, прибегают к нам и вручают мне вот такой букетище роз:
— Это вам за Константина!..
Не победа ли это? Представляете, как приятно это слышать?
Костя как-то был в летнем трудовом лагере от Союза художников; жили они там в палатках, трудились, рисовали, пели. Между прочим, он в то время увлёкся гитарой, и она у него там была.
На встречи с детьми в лагерь приглашали разных знаменитостей; в том числе выступал у них там и знаменитый артист Михаил Боярский, причём — именно в тот день, когда я приехала к Косте и привезла ему целую сумку гостинцев.
Пошли мы вместе с ним искупаться — жарко было! — а я смотрю: раздевается на пляже какой-то худющий, долговязый чернявый мужчина с совершенно незагорелой бледной кожей; присмотрелась к нему и шепчу сыну:
— По-моему, это Боярский?
— Мам, точно! — кричит Костя.
Срывается с места, прибегает затем с гитарой, подходит к Боярскому и просит:
— Подпишите, пожалуйста!
И Михаил расписывается на ней своим размашистым почерком. Костя был просто вне себя от счастья… Но это так, между прочим.
А когда мне уже пора было идти на электричку, смотрю — провожает меня вместе с сыном какой-то грустный мальчик. Спрашиваю:
— Что это за мальчик, Костенька?
— Это Андрюша. У него родители алкоголики, и никто к нему не приехал.
— В таком случае,— шепчу сыну,— отполовинь всё, что я привезла, и отдай ему.
— Хорошо, мама, отдам…
Так я познакомилась с Андреем.
Уже в городе, когда начался учебный год, раздаётся звонок в дверь. Я открываю — на пороге стоит этот самый Андрюша и спрашивает:
— Ирина Петровна, а Костя дома?
— Нет,— отвечаю.
— Можно, я у вас посижу?
— Пожалуйста. Проходи в его комнату.
А эта Костина комнатка была одновременно ещё и Вениной мастерской. Прибегает из школы сын; они пошушукались там, и Костя бежит ко мне:
— Мам, можно Андрею у нас переночевать?
— А что случилось?
— У него родители алкоголики. Они его из дома выгоняют.
— Боже мой! Конечно же, пусть остаётся!
А потом спросила у Андрея:
— Что у тебя с родителями?
И он рассказал:
— Они пьют. Я стал просить, чтобы они не пили. У меня есть ещё младший брат; так они его любят, потакают его капризам, а на меня давят: уходи, говорят, из квартиры. А там уже и так ничего не осталось — всё пропили…
Костя сходил туда «на разведку» и говорит:
— Мама, там в квартире — одни тараканы; у них даже свои дорожки есть.
— Ужас! — говорю я.— Ладно, пусть он у нас живёт.
И Андрюша около года жил у нас.
Но пока Костя был один, я с ним хорошо ладила, и было полное взаимопонимание, а когда появился Андрюша — они будто приросли друг к другу: то уйдут ночью с биноклем на звёзды смотреть, то зачем-то в Академгородок уедут… Мне рано утром бежать на работу, а я не могу его вечером дождаться, не сплю, переживаю. Стала запрещать сыну вечерние и ночные походы; начались ссоры, ругань.
А тут ещё Веня побывал в санатории, и у него там завелась новая любовь — стал регулярно ездить в Барнаул… И вот он уехал в очередную «командировку», а я тем временем решила капитальную уборку сделать: протирала полки, перебирала книги,— и из одной книги вывалилась пачка писем. Я заглянула в них: что за письма, откуда? — и ужаснулась: батюшки мои, да это же — от его подруги!.. Ну, погуляли, поразвлекались — а домой-то зачем письма тащить? Выброси ты их!.. На меня всё это сразу навалилось: и то, что сын слушаться перестал, и эти письма… сижу, плачу и не знаю, что делать,— просто руки опускаются.
И тут — звонок в дверь. Я глаза вытерла, открыла, смотрю — Юра Жарковский, художник, товарищ Венин, стоит. Впустила. Он смотрит на меня:
— Ирина Петровна, что случилось? Почему у вас заплаканные глаза?
— Да так, неприятности,— хотела я отмахнуться я.
Но он сочувствием своим сумел вызвать меня на разговор, и я стала жаловаться ему:
— Живёт у меня Андрей, чужой мальчик, и я наконец поняла, что такое родной и что такое неродной сын: всё разное. Он меня не слушает, а выгнать его не могу. Да и бюджет наш семейный и так на грани нищеты, а мне приходится его не только кормить, а ещё и одевать, и обувать. И Костя перестал слушаться. Я просто в отчаянии — не знаю, что делать…
— А давайте,— предлагает он,— я их обоих в экспедицию возьму?
Этот Юра летом постоянно работал в Хакасии, в археологической экспедиции от Академии наук, и был человеком надёжным. Короче, он обоих взял в экспедицию, и вскоре же Костя начал писать мне оттуда восторженные письма: «Ой, мама, как тут здорово! Ларичев (это профессор, начальник экспедиции) нам рассказывает всё про курганы, звёзды показывает — у него подзорная труба есть! Я сплю в палатке со сгущёнкой…» А надо сказать, что эта сгущёнка была для него — как и для всех детей тогда — самым божественным лакомством. «А Андрюшка,— пишет он дальше,— загордился, перед девчонками выкобенивается; мы с ним поссорились…»
А Андрей пишет мне отдельное письмо: «Ирина Петровна, здесь всё плохо: комары заели, кочки кругом. Я запнулся об одну, ударил коленку — теперь она у меня болит. Я, наверное, вернусь…»
А я только-только отходить от всего этого начала — так устала. И не знаю: Господь, что ли, меня услышал и пожалел? — пришёл в ту экспедицию парень из армии, узнал про детали Андрюшиной жизни и предложил ему:
— Поехали со мной на Украину? Там закончишь десять классов…
И Андрей пишет мне следующее письмо: «Ирина Петровна, вы отпустите меня на Украину?..» Да почему же мне его не отпустить-то с хорошим человеком? Я даже обрадовалась, что всё так здорово разрешилось.
Андрюшка и в самом деле уехал на Украину, там закончил десять классов; потом его взяли в армию. Из армии он приехал к нам и преподнёс мне букет цветов… Конечно же, это был знак благодарности за то, что люди помогли ему в трудную минуту, и он научился благодарить их за это…
После Андрюшки жил у нас ещё один паренёк, Федя. Я знала его родителей, но что-то у них с сыном разладилось: они его пилили, а он их не слушался.
Федя видел, как я по-хорошему отнеслась к Андрюшке, и когда Андрюша уехал, этот Феденька приходит к нам с Костей и говорит:
— Тётя Ира, можно, я у вас буду жить?
А Костя уже в последнем классе учился. Но я даже не спросила Феденьку: что случилось? — просто почувствовала, что у него неладно в душе, взяла его, и он тоже жил у нас почти год.
Потом он мне признавался:
— Меня родители так ругали, что я не знал, куда деться. Забрался на крышу, хотел спрыгнуть, и когда стоял там, посмотрел в последний раз на небо — и увидел самолёт. А у меня мечта — стать лётчиком. И я подумал: зачем же я буду с собой кончать? — я ещё буду летать!.. Начал спускаться, а ноги дрожат, не слушаются — не могу идти. Спустился и думаю: а куда же я пойду? К родителям — ни за что!.. И решил: пойду к Косте. Спасибо, что вы меня взяли…
И Костя стал с ним дружить.
А потом и Феденька этот, когда десять классов закончил, тоже притащил мне огромный букет. Разве это не приятно?.. До сих пор звонит. Вот недавно, когда узнал, что у Вени выставка, приехал на выставку, поздравил, потом довёз нас с Веней до дома в своей машине и меня чуть ли не на руках до крыльца донёс. Одним словом, добро возвращается… Всегда.
Но почему я ещё брала к себе ребят? Я стала замечать за сыном, что как я ни бьюсь — он растёт у меня эгоистиком: он же один в семье, и всё — для него. Когда я это поняла — думаю: «Ой-ой-ой, тяжеловато мне с ним будет!» Веня — эгоист, и сын эгоистом растёт…
Конечно, это было очень тяжело: и со своими воевать, и чужих деток, чей-то тяжкий грех воспитания, брать на себя и перевоспитывать.
Правда, я иногда спасалась больницей. Я ведь постоянно болела. Лягу в больницу на двадцать один день — меня там колют, кормят; не надо ни убирать, ни стирать, ни варить — только сплю, сплю и сплю; а отосплюсь — читаю, вяжу, разговариваю с сестричками, которые ухаживают за мной; мои-то дома в упор слушать меня не хотят — я бы им только всё делала и молчала,— а там мой разговор всем нравится!
Я же ещё в шахматы люблю играть, и в больнице тоже играла. Женщины не играют, и когда я садилась с мужчинами — вокруг нас собирались целые толпы и «болели» за меня, особенно если я выигрывала: «Во даёт женщина! Вот молодец!» — а мне приятно, когда комплименты говорят…
Сложно, конечно, было сыну в такой домашней обстановке. И всё же я чувствовала: он повзрослел и окреп душевно; к концу десятого класса, как мы с ним и планировали, он начал наконец-то учиться почти на одни пятёрки.
Меня снова, как и в старой школе, избрали председателем родительского комитета, и когда мы с другими родительницами собирались, чтобы организовать питание класса — раньше питание в классе сами родители организовывали,— то заодно обменивались своими заботами. И одна говорит:
— Не знаю, что делать: не могу заставить сына готовиться к экзаменам.
— Мой — тоже: на пляже без конца загорает,— говорит другая.
Я молчу.
— Ирина Петровна, а как ваш сын? — спрашивают меня.
— А у моего,— говорю,— скоро горб вырастет: всё работает и работает.
То есть я научила его работать над собой. Но ведь это — терпение адское, и сколько слёз пролито — не счесть. И над тем, чтобы Веня состоялся как художник, тоже слёз было пролито немало: ведь он может взорваться мгновенно, уйти и хлопнуть дверью, да так, что штукатурка сыплется, и это всё — через мои слёзы…
Потом мне же пришлось и выпускной вечер Костиного класса готовить.
Я все библиотеки облазила, просмотрела массу литературы и составила, по-моему, интересный сценарий (в жизни мне много их писать пришлось): всё сочинила в стихах, включила разные шутки-прибаутки; мы с Костей склеили из бумаги корабль с алыми парусами, и потом, когда все танцевали, эти паруса шуршали над всеми и развевались, как от ветра.
После того вечера меня пригласила к себе директриса и спрашивает:
— Ирина Петровна, у вас ещё дети есть?
— Нет,— говорю.
— Как,— говорит,— жалко нам с вами расставаться!..
Разве и это не приятно слышать?
Кстати, что касается сына, то, когда он съездил в археологическую экспедицию, с ним произошло, как он сам говорил, чудо:
— Мама, во мне как будто открылось что-то; я почувствовал природу, стал писать и вижу: у меня получается!..
А я-то считаю, что чудо произошло с ним от всего того, что на него навалилось в эти годы: и оттого, что близко видел несчастных детей, дружил с ними и сам помогал им, и оттого, что у него складывались сложные отношения с классом, и оттого, что впервые в жизни целое лето жил в экспедиции, без родителей, общался там со взрослыми интересными людьми, которые занимаются наукой, и оттого, что увидел и почувствовал прекрасную природу и сумел войти в контакт с ней со своим творчеством, и оттого, что, когда навалилось на него всё это вместе, он как будто проснулся от детского сна и начал быстро взрослеть. И живопись у него от этого стала получаться. И когда он вернулся из экспедиции и показал свои этюды, Веня сказал ему:
— Запомни, Константин: ты никогда больше не сможешь повторить так, как ты это написал.
Сын, конечно же, обиделся:
— Почему это не смогу?
— А вот потому, что ты поймал на бумаге тот единственный миг в природе, который никогда не повторяется…
А Костя и в самом деле так сумел изобразить природу, что в его этюдах была такая чистота, такая лёгкость!..
Эти работы он потом отнёс в класс; из них там сделали большую выставку, и учителя приводили туда экскурсии, показывали их и гордились ими.
А я стала спокойнее за сына: я же чувствовала, как он на глазах взрослеет и как-то понемногу определяется его дальнейшая судьба.
7. Моя работа
Вот какой главный вывод сделала я из своей жизни: несмотря на все трудности, какие выпали на мою долю, они были мне нужны и полезны. Вопрос: почему?
Я, к примеру, с детства мечтала работать в детском саду, любила свою работу, педучилище закончила — но вот заступилась там за одну воспитательницу, Дарью Павловну, а остальные промолчали. Хотя и знала, что если заступлюсь — меня могут уволить.
Эта воспитательница нравилась мне тем, что хорошо учила детей. Но характер она имела сложный, и из-за этого её не любили и тихонько съедали.
Сначала я тоже отнеслась к ней настороженно, но потом она стала мне нравиться, и я решила за неё заступиться.
А не нравилась она мне тем, что была страшно въедливой. Когда Веня уехал и оставил меня одну, то я никак не успевала делать всё и дома, и на работе, и в учёбе. У сына в то время был всего один костюмчик, и мне надо было каждый вечер стирать его, сушить и гладить, и когда я не успевала, то думала про себя: ладно, пускай ещё раз в таком сходит,— а она мне обязательно из-за этого делала замечание. И по другим поводам сталкивались.
В детсаду, например, есть такой предмет, как рисование красками, и при рисовании ими надо приучить ребёнка, прежде чем макать кисточку в краску, ополоснуть её в воде и вытереть сухой тряпочкой, а эти тряпочки потом стирать. Я поручала стирать их дежурным деткам, потому что воспитателю и так времени не хватает, тем более что когда нет нянечки, ты сама должна и раскладушки застелить, и потом убрать их, и обедом детей накормить, и посуду вымыть,— и ты не успеваешь. А тут ещё Дарья Павловна начинает делать мне замечания, что я не простирываю тряпочки,— так что это тоже мне не понравилось.
Не нравилось мне также, что она делала замечания детям в резкой форме. Первое время я даже плакала из-за неё. А потом поприсутствовала на её открытом занятии, и оно мне понравилось, так что в свободное время я даже стала ходить на её занятия, чтобы поучиться, тем более когда узнала, что она перед занятиями ходит в библиотеку и готовится к каждому занятию, хотя у самой двое детей, а мужа нет. Но, опять же, когда я попросила позаимствовать у неё методику занятий, она меня резко одёрнула:
— Ирина Петровна, работайте сами!..
И всё же её занятия нравились мне всё больше и больше: они были интересными, и каждое из них давало детям очень много. То есть педагогом она была прекрасным, а вот воспитателем — никудышным.
Но однажды она выступила против нашей заведующей, потому что та хитрила с деньгами. Раньше родители в группе отдавали деньги за детский садик воспитателю, то есть мне, а так как времени у меня мало, я просто записывала в тетрадке: такая-то родительница отдала столько-то, такая — столько-то,— в перерыве списочек с деньгами отдавала заведующей, и через какое-то время заведующая должна была отдать мне квитанции. Однажды смотрю: одну квитанцию она мне не додала. Я бегу к заведующей:
— Вы мне недодали квитанцию такой-то родительницы.
— А вы мне денег не давали,— заявляет она.
— Как это не давала? — опешила я.
А та упёрлась на своём, и я так ни с чем и ушла.
Тогда я стала писать копии списков и в следующий раз поймала её на обмане. Рассказала об этом другими воспитателям, и тут оказалось, что у них примерно раз в три месяца случается то же самое… И пошло: шу-шу-шу. А Дарья Павловна, которая мне понравилась, не шу-шу-шу, а взяла и выдала в глаза заведующей, что та — обманщица. Той, естественно, не понравилось, и она стала по любому поводу придираться к Дарье Павловне, чтобы уволить. Мы, все остальные воспитатели, решили дружно за неё заступиться; но получилось так, что выступила в защиту её одна я, а никто больше не выступает: струсили.
Так заведующая начала копать ещё и под меня. Я только что закончила педучилище, у меня полно планов, дети меня любят, родители — тоже. А она подсунула мне методистку, которая стала настраивать против меня всех остальных: то я на пять минут затянула занятие, то не то слово у меня вылетело, когда я сказку рассказывала, потому что, видите ли, надо не своими словами — а один к одному, как в книжке написано. Заведующая стала ко мне придираться, сняла меня с подготовительной группы и поставила подменным воспитателем — работать с совершенно чужими детьми, за тех воспитательниц, кто в отпуск уходит. Я пошла к юристу завода, потому что детский садик — заводской, и юрист мне говорит:
— Ирина Петровна, вы, конечно, боритесь, но я сделать ничего не могу: заведующая — начальник, и ей виднее, кого куда поставить…
За меня стали заступаться родители, чьих детей я вела в подготовительной группе: собрали собрание, пригласили туда представителя профкома и начали выступать:
— Мы Ирине Петровне отдаём детей как родной матери и можем при этом спокойно работать! Разве это плохо?..
А представитель профкома встаёт на защиту заведующей:
— Очень приятно, что вы все об Ирине Петровне так хорошо отзываетесь, но заведующая имеет право переставить её на другое место. Ирина Петровна только что закончила училище, а у неё — подготовительная группа; дети должны быть хорошо подготовлены к школе, и заведующая решила поставить туда опытную воспитательницу, которая работает много лет…
И родители так и не смогли меня отстоять — после собрания подошли ко мне и говорят: она вас всё равно съест…
Конечно, мне было обидно: я занималась любимой работой, любила свою группу и каждого ребёнка в ней, и они меня любили,— почему я должна уходить?.. Но я подчинилась, пошла подменным воспитателем. И получалось так, что если раньше меня любила одна группа, то теперь, когда я работала в разных,— меня полюбили родители всего детского сада. Как только я вывожу очередную группу на прогулку, все дети бегут ко мне — потому что я же с ними и на прогулке занимаюсь: играю, пою, разговариваю, сценки разыгрываю, а другие воспитательницы соберутся в кружок и — свои проблемы обсуждать! А когда видели, как я с детьми работаю,— крутят пальцем у виска и говорят мне:
— Тебе что, больше всех надо? Эти дети и родителям-то не нужны!..
Но заведующая стала меня и тут есть.
А Дарье Павловне так подстроила — будто бы она там кого-то толкнула или ударила, что её прямо с работы увезли в сумасшедший дом. Меня в тот день на работе не было, так мама Дарьи — она знала, что я её защищаю,— прибежала ко мне и сказала, что её увезли в «психушку».
— Как? — не поверила я своим ушам.
— Да, я у неё там уже была…
На следующий день я разобралась, что произошло на самом деле. Оказывается, Дарью Павловну спровоцировали: одна нянька пристала к ней и, зная, что её третирует начальница, грубо её толкнула, а Дарья Павловна в ответ толкнула её. Тут же вызвали санитаров, и её в самом деле увезли в сумасшедший дом.
Я тогда — опять к юристу. Рассказала всё, а та лишь руками разводит. Я — к директору завода прорвалась: так и так, мол, увезли без всяких серьёзных причин; двое её детей остались с бабушкой… Он звонит профоргу завода:
— Это что за безобразие? Воспитателя из нашего детсадика увозят в сумасшедший дом, а я ничего не знаю! Разберитесь немедленно!..— а потом обращается ко мне: — Её матери мы, конечно же, помощь окажем. Но ещё знаю и то, что одного из нашей котельной тоже недавно в сумасшедший дом увезли — наверное, есть же на то причины? Как это вы говорите, что — без причин? В таком случае вас самоё проверить надо…— в общем, что-то вроде этого.
Я, естественно, перепугалась: думаю, вызовут сейчас машину и меня тоже заберут,— и говорю:
— Ладно, я вам всё сказала,— и быстренько удалилась.
А Дарьиной матери и в самом деле на следующее же утро принесли в конверте деньги. И на этом успокоились.
Думаю: что же делать-то, как Дарье помочь? Пошла к редактору областной газеты, рассказала ему всё. Он пообещал разобраться и пригласить меня снова.
Через некоторое время и в самом деле пригласил; я пришла. На столе у него лежит толстая книга по психиатрии; и он рассказывает мне, что был в нашем детсаду, разбирался и с психиатром разговаривал. Затем открывает книгу, показывает мне картинки и говорит:
— Ваша знакомая агрессивно машет руками — вот, смотрите: аналогичный случай ненормального поведения. Ваша знакомая брезговала питаться в детском саду, ела только дома — тут тоже описан аналогичный случай… Так что любое поведение психиатры могут истолковать как ненормальное. Поэтому, Ирина Петровна, я ничем не могу помочь: мы с вами ничего им не докажем.
И я ушла не солоно хлебавши. А сама думаю: нет, я всё равно докажу свою правоту! Записалась на приём к главному психиатру города. Принимает он раз в неделю. Прихожу к назначенному времени; а его нет — на совещании. Второй раз прихожу — опять нет. В то же время там огромная очередь собралась; люди возмущаются.
— Мы,— говорят,— уже по три недели ходим.
Я им тогда:
— А давайте напишем жалобу?
Как словом, так и делом: тут же садимся писать главе города о том, что ходим по три недели, а его всё нет. Тут секретутка выскакивает к нам:
— Сейчас, сейчас он придёт, совещание закончилось!
И точно: бежит бегом. А я смотрю на него: ба! — да он же из нашего дома, сосед из первого подъезда! Я захожу к нему:
— Здравствуйте. Вы меня не помните?
— Вижу вас в первый раз,— говорит.
— Нет,— говорю,— не в первый: мы на собрании жильцов дома вместе были — мы живём в одном доме,— и называю номера квартир, своей и его.
— Так что вы хотите? Какой вопрос? — спрашивает, уже спокойней.
Рассказала. Он вызывает секретутку:
— Садись, печатай.
И начинает диктовать ей: такую-то гражданку «в трёхдневный срок перевести из одной больницы в другую». Подписал письмо, подаёт мне и говорит:
— Несите в больницу и отдайте главному психиатру в руки. Никому больше не отдавайте. А взамен отдайте заявление, которое вы тут сочинили.
Отдаю заявление, беру письмо, тут же еду к Дарьиной маме, и уже вместе с ней — в больницу. Приезжаем; секретарь нас к главному психиатру больницы не пускает:
— Давайте ваше письмо.
— Нет,— говорю,— велено только лично в руки главному психиатру.
Смотрю: звонит куда-то; появляются два санитара в белых халатах. Я испугалась; но уж раз взялась, думаю, надо доводить до конца. Захожу вместе с санитарами в кабинет. Кабинет — огромный; ковры, стол, уставленный телефонами.
— Вот,— подаю главному психиатру письмо,— велено лично вам в руки.
— Кто велел?
— Главный психиатр города.
Развернул письмо, прочитал и спрашивает:
— А почему вы именно к нему пошли?
— Потому что никто больше разобраться не хочет.
— Вы что, считаете, что наша больница из-за каких-то производственных конфликтов может задержать человека? А самих вас можно проверить?
— Ой, извините,— лепечу от страха,— я что-то не то сказала? Я вам только письмо передала — и пойду.
А сама оглядываюсь на санитаров, и у меня ноги подкашиваются: если бы, думаю, пришла без Дарьиной мамы, то уж точно бы повязали, а там доказывай, что не буйная… Не помню, как мы с ней выбрались оттуда, взяли такси, едем и всё оглядываемся: не гонятся ли за нами?..
А Дарью через три дня после этого из больницы выписывают, только с диагнозом «шизофрения»… Она подавала в суд, чтобы с неё этот диагноз сняли. Судебная волокита тянулась долго. Наконец назначили судебное заседание. А Алина Васильевна, которая сыграла большую роль в моей жизни, тоже держала Дарьины дела на контроле; она же сама была юристом и имела хорошие знакомства среди них. Она навела справки по поводу Дарьи и звонит мне:
— Ира, скажи Дарье, чтобы завтра на суд не приходила.
— Почему? — спрашиваю в полном недоумении.
— Я узнала по своим каналам, что решением суда её сделают недееспособной и опять упекут в психушку, а детям её назначат опекуна.
Я — к Дарье. Поехали с ней к Алине Васильевне, и та убедила её самоё, что ходить на суд не надо:
— Черновик решения уже есть. Но если вы не придёте, то никакого судебного решения не будет, и со своим диагнозом вы будете жить дома.
Дарья Павловна послушалась, в самом деле никуда не пошла и всю жизнь потом прожила дома с диагнозом «шизофрения».
Однако, опять же, не бывает худа без добра — за это время она приспособилась работать уличным букинистом. Подержанные книги горожане сдавали в макулатуру, а она, с её университетским-то образованием, хорошо знала, какие из них — ходовые, выкупала их за копейки у приёмщиков и перепродавала на улице. А так как жила она скромно, то на эти деньги сумела дать обеим своим девочкам высшее образование, причём обе закончили университет с красными дипломами. Ну какая же она после всего этого дура?
Правда, через некоторое время к ней пришла бумага, чтобы снова её освидетельствовать,— типа, хорошо устроилась… Дарья попросила меня, чтобы я снова спросила совета у Алины Васильевны, и та ей посоветовала:
— Пусть придёт туда и наговорит на себя: скажет, например, что хочет такого-то человека укусить,— и ей продлят справку.
Дарья пришла туда и сказала:
— Я сама за себя боюсь: мне так и хочется кого-нибудь укусить…
И ей снова продлили справку, так что она до сих пор благополучно здравствует. Мы с ней и сейчас дружим — с ней легко и просто: интеллигентная такая старушка, умничка большая… На пенсии она переключилась с букинистики на хохлому, и ей это так понравилось, что она до сих пор стоит возле зоопарка и продает её, хотя ей уже далеко за восемьдесят…
А меня — за то, что заступилась за неё,— заведующая стала буквально есть поедом. Тогда я написала письмо про наш детский садик в Москву, в министерство просвещения, и в нём перечислила все случаи нарушений. Моё письмо переслали в местное министерство, и из него к нам в детсадик прислали человека: разберитесь. Человек этот приехал, побеседовал с воспитательницами, и все перечисленные мной в письме нарушения они подтвердили.
Тогда меня приглашают в областное министерство, заводят в большой кабинет; в нём сидят несколько девиц и тут же — их начальник.
Смотрю: перед ним на столе лежит моё письмо, почти всё подчёркнутое красными чернилами. И этот начальник мне говорит:
— Да, факты, про которые вы сообщаете, подтвердились. Как вы думаете: что нам делать с вашей заведующей?..
В это время в кабинет заходит ещё одна девица и говорит:
— Ой, девчонки, а у меня сегодня день рождения! — угощает всех конфетами из коробки.— И вас угощаю! — подносит мне коробку.
Я вся в напряжении: надо решить вопрос с заведующей, а я им вроде как мешаю своими делами заниматься, и они мне эти конфеты суют.
Я всё-таки насмелилась — говорю начальнику:
— Что хотите с ней делайте, но она не на своём месте: она развалила всю работу педколлектива…
Потом пришла домой — и хохочу: надо бы, думаю, ещё в «Крокодил» написать — как я разговаривала с начальником вприкуску с конфетами.
После моего письма в Москву нашу заведующую никто, конечно же, не уволил, и она на меня совсем обозлилась. Но с помощью педагогических манипуляций съесть меня она никак не могла: дети меня любят, родители за меня горой стоят. Но я частенько болела. Нянечек нет; надо самой таскать вёдрами суп для детей, а мне больше трёх килограммов поднимать нельзя. Заведующая как-то добыла в поликлинике справку о моих болезнях, написала докладную о том, что я не могу работать в садике, и отнесла в отдел кадров. И вот сам начальник отдела кадров огромного завода звонит мне вечером домой:
— Ирина Петровна, зайдите завтра ко мне.
Ничего себе, думаю! Утром прихожу к нему.
— Вот,— говорит он,— у меня в руках справка, что вы не можете работать в садике…
А у меня и руки опустились: заведующая довела Дарью до справки о шизофрении — теперь, значит, моя очередь? Но за меня заступиться уже некому; причём я знаю, что если устроюсь в другой садик, она меня и там достанет.
А родители моих деток, когда услышали про это, говорят мне:
— Ирина Петровна, лучше уходите оттуда, потому что она вам ещё какую-нибудь пакость придумает. Мы вам найдём работу — только поберегите себя!..
И они в самом деле нашли мне другую работу; дело в том, что садик — заводской, и все родительницы работали на нашем же заводе.
Они нашли мне работу дежурной в химическом цехе: я должна была следить, чтобы на полу не было разлитой кислоты, серной и азотной, вовремя засыпать её содой и потом смывать водой из шланга. Я надевала специальный комбинезон, резиновые перчатки, противогаз и заходила туда, а мой напарник, пока я там работала, включал вентиляцию и следил из-за стеклянной перегородки, чтобы я не потеряла сознание. А когда я выходила оттуда и снимала спецодежду, то чулки мои были сплошь в дырах — так их разъедала кислота. Спрашивается: что творилось при этом в моём организме?
Но работа была удобна тем, что я сутки работала и двое — отдыхала. Благодаря этому я смогла больше времени посвящать дому и сыну и сумела развить у него все его способности; мы с ним в лес стали ходить, на симфонические концерты, стихи слагать, играть в шахматы. Я следила за его здоровьем, вкусно кормила, и они оба с мужем перестали у меня болеть — это же так прекрасно!
То есть, хочу я сказать, не бывает худа без добра. А если бы я перешла в другой садик, эта заведующая меня бы и там достала — а я смирилась с судьбой и ещё десять лет спокойно проработала на заводе дежурной.
Потом, правда, заболела и перенесла серьёзную операцию: сказалась и работа в химцехе, и ранняя моя работа на напайке со свинцовой пастой.
После операции пришлось уволиться, и год я вообще нигде не работала. Кормил меня и заботился обо мне весь этот год Веня, и я, грешным делом, подумала тогда: как хорошо, что судьба удержала меня, не дала разойтись с ним — кто бы меня тогда кормил и ухаживал за мной, когда болею, если бы осталась одна? — а теперь у меня есть муж, и он обо мне заботится. А это так приятно!..
Потом Костя привёз нам своих сыновей, Рому с Витей, и опять радость: вот он, детский сад-то — у меня дома! То есть я поняла, что надо не пороть в жизни горячку — а смирять себя и благодарить судьбу за то, что с нами происходит.
Через год, когда я поправилась, меня снова взяли на завод, только уже — оператором главного диспетчерского пульта цеха.
На моём рабочем столе стояло теперь сорок телефонов, и звонили мне из семи корпусов: где-то электричество пропало, где-то вода потекла,— и я сама давала распоряжения и слесарям, и электрикам. Вечером ко мне стекалась вся оперативная информация; я подводила итоги и передавала их по телефону главному диспетчеру завода; утром он нёс её заместителю директора, а уже тот докладывал директору.
Конечно же, это была ответственная работа: во-первых, надо досконально знать обстановку и всех до единого людей на своём участке, а во-вторых, во время смены меня никем невозможно было подменить. Но при этом я стала уважаемым человеком на заводе! Со мной теперь здоровались чуть ли не с поклонами. Я поняла, как нужна на своём месте, и, наверное, впервые в жизни прониклась уважением к самой себе.
В цехе работало много женщин. Кому-то из них надо в поликлинику, кому-то к зубному, кому-то с больным ребёнком посидеть — все идут ко мне:
— Ирина Петровна, дайте отгул!
— Бери,— говорю.— Только напиши причину, почему ушла,— и отпускала, но — если только была подмена; а уж между собой они договаривались сами.
— Какая вы хорошая — никто нас так не понимал! — благодарили они меня.
И до сих пор добром поминают, хотя уже столько лет не работаю… Помню, однажды выхожу из отпуска, смотрю: идёт навстречу пожилой мужчина (ему, знаю, уже лет семьдесят было, а я-то ещё молодая — всего каких-то пятьдесят четыре!),— увидел меня, развёл руки в стороны:
— Ой, Ирина Петровна, как долго вас не было! — обнял меня, расцеловал.— Миленькая вы наша, как мы по вас соскучились!..
Так это же дорогого стоит, когда тебя вот так любят…
Видно, у каждого человека приходит время «собирать камни». У меня оно пришло, когда я вышла на пенсию. Веня как раз был далеко от дома, на заработках, с Эдуардом я рассталась, жила одна; не надо было ни на кого готовить — сварю кастрюльку каши и ем несколько дней. И я стала собирать и перечитывать свои старые дневники и писать новые.
Я писала их много лет, особенно когда в душе накапливалась обида или боль, а рассказать некому; очень хотелось также понять свою жизнь; но времени хватало лишь на то, чтобы кое-как записать свои мысли на потом. Иной раз, чтобы освободить душу, даже вскакивала среди ночи, причём писала на бумажках, какие попадались под руку, и таких бумажек у меня — миллион, а места, куда их складывать, не было, так что Веня меня ругал: «Ира, как мне эти твои бумажки надоели: куда ни глянешь — везде валяются!..»
Наконец я собрала их вместе, разложила по порядку и теперь перечитываю их, размышляю над ними, делаю выводы, сопоставляю с евангельскими заповедями; это тоже мой путь к Богу. Но этот путь у меня, как я уже говорила, негладкий — вызывает много вопросов.
Вот, пожалуйста: почему врага надо любить? Я поняла это только через много лет: ведь враг сам по себе несёт отрицательную энергию; да если ты его ещё возненавидишь — отрицательная энергия удвоится; соответственно, зла в мире станет в два раза больше.
Для себя я называю этот закон правилом бумеранга: если ты совершил зло — оно к тебе же и вернётся,— и точно так же — добро: когда я делаю его людям — сколько его мне через какое-то время возвращается! Причём — нежданно-негаданно, когда и не ждёшь.
А если кто-то обо мне плохо подумает или скажет, думаю я, значит, я заслужила, и мне надо стараться быть в чём-то лучше…
Да если хорошо подумать, то и негатив оборачивается благом.
Есть, например, у меня одна подружка; раньше она ужасно плохо себя вела — наглая была, хамила мне; я с ней ругалась из-за этого и всё сделала, чтобы она поверила в Бога. Теперь верит, в библиотеку ходит, и мы прекрасно ладим. Значит, получается так: что бы ни делалось — всё к лучшему?.. То есть я всему нахожу оправдание.
Но, конечно же, самое большое моё достижение — то, что я уверовала. Насколько легче мне стало жить! Теперь моя главная задача — как бы всех моих ближних привести туда.
6. Внуки
Раньше я даже представить себе не могла, что у меня будет много внуков. Знаю, как трудно воспитать одного ребёнка, а тут столько!
Конечно, я никогда не говорила сыну: ой-ой-ой, что вы делаете? — а про себя всё же так думала, потому что если бы я хоть рядом была, то как-то бы помогала,— а получается, что бываю я редко, и когда хочу реально помочь, Косте кажется, что я делаю всё не так — непременно хочет воспитывать их сам…
Я уж молчу о том, что у меня опыта побольше, чем у него: столько детей воспитала в детсаду! И самого его воспитала — и хороший ведь получился парень. Рассказываю ему только, что когда-то тоже не понимала свою маму, а теперь точно так же он меня не понимает — удивительно, как всё возвращается на круги своя!.. Но мне же не хочется, чтобы он прошёл тот же путь, что и я,— а он, вижу, наступает на те же грабли, и они ему набивают те же шишки.
Хочу, чтобы и он поверил в Бога, и детей своих привёл к Нему — ведь это так просто: вот они, христианские заповеди, и их не так уж много — возьми их за правило и живи, и увидишь, как всем вам будет легче. Он, конечно, тоже идущий, и идти ему ещё о-ох как далеко! Но начинаю заводить с ним об этом разговор — отмахивается: «Мама, отстань, мне сейчас не до этого».
Моя боль сейчас — это Рома, старший внук. Когда родители разводились, он подростком был; школу, правда, закончил, но учиться дальше не стал. Взяли в армию; после армии быстро женился. Теперь и отец, и дед клюют его, попрекают без конца: «Неуч! Институт не мог закончить!..» — «Да разве это главное? — говорю я им.— Главное, что он хороший, добрый человек…»
Я верила в то, что он не пустой парень, но вот не стал учиться — и всё тут. Как только пришёл из армии и женился — всё копался и копался себе в сарае, городил что-то из дерева, и никто не знал, что он там делает,— а теперь посмотрите, какие прекрасные вещи на художественную выставку принёс: все ахнули!
Мы часто с ним разговариваем по душам; и я ему говорю:
— Надо, Рома, в Бога верить.
А он мне:
— Баба, я верю в природу.
— Верь на здоровье,— говорю,— но всё-таки над природой-то — Бог.
— Баба, я этого не понимаю.
— Я вижу, что не понимаешь,— говорю ему.— И я раньше не понимала. Но вот я — бабушка; ты меня любишь,— а Рома, между прочим, постоянно мне говорит: «Баба, я тебя люблю, ты одна меня понимаешь».— Но ты,— говорю,— поверь мне, что Бог есть. Может, ты ещё не скоро к Нему придёшь, но ты поверь, то есть надейся, что в трудную минуту Он тебе поможет…
И пусть он пока не верит — чувствую, что семена я в него кинула, и когда-нибудь они всё равно прорастут.
Как-то, когда Витя, второй внук, ещё жил с нами и учился в училище, мне приснился сон: будто бы я хожу и всем подряд шоколадки раздаю, раздаю… Просыпаюсь и думаю: надо же, какая чепуха приснилась! А тут получила пенсию и спросила Витеньку — а его надо допрашивать с пристрастием:
— Тебе деньги нужны?
— Нет, баба, не нужны. Папа мне прислал.
— А ещё нужны?
— Нет, не нужны.
А несколько дней спустя спрашиваю его:
— Чего ты такой грустный? Что-то скрываешь?
— Да-а…— мнётся.— Не знаю, где две с половиной тысячи взять.
— Витя, зачем тебе так много?
— Баба, мне надо оформить загранпаспорт, потому что нас, отличников, обещали в Германию повезти, а за заграничный паспорт надо две с половиной тысячи. Не знаю, где взять. У папы уже нет, у мамы тоже.
— Витя, как тебе не стыдно?! — говорю ему.— Я же у тебя спрашивала: надо тебе или нет?
— Баба, но вы же с дедом сами трудно живёте.
— Витя, да я же богатая — я пенсию получаю! — говорю ему…
Короче, отдала я ему три тысячи и довольнёхонька, что так сделала: вот какая я счастливая — сделала ещё одно доброе дело!..
А когда день прошёл и я ничего никому не смогла сделать хорошего — выхожу на улицу и думаю: что бы такое сделать? А лето, тепло. Смотрю, детки в песочнице играют; чужая бабка им, конечно же, не нужна, а я к ним пристаю:
— Во что вы играете?.. А давайте я вам интересную игру покажу?
Показываю, а они:
— Ой, правда, тётенька, хорошая игра! Поиграйте с нами ещё!..
То есть я чувствую, что не реализовалась до конца, уйдя из детсада,— так мне нравилось там работать!
Когда летом Костя привозит своих младших детей ко мне на дачу, я просто счастлива, я ликую: ур-ра-а, целых две недели они — мои!..
Конечно, всю эту ораву надо три раза в день кормить, и у меня на это уходит много сил — к плите же их не подпустишь, так что приходится самой по семнадцать часов топтаться на ногах, опять влезать в беличье колесо, которое крутится, не переставая ни на миг; но это же такое счастье — общаться с ними!
Чтобы они помогали мне, приучаю их к труду — а это ужас как трудно: девочки уже привыкли к развлечениям,— так что приходится идти на хитрости. Затеиваю, например, такую игру: за любую выполненную работу выставляю каждой внучке по одному баллу, и — кто больше наберёт. Так они кидаются помогать мне с радостью, носятся по даче и сами ищут себе занятия, даже ссорятся: «Это моя работа!» — «Нет, это моя работа!..» Конечно же, и смеха при этом много.
А потом за баллы я выплачиваю им деньги и везу их в зоопарк, и они на эти собственноручно заработанные деньги покупают себе мороженое и билеты на аттракционы. И мне так хорошо с ними — просто молодею вся: ведь я с головой окунаюсь в свою любимую работу!
Единственное, чего я тогда боюсь,— что не справлюсь, свалюсь с ног. Но что удивительно: даже не устаю в течение дня, и ноги не болят. Только поздно вечером, когда уже укладываю их и ложусь сама — чувствую, как гудит всё тело. Зато сколько впечатлений, воспоминаний, фотографий остаётся всякий раз, и как они потом всю зиму греют мне душу!
9. Подводя итоги
Сейчас у меня уже такой возраст, что любой день может оказаться последним, так что приходится возвращаться мыслями назад, раскладывать свою жизнь по полочкам, делать какие-то выводы и подводить итоги. И когда делаю вывод, что что-то из намеченного в жизни получилось — я торжествую: ур-ра, получилось! И это получилось, и второе, и третье…
А какой самый главный вывод? Наверное, в том, что жизнь моя более-менее сложилась; а ведь у многих сверстников, даже у друзей и знакомых, она была страшно тяжёлой, а то и вовсе изломана.
Конечно, нашему поколению пришлось жить в трудное время: и война, и не менее трудные послевоенные годы; да и в шестидесятые, и в семидесятые было не так уж и легко. А потом — перестройка… Сколько мы повидали этих трудностей!
Правда, в послевоенные годы наша семья не голодала, хотя и большая была,— а ведь другие ещё и голодали. И потом, у нас были мама с папой; у многих из сверстников даже такого простого счастья не случилось; мы-то были всё-таки одеты: мама нас и обшивала, и обвязывала… И всё равно было трудно.
Вот вдова художника Юры Жарковского в детском доме выросла — ужас, сколько ей выпало в жизни трудностей! Такое даже представить трудно… Она во время оккупации и после неё жила на западе России.
— Помню,— рассказывает она,— как мама умерла, а я бегаю вокруг гроба и бужу её: «Мама, мама, вставай!..» Мне говорят: «Нету её, умерла твоя мама»,— а я не знаю, что такое умерла,— думала, спит. Потом какой-то дядька взял меня за руку, повёл куда-то и говорит: «Постучись, и когда откроют дверь — скажи: я сирота. Назови свою фамилию, имя, и — сколько тебе лет. И не оглядывайся на меня»,— а я всё оглядываюсь. Он тогда спрятался за угол и грозит мне пальцем. Я постучала в дверь; женщина открыла мне и спрашивает: «Ты кто такая?» Я заплакала и говорю: «Я сирота»,— и сказала, как меня зовут. И меня приняли в детский дом…
А как она описывала жизнь детского дома тех лет: как их водили босиком по жаре полоть поля, потом убирать урожай…
— А что делать? — говорит.— Мы же должны были сами себя как-то кормить — вот и работали с утра до вечера. А босиком — потому что обувь давали только зимой, и то: придёшь из школы — сними ботинки и в помещении ходи босиком. Есть хотелось всегда. На наше счастье, брюкву в амбаре иногда не закрывали — так пойдём, украдём по брюкве и грызём грязную, вместе с кожурой…
В тринадцать лет она закончила семилетку, и её направили в техникум, при этом год набавили, потому что выпускали из детдома в техникум только в четырнадцать. При выходе из детдома выдали из одежды только фуфайку, платье и ботинки. Пока училась, всё это, конечно, изорвалось. Кому-то присылали одежду и кое-какую еду из дома, а она жила только на маленькую стипендию. На одежду денег уже не хватало, так что все четыре года она бегала в техникум в рваных ботинках и без фуфайки.
— Правда,— рассказывала она,— преподавательницы меня жалели…
И когда она мне это рассказала, я подумала: вот это да-а! выходит, я в сравнении с ней жила по-царски? — так что мне после её рассказов жаловаться на собственную жизнь было просто стыдно.
Хочу ещё немного рассказать про свою маму. В пожилом возрасте она часто болела: ведь она нас пятерых вырастила практически одна — теперь-то я понимаю, какой это труд; папа не вылезал из командировок. А последние десять лет она была такая больная и слабая, что просто уже не вставала.
Я тогда уже взрослая была и, помню, увлеклась йогой… Дело в том, что когда Веня уехал, мне надо было и работать, и маленьким ребёнком заниматься, и учиться вечерами в педучилище, так что я даже не верила, что смогу его закончить: сяду ночью заниматься — и засыпаю.
Один наш знакомый, Михаил Георгиевич, иногда проведывал меня. Пришёл однажды, позвонил, а я дверь не открываю; он толкнул её — она открылась, и он вошёл, а я сплю себе за столом, положивши голову на учебник. Чувствую сквозь сон: кто-то на меня смотрит,— вскочила испуганно.
— Как вы сюда вошли? — спрашиваю.
— Ира, что с тобой? — говорит он.— Ты спишь, дверь открыта, а ведь у вас первый этаж — приходи и всё забирай.
— Да вот,— говорю,— учусь и работаю — и всё время хочу спать.
— Давай,— говорит он мне тогда,— я познакомлю тебя с женщиной, которая занимается йогой. Она была инвалидом, а когда стала заниматься, инвалидность сняли, и она до сих пор работает…
Конечно, я тут же согласилась. Он дал он мне её адрес, и назавтра я к ней пошла; так я познакомилась с необычайной женщиной. Сначала просто в голос её влюбилась — молодой, бодрый, хотя она уже пенсионерка.
Показала она мне упражнения; я стала заниматься, и только благодаря им не просто закончила училище — а ещё и на четвёрки и пятёрки.
И когда я овладела йогой, то стала приставать к маме, чтобы она тоже ею занялась,— а она только отмахивалась:
— Отстань, не хочу я твоей йогой заниматься! Я устала…
Я начала на неё наседать, ссориться с ней:
— Ну что ты, мама, такая инертная? Вот увидишь: будешь заниматься — и всю усталость как рукой снимет!
И она произнесла в сердцах фразу, которую я хорошо запомнила:
— Доживи до моего возраста — тогда поймёшь меня…
Вот дожила, и теперь мне мои подруги говорят:
— Ну что ты такая инертная — никуда не ходишь, сидишь дома, мало двигаешься, растолстела? Сходи туда-то и туда-то…
А я и в самом деле ничего не хочу: не делаю никаких упражнений, три года не была у врачей,— и вспоминаю теперь мамины слова; я ведь тоже устала.
Конечно, у меня не было столько своих детей, сколько у неё,— но скольких детей я вырастила в детсаду! Мне не удалось посвятить этому всю жизнь, но десять-то лет из неё я этому отдала! Да пять лет — сварщицей на свинцовой пасте; да десять лет — в химическом цехе с серной и азотной кислотой. А заканчивала свой трудовой стаж главным диспетчером на пульте управления — это ещё двенадцать лет. Вроде бы и нетрудная работа — за пультом с телефонами сидеть, а приходишь домой измотанная. Причём этот диспетчерский пульт — на железном полу, а под ним газовая станция, а там — шум, вибрация! Иногда организм мой не выдерживал — давал сбои, и я попадала в больницу.
Да если ко всему этому ещё учесть, что напротив нашего дома — химический завод, выпускающий азотные удобрения; никакой очистки воздуха там никогда не было, и мы этой заводской химией всю жизнь дышали; а по другую сторону от дома — куда как раз наши окна смотрят — стоит высоковольтная линия, и мы живём в её электрическом поле. И питаемся мы магазинными продуктами, в которых неизвестно сколько химии. Да ещё и муж у меня — «ангел небесный». И в больнице я лежала при смерти, и резали меня неоднократно. И всю жизнь, сколько себя помню,— эти бесконечные переживания из-за нехватки денег… И после всего этого я удивляюсь: как я ещё до сих пор жива? Выходит, мой организм имеет двойной запас здоровья, раз я всё это перенесла?
Конечно же, были в жизни и радости, даже много радостей — они поддерживали меня. Я счастлива, что у меня хороший сын и много внуков, что могу с ними общаться и все они меня любят. Я рада, что мы с Веней, несмотря ни на что, смогли сохранить семью. И рада тому, что у меня много родственников и друзей. Да я бы точно окочурилась, если бы жила одна!
Счастлива я и оттого, что не просто живу — а ещё и радуюсь каждому дню, несмотря на то, что дни бывают разные: и весёлые, и грустные,— и радуюсь моему дорогому солнышку, которому кланяюсь каждый день, как только с ним встречаюсь, и стараюсь всех вокруг научить радоваться ему. Я счастлива, что нашла Бога, и что Он всегда со мной и в трудные минуты, и в минуты радости, и что Он мне помогает через солнышко, через внуков и через всех-всех моих друзей и родственников.
Что ещё спасало меня в жизни — так это музыка. Иногда сижу дома, слушаю её и плачу. То есть она распахивает мне душу, а в душе столько слёз накопилось! Но это слёзы утешения и облегчения.
Много я её переслушала, особенно в трудные моменты, когда Веня десять лет подряд ездил и я жила как Сольвейг,— только одна музыка мне тогда и помогала: слушаю, а душа ликует, и тревоги уходят. Наслушаюсь, наплачусь — и побежала на работу…
Как-то, уже не столь давно, приехал к нам на гастроли Олег Погудин, исполнитель русских песен и романсов. Он мне очень нравится, но билеты на него стоили дорого, а у меня как раз не было денег; так Витенька, мой дорогой внучек, знал, что я люблю этого певца, накопил из своих студенческих денег тысячу рублей и купил мне билет на его концерт. И вот сижу я в первом ряду на балконе, счастливая такая. А как только он запел — у меня ни с того ни с сего слёзы как полились ручьём! — а я даже платочек не успела приготовить, и мне так стыдно стало: чего это я такая плаксивая? Смотрю, а у женщины слева от меня тоже слёзы текут; смотрю направо — и с этой стороны женщина плачет. Вот что такое музыка!..
А сколько у нас с Веней хороших друзей, которые всегда выручат,— это ведь тоже греет!.. Не так давно Алина Васильевна — я о ней много рассказывала — встретила меня:
— Ирочка, ты куда?
— Да вот,— говорю,— скоро у нас с Веней золотая свадьба, так я решила в театр с ним сходить, билеты пошла покупать — давно в театре не были.
— Какой театр, Ира, когда у вас золотая свадьба?! — возмутилась она.
— Да ну, какая свадьба? — говорю.— У нас денег на неё нет.
— Ира, я вам сделаю свадьбу — ты для меня столько делала!
— Но это же мне в удовольствие было…
Так она действительно закатила нам свадьбу…
И вот так всю жизнь. Когда у нас нет денег, она обязательно предложит:
— Ира, приди, я тебе дам денег.
— Спасибо, Алина Васильевна, но пока обходимся своими. Да у меня и соседка есть, которая выручает, если что. И ходить далеко не надо.
— Но когда нужны будут, обязательно позвони и скажи! Я сама приду…
Иногда возьму и полистаю свою трудовую книжку, а в ней вписано столько благодарностей и поощрений, и ни одного замечания,— то есть, опять же, я и тут жизнь прожила не зря… Затем, когда сына вырастила,— он стал меня радовать. А уж когда внуки появились — это вообще удесятерённое счастье. Они всегда ждут меня, радуются, когда приезжаю, борются между собой, кто из них приедет ко мне сюда. То есть жизнь прожита не зря. Да, она была трудная — а у кого была легче?
Мне сейчас очень любопытно: как другие её прожили? И с кем ни поговорю — у всех столько всего пережито!.. Хотя Веня не одобряет этого: чего, мол, ты к ним лезешь со своим любопытством? Но я-то вижу, что им самим приятно, что кто-то интересуется их жизнью — больше ведь никто слушать их не хочет!
От этой полноты жизни я иногда говорю себе: «Стоп! Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» — и мысленно себя спрашиваю: «Куда, зачем ты торопишься? На тот свет успеешь. Вспомни: кого ты обидела, с кем грубо поговорила?» То есть я постоянно анализирую себя и стараюсь напрягать свой мозг.
Жалко, конечно, что у нас с Веней так мало взаимопонимания; и трещина от моего с ним разлада осталась на всю жизнь. Даже под конец жизни он по-прежнему решает всё без меня — хоть бы раз спросил: а как ты считаешь? Нет: «Не лезь, не твоё это дело»,— и всё тут; а как это не моё, если я с ним живу? Получается, что всё, что меня окружает,— Венино, и я живу только для него? Ему, конечно, так удобней. Но моя мечта жить с мужем в полном душевном ладу так и не осуществилась. Жалко.
Странно как: счастье — оно ведь где-то тут, рядом; подумай немножко, осмысли, протяни руку — и оно откроется тебе, оно — твоё, бери сколько хочешь; да ещё чуть-чуть подтолкни к нему и ближнего своего, помоги и ему тоже обрести его… Но нет, люди стремятся куда-то, всё дальше, дальше — будто боятся упустить и то, и это, а в результате — ни того, ни этого; там, дальше, как сказано в Библии,— только тщета и ловля ветра. Какая-то в этой недостижимости счастья у людей есть безнадёжность.
Я всегда мечтала иметь отдельный домик, да чтобы у меня там была пусть единственная, но — собственная комната; я бы тогда её всю полками увешала — и больше ничем, потому что у меня столько накопилось за жизнь тетрадок с записями, книг, личных вещей, что хотелось бы разложить их все по порядку, жить с ними вместе и знать, где что лежит, чтобы быстро достать, особенно если память начинает слабеть; а у меня всё в куче в тёмной кладовке. Вытащишь, переберёшь, а через неделю опять всё в куче: теснота, нет места. Даже для постельного белья всего одна полка — просто смех! И вся красивая посуда стоит на одной полке, в тесноте, так что я не могу ею пользоваться. И выбросить или отдать жалко — это же подарки друзей и родных!
И ещё об одном у меня плачет душа: мне всю жизнь хотелось, кроме сына, иметь ещё детей — я бы справилась! Но не получилось; даже брала на душу страшный грех — губила эти крошечные нерождённые души, потому что Веня категорически не хотел: теснота, мол, бедность,— ему непременно хотелось сохранить творческую свободу… Да и болезни нас без конца одолевали.
И всё равно я счастлива. Ведь известно: чем труднее что-то даётся — тем дороже ему цена.
Несмотря на то, что у нас с Веней был такой разлад, что семья, с таким трудом созданная, грозила развалиться вдребезги,— всё-таки мы нашли в себе силы и разум, чтобы сохранить её, склеить эту разбившуюся чашу — хотя бы для сына, для внуков. И теперь, когда я размышляю об итогах моей жизни, то думаю: как прекрасно, что мы нашли в себе силы жить вместе!
Как прекрасно, что решились взять кооператив, накопили на него и жили в своей квартире. И что я одолела педучилище с крошечным ребёнком на руках. И как прекрасно, что Костя хоть и учился с таким трудом, в другом городе, с постоянной нехваткой денег,— а выучился и, как и мечтал, стал художником.
Потом, счастлива я оттого, что внук Витенька жил у нас целых пять лет, закончил за это время художественную школу и как отличник учился потом в художественном училище на губернаторскую премию; даже как отличник ездил на летних каникулах по музеям Москвы и Петербурга, и как отличник учится теперь в художественном институте.
Я счастлива оттого, что у сына родилось столько детей и я всем им помогала!
Счастлива также тем, что на семидесятипятилетие муж сумел устроить большую итоговую выставку, хотя она и стоила ему столько сил, времени, денег! И я ему тут пригодилась… Было море цветов, был фуршет, который помогла нам устроить моя дорогая Алина Васильевна. Не хватало денег на буклет — и всё-таки сумели его издать!.. Потом, ещё лет десять подряд, Веня мечтал издать большую книгу-альбом Леонида Аркадьевича, долго занимался ею, подготовил, но никак не мог найти денег на её издание — и всё же деньги на неё в конце концов нашлись, книга вышла… Да разве это не счастье, когда у мужа так хорошо складывается всё, о чём он мечтал?
Я долго мечтала о том, как выпрыгнуть из многолетнего каждодневного беличьего колеса — то есть стать наконец свободной. Даже выспаться как следует хоть раз за всю жизнь мечтала — всегда у меня был хронический недосып.
И эта свобода наконец настала, когда я вышла на пенсию. Как я была счастлива: по крайней мере, не надо рано утром, в темноте, вставать и куда-то бежать — так что на пенсии два года только отсыпалась.
Отоспалась, отдохнула и только тогда почувствовала: да ведь я же ещё молодая! И я свободна: делаю что хочу, еду когда и куда хочу, хотя бы и на дачу, работаю там в охотку, собираю ягоды, иду купаться на пляж.
Сон вдруг плохой приснится — беспокоюсь: как там у сына? Иду в кассу, беру билет на поезд, причём не надо бежать, как заполошная, просить начальника, чтобы отпустил, не надо искать, с кем бы подмениться…
Приезжаю к сыну, а он мне говорит:
— Мама, как хорошо, что ты приехала! Ребёнок заболел, а нам на работу надо. И как ты всё знаешь?
— Сон приснился,— говорю.
— Да разве так бывает?
— Ещё как бывает!..
Повидала их, посидела с внуком; надо домой ехать, а сын мне:
— Мама, не уезжай, поживи с нами ещё!
И я ещё сколько надо живу — мне же это ничего не стоит!
Так что свобода для меня теперь — самое великое благо.
Причём это даёт мне ещё и возможность копаться потихоньку в своей собственной душевной жизни. И, копаясь в ней, начинаю понимать, насколько неправильно я жила, где наследила, где загрязнила душу. И думаю о том, как это было правильно, что раньше люди каждую неделю ходили в церковь и исповедовались; а ведь мы даже не знали, что это такое; за десятилетия этой жизни в нас столько грязи накопилось — и мы таскаем её в себе, не зная, что с ней делать…
У меня был родственник-инвалид; Гриша его звали. Он хорошо играл в шахматы, даже занимал первое место в городе по шахматам. А я люблю эту игру, и когда он приходил в гости, мы с ним играли.
Играть с мужем трудно: как только я проигрываю какую-то фигуру, он начинает меня дразнить: «Эх, ты, зевака!» — а когда сам мне проигрывает — злится и тут же бросает игру, ему это просто невмоготу. А я никогда не расстраивалась, если проигрывала: мне нравился всегда сам процесс, умственное напряжение, удивительные комбинации, которые приходят на ум во время игры. И, в конце концов, стала обыгрывать всех подружек и начинающих мужчин.
А когда приходит Гриша и садится со мной играть, то терпеливо при этом объясняет:
— Ира, в этой позиции ты хорошо подумай — есть одно интересное решение… Я тебе тут книжечку по шахматам принёс; почитай её,— то есть он обращается со мной совершенно по-иному, чем другие,— как с равной…
Я могла ему иногда пожаловаться:
— Гриша, у вас такая прекрасная память — а я вот упала в детстве с обрыва, потеряла с испуга память и плохо всё запоминаю.
— Ирочка,— говорит он мне тогда,— да ты счастливый человек! Я вот всё помню, поэтому не могу спать ночами: книгу прочёл — она из головы не выходит, фильм посмотрел — не могу забыть! Это же ужасно: у меня из-за этого сердце плохое, у меня дикие головные боли, я на инвалидности!..
И когда он сказал, что я, оказывается, счастливый человек — так я, грешным делом, подумала: а может быть, это и в самом деле благо, что у меня память отшибло и был отрезан путь к высшему образованию? Может, оно мне и не нужно было?..
После того как сын уехал от нас — нам с Веней, чтобы не разойтись, пришлось каким-то образом строить свою личную и духовную жизнь каждому по отдельности. И Веня мне сказал:
— Давай не будем больше ссориться и препираться — будем жить каждый своей жизнью. У нас есть общий дом, есть сын, внуки, но коль уж у нас с тобой разные понятия о жизни, о занятиях и живём мы в разных мирах — давай будем жить вместе, но — каждый своей собственной жизнью, а уж жизнь будет диктовать нам свои условия. Но с вопросами, куда я пошёл и что делал, не надо больше ко мне приставать; меня это раздражает. Я свободный художник и хочу оставаться свободным.
Мне это было непонятно: другие ведь так не живут! Но я решила никому не жаловаться и никому ничего не объяснять. Ладно, думаю, дам я ему свободу.
И всё же, когда он приходит слишком поздно, я всё равно беспокоюсь:
— Где ты был?
— Халтурил, работал,— отвечает.
Ну ладно, работал так работал. Но однажды смотрю: перебирает он свои картины,— и вижу: голая женщина нарисована; раньше я её не видела.
— Веня, а это кто? Когда это ты?
— Ира, мы же с тобой договорились, что я живу своей жизнью, а ты своей! Я художник, а художник должен писать натуру. Вон, когда Витя учился у нас, он же рисовал разную обнажённую натуру — так и я. Не приставай ко мне.
И всё равно: как это?.. Но вижу: с его стороны глухая стена,— и я потихоньку научилась не лезть к нему в душу. Ну, живём на одной площади, деньги он домой приносит, старается обеспечить не только меня, но и Костю, и его семью. Витя сейчас учится в институте — Веня и ему помогает; и Роме подбрасывает. То есть живёт рядом со мной человек, работает — что мне ещё надо? Ко мне не пристаёт, в мою личную жизнь не лезет: как, чем я живу? Хорошо ли мне, плохо ли?.. Я-то, конечно же, обо всём этом думаю, мучаюсь, терзаюсь. Редко удаётся с ним разговаривать: он приходит уставшим, ложится спать рано, рано встаёт и уходит на работу. И так длится чуть ли не всю нашу совместную жизнь.
Конечно, идеальной её никак не назовёшь… Бывает иногда, что как на вулкане живём — вот-вот взрыв грянет и разнесёт всё в клочья. И когда я чувствую это, то начинаю успокаивать себя: всё, тихо, тихо, надо ситуацию тихонько разрулить, направить в мирное русло… И удаётся пока. И Веня тоже так поступает, когда я готова взорваться. Так вот и живём.
Хочу ещё добавить, что у меня всегда было много друзей, но в последнее время я стала с ними постепенно расставаться и уже почти со всеми рассталась — стало утомлять общение: всё яснее чувствую, что и в самом деле начала уставать от жизни. Остались всего две подруги — но таких, с которыми расстаться не могу: у них психика больная, и если я их брошу — знаю, что им будет очень без меня плохо, хотя самой мне с ними тяжело — сложные они. Но, видно, я дана им судьбой и сама чувствую ответственность за них, хотя никаких обязательств за них у меня никто не требует. И всё-таки греет душу, что кому-то ещё нужна, кому-то пригождаюсь… Как жить совсем без этого? Не представляю.