Опубликовано в журнале День и ночь, номер 5, 2015
Станция, которую
не переименуешь
Он любил сиживать с друзьями в летних кафешках. Например, с Серёжей Нохриным. Кто не слышал песен екатеринбуржца Нохрина (хотя бы: «…а всё ж, мужики, ох, поспеть бы нам надо / посеять да сжать от войны до войны!»), отсылаю к наследию Александра Башлачёва, к его недавно обнаруженной переписке с Серёжей, с которым они играли в одном университетском ансамбле. Согласитесь, Башлачёв не стал бы слагать подробных старинных чернильных писем (тогда ещё …и на пустых скамейках нету места». Возможно, она — о Башлачёве, о той череде русских поэтов, расписавшихся на скрижалях судьбы кровью. Когда не стало Серёжи (разрыв аорты!), Балезин посвятил ему стихи, взяв эту строчку в эпиграф. Там — как раз про летнее кафе, про уже ощутимые сквозняки, про то, что «наконец эту точку прихлопнут»:
Голые стулья.
Сидельцев на
этой черте
скольких повыдуло,
будто не
лето, а Лета
с нами гудела.
Серёга
заметил вчерне,
что тесновато теням
на
пространстве прогретом.
Теперь уже — ни Башлачёва, ни Нохрина, ни Балезина. «На пустых скамейках» не просто «тесновато», а впритык. Ещё чуть-чуть — и тени начнут вести бои с тенями…
Родившийся в Кунгуре шестьдесят лет назад, где, собственно, жил всё последнее время, как схоронил отца, Олег и в этот раз ехал туда вместе с сыном на машине из Екатеринбурга, чтобы попроведать-поддержать матушку. А до того «прихлопнулась» ещё одна «точка» — старейшая уральская газета «На смену!», которую Балезин, по сути, тянул на себе долгие годы, будучи замом главного редактора.
Однажды я нарёк Олега «екатеринбургским Бальзаком», намекая не только на его физические габариты, но и на диапазон эрудиции, универсальный склад ума. Если бы в журнале «Юность» продолжилась придуманная мною во второй половине 80-х годов прошлого века рубрика «Письма государственного человека», Балезин, несомненно, стал бы одним из её героев. Ещё до закрытия «Насменки!» он написал, а затем издал футурологический труд «Самоспас», возникший словно в противовес вырванной современными лжемессиями из Достоевского «красоте, которая спасёт мир». Олег предлагал спасаться каждому, спасаться самим. И не просто предлагал — указывал конкретные способы спасения с точки зрения смекалистого «земножителя», как определил он себя, подписывая мне книгу. Этим он напоминал своего деда — знаменитого кунгурского архитектора, проектировавшего не просто дома и мосты, а «курс ковчега». Помню, издав свой трактат, Балезин принялся развозить тираж вместе с сыном Ильёй в пространстве от Екатеринбурга до Москвы, вручая выстраданные экземпляры в библиотеки, книжные магазины и тем, от кого зависит принятие решений. Не исключаю, что балезинский «Самоспас» мог дойти и до администрации президента России. Или ещё не дошёл?..
В этом сквозила та самая требующая сужения широта русского человека, о которой упоминал устами Ивана Карамазова всё тот же Фёдор Михайлович. Во всяком случае, на похоронах в Кунгуре (а положили государственного человека в родимую землю рядом с храмом, где покоятся протоиреи) один из одноклассников Олега сказал мне, что «обязательно будет распространять └Самоспас“, который, признаться, не сразу одолел, как и булгаковского └Мастера“». Он прав: это продиктовано не только по праву памяти — времена требуют того.
Я позвонил Балезину буквально за день до его нынешней поездки. Не знаю — почему (теперь, увы, знаю). Усталым, одышливым голосом (а ещё хотят сместить пенсионный порог для русских изработавшихся мужиков!) он поведал: «В начале августа должна выйти книга моих стихов. Первая…— тут он споткнулся,— и последняя…» — «Как назвал?» — спросил я после паузы. И был ответ: «Дистанция»…
Через сутки Илья сообщил: «Отец умер от разрыва аорты…»
…На маршруте из Москвы в Пермь есть станция, где поезд делает долгую передышку. Балезино. Олег сам, шутя, рассказывал, как кто-то из его друзей, ещё толком не проснувшись в вагоне от лёгкого толчка остановки, глядя в окно, прочитал: «Балезин О.». Я всегда звонил Олегу с этой станции: «Не догадываешься, откуда звоню?» Он похохатывал. Отныне уже не услышать его отрывисто-хрипловатого смешка… «Я больше не могу смотреть друзей в гробу. / Латать прорехи в воздухе мне нечем»,— это его же, балезинские слова. Вместе с Нохриным Олег был дикороссом первого призыва, с 2002 года — с выхода в столичном издательстве «Грааль» книги «Приют неизвестных поэтов», составителем которой стал ваш покорный слуга. Дикороссы — поэты «края бытия». Этим они и отличаются от не дикороссов. Прочитайте у Балезина: «Даже когда по цепи золотой / лапками мягкими перебираешь, / круг замыкается, и понимаешь, / что золотая не лучше стальной».
Господи! Сколько уже «прорех» в том самом воздухе?.. В Перми задохнулся от дыма в заброшенном доме Валерий Абанькин. В Томске выбросился из окна Александр Казанцев. В Обнинске, Саратове и Великих Луках ушли «после тяжёлой и продолжительной» Валерий Прокошин, Игорь Алексеев и Андрей Власов… Список, ясное дело, не полон. Фестивальные лавры, прижизненные навеличивания — для одних. Для тех, кто привык разгуливать по золотой цепи. А дикороссы заняты «замыканием круга», «латанием прорех», поиском смыслов. Зато после них остаются станции. Как в случае с Балезиным.
Он завещал нам её, свою узловую, которую уже не переименуешь. Собственную дистанцию пути. Там пыхтит маневровый тепловоз, передвигая составы: «Чем меньше степень пониманья, / как управлять полётом пуль, / тем напряжённее камланье / и лиц значительнее нуль». Там обходчики простукивают буксы: «└Паллада“! На хрустнувших сбоку бортах / напишут красивое имя…» Там диспетчеры уточняют маршрут: «В начале мы то Петербург затеем, / то казаками Сену удивим…» Там вышедший на перрон размять ноги пристальный командировочный, узрев перевозимые на платформе брёвна, замечает: «Не с той делянки рублен лес, / пошедший на стропила. / Хотели храм, а вышло без / ума, тепла, ветрила…»
Не потому ли поэт Олег Балезин и похоронен возле храма?
Юрий Беликов
Гордыня
Прозревая логику
богов,
безъязычьем мучаясь и
сыпью,
мнишь себя носителем даров,
трубным гласом, на болоте — выпью.
Ходишь, не касаясь этих троп,
с небом разговариваешь ночью.
Заслуживши званье «мизантроп»,
презираешь жрущих и
порочных.
Ловишь весть, транслируешь в ответ
колебанья вод, октавы ветра
и на спектр раскладываешь свет
с точностью нездешней геометра.
Целишь горном прямо в высоту,
но сигнал разбудит рядом спящих,
не достигнув даже птиц парящих,
а не то что ангелов в саду.
Вот же му?ка — бисер
золотой,
трепетный, брильянтовый, горящий,
рассыпать пред серою толпой,
тупо обретающейся в чаще.
Всё затем, чтоб не забыли вбить
имя над неполотой могилой,
чуждое мычанью севших пить,
шороху листвы берёзки хилой.
* * *
Как бильярдист на кончик кия
или язычник на огонь,
в дисплеи вперилась Россия,
серьёзная — попробуй
тронь.
Не пух снегов сегодня образ
покоя, летаргии, сна,
а эта грузная серьёзность
у электронного окна.
Чем меньше степень пониманья,
как управлять полётом пуль,
тем напряжённее камланье
и лиц значительнее нуль.
Вглядевшись словно в темь колодца
или в геральдику небес,
девчонка в никуда смеётся,
прочтя в маршрутке эсэмэс.
Приимчив рукотворный Боже.
На все конфессии забив,
он — проводник любых ничтожеств,
любого праведника лифт.
Намоленная общим кликом,
как обещание красот
торчит в окошках-базиликах
иконка с ликом «Майкрософт».
* * *
Ты понял всё… Что каша — из пшена,
любовь — морковь, и женщины — обманка,
в собрании людей хитро и марко,
и вавилонской выделки пожарка
ревнивым Богом нам запрещена;
что россказни Историю творят,
штык — молодец, а пуля, ясно,— дура,
что на фиг не нужна литература,
один С. Кинг — бессмертная фигура,
и то лишь по количеству деньжат;
что подлецы обычно при
чинах,
Иван — дурак, и в
третьем поколенье
тебя забудут, потому как
Ленин
положен здесь для общих поклонений
и памяти. Все остальные — прах.
Ты понял всё… Всё суета сует.
Когда, упёршись взглядами в экраны,
мы смотрим в них, как в черепные раны,
то проблески в отходах так желанны,
но редко их доносит Интернет.
Ты понял всё… Что водка не спасёт.
В крови она накопится, и вскоре,
где стол был яств, там тело в чистом поле,
ну, может быть, при скошенном заборе.
В ширинке — клевер,
а в ноздре — осот.
В деньгах умело спрятан
кукловод.
На тысячной купюре
ярославский
звонарь верёвки дёрнет, парень баский,
и ты впрягайся лошадью в салазки,
вози сюда — расход,
туда — доход.
Ты видел всё… Бессмыслицу страстей,
в столетия не высохшую лужу,
в навершье ветер глупый
обнаружил
и выпутал из веток без затей.
Ты понял всё… Решил не дорожить
ни запахом сирени, ни участьем
собачьей морды, потому что
частью
их посчитал вселенской этой лжи.
Ты понял всё… Доволочась
на одр,
последний вдох хвативши, как
затяжку,
вобрал в себя, у горла сжав рубашку,
весь воздух до околицы и от.
* * *
У муравья,
несущего травинку,
и у коня, везущего арбу,
не спрашивайте даже под сурдинку
про жизнь и смерть, про славу и судьбу.
Ленивый кот часа четыре кряду
лежит у края пёстрого ковра —
спроси его и получи в награду
холодный отсвет вышнего костра.
Топография ледяной горы
Слева от
кладбища, вниз по тропе,
берегом правым по каменной осыпи,
вверх по течению — вот она, Господи,
дверь, за которой уже не в мольбе,
в ранней смиренности, пробною поступью
по лабиринту проходим к Тебе.
Если скалу начиняет пещера,
значит, гора получает права
думать как дерево, речка, трава,
как головы поднебесная сфера.
В этих извилинах наши слова
материальны, как мысль и химера.
В самом начале холодом входа,
мимо прошедших дыханий резьбы —
знаки и очерки спетой судьбы,
как бриллианты1, застынут под сводом,
и сталагмитов пометят столбы
грань девятин, неизбежность
провoда.
Дант2 ли заглядывал дальше в проём:
хаоса мощь и, как атомы, глыбы —
горка яиц, нерестилище рыбы —
то ли Начала решительный слом,
то ли в аду, наподобие дыбы,
колется — весь из углов — окоём.
Сылвенских вод
загипсованный лик —
мёртвых озёр неземная прозрачность3,
только рачок крангоникс как
удачу
воспринимает, что полностью влип
в тину на дне. Под покровом стоячим
сослепу жизнь шевелится, как всхлип.
Так проведите скорее к Нему!
Брезжит в тоннеле свет не отсюда.
Выход из брюха горы — это чудо.
Жмуришься, красок хватив кутерьму,
и через жар отступает остуда,
будто покинул сырую тюрьму.
Дуриком прёшь до вершины
горы
И, обомлев в ковыле и осоке,
видишь плато, и усмешка сороки
плохо понятна тебе до поры.
Нету горы — просто берег
высокий,
по горизонту — лесные боры.
Если обманка на что-то дана,
сядь на траву, посмотри между
прочим:
небо крышует, как чистые
Очи.
И на реке не моторка слышна —
детской трещоткой гремит перевозчик.
* * *
…и на пустых скамейках нету места.
Сергей Нохрин
В летнем кафе,
задирая
подолы зонтов,
сбрасывал ветер
стаканов
пластмассовых
стопку,
крошки сдувал
и остатки
раскиданных слов.
Значит, зима.
Эту
точку — прихлопнут.
Что ж так сквозит?
Видно,
встречных потоков вражда
ходит в проёме
меж прошлым
и нынешним
веком,
или, точнее,
меж тем, что
родней навсегда,
и незнакомым,
вбирающим
будущим светом.
Голые стулья.
Сидельцев на
этой черте
скольких повыдуло,
будто не
лето, а Лета
с нами гудела.
Серёга
заметил вчерне,
что тесновато теням
на
пространстве прогретом.
Горечь пивная
скаталась в
гортани в комок.
Ветер играет
осточертевшую ноту.
Белые стулья
горой
громоздит паренёк.
Скоро зима.
Наконец эту
точку прихлопнут.
* * *
Поэтов бабочки
влекут —
нет, не бабло, не бабы
даже —
капустница в небесной саже
и адмирал, в чьи крылья всажен
зрак, чёрный, как подземный труд.
К нектару взбалмошен полёт,
и стол везде, куда присели.
Как летом красочны метели,
дают понять, сплошную зелень
разбавив промельком свобод.
Не так ли ты, поэт? Но вот
дар не отращивает крылья.
Из гусеницы сухожилья
флюиды выдавишь с усильем
и ходишь задом наперёд.
* * *
Ты выйдешь над
пропастью —
серый маяк
скользнёт, как тушканчик, по небу.
Лопатки — как лопасти.
Лепится страх,
морочит тошнотная небыль.
Простите на сходнях заблудшую дщерь,
она не искала изгнанья.
Бросает, как милость, корявую дверь
Господь посреди мирозданья.
Не баре. Что Вологда под топором
рубцовским, что штоф в «Англетере» —
за всё с нарумяненным кстати
лицом
войдёшь в заскрипевшие двери.
«Паллада»! На хрустнувших сбоку бортах
напишут красивое имя —
на сходнях, на сбитых моих башмаках,
на плате, торчащем, как вымя…
* * *
Тогда надо
вынести мусор,
«лентяйкой» втереться в полы,
тогда надо нитку намуслить,
настаивать в водке полынь,
тогда надо гвоздь забубенить,
повесить красотку, смотреть,
связать развалившийся веник,
врубиться в радийную сеть.
Тогда у распахнутой бездны
на краешке, чувствуя дрожь,
зацепишься ногтем облезлым.
Тогда, может быть, поживёшь.
* * *
От посвиста
света
до жёлтой рванины в
лесах —
дорога извета,
и сломанный гром на весах,
и сбитая напрочь
прицельная планка,
и плен
распахнутых на ночь
очей не добытых елен.
Как холмик ромашковый
или растёртый светляк,
вам светом помашет
белёсая прядь на висках.
Запрятаны в белом
свиставшие прежде цвета.
Наброшена мелом
осенних небес нагота.
И грома остаток —
попавший под ногу сушняк.
И страшен, и сладок
на свет прилетающий мрак.
…………………….
1. Отсыл
к гроту Бриллиантовый Кунгурской ледяной пещеры.
2. Отсыл
к гроту Данте.
3. Считается, что пещерные озёра связаны под землёй с протекающей рядом рекой Сылвой.