Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2015
Двери, которые приятно открывать
Утро начиналось как обычно. По-быстрому закончив с домашними делами, я отправился в любимую кофейню. Открыл знакомую дверь, повесил мокрую куртку на крючок, оглядел уютный зальчик. Посетителей — никого, и мой столик у окна — свободен! Я извлёк из пакета стопку чистых листов бумаги, карандаш, ластик и устроился в кресле в ожидании официанта. Через пару минут ко мне подошёл молодой человек, давно работающий в этом милом заведении. Меню в его руках не было. «О! Здесь уже в курсе моих заказов!» — обрадовался я. Но едва произнёс:
— Сегодня как обычно…— как он вдруг сухо оборвал:
— Опять писать собираетесь?
Я кивнул:
— Пожалуйста, «американо» и канапе с…
— Нет! Никакого кофе! Никакого сыра!
Сказал как отрезал, стоит и смотрит немигающим взглядом, будто манекен. Я поёжился, оглядел пустующий зал.
— А почему, собственно?
— Почему? — брови вскинулись, словно стрелки на пружинках.— Да потому, что вы тут часами сидите, строчите, а берёте чашку дешёвого кофе и несчастное канапе. Нам это уже надоело. Правда, девушки?
Местные официантки тут же окружили столик и застрочили как по команде:
— Ну сидишь тут по полдня, так закажи что-нибудь конкретное!
— Чаевые — смех. Совесть совсем потеряли!
— Другие за это время столько понаберут, что о-ё-ё-ой. А этот! Достал уже! Эконом, блин! — особенно громко возмущалась симпатичная бариста, которая всегда была со мной подчёркнуто вежлива.
— Вот видите,— подытожил молодой человек,— никто уже не хочет терпеть ваши выходки. Так что покиньте помещение.
— Да на каком основании?..
Я пытался сопротивляться, но их натиск был внезапным и крепким. В одинаковых коричневых рубахах и фартуках, плечом к плечу, поднос к подносу, они напоминали холодную шершавую стену без единой щели. И всё-таки я продолжал искать брешь в этом кофейно-кирпичном монолите.
— Послушайте, ведь я ваш постоянный клиент и имею полное право заказать…
— Кофе с кусочком хлеба? Вы издеваетесь?
—Хорошо, я закажу что-нибудь подороже.
— Знаем мы ваши штучки! Сегодня обед, а завтра снова канапе и столик на четыре часа. Повторяю: покиньте заведение и не устраивайте истерик.
Официант отошёл, давая понять, что разговор закончен. Фигурки в кирпичных фартуках выстроились вдоль барной стойки.
Я убрал в пакет бумагу, карандаш и ластик, обмотал шею шарфом, надел мокрую куртку…
…Влажный, тяжёлый снег на глазах превращался в грязное месиво. Подняв воротник, я двинулся навстречу ветру. Через квартал была ещё одна кофейня с модным заморским названием.
Открывая массивную дверь, я сразу же почувствовал себя не в своей тарелке: драпированные стены, длинные диваны, низкие лакированные столики — всё выглядело вульгарно и неоправданно шикарно. О ценах я даже не рискнул помыслить, но выбора не было. Я как мог небрежно направился к пустому столику у широченного окна. Одно из самых больших удовольствий — наблюдать за жизнью по ту сторону стёкол.
Но тут, будто из воздуха, передо мной возник молодой человек в синем, с иголочки, жилете со значком на груди «Администратор» — и что-то сжалось у меня под рёбрами. Молодец со значком окинул цепким взглядом куртку, пакет, и губы его сложились в безупречно отточенную улыбку.
— Добрый день! Поработать зашли? С бумагами?
— Ну да… И кофе попить, конечно.
— Кофе, значит? Понимаю,— он продолжал целлулоидно улыбаться, не пропуская меня в зал.— Вы, я вижу, писать собираетесь? Понятно. А ноутбук, простите, у вас с собой?
— Что?
— Ноутбук у вас с собой? Или вы предпочитаете смартфон?
— Мне не нужен компьютер. У меня есть карандаш.
— Карандаш?
— Да. Могу показать.
— Нет-нет. Не надо. Карандаш — это замечательно. Но с карандашами к нам нельзя.
Уголки его губ опустились вниз, и улыбка завязалась в розовый казённый бант.
Дело принимало скверный оборот. Но я не собирался сдаваться без боя.
— А почему нельзя-то? Какая разница — ноутбук, карандаш, ручка, в конце концов?
— Вы бы ещё печатную машинку сюда принесли! Видите, здесь многие работают, но у всех цифровые, понимаете,— он обвёл рукой помещение своей модной кофейни,— цифровые устройства!
Бант развязался, и лицо снова провалилось в непроницаемую улыбку.
— Вы понимаете, что такое формат заведения, клиентура?
— Так ведь я и есть ваш клиент!
— Нет, с карандашами тут не ходят. В другой раз, пожалуйста,— и рука администратора изящно указала на дверь.
…И снова ветер, снег и грязная жижа под ногами. С общепитом дело накрылось, дома сейчас жена и старший сын, ближайшая библиотека на ремонте. А мне позарез нужны хотя бы полтора часа!
Мысли скакали, снег падал, ноги сами выбирали дорогу. Я не очень удивился, когда оказался у стеклянной двери старого книжного магазина на первом этаже моего дома. Стоять возле полок, вбирая в себя цвет и запах новеньких корешков, не спеша перелистывать страницы — это было сродни блаженству гурмана, открывающего вожделенную пыльную бутылку.
У классиков я, как обычно, медлил, готовясь нырнуть в море знакомых имён. И уже протянул руку к Кафке, как меня негромко, но строго окликнула крашеная блондинка лет пятидесяти — в модных очках.
— Здесь нет ничего интересного. Вон там,— пухлый палец с длинным ярко накрашенным ногтем указал в противоположную сторону,— эзотерика, психология, бизнес, на худой конец — Мураками.
— Худой конец Мураками,— машинально повторил я за ней.
…Не помню, как я покинул эту книжную гавань. Помню только, что продавщица как-то внезапно завелась, помню палец, нацеленный прямо на меня…
…Почти час я месил грязь возле дома, пока не вымок окончательно. Озябшая рука торопливо ищет в кармане ключ. Как приятно всё-таки открывать дверь своей квартиры!
Тихонько проникаю в тёплый тёмный коридор. Никто не выходит. Стало быть, жена на кухне, а старший у телевизора. Отлично! Оставляя на полу мокрые следы, крадусь к двери спальни. Пальцы уже касаются ручки-защёлки, когда меня настигает извиняющийся голос жены:
— Ой, Юра, там папа отдыхает. Он утром приехал. Погостит несколько дней. Может, ты сегодня в какой-нибудь кафешке поработаешь, пока я тут готовлю?
…Я стою перед закрытой дверью собственной спальни. А на улице ветер, и снег, и нескончаемое грязное месиво.
На семнадцать минут раньше
Сегодня утром Аркадий Карлович Чаровский, известный в городе часовщик, проснулся на семнадцать минут раньше. Такое неожиданное пробуждение было сродни толчку землетрясения, ведь каждое утро Чаровский открывал глаза в одно и то же время. Годы детства и юности не в счёт. Но когда в жизнь основательно вошли стрелки и цифры, он уже не позволял себе лишнего. Всё лишнее выносилось за скобки циферблата. В скобках жизни Аркадия Карловича оставалось Время, мерно тикающее, непрерывно струящееся по пружинкам и колёсикам. Лишь оно влекло часовщика, томило его страстью обладания. Неверно идущие часы воспринимались им как оскорбление, и потому, затягивая крохотные винтики, он верил, что укрощает неудержимую стихию. И время, казалось, подчинялось ему. А он подчинялся времени.
Чаровский всегда просыпался за несколько секунд до того, как стрелки образовывали прямой угол: маленькая вставала на девяти, большая — на двенадцати. Сегодня же вместо привычного прямого угла Аркадий Карлович увидел на циферблате совершенно иную картину. Ошеломлённый, он с ужасом наблюдал, как минутная догоняла часовую. Ещё немного — и они сольются в одну линию, и уже невозможно будет различить среди них мужскую и женскую. Он смотрел на будильник с неприязнью, ожидая начала слияния, предотвратить которое было не в его власти.
Чаровский отвернулся, но это не принесло облегчения. Стрелки он теперь не видел, но слышал, как они неумолимо сближаются, и совершенно не знал, что делать. Подняться раньше — сбить весь распорядок. Лежать просто так — терять драгоценные минуты.
И вдруг часовщик понял: он не сможет подняться с постели раньше отмеренного будильником срока. Оставалось только, закрыв глаза, ждать, пока мужская не преодолеет женскую. Но как же громко идут часы! И чтобы не слышать это тик-таканье соития стрелок, Аркадий Карлович стал вслушиваться в посторонние звуки.
Сначала размеренное тиканье сливалось с монотонным гулом улицы. Затем, словно призраки, стали проступать другие звуки. Ухо, навыкшее к тихому стрёкоту пружинок и колёсиков, вникало в утреннюю механику далёких машин, чашек, дверей, половиц…
Он почти без остатка погрузился в эту музыку, но необычный звук заставил его вынырнуть и вслушаться. Еле уловимый, он напоминал медленное шуршание волн по гальке пляжа. Он так отличался от всего прочего, что казалось, будто стрелка завязла в нескольких повторяющихся нотах.
Медленно и верно, как влага сквозь песок и камни, звук просачивался в Аркадия Карловича. Странно, но часовщик не сопротивлялся этому проникновению. Все остальные шумы и шорохи теперь казались пустыми и ненужными. Они мешали. Гул за окном, тиканье будильника, скрипы над потолком окончательно поглотило… дыхание. Ровное, спокойное дыхание супруги Аркадия Карловича. Как всё, оказывается, просто: вдох-выдох безмятежно спящей женщины!
Чаровский открыл глаза.
Мария Александровна лежала на спине, правая рука согнута в локте — под головой, левая вдоль тела на одеяле, наполовину закрывавшем грудь. Вырез ночной рубашки, обнаживший левое плечо, и беспорядок волос на подушке — вот что сразу бросилось в глаза. Он будто впервые видел жену спящей.
Каждое утро Аркадий Карлович поднимался раньше Марии Александровны. Он входил в новый день спокойно и твёрдо, как острая мужская стрелка будильника. Супругу он воспринимал как тонкое колёсико в размеренно идущем механизме их совместной жизни. Она всегда оставалась где-то позади. Неприметно появлялась чуть позже него из спальни, почти бесшумно готовила завтрак, пока он брился, и аккуратно закрывала за ним входную дверь, поправляя резиновый коврик в коридоре. После недолгих сборов уходила на работу, с которой приходила непременно раньше мужа. Возвращался часовщик всегда к накрытому столу. Ужин обычно был немногословен и без изысков. После ужина его ждала заваленная часами комнатушка, изредка — телевизор или журнал (если устал или недомогал). Заканчивалось всё кроватью, в которую она ложилась вслед за ним — минут через десять.
Так ровно текла их жизнь — без особых потрясений и без детей, что, впрочем, воспринималось Чаровским как то, что вынесено за скобки. Стрелки двигались по поверхности циферблата, периодически сливались и снова расходились. Эти часы никогда не спешили и не отставали — до нынешнего утра, когда часовщик проснулся на семнадцать минут раньше.
Аркадий Карлович вгляделся в лицо жены. Лёгкая дрожь скользнула по плечам. Так бывало, когда он брал в руки только что сданные в ремонт часы. Это был всегдашний трепет первых осторожных шагов по неизведанной земле. Но сейчас ощущение было намного сильнее.
Вдох-выдох. Ровно, нешумно. Вот солнечный луч пробился сквозь тюль и упал на подушку. Будто кто резко отдёрнул завесу, и вспыхнули кончики волос и пушок над верхней губой. Линия лба плавно перетекает в линию носа, словно волна на холсте классика. Вдох-выдох. Эти еле приметные веснушки, ямка на подбородке, родинки-крапинки, оказывается, живут своей собственной жизнью!
Аккуратно-аккуратно, будто боясь спугнуть редкую птицу, Чаровский приподнялся на локте. И снова обнаружил что-то новое в лице Марии Александровны. Тончайшая сеточка морщинок, как бы небрежно накинутая на лоб, и две глубокие продольные линии, поднимающиеся от уголков бровей, напоминали неразгаданную клинопись. Но таинственнее всего были губы: цвета какого-то неведомого, чуть недозревшего плода, мягкие и в то же время чётко прорисованные, слегка приоткрытые — сокровенно и даже целомудренно. Губы, с которых не сорвалось ни одного слова упрёка. Губы, которые он целовал механически, будто заводил часы на ночь. И часовщику вдруг открылось, как открывается крышка циферблата: он совершенно не знает своей жены.
Он взглянул на ресницы — чуть изогнутые, едва подрагивающие. И было в этой беззащитности что-то такое…
Какая-то неведомая пружина резко натянулась в нём. Чаровский видел, как солнце играет с волосами жены, как светятся нежным золотистым светом все линии, все изгибы её лица, как бесшумно пробегают неприметные волны по коже, тронутой печалью и временем.
Игра света и тени. Сокровенная и непонятная ему жизнь. Вот она — настоящая terra incognita. Но как же нежно бьётся жилка на её виске! Бесшумно и непостижимо. И в этом биении — всё! Вся жизнь. Вся тайна. Вся красота.
Он лёг на подушку и закрыл глаза. Непривычное лёгкое жжение расходилось по груди плавными волнами…
Аркадий Карлович безвольно и радостно качался на этих волнах. Чувствовал свет на лице, слышал дыхание жены, ясно видел сквозь ресницы пульсирующую венку на виске. Теплота разливалась в нём сильней и сильней с каждым вдохом-выдохом, с каждой секундой. Секундой!
Он открыл глаза. Без двух девять. Однако! Чаровский видел, как торопится секундная, выравнивая угол между минутной и часовой, как холодно, словно иней на траве, блестят цифры… Теплота уходила, звук дыхания растворялся в утреннем шуме. Венка продолжала биться, солнце купалось в волосах, но Чаровский уже поднимался; он не любил, когда время опережало его.
И всё-таки что-то не ладилось. Лишние семнадцать минут выбили часовщика из колеи, а пульсирующая венка так и не выходила из головы. Он удивлялся своей растерянности и даже отложил срочный заказ. Такое с ним случалось крайне редко.
Откуда эти семнадцать минут? Где произошёл сбой? И почему? А если повторится?
Вместо ответа снова и снова всплывали венка на виске жены и солнечный луч на ресницах. После обеда этот осевший в сознании образ уже мешал работать. Часовщик отмахивался от него как от назойливой мухи и пытался вынести за скобки. Время, соскользнув с пружинок, совершенно не желало подчиняться.
К вечеру часовщик знал, что делать. Всё очень просто: сколько прибавилось, столько должно убавиться. Школьный закон! Он успокоился и приступил к очередному будильнику.
В шесть вечера он даже не двинулся с места. Сегодня работа должна закончиться на семнадцать минут позже! И потому он продолжал заниматься будильником ещё четырнадцать минут. Две минуты ушло на то, чтобы одеться. Выключил свет, запер дверь — ещё минута. Всё!
Довольный, он неспешно шёл к остановке. Сегодня время чуть не ускользнуло от него — часовщика! Но он опять победил.
Он знал каждый поворот, каждую выбоину в асфальте; знал, сколько секунд горит светофор и когда примерно приходит нужный маршрут.
Но когда переходил дорогу, откуда-то сбоку внезапно возник автобус. Часовщик не мог знать, что водитель опоздал с выездом на семнадцать минут и потому летел, нагоняя упущенное время. Аркадий Карлович слышал визг тормозов, видел испуганное лицо водителя в квадратном окне… и бьющуюся венку на виске жены, нежную-нежную…
Шелест дыхания
Во сне он часто слышал звук её дыхания — еле уловимый, как шелест страниц любимой книги. Ночью он наслаждался знакомыми строчками, но утром ничего из прочитанного не помнил.
Он всегда просыпался чуть раньше неё и наблюдал, как солнце меняет цвет её волос. Он знал количество её ресниц, справа их было больше на три. Когда она просыпалась, он притворялся спящим, чтобы не потревожить мелодию её пробуждения.
Ей нравилось вставать раньше него, бесшумно ускользать из комнаты и готовить завтрак, ожидая привычного скрипа двери. Так начинал звучать их каждый новый день, нисколько не похожий на предыдущий.
Когда она выходила, он, не открывая глаз, пытался вспомнить то, что было написано на тех страницах — во сне. Но память держала врата закрытыми.
Шли годы. Они старели и видели, как начинают стареть их дети. Он ещё помнил шелест страниц книги из сна, но стал забывать, как выглядит сама книга. В его глазах светилась мудрость, в её — нежность. В волосах обоих печаль оставила свои пометы. Он всё так же просыпался раньше, наблюдая, как тень штор прячет ресницы, но он знал, что справа их всегда на три больше. И даже когда ему поставили смертельный диагноз, он не забыл об этом. Дни теперь звучали несколько иначе — приглушённо и неспешно. Однажды он понял, что проживёт ещё три года и вспомнит всё прочитанное во сне.
Когда подходил к концу третий год, он услышал неторопливые шаги смерти. Тело почти не слушалось и зачерствело, как хлебная корка, но душа всё ещё напоминала гибкую ветку, склонённую к земле под тяжестью спелых плодов. Он отказался от обезболивающих. За три дня до прихода смерти он впал в беспробудный сон. Врачи называли это комой, но он знал, что так открываются врата. Его сон длился и длился, и в нём было пусто и неуютно. Но вдруг будто ветер скользнул по осенней траве, и он увидел книгу у себя на коленях. Цвет выцветших страниц, запах кожаного переплёта — сомнений быть не могло: та самая! Он медленно переворачивал страницы, не столько всматриваясь, сколько вслушиваясь в написанное. Да, эти слова звучали! И такой знакомой была мелодия! И тут он узнал. Это была каждодневная мелодия, начинавшаяся с чуть слышного скрипа их двери. Книга была написана от руки одним почерком. Её почерком! Чуть размашистым, с небольшим наклоном вправо. Дочитав почти до конца (последние три страницы были пусты), он закрыл кожаный переплёт, но мелодия не умолкла. Теперь он знал, как звучал в шелесте её дыхания. И ещё он понял, что книге чего-то недостаёт. Последних аккордов. Он пробудился и вышел из комы.
Она была рядом и молчала. Его губы уже не могли разжаться — смерть иссушила их, превратив в чёрную трещину; веки отяжелели, как ветви осенних яблонь, но слух цеплялся за еле уловимые звуки жизни. Каждый её вдох-выдох звучал теперь по-особому. И в этом шелесте он ясно различил всего одно слово. И уже знал, что когда уснёт, в руках снова появится книга, на последних страницах которой будет написано это самое слово — его имя. Оно будет аккуратно выведено на всех трёх страницах размашистым почерком с небольшим наклоном вправо.