Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2015
Я бился в ужасе и изо всех своих пятилетних сил пытался вырваться из крепких рук отца. Мне во что бы то ни стало нужно было спрятаться от этого неизвестного, огромного, воняющего и пронзительно вопящего чудовища! Оно было громогласное, изрыгающее оглушительно шипящие облака густого то ли пара, то ли дыма, лязгающее множеством огромнейших красных колёс,— ничего удивительного в том, что я потом заикался почти до самой школы. Заикание могло быть и более сильным, но мой детский организм был уже достаточно закалён всевозможными шухерами, ночными сиренами и сонными воплями исковерканных людских судеб.
Сморённый от долгой тряски в кузове грузовика, в котором поспать не было совершенно никакой возможности по причине в хлам разбитой дороги и твёрдых углов перевозимых коробок, от которых надо было уворачиваться, я видел какие-то сны, лёжа на груде узлов и мешков с одеждой, сваленных в кучу у вокзальной ограды столицы Усольлага — Соликамска. Видимо, сны были настолько интересны, что подкатившего накатом паровоза я не услышал. Но внезапный дикий рёв паровозного гудка, сопровождающийся выпусканием не менее громко шипящего пара, заставил вибрировать деревянный соликамский перрон, а не только детские косточки.
Отец не мог решить, то ли прижимать меня сильнее, то ли уже выпустить, и, глядя в его растерянное лицо, мне ещё больше хотелось спрятаться! Тем более что я знал самое безопасное место в этом мире! И я изо всех сил бился в крепких отцовых руках, чтобы срочно спрятаться туда… Туда, где в полусумраке тебя обволакивают тепло и родной запах… Туда, где тебя не достанет никакая фиксатая блатота… Туда, где не страшен не только смотритель и его начифирившийся урка, или психованный до припадочности «каэровец» из фронтовиков, или наглый вседозволенностью вертухай… Да что уж, там не страшен был сам «кум» и гражданин начальник полковник Юшман.
Ах, как долго мать не могла отучить меня от этой привычки при любом «атасе» забиваться в это безопасное место! А ведь не робкого десятка я уже был к этому возрасту и при необходимости запросто мог впиться зубами любому и куда ни попадя, хоть в горло. Окружающий мир диктовал свои правила, из которых самое главное было — выжить!!!
А началась моя долгая дорога по ухабам жизни, вернее, ещё не началась, а была заложена, предопределена ещё в военном сорок втором году. Именно весной этого года восемнадцатилетнего, невысокого, с рыжими вьющимися волосами парня, тринадцатого ребёнка в семье, выхватили из маленькой вятской деревушки, в срочном порядке выучили военному делу и направили в едва ли не единственную в то время десантную бригаду в звании ефрейтора и в должности ротного санинструктора. Все свои четыре боевых вылета он совершил на Карельском фронте. В третьем бою был жестоко контужен, но уже через два госпитальных месяца в составе своей роты был десантирован для взятия города Мозельска при наступлении на Карельском фронте. Этот бой оказался для отца последним; как он сказал в редкие минуты откровений: «…а приземлился я уже без ступни». Уже только в последние годы я выяснил некоторые обстоятельства того боя (сайт «Подвиг народа», Книга памяти…). За этот бой отец был награждён орденом Отечественной войны второй степени: «…Будучи раненным в ногу, ефрейтор Иванцов Л. В. самостоятельно сделал себе перевязку и, истекая кровью, продолжал выполнять воинский долг, вынося с поля боя и оказывая медицинскую помощь бойцам своей роты…» Даже и не представляю, сколько бойцов можно вынести на себе с оторванной ступнёй правой ноги… Десять? Пять? Даже если одного — он уже совершил подвиг!!!
Потерявший вместе с правой ступнёй сознание, отец был вывезен сначала во фронтовой госпиталь, где ему обровняли косточки и зашили, а затем, по причине начавшейся гангрены,— дальше, в тыловой… и ещё дальше… В каждом новом госпитале ему отрезали от ноги по нескольку сантиметров, но гангрена распространялась снова и снова, выше и выше. Наконец в госпитале Перми хирург обрезал культю с запасом: «…Хрен с ней, с костью, сохранить бы колено!»
Ах да! В госпитале города Кирова, в родной Вятке, у отца появилась личная сиделка. Здесь до родной деревни было всего-то чуть больше ста километров. Так что «сиделка» нашлась в соседней деревне. Она потом так и сопровождала отца по всем последующим госпиталям. Её звали Клава, и она была моей будущей мамой.
Вот ведь: у него — операции, гангрены, перевязки, переезды из госпиталя в госпиталь, тут ещё начавшиеся головные боли — последствие контузии. У неё — бессонные ночные дежурства в госпиталях, стирка бинтов, мытьё полов, утки, довести до лестницы покурить, разнести лежачим еду, помочь покушать безруким и ещё десятки различных дел… А вот они двое, они взяли и выпустили в свет мою старшую сестру Любу. А ровно через год, день в день (!!!), появилась на свет и вторая — Галя. Так что отца выписывали из госпиталя за два месяца до победы семейным папашей с двумя дочками, младшая из которых ещё сосала титьку.
Как жила молодая семья четыре последующих года? Да, наверное, как и тысячи других таких же. Как ещё можно жить в маленькой деревушке в самом центре Нечерноземья? Бедно, голодно, но дружно и счастливо. Деревню, где во все времена крестьянин неплохо зарабатывал на горохе и льне, заставили садить неурожайную здесь пшеницу, да и ту колхоз сдавал государству чуть ли не до семенного фонда. Помню, как однажды мать где-то на лужайке стала рвать и есть клевер, а на мой вопросительный взгляд ответила: «А ты попробуй, какой сладкий! Только ты выкусывай в самом центре лепестки». И ещё, гораздо позже, помню, как составлял ей компанию, когда она на кухне намоет картофельных очисток и рассыплет их на раскалённую печную плиту. А затем мы наперегонки выхватывали с плиты самые поджаристые и наслаждались вкусом. А в это время в подполье было полно картошки. С тех пор такую картошку я больше не ел. А вот на любом поле не могу пройти мимо клевера, чтобы не сорвать и не попробовать. И на язвительное замечание моего сына: «И что, думаешь, молоко появится? Как у коровы?» — ответил: «А ты попробуй, как сладко! Только ты не весь цветок ешь, а выкусывай лепестки в центре до самого основания. Меня так мама научила… Баушка, которую ты не видел…»
…Не знаю, отчего накатывает в глаз слеза… Не знаю…
Так и не мог выяснить, за какие такие преступления в самый разгар голода сорок восьмого — сорок девятого годов моего одноногого отца объявили «каэром», дали стандартные десять лет по совокупности разных частей статьи пятьдесят восьмой и направили на исправление в Ныроблаг, чуть севернее его последнего госпиталя. Одна из зон до сих пор в Ныробе действует. Остальные представляют собой развалины. Всего в Ныроблаге было пять зон, и, за исключением состоящей из пленных немцевИТЛ, на четырёх зонах лагпункта было около тысячи детей в возрасте от десяти лет и менее.
Отца-инвалида определили в контору лесосплавного участка. Там он и выучился бухгалтерскому делу, лагерной экономике и прочему учёту. Мать, как жену «политического», свободно отпустили из колхоза (а ведь в то время колхозники даже паспортов не имели!). И она перебралась поближе к отцу, в тот же Ныроб, где было реальнее всего не уморить с голоду дочек пяти и шести лет от роду. Её, как деревенскую, охотно приняли на работу на сельскохозяйственную станцию. И там, у ворот зоны, она и приготовилась ожидать своего кудрявого, рыжего, одноногого… Четыре года уже ждала… Оставалось всего ничего… Но тут случился удар, потрясший всю страну! Умер Сталин!!!
Потом мать вспоминала отрывочно, как прятала своих девочек и сама хоронилась в яме, спешно выкопанной и замаскированной сначала лошадиными какашками, потом картофельной ботвой, потому что посёлок был затоплен волной насилия, жестокости и крови. Первая волна выпущенных на свободу по случаю всенародного горя состояла из уголовников, которые начинали разнузданно уркаганить прямо от ворот зоны. Все бараки гражданского, «вольного» населения, состоявшего преимущественно из женщин, стариков и детей, были разгромлены, разворованы, а их обитатели избиты, изнасилованы.
Наконец начали реабилитировать политических. Отец попал в первую очередь и был встречен у ворот зоны матерью, гордо предъявившей ему своих выживших дочек. Уже школьниц… Они как раз только вернулись с первого урока этого учебного года. А через шестнадцать дней у них были дни рождения, и они, быть может, ожидали хоть каких-то, пусть условных, подарков. Но вместо этого появилось то, о чём постоянно им напоминала мать, и оно оказалось совсем не похожим на её слова: оно было рыжее, хромающее, воняющее табаком, будящее по ночам такими страшными вскриками и стонами… и мать заставляет ещё стирать его окровавленные бинты, в которые он прятал свою культю, перед тем как натянуть на неё вышедший из-под топора протез.
Но, слава Богу, все живы, семья снова вместе: стерпится, пообвыкнет, слюбится! И ещё… пожалуй, главное: в один из этих же первых вечеров — или ночей (дни-то были на обязательной работе) — был зачат Я!!! На Воле! В Любви!! В Семье!!!
…А ведь я действительно того… я плáчу…
Ведь нет никакой возможности объяснить, чем провинились перед страной… перед Богом… перед жизнью два любящих человека, которым едва перевалило за тридцать. А с ними и две наивные, верящие в светлое будущее и неизбежность коммунизма девочки десяти и одиннадцати лет от роду… А с ними и я — то ли ещё эмбрион, то ли уже человеческое существо, которое в трёхмесячном возрасте уже сознаёт (по последним современным научным данным), чтó происходит во внешнем мире.
Почему трёхмесячное? Да потому что мне столько было, когда председатель суда произносил: «Четыре года лишения свободы с отбыванием срока в колонии общего режима…»
Так бывает! Жизнь — это изощрённый в своей невероятной фантазии сценарист!
Где-то в октябре этого одновременно радостного и ужасного года на сельхозстанцию пришёл «для районирования в условиях североуральского климата» семенной картофель то ли германской, то ли голландской селекции. Мать, как ей казалось — тайком, сунула пару горстей этих семян в карман телогрейки. Может, как говорила она, действительно, чтобы попробовать, стоит ли разводить такую картошку, а может, чтоб подкормить своё семейство… Но через неделю её арестовали. Следствие было коротким, так что не прошло и двух месяцев — одиннадцать картошин величиной с грецкий орех, четыре года общего режима, расхитительница социалистической собственности, то есть народного добра… то есть воровка, уголовница. И повезла она меня отбывать свой и мой срока в самую дальнюю зону всё того же Ныроблага!!!
Ну-у-у-у… тут, как говорится, повезло всем!
Отцу — что он имел востребованную специальность и его взяли нормировщиком в ПМК тут же, в Ныробе, и при этом ещё дали две комнаты в бараке: как-никак девочек же рóстит, школьниц (им-то вона как повезло — иметь в то время отдельную комнату!).
Матери — что в ней уже был я и что на зоне тоже были теплицы, требовавшие умелых деревенских рук.
Мне — что мать была уже сельхозспецом и её не послали на лесоделяны рубить сучья у сваленных деревьев (долго ещё по леспромхозам сохранялась эта «женская» специальность — сучкоруб), а тем более она не попала на нижний склад, где женщины баграми стаскивали с «ленты» хлысты. Таким образом, я избежал возможности, как сотни других, быть выкинутым из женского нутра скользким кровяным комочком, чтоб превратиться в пепел в сжигаемых древесных отходах. А оставшихся до появления четырёх месяцев мне вполне хватило, чтоб окрепнуть до возможности за жизнь ухватиться. Семимесячным недоноском весом менее двух килограммов я появился на свет на зоне Ныробского … сейчас начал отсчёт уже седьмого десятка!
(Если вы когда-нибудь в блужданиях по природе попадёте на место бывшей зоны, найдите там неподалёку кладбище. На крестах нет подписей, там обычно вырезаны ножом и потому сохранились даты рождения и смерти. И вы увидите, что бóльшая часть крестов принадлежит не дожившим до своей первой годовщины. Мой маршрутный рабочий однажды на таком кладбище в верховьях Алдана спросил: «Чё это? Вроде зона была, а кладбище детское».— «Нет, Вова… Обычное кладбище. Вон и взрослая могила. Просто они были самые беззащитные из бесправных. На них даже продпаёк не распространялся, они ведь плану только мешали!.. Уж я-то знаю…»)
Родившая в утренние сумерки мать принесла завёрнутого в кусок выстиранной мешковины меня в лагерный лазарет, где прицепила бирку, чтоб не перепутали с несколькими такими же, стремившимися к выживанию. Ибо паёк нужно было отработать, он был ой как нужен сейчас, хотя бы один на двоих. Уж очень ей хотелось сохранить сына… для отца. А тот в это время изо всех сил старался не пить, дочки только перестали его дичиться.
Лагерным распорядком для кормящих матерей было предусмотрено а-а-а-агромнейшее, по-социалистически гуманное послабление: им давалось в течение дня два перерыва по полчаса на кормление ребёнка (естественно, без снижения нормы выработки). Как вспоминала мать, она делала соску из внутренней части луковицы (посмотрите: действительно по форме как соска!).
Туда она помещала в тряпочке «жёванку» — жёваный хлеб с сахаром. Самое трудное было в этом процессе — не проглотить сахар. Его доставали, покупали, выменивали (на что?!!) отдельно от пайка. Видимо, с этим луком я и получил ту свою ударную дозу витаминов и прочих иммунитетов.
Вот уже шестьдесят лет я ни разу не болел гриппом. Ходить «недоносок» начал в неполных восемь месяцев, ибо нужда заставляла, так было нужно. Очень трудно прятаться не умеющему ходить!
Чтобы иметь возможность чаще кормить меня, и вообще — чтобы был под присмотром материнских глаз, мать научилась носить меня от лазарета к теплицам и обратно под юбкой, где я, ловко обхватив материнскую ляжку и прижавшись к ней до полного слияния, впервые вышел в большой мир. Для этого мать предприняла целую тактическую операцию с умышленным повреждением ноги (тоже рисковое дело), чтобы окружающие привыкали к её хромой походке и потом не обращали на неё внимания. Так и приобрёл я своё самое надёжное и безопасное в мире убежище, куда ковылял, а потом уже и бегал прятаться при малейшем шухере. Сначала в теплице, потом в женском бараке, потом и на территории лагеря, куда детям вход был закрыт.
Выпускали нас с матерью на волю в сентябре (снова сентябрь!) 1956 года по амнистии… пятьдесят пятого года к десятилетию Победы. Почти полтора года после приказа об амнистии важные дяди в погонах решали, стоит ли давать свободу столь опасным преступникам. Однако — «учитывая наличие троих несовершеннолетних детей, ходатайство мужа, реабилитированного и с возвращённой наградой, учитывая личное искреннее раскаяние осуждённой…» Навстречу отцу, примчавшемуся встречать нас на выпрошенном у начальства грузовике, мать гордо вывела за ручку живого и здорового меня!!! Услыхав слова матери: «Беги, вон папка тебя ждёт!», увидев перед собой рыжую, кудрявую, оскалившуюся от уха до уха улыбающуюся и незнакомую морду, я гордо крикнул: «А …уй тебе!!!» — и ловко нырнул под материнскую юбку, изо всех сил вцепившись в родную ляжку. (Много я потом имел неприятностей в детском саду по поводу моего специфического лексикона.)
По случаю радостного для семьи воссоединения вечером был приглашён фотограф. Сёстры были наряжены в праздничные платья. Старшая сестра (круглая отличница) ни за что не хотела фотографироваться без пионерского галстука, чем сильно обидела младшую, которую в пионеры не приняли по причине наличия матери-уголовницы. «Вот если бы хотя бы училась как старшая…» Так нас и запечатлели на первой в нашей семейной истории семейной фотографии.
Младшая из сестёр крепко держала меня за руку, старшая удерживала на месте за плечо, так как я всё время норовил спрятаться… ну, вы уже знаете куда. Я вообще не понимал, что происходит вокруг, кто эти люди, потому и получился таким малость воинственным, готовым в любой миг оскалиться и постоять за себя. Что и продемонстрировал в первый же вечер и сёстрам, и отцу, покусав их при попытках вытащить… ну, вы уже знаете откуда.
А потом было моё долгое привыкание — к отцу, к сёстрам, к семье, к дому, к соседям, к улице и детскому саду, к отсутствию колючей проволоки и возможности бегать где вздумается, даже к ручью в конце улицы, по которому так классно было пускать кораблики из сосновой коры, к каменно замороженным яблокам к Новому году, к прилипающим к зубам ирискам… и снова к отцу… Мы же теперь жили вместе, под одной крышей. Он мне уже начинал нравиться, хоть и напоминал чем-то того рыжего мордовского вертухая из зоновского лазарета.
И вот… это страшное неожиданное пробуждение от грохота железного чудовища на перроне соликамского вокзала.
Разве выяснить теперь, по какой причине наша обретшая покой семья сменила райцентр Ныроб на посёлок Пелес, только начавшийся строиться на месте одной из зон Вятлага, в самом центре известных в зэковских кругах «вятских лесоповалов»? Переезжали и вновь… разъединялись. Девочкам надо было учиться дальше, а в посёлке только-только организовали начальную школу.
Поэтому их отвезли учиться на родину отца и матери и пристроили в райцентре к каким-то родственникам. Здесь я наконец-то признал право отца командовать мной и, пойдя в школу, отучился прятаться под мамкиной юбкой. Здесь мы имели собственный новенький трёхкомнатный дом с двумя печками, огород при доме и туалет в огороде. Наш собственный туалет, на нашу семью! Это не многоочковое зловонное дырявое строение при бараке. Здесь я приобрёл друзей на всю мою оставшуюся жизнь. Здесь мы прожили почти пять лет счастливой спокойной семейной жизни.
За это время старшая из сестёр закончила десятилетку и получала повышенную «ленинскую стипендию» в Кировском пединституте. А младшая, закончив после школы какие-то курсы, уже и замуж вышла и работала здесь же, в бухгалтерии леспромхоза. Нормально так мы жили, дружно и счастливо, как и сотни других семей в посёлке. Отец, несмотря на — уже из пластмассы — протез, ловко гонял на работу в свой У на велике: бухгалтеру ведь машина не положена, даже главному. Правда, очень скоро от велика пришлось отказаться. Ему всё чаще приходилось глушить водкой периодически повторяющиеся головные боли — последствие контузии. Постепенно за ним потянулась и мать. Причём всё чаще и чаще. До самой её смерти никому было невдомёк, что её мучили ещё более сильные боли — рак молочных желёз.
И вот… 31 января 1965 года матери не стало!!! Ещё через два месяца мне исполнилось уже одиннадцать лет. И остались мы с отцом — бобыль да сирота… И была у нас с ним возможность сплотиться — так нет же… Беда ведь не волк, в одиночку не ходит.
Своего кладбища тогда в леспромхозе не было, и отец (и я при нём) погрузил гроб с телом матери в холодный тамбур последнего вагона раз в сутки проходящего поезда. Через сто пять километров мы разгрузили его в посёлке Лесном, командном пункте Вятлага. Там, на кладбище неподалёку от вокзала, мы и похоронили мою мать. На сороковой день мы вновь приехали туда, везя в тамбуре же четыре пакета штакетника и заготовки для деревянного креста. И вот только после этого отец запил уже по-чёрному. Основательно и беспрерывно.
Полгода почти я разыскивал пьяного отца по пути с работы. Привозил домой сначала на саночках, потом на тележке. Дома раздевал, снимал протез, разбинтовывал культю. Потом стирал затвердевшие от ссохшейся крови бинты и зассанные брюки отца. А вчерашние, чистые и постиранные, гладил и скатывал бинты рулончиком. А иногда делал это и по ночам, забегавшись с друзьями на улице. Я ведь был мальчишка, и мне было только одиннадцать!!!
Не знаю, какой документ отец подписал в пьяном угаре, судя по тому, что ни денег, ни особого достатка у него в доме не было до самой смерти, те деньги достались кому-то более пронырливому. А мы новый, 1966 год (и года не минуло после смерти матери!) встречали врозь: он — где-то в зоне под Соликамском, я — неподалёку, в детдоме № 1 города Берёзово. Ну естественно, в Пермской области! Уж это как повелось у нас!
Хлебнули же лиха детдомовские воспитатели со мной. За неполные два года там я совершил не менее десятка побегов! Вместе с тем все годы учёбы даже четвёрка в моём дневнике была исключительной редкостью. Чёрт знает, как я умудрялся учиться на круглые пятёрки, практически никогда не уча домашние задания. Разве что письменные упражнения. Практически все мои побеги, за исключением первых двух — во Вьетнам и в Китай, заканчивались в доме. Лишь однажды я попробовал добраться до отца, но был жестоко напуган лагерной охраной, проведя сутки в карцере (а для острастки!). Во Вьетнаме я собирался наказать наглых американцев и помочь маленьким азиатам отстоять свою страну, а в Китай рвался побеседовать один на один с председателем Мао: а чего эти гады воробьёв со скворцами уничтожили?!
Наконец старшая сестра, закончившая свой пединститут и приехавшая преподавать в нашу школу, организовала от педколлектива школы какое-то там ходатайство, и они взяли надо мной какое-то там коллективное опекунство, заключавшееся в том, что каждый вечер кто-то из них приходил вечером ко мне в дом поинтересоваться, чем я питаюсь и выучил ли уроки.
«Чего-то сластит твоя тушёная картошка».— «Да немного подмёрзла, недоглядел».
А на самом деле сластило мясо: бéлки там были, белки, тушенные с картошкой. Зайцы, куропатки и рябчики не сластили.
Где-то на третьем курсе техникума отца выпустили опять же по амнистии: двадцатипятилетие Победы! И он вернулся туда, откуда и ушёл сражаться за эту победу,— в районное село, где был военкомат, давший ему путёвку… Путёвку к контузии, к ранению, к лагерям…
Волосы уже белые, но всё ещё вьются…
Меня же закрутила жизнь по просторам нашей страны. Техникум. Защита Родины… Нет, не так: страны!
Работа, семья (уже моя собственная семья!!!), дети… Лишь трижды за последующие годы я виделся с отцом. Сначала привёз показать ему его внука в отпуск. И потом дважды — проездом, в командировку в столицу. Так мы и не посидели вдвоём, не поговорили как отец и сын. А в октябре девяносто первого отца не стало. Я был в Хабаровске, на преддипломной сессии, где получал второе высшее образование, когда старшая сестра сообщила мне об этом. Так и доконала его та самая контузия. Ему и операции на голове до этого делали… Одним словом, не смог я присутствовать на похоронах. Всё откладывал на потом: младшего в школу, старшего в институт, перестройка, ликвидация геологии, поиски работы, дальнобойщик, экономист, главный бухгалтер, сварщик, дефолт, переезд в Сибирь, устройство в Сибири… Но с каждым днём меня всё неодолимей тянуло туда, где прошли наши самые счастливые семейные годы, в мой леспромхоз и на могилу к отцу. И до того мне стало невмоготу терпеть, что, бросив всё, приехав чуть дальше Сыктывкара к своему другу и брату Мишке (его отец был похоронен рядом с моей матерью), мы по бездорожью, по полуразобранным бетонкам, по разобранной железнодорожной насыпи добрались до нашего Пелеса!
Побывали и прибрались на могилах…
Посидели на развалинах своих домов…
Привезли с собой по мешочку землицы…
А к отцу мы поехали со старшей сестрой, заслуженной учительницей … Самое главное, как оказалось, мы, несмотря ни на что, очень нежно любили друг друга, и у нас была — да, была — счастливая семья!
И что если бы не война… то, возможно, ничего бы этого и не было…
Р. S. Не так давно, зайдя в соцсетях в группу «Ныроб», я увидел свежевыложенные фотографии, на одной из которых узнал себя. Никогда у меня не было этой фотографии. Фотку разместила моя бывшая соседка по дому и по нарам. Вот она, вторая в правом ряду, и вон он я, третий в среднем ряду. Я и смотрю на неё.
Оказывается, у нас у обоих одна «малая родина» — п/я 319. Потом мы с ней жили на одной улице и ходили в один детский садик. Они уехали из Ныроба на следующий год после нас. Уехали в Казахстан, где она стала заслуженной артисткой республики, очень рано, в сорок пять лет, вышедшей на пенсию. Такие они — балерины…
Она сейчас у меня в друзьях в «Одноклассниках». Что с того, что не привелось вместе учиться? Зато от рыжего мордовского вертухая прятались под одним крыльцом. Но он всё же иногда ловил нас и разламывал одну печенюшку на двоих.
И как-то в разговоре с ней мы решили, что тоже можем считать себя победителями, как наши отцы и матери. Они победили врага, мы — победили судьбу, выжив назло ей!!!