Маленькая повесть для мамочки
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2015
Мама возвращается
Мама была строгая и энергичная. Очень. И до онемения обожаемая! Когда она поздно вечером возвращалась из очередной командировки, её дочь уже засыпала, лелея мысль о том, что утром, когда она проснётся, мама будет дома! И тут случалось чудо! В сон вдруг вплетался мамин запах, с которым в тёмную тёплую комнату входили прохлада и влага осенней или зимней улицы. Не снимая плаща или шубы, мама тихо прокрадывалась к дочкиной кровати, засовывала руку под одеяло и щекотала ей пятку. Дочка вскакивала с криком: «Мамочка приехала!» — и обнимала холодную шубу, зарывалась в её вкусно и незабываемо пахнущий морозом искусственный мех. Девочка засыпала совершенно счастливой или… не очень, если строгая мама сразу спрашивала: «Какие отметки в школе получила?» Отметки часто были такие, о которых мамам не докладывают с разбега. Потому что дочка всё время мечтала на уроках, чаще всего о маме, о том, как они поедут в воскресенье на лыжах в парк за железной дорогой или отправятся на автобусе в лес за грибами… Короче, ловила ворон и плохие отметки. Тогда от маминого вопроса холодел копчик. Поскольку порадовать маму было нечем, дочка умолкала и ложилась обратно в постель. Мама говорила: «Ну, спи…» — и уходила заниматься своими делами. Дочка засыпала не сразу, переживала, что огорчила маму… Но, конечно, бывало и гораздо веселее! Мама всегда привозила гостинцы и подарки! Если она возвращалась из Москвы, то на кухонном столе оказывались недорогие, но необычные и непривычные для повседневной жизни продукты. Таких в их провинциальном городе не водилось. Ароматный бородинский хлеб, сухие ржаные хлебцы, несказанно вкусно пахнущий кофе с сухим молоком в железной банке. Какие-то удивительные желе и какао со сгущёнкой в больших тюбиках, похожих на те, с зубной пастой, что лежали в ванной. Колбасный хлеб — кто не знает, это такая сильно пахнущая чесноком мясная буханочка. Иногда она привозила картофельные чипсы, но дочка их не любила. И обязательный антрацитно блестящий пакет рассыпного чая «Бодрость» — мама пила только хороший и страшно крепкий чай. И вот они заваривали душистый густой чай, нарезали бородинский и колбасный хлеб и завтракали. Утро в такие дни обязательно было солнечным, даже если солнца на небе не было…
Грузовик и не только
Однажды мама из командировки привезла большущий железный грузовик. Когда она вошла в комнату дочки, та, как обычно, уже спала, но мама разбудила её, и это было верное решение. Выпрыгнув из постели и потискав маму, дочка восхищённо выдохнула: «Ух ты!» — и принялась крутить все крутящиеся детали грузовика. У волшебной игрушечной машины открывались дверцы кабины, с помощью специального рычажка поднимался кузов. Колёса были настоящие, резиновые, а не пластмассовые, как у других машинок, которыми играла дочка. Мама строго разрешила поиграть полчасика и ложиться спать. Через полчаса, уже за полночь, дочка засыпала со счастливой улыбкой на лице.
В другие приезды мама привозила для неё оловянных солдатиков, хоккейную клюшку, чёрные мужские коньки, настольный хоккей, плюшевых медведей и зайцев, набор фломастеров, краски и настоящие беличьи кисточки, коробки шикарного двенадцатицветного пластилина. А почему мама никогда не привозила девочке кукол? — спросите вы. А потому что дочка не играла в глупые девчоночьи игры! Кукол она ненавидела. И одной такой пластмассовой дуре, пищащей «ма-а-а-а-ама» и закрывающей глаза, выдрала её жёсткие пластмассовые ресницы. Глаза куклы, лишённые сдерживающего ресничного фактора, закатились. Наверное, кукла умерла. Тогда дочка содрала с неё синее ситцевое платье и обнаружила на спине круглую дыру, в которую было вставлено странное устройство с множеством мелких дырочек. Дочка пошевелила бесстыдно оголённую куклу, и устройство выдало мерзкий вопль «ма-а-а-а-ама». Ножницами, отвёртками, гвоздём и с помощью прочих металлических предметов девочке удалось выколупать из спины орущее приспособление. После этого она пошевелила куклу. Кукла молчала — видимо, скончалась окончательно. Больше она была никому не интересна.
Но не нужно думать, что девочка была конченой садисткой. Всё, что «нормальные девочки» проделывают с куклами, она проделывала с плюшевыми зверятами, которых у неё было много и которых, в отличие от изначально мёртвых, холодных пластмассовых кукол, она любила. Своих трёх медведей, жёлтого зайца, длиннолапую собаку, большеголового облезшего тигрёнка — с ним, в своём далёком детстве, играла ещё мамочка — девочка кормила, укладывала спать, одевала, причёсывала и учила в школе. Как-то мама привезла ей восхитительный набор игрушечной школьной мебели. Это были три парты старорежимного образца, когда лавочка и стол составляют единое целое, каждая размером с обувную коробку, столик учителя, стулик к нему и настоящая фанерная зелёная доска на ножках. На ней очень удобно было писать мелом. Где только обожаемая мама всё это взяла?!
Мысль материальна
Но главным подарком всегда была книга. Потому что мама работала журналистом и писателем. И далёкий папа, которого девочка никогда не видела, тоже был писателем… И сама она, логично же, должна была вырасти писателем. Мама всё время печатала на машинке и хранила в белых картонных папках с верёвочными завязками свои мысли. Поэтому мысль для девочки была абсолютно материальна. Каждая из них выглядела как лист желтоватой газетной бумаги, испещрённый твёрдым, с резкими энергичными буквами, почерком. Строки на листке, в его начале располагаясь горизонтально, постепенно возносились своими гордыми хвостами вверх. Всё выше, выше, пока вообще не вылезали вбок и не писались поперёк всего направления текста. Иногда мысли были отпечатаны на машинке, и хотя строки здесь были ровными, буковка к буковке, без маминого стремящегося к непостижимым высотам почерка они словно бы спали.
Трогать папки и машинку было категорически нельзя. Но иногда попечатать всё-таки разрешалось, под строгим маминым присмотром. Поэтому годам к шести дочка уже тыкала одним пальцем в буквы и просила дать ей блокнот и карандаш для записи мыслей. Мысли дочки были такими: «Росла берёза у пруда. Выросла и стала большой берёзой»; «Заяц грыз морковь. Подошла мама и сказала: „Может, хватит грызть морковь?“»… К этому возрасту она уже умела читать и, как видите, писать, и мама побыстрее отдала дочку в школу, чтобы та не болталась без дела. По этой же причине она записала её сразу в несколько секций и кружков. Тогда пустого времени для болтания просто не оставалось.
Когда мама работала, то есть с сосредоточенно-неприступным выражением на лице печатала свои мысли, а дочка по досадному недоразумению в это время не была в школе, на каком либо из кружков или хотя бы не гуляла на улице, она должна была либо тихо читать, либо рисовать или лепить из пластилина, либо заниматься ещё чем-то полезным вроде стирки прокипячённых носовых платков, но только не мешать маме. Оно и понятно: жили мама с дочкой в однокомнатной хрущёвке. По-настоящему уединиться в таком жилище было просто невозможно.
Гранки
Два раза в неделю, вечером, они ходили к маме на работу «вычитывать гранки». Каждый такой поход становился для дочки волшебным приключением. В полутёмных кабинетах и коридорах редакции завораживающе пахло свежими газетами, стояли фикусы в кадках, по спускающимся через все четыре этажа узким трубам с грохотом падали «снаряды» с теми самыми волшебными гранками, а суровая пожилая машинистка тётя Галя, беспрестанно пыхая «беломориной», со скоростью пулемёта строчила по буквам старинной печатной машинки. Ещё в редакционных кабинетах были удивительные двери с верхней частью из непрозрачного ребристого стекла. Прогуливаясь по тихим душным коридорам, девочка останавливалась у каждой и прислушивалась — есть кто за дверью или нет. И в этот момент за стеклом вдруг шевелилось что-то тёмное, большое, кашляло или неожиданно заговаривало с кем-то басом. Девочку ветром сдувало от двери. С бьющимся сердцем она выскакивала на прокуренную лестницу, где всегда кто-нибудь стоял и задумчиво дымил невкусной папиросой. Иногда там, окутанная сизым облаком табачного дыма, стояла худая высокая тётенька. У тётеньки был страшный косой глаз. Он смотрел куда-то в потолок, в то время как другой, прямой, глаз сверлил девочку. Та была уверена: эта тётенька — злая волшебница, которая может своим глазом превратить её в лягушку или в дерево. Хотя… прямой глаз почему-то всегда улыбался. И девочка не знала, как поступить: убежать ли к тем, кто шевелится за дверями, или ждать, пока тебя заколдуют.
Пока мама вычитывала гранки — длинные газетные листы, быстрым точным движением внося в них какие-то пометки, дочка сидела рядом и рисовала на таких же огромных листах всё, что взбредёт в голову. Часто она тут же и засыпала, уткнувшись лицом в рассыпанные фломастеры. Потом мама осторожно будила её, и они шли по ночной уже улице домой. Дочка ёжилась спросонья и иногда спотыкалась, едва не падая, потому что продолжала спать на ходу. Но мама крепко держала её за руку и уговаривала дойти до тёплой мягкой постельки.
Дядя Волк
Иногда из редакции к ним в хрущёвку приходил большой, неуклюжий, густо пахнущий мужчиной мамин знакомый. Дочка тогда не понимала, что так пахнет мужчина, и запах этот ей очень не нравился. Чужой был запах. Называла она его «дядя Волк» за то, что, пытаясь развлечь ребёнка, он шуточно рычал. Ну вот так он пытался наладить контакт с девочкой, которой — он же понимал это — не нравился. Как-то ничего другого ему придумать не удавалось, он смущался и очень неловко себя чувствовал. А девочка не хотела, чтобы он к ним ходил, и однажды подошла к дяде Волку и угостила его конфетой. Парадокс, скажете вы? Или подумаете, что конфета была отравлена? Близко к тому. Но где шестилетнему ребёнку яд-то достать? Поэтому ушлая девочка слепила конфету из пластилина, причём самые крутые цвета для этого выбрала — чёрный и синий. Представляете, какая вкусная конфета вышла? Завернула её в фантик и дала страшному рычащему дяде. Дядя обрадовался: вот, мол, отношения теплеют! А когда развернул, то по-настоящему обиделся. По крайней мере, так показалось девочке… Больше дядя Волк к ним не приходил. За конфету мама долго, невыносимо долго стыдила дочь. Она сказала много не очень понятных для девочки слов: «унизила», «оскорбила», «отвадила». Понятные тоже говорила: «жестокая», «злая», «нехорошая». Девочка стояла в углу, и обидные слёзы текли по её пухлым щёчкам. Как было объяснить маме, что дядя Волк сам нехороший?
Когда девочка выросла и стала женщиной, она узнала, как иногда специфично пахнут мужчины, что большие и неуклюжие из них как раз бывают самыми добрыми, что дядя Волк, в общем-то, любил её маму и, в общем-то, мог развлекать девочку своим совсем не страшным рычанием ещё долгое время. Ей стало очень стыдно за себя маленькую. Впрочем, если бы мама захотела, чтобы дядя Волк жил с ними, он бы жил с ними. Ведь мама была строгая и обожаемая. Видимо, дело не только в пластилиновой конфете.
Мама делает «ласточку»
Но мама не всегда была такой серьёзной и строгой. Если измерять в процентном соотношении, то, наверное, девяносто три процента к семи… ну ладно, к восьми процентам. Так вот, когда случались эти восемь процентов, мама могла запеть «ля-ля-ля» и задрать «ласточкой» ногу. А могла ещё и сесть на шпагат! Ой-ёй! В такие крайне неожиданные моменты дочка как-то напрягалась и говорила: «Мама, ты же взрослая тётенька! Как ты можешь ноги задирать?» — «Вот дорастёшь до моих лет — поймёшь!» — неизменно отвечала мама. Но как-то тускнела, строжела и садилась за печатную машинку. А иногда шла на кухню чистить картошку. Чистила она её задумчиво и слишком старательно. Несмотря на эпитеты «жестокая», «злая» и «нехорошая», девочка в душе была очень добрым, жалостливым и чувствительным ребёнком. Если мама шла задумчиво чистить картошку, дочка за неё переживала, чувствовала, что что-то не так, но пока не понимала. Она же тогда ещё не дожила до маминых тридцати двух лет…
«Лыжню!»
В юности мама занималась лыжным спортом, поэтому она так здорово делала «ласточку» и садилась на шпагат. Любовь к лыжам не угасала, и мама старалась её прививать и дочке. Чудесной зимней порой, едва ли не каждый выходной, они вставали пораньше, надевали шерстяные костюмы и носки, вкусно пахнущие кожаные ботинки, брали деревянные лыжи и алюминиевые палки к ним и шли по городу. Сначала до железнодорожного вокзала, потом через высокий железнодорожный мост, мимо дымящего и парящего вагонного депо, где «лечились паровозики». Спустившись с моста, они словно попадали в другой город: улицы здесь были пустынными, по ним почти не ходили люди, ездили редкие машины и автобусы с незнакомыми номерами, застроены они были двухэтажными деревянными домами и сарайками. Этот отрезок пути девочке не нравился. Но вот деревянные дома оставались позади. Мама и дочка быстро пересекали заброшенный стадион, и перед ними открывалось белоснежное поле с чёткой лыжнёй, прочерченной до дальнего, темнеющего высокими елями лесопарка, куда устремлялись резвые фигурки многочисленных лыжников. В те времена не подозревавшие о грядущей технологической революции, в большинстве своём имевшие в квартирах лишь чёрно-белые небольшие телевизоры, где показывались всего две программы, люди проводили выходные с пользой для здоровья. Поэтому зимний лесопарк за городом по воскресеньям просто кишел народом. Жители отправлялись туда на целый день, на лыжах и с санками, с детьми и собаками, надев рюкзаки, в которых лежали термоса и бутерброды. Пожилые пары или спортивные старушки-подружки неторопливо скользили по отлично наезженной лыжне среди деревьев. Малышня, под наблюдением родителей, на санках и коротких детских лыжах каталась с невысоких пологих берегов замёрзшей лесной речушки. Молодёжь, тогда ещё не знавшая слова «экстремал», лихо съезжала с высоченных горок в глубокие овраги. Самые отчаянные прыгали с естественных, созданных зимним лесным ландшафтом трамплинов. У девочки дух захватывало от их завораживающих полётов. Она мечтала сама так прыгнуть, но пока боялась. К тому же мама вообще смотрела на это с ужасом, предпочитая тихие лыжные прогулки в стиле пожилых лыжников. Хохот, весёлые крики, детский плач, лай, вороний гвалт будили застывшие в дрёме деревья. Стремившаяся к тишине мама уводила дочку за собой по лыжне глубже в лес. Когда он кончался, они долго неторопливо кружили по дальним полям, по перелескам. Собирали для поделок еловые шишки, ольховые веточки. Ломали замёрзшие сосновые лапы, чтобы принести их домой, где они оттают и заблагоухают смолисто. Разрумянившиеся, усталые и счастливые возвращались они в свою маленькую квартиру и убирали лыжи в тесную кладовку до следующего воскресенья. Быстро жарили картошку, доставали купленные по пути квашеную капусту и солёные огурцы. Аппетитно ужинали, вспоминая прожитый день. После этого дочка засыпала, а мама из последних сил собирала вещи в очередную командировку. В квартире гас свет. В темноте сосновые ветки пахли сильнее. Утром, уже полностью одетая, с сумкой в руках, мама рано будила дочку и просила закрыть за собой дверь. Она знала, что та теперь точно не уснёт, а значит, не проспит школу.
Подосиновик
Летом на лыжах не покатаешься. Зато можно взять корзинки и ехать на автобусе в лес за грибами! Девочка даже не знала, что она больше любит — зимние лыжные прогулки или летние лесные. Поплутав по городским улицам, автобус выезжал на шоссе. Широкие поля, засаженные капустой или свёклой, незнакомые деревни, березняки и ельники мелькали за окном надсадно гудящего транспортного средства. Иногда он останавливался, со змеиным шипом открывал дверь, кто-то из пассажиров выходил, кто-то, наоборот, садился. Обычно это были бабушки в платках, простеньких платьях и болоньевых плащиках. Изредка — молодой парень в полурасстёгнутой рубахе, джинсах и кедах. Если в автобус вдруг входила мамаша с дитём, девочка пристально и ревностно рассматривала «конкурента». Добрые деревенские старушки, завидев ребёнка, почти всегда протягивали ему конфетку в замызганном фантике. Поэтому, пока ребёнок — то есть она — в автобусе был один, все конфеты сосредотачивались у него. Если же детей становилось много, ей сладкого могло и не достаться. А от мамочки конфеты не дождёшься! Особенно шоколадной. Потому что «глазки болят». Поэтому дома у них конфеты никогда не водились, а если кто-то дарил коробочку или на Новый год выдавали бумажный пакет со сладостями, мама его сразу конфисковывала и отмеряла строго по одной на день. Но однажды, по недосмотру, дочке досталась-таки целая коробка конфет!
Они ходили в гости к весёлой и очень доброй тёте со смешной фамилией Баян. Был День Победы. Девочка в честь большого праздника надела настоящую армейскую пилотку. Собравшиеся гости похвалили её, накормили всякой вкуснятиной, и кто-то сунул ей ту коробку, на крышке которой были нарисованы красные гвозди́ки. Майская теплынь звала гулять, к тому же ребята во дворе затеяли игру в «войнушку». Как же она, да в пилотке, останется в стороне! Прихватив, под предлогом того, чтобы угостить ребят, конфеты, она отправилась в «настоящий окоп» — под окном квартиры тёти Баян была разрыта канава. Из деревянных пистолетов и автоматов, в которые мгновенно превратились обычные ветки, они отстреливались из окопа-канавы, кидали гранаты-камни во «фрицев», которые расположились в канаве напротив. Бойцов «Красной армии» было четверо, «фрицев» — трое. Каждого подбитого противника «красноармейцы» отмечали съеденной конфетой. «Фрицы» закончились быстрее, чем лакомство. Коробка была большая и набита битком. Это вам не современные «Ассорти», где пластиковой прослойки больше, чем самих конфет. Подбитые «фрицы» орали из своего окопа, чтобы им тоже оставили. Но какой же настоящий русский солдат уступит врагу?! Поэтому конфеты были съедены за несколько минут. Под конец ими уже давились и кидались, хотелось пить. Идти за водой домой было лень. К тому же раненые всегда мучаются жаждой! Вот и мучились… пока совсем плохо не стало… заболел живот, по-настоящему, не по-игрушечному, потом голова, потом вырвало… За это время местные ребятишки переругались между собой, подрались, тоже уже по правде, и куда-то убежали. А «раненая» девочка в пилотке осталась лежать на дне окопа, держась за живот и издавая стоны. Её никто не слышал, потому что из открытого окна квартиры тёти Баян громко звучали баян и залихватская песня. Хозяйка, девушкой прошедшая фронт и лишившаяся обеих ног, отмечала самый дорогой для неё праздник… Девочку, конечно, хватились, нашли, привели. Тётя Баян, отбросив свой баян, страшно переживала и оставляла ночевать у себя. Но мама повезла дочку домой, по пути приговаривая, что та наелась конфет на всю оставшуюся жизнь. Девочка тоже так считала…
Минут через сорок автобус останавливался у шлагбаума воинской части, расположенной в лесу. Мама любила ездить за грибами именно сюда, в сосновый бор, в котором росли белые и подосиновики, краснела на кустиках брусника, а на опушке толпились нагретые солнцем маслята. Может быть, молодая красивая мама ездила к воинской части и ещё с некоторой целью, но дочери она об этом, разумеется, не докладывала. Главное, что в этом лесу невозможно было заблудиться: как ни кружи — всё равно выйдешь. Либо к шоссе, либо к солдатам.
Бор, пронизанный солнечными лучами, был щедр и гостеприимен. Над каждым найденным грибом девочка издавала радостный визг и орала: «Мамочка! Иди посмотри какой!!!» Мамочка откликалась, хвалила, но, разумеется, не бежала на бессмысленный зов. «Ну мамочка! Ты такого никогда не видела!» — «Дома покажешь»,— спокойно парировала та. «Дома я его не найду из других! Ну мамочка-а-а!!!» И так каждые две-три минуты, потому что грибов было много. Как-то они забрели в низину, поросшую осокой. Мама нашла большой трухлявый пень, сплошь поросший брусникой, и принялась объедать ягоды. А ягоды мама собирала дочиста, после неё делать на ягоднике было нечего. Дочка кислую бруснику не любила, она стояла около и смотрела по сторонам — и вдруг увидела: перед самым маминым носом, около пня, среди брусничника рос огромный рыжий подосиновик. Ах, даже дыхание остановилось! Шляпа — как сковородка, на которой мама жарит картошку! «Мамочка! Смотри, какой подосиновик!» — «Где?» — «Да вот же!» — нетерпеливо воскликнула дочь. «Да где?» — хлопала глазами мама, продолжая поедать ягоды. Рука её срывала алые кисти просто в сантиметре от гриба, но мама действительно его не видела! А дочка видела! Видела то, чего не видела мама! «Да мама-а-а!!! Да вот же он!!!» — «Да ну где?! Что ты меня обманываешь?!» — «Ну неужели же ты не видишь?!!» — «Не вижу! — начала сердиться мама.— Где?!» Тут уже дочка не выдержала, перелезла через пень, под мамину ругань сминая спелую бруснику, и раздвинула зелёные кустики. По-лисьи рыжий подосиновик подмигнул им. «Ну ты ваще, мамочка! Вот ведь, ты прямо на него смотрела!» — резюмировала дочь. Мама достала ножик и, старательно расправив вокруг толстой ножки гриба мох, торжественно срезала его. «Давай не будем его разрезать?» — попросила дочка. «А вдруг он червивый?» — «Ну нет, пожалуйста-а-а! Пусть он до дома такой доедет! Чтобы тётя Нина его нарисовала!» На такой аргумент мама не могла не согласиться.
Всю обратную дорогу дочка теребила её, в сотый раз спрашивая: «А здоровско, что я его нашла?.. А ты не видела! А ты правда его не видела? Или притворялась, чтобы дочку порадовать?.. Дай посмотреть! Дай потрогать!» В конце концов мама заткнула дочь яблоком.
Мамина знакомая художница тётя Нина действительно пришла к ним в гости в этот вечер и зарисовала, как мама с дочкой сидят на крохотной кухне и чистят грибы. А на переднем плане лежит огромный подосиновик с толстой ножкой.
Генеральная уборка
Дочка очень любила, когда мама была дома и они что-нибудь делали вместе. Например, генеральную уборку. Они обе надевали фартуки и платки на голову, брали в руки тазики с тёплой водой и тряпки. Пока мама протирала плафоны люстры, столы и тумбочки, вытряхивала с балкона покрывала, мыла окна, а затем и полы, дочке было поручено протирать от пыли книги, стоящие на высоченном и длиннющем стеллаже. Стеллаж этот почти целиком занимал одну стену в их квартирке. Конечно, девочка протирала только те книги, до которых могла дотянуться. «Мама, неужели ты прочитала все эти книжки?» — восхищённо спрашивала дочка. «Почти,— сухо отвечала мама.— Ты тряпку как следует отжимай, а то все книги мокрые будут».— «Я, наверное, никогда не смогу столько прочитать…» — вздыхала дочка. «Вот доживёшь до моих лет…» — начинала мама. Но тут в открытое окно залетал суровый шмель, он летал по комнате с гудением тяжёлого бомбардировщика, пока мама не выгоняла его с помощью полотенца обратно. Сияло майское солнце, на дряхлом тополе, что рос у них под окном, проклёвывались липкие пахучие листочки, а на прогретом тёплыми лучами берегу текущей около дома речки распускались желторотые пушистые цветочки мать-и-мачехи. После уборки дочка всегда бежала собирать маленький букетик и приносила его маме. Мама ставила букетик в стаканчик. В чисто вымытой квартире по-настоящему пахло весной. Жаль, что генеральная уборка случалась только раз в году.
Зато гораздо чаще, примерно раз в месяц, дочке поручалась стирка. Когда дома не оставалось свежих белых воротничков и манжет для школьной формы, когда кончались носовые платки, мама складывала грязные в небольшую алюминиевую кастрюльку, наливала воду, засыпала порошок и ставила на плиту кипятить. Дальше она шла печатать, а девочке поручалось сторожить платки, чтобы они не убежали. Смешно! Как могли убежать платки?! Без ног, да ещё и в закрытую дверь! Обычно через полторы минуты ей надоедало ждать, когда же неароматное варево закипит, и она приступала к поиску сладостей. Девочка медленно и, как ей казалось, очень-очень тихо открывала дверцу буфета, за которой стояла вазочка с вареньем. Но мама из комнаты кричала: «Я всё вижу!» Дочка каждый раз поражалась маминым способностям видеть сквозь стену. Но обычно в этот момент за спиной шипело: платки всё-таки вырывались на волю из горячей воды. Девочка бросалась дуть на пенное облако, поднявшееся над кастрюлькой. Оно недовольно оседало, но огонь уже был залит убежавшей водой, пахло газом, и мама грозно стояла за спиной… Она выпроваживала нерадивое дитя с кухни, вытирала плиту и продолжала кипячение сама.
Когда «суп» из платков или манжет остывал, девочка должна была прополоскать прокипячённые тряпочки под струёй воды, отжать и даже погладить! Она с отвращением вынимала из склизкого «бульона» платочек, на котором явными мокро-белёсыми пятнами обозначались бывшие её же собственные сопли. Бр-р-р-р! Её почти тошнило, но она быстро совала тряпочку под струю тёплой воды, и — о чудо! — вся пакость отлично смывалась! Раз за разом девочка становилась опытнее в стирке и хитрее — просто выливала варево на дно ванны и пичкала там, поливая душем. В процессе она размышляла о том, какое это отвратительное дело — стирка: как только мама стирает трусы и колготки?
Воротнички и манжеты были не такие противные. Но зато их нужно было гладить! Девочка боялась тяжёлого горячего утюга. Хотя был и весёлый момент в этом деле: влажные воротнички смешно «пыхали» паром, когда к ним прикасалась его раскалённая подошва. Мама всегда присутствовала рядом, на всякий случай, но как-то, зазевавшись в телевизор, дочка поставила утюг себе на ладонь. В тот день, вместе с сильнейшим ожогом, она заимела ещё и фобию на всю жизнь: теперь даже на выключенный утюг смотрит с недоверием.
Исполнив повинность, дочка хвалилась перед мамой: «Смотри, как я здорово постирала и погладила!» — «Да. А отжимать так и не научилась,— гасила мама радость.— Весь пол забрызгала… и в ванной лужа…»
Она шла за тряпкой. Дочка тихо развешивала на батарее мокрое гладильное одеяло.
Потом мама признается, что ей очень противно было самой стирать носовые платки. К тому же — нелишний воспитательный процесс… Нынче и придумать такое невозможно: платки стали одноразовыми, бумажными. Они пахнут клубникой, яблоком, розами. Да и ручная стирка почти осталась в прошлом. Только утюг всё стоит в углу, пылится за ненадобностью и пугает своей «хронической раскалённостью». Ну и что, что вилка не в розетке?
Линька змеи
Воспитательный процесс на уборке и стирке не заканчивался. Мама старалась приучать дочь к ежедневному поддержанию порядка в доме. Надо сказать, что терпение у неё было стоическое. Несколько месяцев ушло на то, чтобы девочка начала аккуратно складывать снятые вещи. Обычно она стаскивала с себя колготки, свитерок, футболку, платье, юбку и горой сваливала всё это на стул. Мама, проходя мимо, роняла на голову дочери вопрос: «Это что за змея тут из шкуры вылезла?» Сравнение одежды, которую она только что сняла, со змеиной шкурой ввергало впечатлительную девочку в ужас. А что, если и правда вот сейчас из этих колготок вылезет змея? Вдруг она там притаилась? Девочка двумя пальцами осторожно приподнимала колготки и быстро-быстро вытряхивала и расправляла их. Змеи не было! Мама шутила!
Если девочка возвращалась с гулянки, вся потная и грязная от беготни и «экскурсий» по подвалам и стройкам, мама прямой наводкой отправляла её в ванную и заставляла отмывать глину с резиновых сапожек, сажу с рук и лица, вытряхивать песок и опилки из карманов курточки. Под неусыпным и методичным контролем дочка мыла руки, ноги, чистила зубы. Поскольку волосы у неё были длинные и густые, хорошенько промыть их самостоятельно она не могла, тут подключалась мамочка. Энергичными движениями она намыливала ребёнку голову и поливала её из душа почти кипятком. На крики дочки о том, что вода слишком горячая, мама, сунув руку под струи, невозмутимо отвечала: «Нисколько не горячая». Мама забывала, что чувствительность кожи рук и головы немного различается… Потом она ещё более энергично вытирала волосы дочери махровым полотенцем. Голова девочки при этом едва ли не отваливалась; во всяком случае, до сотрясения мозга было недалеко. Но и на этом мучения с волосами не заканчивались. Мама принималась расчёсывать их массажкой, больно дёргая и выдирая волосины. Дочка пищала, мама твёрдо говорила: «Терпи». Девочка терпела. Когда гигиенические процедуры были позади и, казалось бы, можно расслабиться, мама вопрошала: «Ты портфель собрала?» Она неустанно и мудро приучала дочь собирать вещи и учебники в школу с вечера, чтобы утром не тыкаться в полусне по углам и не нервничать. О, как бесконечно мама была права! О, как взрослая дочь благодарна ей за эту привычку! Но тогда… дочка начинала дуться и ныть. Пронять маму нытьём было невозможно. Она садилась за печатную машинку, отгораживаясь ею, словно глухой стеной. Правда, иногда, если дочка уж совсем донимала капризами, мама железным тоном произносила всего три слова, которые ставили всё на место: «Так! Мама работает». Ну что на это можно было возразить? Только самой заняться делом. Дочка садилась рисовать и застывала над чистым листком. «Ма-ам! А что мне нарисовать?» — « Крокодила…» — следовал неизменный ответ. «Я не умею крокодила».— «Учись». И дочка рисовала своего триста семьдесят второго зайца…
Какао на молоке
Мамочка не любила, да, в общем-то, и не умела готовить. Нет, она варила очень даже вкусный суп из пакетика с макаронами-звёздочками. Отлично жарила картошку с луком и разогревала столовские котлеты. Красиво нарезала селёдку вместе с косточками и кожей. Умело открывала консервные банки. И даже делала по воскресеньям настоящее какао на молоке! Ах, как всё это было бесподобно! Когда нагулявшаяся до одури и голодная как зверь дочка прибегала с улицы, ей, в принципе, было всё равно, что есть. Она за обе щёки уплетала синюю холодную картошку со сморщенным солёным огурцом и, как утверждают свидетели, показывала большой палец и радостно приговаривала при этом: «Во как моя мама готовит!» И попробовал бы кто-то возразить!
Зимой мама приносила дешёвые яблоки под названием «нестандарт». Целыми сетками! Яблоки эти были вкусные, крупные и сладкие, просто каждое из них было подпорчено с бочка. Мама мыла яблоки, вырезала гнилое, и они наворачивали их килограммами. Иногда мама покупала и ела какие-то совершенно невозможные вещи. Дочка стояла в стороне и с отвращением наблюдала, как та с аппетитом поедает страшно солёную вонючую брынзу, или молоки от селёдки, или похожий на сопли овсяный кисель, или жирнющую жареную скумбрию, или варёную морковку, или — о Боже! — варёное коровье вымя!!!!!!! Бр-р-р! А однажды мама принесла солёный арбуз! Дочка — как сказали бы сейчас — зависла. В её голове никак не сопоставлялся сладкий хрустящий арбуз с этим сморщенным кисло пахнущим сдувшимся зелёным мячиком. Но мама кушала, и всегда с большим аппетитом. Гораздо обиднее было, когда она приносила что-то совершенно незнакомое, но с виду не такое омерзительное и даже вкусно пахнущее. Но консервативная, как все дети в своих вкусах, дочка упорно отказывалась попробовать настойчиво предлагаемый мамой новый продукт. «Кончится — не проси»,— отрезáла мама, доедая вкусненькое. Дочка со страданием смотрела ей в рот, и когда в тарелке или в баночке оставалась ровно одна ложечка, выдыхала: «Ну ладно, дай попробую…» Мама протягивала ей остатки, которые неизменно оказывались очень даже сладки! «А-а, мамочка! Как вку-усно! Почему ты мне не дала-а?!» В ответ та только разводила руками.
Горчичники, картошка и другие методы лечения
Случались дни, когда неугомонная, крупная, шумная дочка вдруг притихала. Ох уж эта ангина! Три, а то и четыре раза в год она стабильно сваливала девочку в больную постель. Температура до бреда, боль в горле до слёз; если подняться и отправиться в туалет, в голове начинают стучать молоточки, а перед глазами расплываются радужные круги. Приходил врач, выписывал антибиотики, полоскание. Мама гоняла дочь к стакану с разведённой настойкой эвкалипта или календулы каждые полчаса, варила морс, кипятила молоко с маслом и мёдом. Пока держалась температура, на ночь, чтобы облегчить состояние, надевала ей на ноги холодные мокрые носки! Дочка орала в процессе, но голове становилось действительно легче. Никогда не страдающая отсутствием аппетита, девочка ничего не ела, только пила кисленькое… Если маме нужно было уйти по делам, она говорила дочке: «Сон лечит. Ты поспи, а когда проснёшься, я уже приду». И она приходила вечером и приносила то, что никогда бы не купила, будь дочка здорова: грецкие орехи в меду или банку клюквенного желе. Один раз она принесла так любимые дочкой сардельки! И девочка, уже шедшая на поправку, первый раз за неделю с аппетитом поела. «Как вкусно, мамочка! Никогда таких вкусных сарделек не ела!» А через пять минут её «выполоскало» в ванной… «Мамочка, прости! Как жалко сарделечки!» — плакал ребёнок. «Ерунда какая! Было бы из-за чего расстраиваться. Ещё купим!»
Но так мама относилась, когда дочь болела всерьёз.
Если же у неё всего лишь появлялись сопли или она начинала покашливать, и всё это без температуры, мама бралась за экстренные меры профилактики. Она наливала в таз живого кипятка, сыпала сухой горчицы и заставляла дочь опускать в это промокшие холодные ступни. Девочка трогала большим пальцем ноги огненную воду и орала: «А-а! Не-ет! Мамочка, пожалуйста, разбавь холодной водичкой!» — «Нет, терпи! Иначе толку не будет».— «Мамочка, милая, она очень горячая, чуть-чуть холодненькой водички!» — «Нет. Опускай постепенно, с пяточек, потом привыкнешь». Закусив губы, дочка прикасалась к воде пяточками. «А-а! Нет! Мамочка! Пожалуйста, совсем немножко холодной водички, кру-у-ужечку!» — «Ну, ты у меня схлопочешь!» — угрожала мама, но полчашки холодной воды приносила и выливала в таз. Вода почти нисколько не остужалась, а просить принести ещё было совершенно бесполезно. Стиснув зубы, дочка медленно-медленно опускала ноги в таз. Ступни окутывало кусачей жидкостью, но девочка начинала фантазировать, что она партизан и её пытают… Минут через десять вода чуть-чуть остывала или ноги привыкали к температуре. Но обожаемая мамочка и не думала заканчивать процедуры, она приносила с кухни подогретый чайник. Дочка выдёргивала ноги из воды, ставила их на края таза, пока мама лила в него струю кипятка. На ноги летели острые жгучие брызги. И вот нужно было заново, постепенно, с пяточек опускать в воду ноги и привыкать к температуре… На распаренные до красноты гусиных лап ступни мама натягивала колючие шерстяные носки и отправляла дочь в постель.
Вторым любимым издевательством мамы над простуженной дочерью была процедура «дышания над картошкой». Она варила большую кастрюлю картошки в мундире, приносила её в комнату, ставила на табурет. Рядом, на низенькой скамеечке, должна была сидеть дочь, которую с головы до ног накрывали тремя слоями одеял. В горячую темноту просовывалась мамина рука и открывала алюминиевую крышку на кастрюле. В лицо болящей ударял чудовищной температуры пар, она пыталась всячески уклониться от него, но мама давила сверху на голову, опуская ближе и ближе к адской кастрюле, и грозно повторяла: «Дыши глубже! Дыши глубже!» Дочка дышала, как загнанная собака, почти до обморока. Но через минуту мама накрывала картошку крышкой, откидывала одеяла и давала секунду отдышаться. Затем процедура повторялась. Раза три, а то и пять. Дочка как могла сопротивлялась, но в то же время детским умом понимала, что лучше поддаться — быстрее всё закончится. И однажды поплатилась за покорность ожогом. Мамочка так усиленно опускала её голову всё ниже и ниже к остывшей, по её мнению, кастрюле, что в какой-то момент просто прислонила шею дочери к горячему алюминиевому краю.
Ещё мама любила ставить горчичники и заставляла дочь держать их на груди и спине, пока та не начинала рыдать от боли. Только тогда она их снимала и удовлетворённо наблюдала на коже девочки алые следы: «Вот, теперь поможет».
Ещё она зачем-то умела ставить банки…
Ещё…
Самая страшная ангина случилась с дочерью на отдыхе в Сочи. Стояла жара, но температура воды была плюс шестнадцать. Девочка, тем не менее, накупалась и, разумеется, на второй же день заболела. Сначала мама пыталась пользовать её народными средствами, полосканиями, припарками и мокрыми носками на ноги. Прошла неделя, ангина только усиливалась, температура росла, дочь лежала пластом, с пересохшими губами и бредила. В ночь перед отлётом температура достигла возможного максимума — сорок с половиной. Перепуганная мама, оставив мечущегося ребёнка в гостиничном номере, побежала за скорой. Почему она не позвонила от дежурного на станцию? Почему сама отправилась по пустынному городу в ночную аптеку? Только девочка, почувствовав сквозь бред отсутствие родного человека, очнулась и стала её звать. Потом через силу поднялась, качаясь из стороны в сторону, хватаясь в темноте за стены и мебель, вышла на балкон, и над спящим Сочи разнёсся её ревущий бас: «Мамо-о-очка-а-а! Где ты-ы-ы?! Мамо-о-очка, я бою-у-усь!!! А-а-а-а! Мамо-о-очка, верни-и-ись!!!!!» Дальше был обморок. Укол бициллина. В самолёт девочку заносили на руках. То ли сильнейший укол помог, то ли перепад давления благотворно сказался на её самочувствии, только в Москву они прилетели уже с температурой тридцать семь.
Дочь выросла и почему-то теперь от жгучих поцелуев горчичников испытывает почти неземное удовольствие. Город Сочи и вообще юг ненавидит. А образ девочки, стоящей в длинной белой сорочке на бетонном балконе южной гостиницы, преследует её всю жизнь.
Последняя порка
В школьные годы мама была круглой отличницей, председателем совета дружины, комсоргом и вообще вся была слишком правильная. Как сама говорила, «до тошноты». В кого удалась дочка? Возможно, в «ту породу», как сказали бы на деревне. Училась она спустя рукава. Не могла долго усидеть на месте, всё время мечтала, была невнимательна, ленива. Учителя так и докладывали маме: «Девочка способная, но ленивая до безобразия!» Табель за первый класс ещё можно было показать кому-то, не стыдясь: в нём было много пятёрок и несколько четвёрок. Ничего мудрёного: ведь девочка хоть и пошла в школу в шесть лет, зато, в отличие от своих одноклассников, уже умела читать и писать. Ей быстро стало скучно: сверстники учили алфавит, а она уже читала басни Эзопа в переложении Толстого. Книжечка такая замечательная у неё была, в холщовом переплёте, «Два товарища» называлась. Поэтому первоклассница наша старалась как-то развлекаться на уроках, быстро сделалась хулиганкой, рядом с пятёрками за знания стала получать неуды за поведение. Во втором классе съехала на четвёрки-тройки, а в третьем нахватала и «красных лебедей». Особенно дела не ладились с математикой. «Поезд вышел из пункта А в пункт Б» — нет ничего страшнее подобного условия задачи. А, стоп! Есть: «Из одной трубы вытекает…» Девочка обладала прекрасным воображением! Но она никак не могла представить себе пункт А и уж тем более пункт Б. Почему нельзя было написать, что поезд отправился из её родного города в Ленинград, к бабушке с дедушкой? Про трубы вообще молчим…
После родительских собраний мама бралась за воспитание из дочери сознательной ученицы. Точнее, за твёрдый чёрный ремень с тяжёлой бляхой, на которой были отчеканены молот и ещё какой-то непонятный инструмент. Как потом оказалось, это был ремень железнодорожника, невесть откуда взявшийся в их доме. Мама говорила: «Ложись. Я шлёпну тебя ровно пятнадцать раз по попе». Дочка ложилась. Мама порола её через одежду, не так чтобы очень сильно и больно, но ужасно обидно. Удары они считали вместе, вслух. После мама бросала ремень на пол, падала в кресло, хватаясь за сердце, на которое никогда в простые дни не жаловалась, и говорила: «Вот умру я как мамочка моя. Я её вот так же доводила! Вот у неё сердечко и не выдержало». От этих слов ревущая белугой дочь сразу замолкала. Неподдельный ужас сковывал её с ног до головы. Она своим слишком ярким воображением отчётливо представляла, как доводит мамочку до разрыва сердца. Зрелище это было столь невыносимо, что у самой девочки начинало колоть в левой стороне груди, и она разражалась громкими рыданиями и воплями: «Ма-амо-о-очка-а-а, прости-и-и-и!» Захлёбываясь крокодильими слезами, она бросалась обнимать ноги застывшей в кресле мамочки: «Ма-амо-о-очка, я больше не бу-у-уду-у-у!» А поскольку мамочка не реагировала и не шевелилась, девочка обмирала, думая, что и вправду довела родительницуУ девочки холодел копчик и мурашки бежали по спине. Ребёнок становился шёлковым. Без всякого ремня.
Важнейшее из искусств
Мама растила из дочери творческого человека. Сознательно и упорно. Нельзя сказать, что девочка очень уж этому сопротивлялась. Да и попробуй тут… Она ходила одновременно в музыкальную и художественную школы, пела в русском народном хоре, посещала кружок резьбы по дереву. Ни минуты без дела! Мама тщательно сохраняла все произведения дочки — от первых потуг на литературном поприще, самых примитивных детских рисунков и большой коробки пластилиновых персонажей до лохматых рулонов акварельных и карандашных натюрмортов, которые ученикам «художки» отдавали в конце года. Однако от столь насыщенной творческой нагрузки девочка совсем запустила общеобразовательную школу. Положительные оценки она продолжала получать только по русскому языку, литературе и рисованию. И однажды взмолилась, как старик перед золотой рыбкой: «Смилуйся, государыня рыбка!» Ой, извините!.. «Мамочка, можно, я буду ходить только в художку? Мне там по-настоящему нравится…» — «А музыкальная школа? А флейта? Ты сама хотела. Тебе же тоже нравилось! И теперь, через два года, бросишь?» — «Ну-у… мне как-то разонравилось в музыкалке… там скучно, надо эти гаммы учить…» — «Тебе просто лень, так и скажи».— «Не-ет, ну мамочка! Ну пожалуйста! Вот в художке здоровско!» — «Через год тоже бросишь?» — «Не, художку я не брошу, ты что… Просто мне даже гулять некогда стало. Три раза в неделю художка, два раза — хор. Я и так много в хоре пропускаю, руководительница ругается…» — «Значит, будешь петь и рисовать?» — «Да! Значит, можно?.. А можно, я тогда пойду погуляю, раз мне сегодня в музыкалку не надо?!» — «Так, ты ещё Лермонтова не выучила. Вот выучишь — пойдёшь…»
Но всё это были цветочки. Ягодки, как и положено, ждали впереди.
Мама на два года уехала учиться в Москву. На сценариста.
Возвратившись, она жёстко взялась за киновоспитание своей подросшей девочки. Федерико Феллини, Милош Форман, Андрей Тарковский, Динара Асанова, Ролан Быков, Константин Лопушанский…
Даже гораздо позже, уже повзрослев, фильм «Письма мёртвого человека» девочка пересматривать боялась. А тогда, в маленьком зале кинотеатра «Салют», ей была поставлена чёткая задача: «Надо смотреть, чтобы знать, как люди будут жить после ядерной войны».— «А разве кто-то выживет?» — «Обязательно кто-то выживет и будет искупать вину всего человечества».— «А что они будут кушать? И воды, наверное, не останется?» — «Всё увидишь… Если будет совсем страшно, можешь взять меня за руку».
Тем, кто этот фильм видел, наверное, можно не говорить, что дочка почти не выпускала мамочкину руку… она только сжимала её всё крепче холодеющими и одновременно влажными от волнения и страха пальцами. А сцена, когда герой Ролана Быкова идёт сквозь ужас, боль, нечеловеческий вой раненых и крики обожжённых детей, контузила бедного ребёнка на всю жизнь.
Когда мама и дочка вышли на вечернюю мирную улицу из адского кинозала, девочка всё не отпускала мамину руку. Обе молчали. А потом дочка с отчаянием спросила: «Но куда же они пошли? Ведь идти некуда! Вся Земля мёртвая…» — «Лучше двигаться вперёд, в неизвестность, чем сидеть и ждать смерти. Может быть, где-то на Земле всё-таки сохранился маленький островок жизни… они идут туда».— «А они дойдут? Ведь дойдут, мамочка?..»
Тихий провинциальный город пропах весной, цветущей черёмухой, влажной землёй. Кричали птицы, смеялись дети. Такие же дети, что только вот, час назад, горели на экране кинозала в невидимом радиоактивном пламени атомной войны… А те мальчики и девочки, одетые в лохмотья, бредущие сквозь ледяной ветер в темноту, в неизвестность, они были её ровесниками. И ей очень хотелось, чтобы они дошли до островка жизни, где, наверное, вот так же тепло, так же пахнет черёмухой и так же смеются беззаботные здоровые ребятишки.
Потом они с мамой ходили в этот же кинотеатр на фильмы «Пацаны» и «Чучело». Тоже было страшно, но немного по-другому. В «Письмах мёртвого человека» была первопричина, которая заставила людей стать жестокими: они выжили в чудовищной войне и вынуждены бороться за дальнейшее существование. Подростки в «Пацанах» и в «Чучеле» были жестоки беспричинно. Во всяком случае, в свои девять-десять-одиннадцать лет, на которые пришёлся массированный обстрел её неокрепшей души киношедеврами, девочка ещё не умела разбираться в скрытых психологических истоках жестокости человека.
Не совсем понятные ей чувства двигали Сальери, который становился косвенной причиной смерти весёлого жизнелюбивого Моцарта в «Амадее» Милоша Формана. «Но почему Моцарт умер? Он что, испугался этой маски?» — «Его убило зло, которое носил в себе Сальери».— «А почему он так его ненавидел?» — «Завидовал его великому таланту, в том числе и таланту жить».— «Не понимаю…» — «Ну, вот кто-то в художке рисует лучше тебя?» — «Да все…» — «Ты завидуешь и хочешь рисовать так же, и тебе обидно…» — «Мне стыдно, что я рисую хуже всех, я никогда не буду рисовать как ребята, у меня не получается…» — «И вот ты начинаешь завидовать и хочешь, чтобы все, кто рисует лучше тебя, исчезли. Тогда рисовать будешь только ты, и сравнить будет не с кем. Тогда ты и станешь великим художником».— «Это же ерунда!.. Я же сама знаю, что рисую хуже всех, зачем тогда придумывать, что я великая?» — «А Сальери считал, что он талантливее Моцарта. Просто тот пролез вперёд и мешает».— «Мне почему-то очень страшно, что его похоронили в этом мешке, в яме… Он стал никому-никому не нужен».— «Это удел почти каждого по-настоящему великого человека. Важно то, как ты живёшь, а не как тебя похоронят».
В следующий раз они пошли на Тарковского. Мама об этом как-то особенно торжественно сообщила. Ехали на автобусе в другой конец города, в какой-то грязный неуютный район, в обшарпанный пустынный кинотеатр.
В зале, кроме них двоих, сидело девять человек. Когда стал гаснуть свет, мама шепнула: «Смотри внимательно. Что поймёшь, то поймёшь. Если совсем ничего — спросишь после кино, попробуем разобраться вместе».
Дочка старательно смотрела. Фильм назывался «Ностальгия». Непонятным было уже название. Минут через пятнадцать после начала из зала ушла молодая пара. Ещё минут через десять, недовольно и громко ворча, просмотр покинул пожилой мужчина. К половине фильма из первоначальных одиннадцати зрителей в зале остались сидеть пять человек, из них двое — мама и дочка. «Мама,— прошептала девочка, которая, в принципе, начала догадываться, почему люди не остаются до конца,— а почему они уходят?» — «Они ничего не понимают».— «А те, кто остались, понимают?» — «Остались те, кто должен остаться. Остались настоящие ценители искусства».— «Мама, а я, если честно, тоже не очень понимаю…» — «Тогда просто сиди и смотри, как снято, смотри, как на картины в музее».
Девочка запомнила только один красивый и тревожный эпизод, когда Олег Янковский — актёр, который ей нравился,— медленно шёл среди каких-то каменных руин со свечой в руках. Она не очень понимала, зачем надо ходить по улице, среди разрушенных домов, со свечой, которая, дураку понятно, погаснет от сквозняков. А Янковский ещё и загадал на смерть. И девочка думала, что если он не донесёт трепещущий огонёк, то сразу умрёт, и ей было жалко хорошего артиста.
По пути домой мама спросила: «У тебя есть вопросы?» — «Нет»,— ответила дочка. «Хочешь сказать, что ты всё-всё поняла?» — язвительно усмехнулась мама. «Это, наверное, не такое кино, ну, не обычное… его подружке не перескажешь. Надо просто сидеть и внимательно смотреть. Красивые есть места. И… наверное… надо посмотреть ещё раз!»
Больше всего ей понравились фильмы Феллини. Там тоже не всегда было всё понятно, но как-то всегда было весело, шумно, празднично. Мама это сразу усекла и выводила дочь на всю ретроспективу. «Восемь с половиной», «Джульетта и духи», «Репетиция оркестра», «И корабль плывёт…», «Джинджер и Фрэд», «Интервью»… Особенно ей понравились «Ночи Кабирии». Девочка плакала в конце фильма вместе с некрасивой и несчастной героиней. А когда мама сказала, что эта маленькая невзрачная женщина, которая так часто появляется в фильмах Феллини, ещё и его жена, удивлению и восхищению её не было предела.
А однажды вечером вконец озверевшая от успехов вживления киноискусства в неокрепший мозг ребёнка мама усадила десятилетнюю дочь, которая рвалась пойти рисовать своих зайцев, смотреть козинцевского «Короля Лира». То ли в этот вечер у девочки было совсем бунтарское настроение, то ли мрачность отечественной киноклассики, помноженная на мрачность классики литературной, доконала её, но только через пятнадцать минут она заявила, что смотреть это не будет. Зайцы жаждут быть нарисованными во время прогулки за капустой на соседнее поле. «Сядь на место и смотри!» — отрезала мама. У зайцев были все шансы лечь спать голодными. Но дочь заныла, что фильм скучный. «Это классика! — громогласно возвестила мама.— Что ты поймёшь в жизни, если не будешь знать Шекспира?!» — «Да всё же и так понятно!» — вдруг выпалила девочка и осеклась, поняв, что вляпалась. Мама фирменно сузила глаза и почти прошипела: «Хорошо… если ты скажешь, чем закончится фильм, я тебя отпущу…» В мозгу девочки от напряжения застучали молоточки, как при температуре сорок с половиной… Она на секунду зажмурила глаза и, придав своему тону всё презрение и независимость, какие только может нести людям до дна познавший жизнь человек, ответила: «Этот всё потеряет, заболеет, и бросят его эти… А она пожалеет и вернётся!» В воздухе повисла пауза космической тишины и космической же протяжённости. На секунду показалось, что даже персонажи великого Шекспира, которых играли великие русские актёры, вдруг поперхнулись и обернулись с экрана маленького чёрно-белого телевизора «Рассвет» на младенца, глаголющего истину.
Мама тихо произнесла: «Иди рисуй…»
Девочка ушла постигать собственную удачу, ведь тыкала пальцем в небо, а попала в глаз. Мама, очнувшись, пытала её, спрашивая, не обманывает ли она: поди, посмотрела уже где-то втихаря и вот делает вид. Дочь гордо отмалчивалась. По-честному, она и сама испугалась, что её детское мироощущение вдруг пересеклось с мыслями великих классиков.
Девочка впервые осознала, что она потихоньку взрослеет…
Московская грусть
Но чем взрослее становилась девочка, тем реже мама бывала рядом, реже задирала ноги, чаще сидела за машинкой и всё задумчивее чистила картошку. Однажды она засобиралась на несколько дней в Москву, а дочка впервые настойчиво просила взять её с собой. Раньше такого не было: надо так надо, мама едет работать. А тут — просто до слёз! И чем больше мама не хотела её брать, тем настойчивее она просилась. Девочка стала подростком. Она впервые, едва уловимо, ощутила какой-то тайный смысл предстоящей поездки… и не хотела отпускать маму туда, к кому-то. Она хотела доказать себе, что на самом деле там никого нет. И для этого во что бы то ни стало она должна была поехать с мамой. «Ладно, завтра решим…» — отрезала та и отправилась к соседям, к которым ходила, только когда ей нужно было позвонить по телефону.
В Москве они бывали вместе и раньше, и не раз. Жили у хороших знакомых, ходили в театр и в зоопарк, гуляли по летнему городу, ели на лавочках в парке холодные сосиски с батоном и запивали их молоком из картонных столбиков, на которых по голубому фону были нарисованы овсяные колосья. И как-то мама рассказала, как из-за колбасы разлюбила мальчика, который ей нравился. Они гуляли вот так же целый день, только не по Москве, а по родному Ленинграду, устали, проголодались. Зашли в магазин, где мальчик купил в нарезку двести грамм варёной колбасы. Они пошли в парк, на лавочку. Он ел колбасу, а мама с отвращением смотрела на него и не понимала, как этот красивый умный мальчик, который ей так нравился, может сидеть на лавочке в парке, рядом с девочкой, и есть варёную колбасу! С этого момента она больше не любила его.
На этот раз Москва была осенней, серой и унылой. Мама — напряжённой, грустной и всё время отсутствующей где-то мыслями. Девочка пыталась разговорить маму, но та отвечала отрывисто и по делу. Они поселились не у хороших знакомых, а в огромной гостинице «Украина». Персонал был неприветлив, коридоры пустынны, номер холодный. Они спустились в пустующий бар на первом этаже, где заказали десять горячих сосисок и две чашки чая. Дочка несла чай, а мама — плоскую тарелку, на которую неустойчивой пирамидой были уложены парящие сосиски. Две из них упали на пол. Мама равнодушно донесла тарелку до столика, поставила и вернулась за упавшими сосисками. Она подняла их, обдула от невидимой пыли и, под презрительным взглядом тётки-барменши, вернула в общую тарелку. У дочки сжалось сердце от стыда и жалости. Мама, казалось, вот-вот заплачет. В такие моменты она никогда не смотрела прямо в глаза, а на переносице у неё складывалась морщинка. Они ели горячие сосиски, сразу перепутав, где упавшие, а где чистые. «Вкусно…» — сказала дочка. «Угу…» — кивнула мама. Всё в этой поездке было неуместно, неправильно, нехорошо. Главное, сама девочка была совсем некстати, и она это понимала, и злилась на себя и на маму за это, и жалела и себя, и маму. «Я купила тебе билет на вечерний поезд. Я буду очень занята все эти дни. Ты же не будешь одна в гостинице сидеть?» — проговорила мама, когда тарелка и чашки опустели. Дочь обиженно промолчала.
Вечером, провожая её на поезд, мама виновато сунула дочке маленькую коробочку с тенями для век. Это был дефицитный и дорогой подарок. «Спасибо»,— сказала дочка, не глядя маме в глаза, и села в поезд. Тенями этими она потом практически не пользовалась. Цвета были какие-то дикие: фиолетовый и зелёный. Мама не умела выбирать косметику и краситься. Да и в киоске гостиницы «Украина» в те нищие времена, наверное, просто не было никаких других теней. Но ещё она не любила этот подарок за то, что он причинял ей боль. Девочка стала подростком, девочка стала девушкой, и своим чувствительным сердцем она понимала, что с мамой случилось какое-то личное несчастье, неизвестный московский кто-то сделал её мамочку печальной и молчаливой. Вернувшись из столицы, мама, как всегда, привезла гостинцы, но радости не было. Она просто выложила их на стол, легла на диван и отвернулась к стенке. На три дня.
Младшая дочь короля Лира
Всё течёт. Всё изменяется. Если жизнь человека однообразна, подозрительно ровна и поверхностно спокойна, то нередко выходит так, что не радоваться этому надо, а пугаться. Стало быть, человек не растёт, не меняются ни его взгляды, ни его желания, ни его отношения с этим миром. Он, как хронический второгодник, сидит на задней парте в уверенности, что всё равно не выгонят, как-нибудь дотянет «свои десять классов», а там и на покой.
Учёба и два года жизни в Москве сильно изменили маму. К тому же именно в этот период в стране, которой теперь не существует на карте мира, грянула перестройка. Всё, что казалось незыблемым, закачалось и стало расползаться по швам.
Первым делом, вернувшись из столицы, мама уволилась из редакции, засела дома писать роман и замкнулась в своём мирке. К тому времени она обменяла однокомнатную хрущёвку на две комнаты в коммунальной квартире с соседкой-бабушкой, дочь перевела в школу поближе. Роман напечатали в толстом литературном журнале, и на гонорар — эх, товарищи, да, тогда гонорары были такие! — так вот, на гонорар она купила дом в родовой деревне, откуда почти сорок лет назад уехал её отец.
Мама с дочкой прожили чудесное лето в этом доме. Вывезли из него три огромных телеги разнообразных ненужных, поломанных, полусгнивших вещей и мусора, оклеили стены бумажными картами мира, внутренней белой стороной наружу. Только над кроватью повесили картинкой к людям и вечерами играли «в столицы». Ходили за грибами и на речку, пили натуральное молоко с вкуснейшим деревенским хлебом. Собирали цветы и лечебные травы, помогали соседям сенокосничать, мылись в бане по-чёрному. Готовили на уличной низенькой печке ароматный, с дымком, суп и банками поедали кабачковую икру. Кроме неё, в магазине можно было купить только червивый рис и железобетонные пряники. Пугались гроз, таких страшных и мощных на открытом деревенском пространстве, не загороженном высокими крышами городских домов, и после бегали босиком по тёплым лужам, по мягкой мокрой мураве, любовались радугой и загадывали желания.
Девочка была счастлива. Ещё никогда в своей жизни она не проводила столько времени, столько дней подряд вместе с мамой. Это был Рай. И ей, с её детской неопытностью, казалось, что теперь это навсегда. Что она дождалась свою мамочку, которая вернулась из командировки и больше никогда-никогда никуда не уедет… Но человека из Рая рано или поздно изгоняют, как «изгоняет» материнская утроба выросший плод, чтобы он родился на свет и стал человеком.
Девочку ждали испытания, которые в её возрасте проходит далеко не каждый ребёнок. С пятнадцати лет она фактически стала жить одна, потому что у мамы началась другая жизнь. И девочка — да какая уже девочка! взрослая девушка, уже не раз влюбившаяся,— совсем не вписалась в эту новую мамину жизнь. Были обиды, жестокие ссоры, годы непонимания и боли. Так материнская утроба «изгоняла» намертво прикованную пуповиной дочь в её самостоятельную жизнь. В родах мучительно обоим… Кто-то за несколько часов легко «выплёвывает» ребёночка на свет, кто-то мучается сутками. Так и дети: кто-то легко уходит от родителей в вольную жизнь, кто-то годами медленно, нестерпимо медленно пилит и пилит пуповину, боясь потерять единственную опору в этой жизни. Но все в момент страха, отчаяния, боли продолжают звать: «Мама! Мамочка!..» И так до последнего своего вздоха.
Повзрослевшая девочка всё чаще вспоминает то своё детское неожиданное прорицание о младшей дочери короля Лира. Вы же понимаете, что в десять лет она не читала это сложное даже для взрослого человека произведение, не смотрела одноимённый фильм Козинцева… Что за тревога посетила тогда её маленькое сердце? Что оно предчувствовало? Что оно знало о предательствах и прощении? Что оно понимало о верности и безусловной любви?..
Девочке нынче исполнится сорок лет, а по-прежнему поддерживающей напускной строгий вид, но нежной и очень ранимой глубоко в душе и всё так же до онемения обожаемой мамочке — шестьдесят пять… Мамочка до сих пор способна сесть на шпагат и ездит на лыжах. Она накопила восемь сундуков мыслей и продолжает их рождать. От руки мама теперь почти не пишет — оно и понятно, освоила компьютер, но если вдруг берётся за шариковую ручку, то дочка, не глядя в текст, уверена, что строчки в нём упрямо ползут хвостами вверх!
Моя неистребимо романтичная и оптимистичная мамочка, как же я люблю тебя!!!
Прочитав эти заметки, кто-нибудь да скажет: «Что и за мама такая? Да любила ли она своего ребёнка или только муштровала? Только ли бросала в воду — авось выплывет и научится плавать?» А самая отличная мама, такая, как надо! Попробуйте справиться с гиперактивным ребёнком-холериком, который в третьем классе вырастает больше тебя, несмотря на принадлежность к женскому полу, не желает вести себя скромно и послушно, играет исключительно в мальчишеские игры и дружит с пацанами. Только мудрая, строгая, терпеливая и неизменно любящая мама могла воспитать из такого дитяти приличного человека!
«Мама-а-а, кофта колется-а-а! А-а-а-а!!!.. О-о-ой, опять там до-о-ождь… Мамочка, мамочка, ты не будешь ругаться? Я Наташу со скамейки уронила. Мне её не поднять… О-о-ой, солнце прямо в окно-о-о, убери-и-и!.. А-а-а! Мыло в глаза! А-а-а, больно-а-а!.. Мамочка, не надо ногти стричь! Ты больно стрижёшь, не-е-ет!!!.. Это что, зима, что ли, опять?! Господи, когда же лето вернётся?.. Ух, мамулечка, какую ты мне клюшку здоровскую купила, ух как я тебя люблю!.. Мамочка, а что мне почитать? А нарисовать?.. Ай, у меня от этой твоей шапки волосы чешутся!.. Мамочка-а-а-а, прости… сти мен-ня, ма-а-амочка-а-а, я-а-а так больше не буду-у-у-у-у…»