Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2015
Нежеланный, ненаглядный
1.
— Папа, ты что, так и будешь держать меня здесь взаперти, на этой даче? Как зверя в клетке?!
— Так и буду, сынок. Уж прости меня, ради Бога. А чем тебе тут плохо? Еда в холодильнике, туалет, ванна с душем, даже телевизор есть…
— Телефона нет! И компьютера!
— Телефона — нет. И компьютера… Чтобы не было соблазна.
— И свободы нет!
— А свободы нигде нет. Так что, сынок, ты уж потерпи. Скоро я умру, тогда и освободишься…
— Это бред! Папа! Зачем на окнах решётки?!
— Ты сам знаешь зачем… Зачем задавать глупые вопросы?
— Папа… ты… ты… ты сошёл с ума! Хоть ты и психиатр, но ведёшь себя как… как…
— Ну — договаривай.
— Папа, выпусти меня отсюда! Я буду кричать, на соседних дачах услышат!
— Не услышат. Стены обиты звуконепроницаемым материалом. Да и не захочешь ты кричать — я ж тебе дал с водой транквилизаторы… Ты скоро успокоишься, сынок.
— А ты не отравишь меня, папа?!
— Ну что ты такое говоришь?.. Господь с тобой. Я желаю тебе только добра, мой любимый, мой ненаглядный…
2.
А когда-то — мой нежеланный.
Да, было такое, было. Всё помню, ничего не забыл. Четверть века тому назад, когда жена вскоре после свадьбы заговорила о ребёнке, я был категорически против, хотел даже с ней развестись, потому что считал себя правым и отчасти обманутым: ведь накануне свадьбы мы с ней оба твёрдо решили, что первые пять лет не будем даже заикаться о ребёнке, так как надо сперва встать на ноги, укрепиться, купить квартиру, машину, да мало ли что,— и вот, после первой же брачной ночи, жена забыла про наш договор и стала канючить: хочу маленького, хочу сыночка… А когда я пытался её урезонить, сменила тактику на более агрессивную и заявила, что всё равно, в любом случае она заведёт ребёнка, даже если я буду продолжать противиться, она сделает это сама, без меня… «То есть как это — без меня?!» — возмутился я. «А вот так,— спокойно сказала жена.— Раз не хочешь ты, я найду другого, кто сделает мне ребёночка…» — «Да ты думаешь, что говоришь?!» — «Я только об этом и думаю…»
Так она меня победила, сломала, и я, не желая уступать роль отца никому другому, сам выполнил эту роль, предназначенную мне законом и самой природой.
И родился в положенный срок мой нежеланный сын Юрик, на которого я поначалу смотрел с отвращением, затыкал уши от его крика, брезгливо брал на руки это маленькое пахучее тельце и спешил поскорее от него отделаться, скрыться. Первые дни после его появления в нашем доме я старался задерживаться на работе подольше, придумывал всякие предлоги и отговорки, лишь бы исчезать в выходные из дома, лишь бы не оставаться вдвоём с этим человечком, нагло вторгшимся в мою вольную комфортную жизнь.
«И для этого — надо было жениться?..» — горько думал я, оказавшись в ловушке, в которую меня, как и миллионы прочих, загнала коварная природа. Мышеловка захлопнулась — обратного хода нет.
3.
Но это было ещё не всё!
Очень скоро я с ужасом понял, что, помимо своей воли, всё крепче привязываюсь к нежеланному, ненавистному мне младенцу. И я сам не заметил, как сердце моё оказалось пришито к ребёнку стальными нитями любви и нежности. Ух, как я проклинал себя, прижимая к груди это крохотное драгоценное тельце… Как я ненавидел своё рабство!
Но бороться с любовью к сыну я был не в силах. И недавнее отвращение сменилось трепетным обожанием и постоянным, круглосуточным страхом: как бы с Юриком чего-нибудь не случилось! Как бы он, проклятый, не простудился, не отравился, не подавился, не ушибся, не выпал бы из окна, не свалился с балкона… О, как бы его не покусала во дворе злая собака! Да как бы он не попал под колёса случайного автомобиля! Нет, не надо ему купаться в озере — это опасно! И долго загорать под солнцем — тоже опасно! И есть вишни опасно — можно подавиться косточкой! И играть с мальчишками в футбол очень, очень опасно… и даже в прятки играть опасно — ведь можно так спрятаться, что тебя никогда не найдут…
Вся моя жизнь была переполнена страхом за Юрика. И чем старше он становился, тем я больше за него боялся. Пока он учился в школе, я втайне от него встречал его после уроков и, следуя за ним чуть поодаль, провожал до дома, боясь, чтобы Юрик меня не заметил. А когда он поступил в университет, я следил за тем, как и с кем он проводит свободное время, требуя, чтобы он звонил мне через каждые два часа.
А когда он однажды не пришёл домой ночевать (остался у друга), я чуть с ума не сошёл, я всю ночь не спал, я приехал под утро к этому его другу и не успокоился, пока сам не удостоверился, что Юрик и впрямь в безопасности.
Боже, как я боялся случайных связей, заразных болезней, …
«Папа, хватит уже меня опекать»,— ворчал сынок, защитивший диплом и собиравшийся начать самостоятельную жизнь.
«Да, я знаю, знаю, что ты хочешь жить отдельно от нас с мамой,— говорил я ему,— и я помогу тебе в этом деле… Но где бы ты ни был, я всегда буду за тебя волноваться!»
«Оставил бы ты его в покое,— кривилась жена,— он же взрослый уже мужик!»
«Да какой он мужик!»
«Папа, с тобой бесполезно спорить,— снисходительно отмахивался от меня, как от больного, Юрик.— Горбатого могила исправит…»
Да, он прав. Мой горб — это моя любовь.
«Ты бы рад меня вообще на привязи держать!» — усмехнулся Юрик.
И тут он был прав. Я бы рад был держать его на привязи. Говорю это совершенно честно и прямо.
4.
В свой первый отпуск Юрик отправился путешествовать — полетел в далёкий Киев, к девушке Юле, с которой познакомился через Интернет. За две недели, которые он отсутствовал, я весь извёлся от страха, не спал ночами, меня преследовали кошмары, ужасные видения… То мне чудилось, как неведомая виртуальная Юля принуждает Юрика к женитьбе, то я видел в горячечном бреду моего сына, тонущего в Днепре, то мне слышался его голос: «Папа… папа… спаси!..»
Я звонил ему по сотовому днём и ночью, потом Юрик отключил телефон, тогда я послал ему паническую эсэмэску: мол, немедленно вылетаю в Киев,— и Юрик сжалился надо мной, вернее, испугался моего постыдного для него приезда — и сразу же позвонил мне сам: «Всё в порядке, папа, через три дня вернусь!»
5.
И вернулся. Я встретил его в аэропорту — и на своей «хонде» доставил на купленную мной заранее, специально для этой цели, загородную дачу, где отныне Юрик будет проживать под моим круглосуточным неусыпным надзором. Да, его потеряют и безутешная мать, моя взбалмошная жена, и товарищи по работе, и коханая Юля в далёком Киеве не дождётся от него ни письма, ни звонка… Он исчезнет из этой опасной жизни! Отныне он будет жить в золотой клетке, мой ненаглядный сыночек, он будет жить здесь и только здесь, а я буду его навещать, и кормить, и лечить, и не выпущу его за пределы этой дачи, уж я знаю, как можно усмирить его строптивый нрав, ведь я врач-психиатр, и в моём распоряжении имеются все необходимые лекарственные средства, нейролептики и транквилизаторы, способные благотворно влиять на хрупкую психику инфантильного романтика-идеалиста.
Да, пока я жив, мой сынок будет находиться в этой уютной, тёплой, благоустроенной, безопасной тюрьме. И никто его тут никогда не найдёт, потому что никто сюда не заходит, никто, кроме меня. Здесь есть всё — и книги, и телевизор, и музыкальный центр, и диски с его любимой музыкой и любимыми фильмами (а я знаю вкусы своего сына), здесь нет лишь телефона и компьютера, нет Интернета…
— Папа, пожалуйста… Если любишь меня — отпусти!
— Да, люблю… Но любовь — это болезнь, сынок. Неизлечимая болезнь. И я излечу тебя от этой болезни. Сам себя не смог вылечить, но уж тебя — обязательно!
6.
И я вышел прочь, и захлопнул за собой дверь, и запер её, и бросил у порога в прихожей старый овчинный полушубок, и улёгся на нём, поджав ноги и тихо скуля и вздыхая, как старый сторожевой пёс.
Хеппи-энд Казановы
Эпистолярный роман
1.
2 января 2014 года
Дорогая Светланочка!
Шлю тебе в Абакан это письмо с горячей надеждой не просто на отклик, но на помощь, в которой я так нуждаюсь. В этом доме-интернате для психохроников я чувствую себя хуже, чем в тюрьме. Это просто кошмар! Не хочу даже и описывать «прелести» здешней жизни… Приезжай — увидишь сама. Но не просто приезжай, а забери меня отсюда, Светланочка!
Как я тебе уже писал, жена моя давно меня бросила, дети мои от меня отказались, одна ты у меня осталась надежда, светлая моя, дорогая моя, драгоценная моя Светлана! Помнишь ли ты, как нам улыбалось счастье в далёком 1970 году, когда я был в Абакане в командировке, и мы с тобой встретились, и полюбили друг друга? Я не забыл ту нашу любовь, я всё помню, каждую минуту, каждую сладенькую секундочку наших тогдашних свиданий. Ты была лучшей и самой сильной любовью всей моей жизни, клянусь!
Ради всего святого, Светланочка, приезжай и забери меня отсюда!
Крепко любящий тебя и никогда тебя не забывающий —
вечно твой
Эдгар Попков.
2.
3 января 2014 года
Дорогая моя Катюша!
Шлю тебе в Москву это письмо с горячей надеждой не просто на отклик, но на поддержку и помощь, в которой я так нуждаюсь. В этом приюте для хронических психов я чувствую себя хуже, чем в тюрьме. Это просто кошмар! Не хочу даже и описывать «прелести» здешней жизни… Это просто фильм ужасов! Это кошмар! Впрочем, это я уже говорил. Мои «деточки» запихали меня сюда, чтобы избавиться от меня навсегда, но я хочу вырваться на свободу. Надеюсь, что ты сможешь приехать и освободить меня из этого ада.
Свет моей души, ненаглядная моя Катюша! Ты, конечно, помнишь наши встречи в Москве, возле Центрального телеграфа, в кафе «Мороженое»? А помнишь, как мы гуляли по столице в дни Олимпиады 1980 года? Разве можно забыть эти сладостные минуты? А как мы проводили вечера в Центральном парке культуры и отдыха имени Алексея Максимовича Горького? А наши с тобой экскурсии в зоопарк и в планетарий? Разве можно всё это забыть, моя сладкая Катенька?
Приезжай и выручи меня из этого вражеского плена!
С нетерпением жду —
вечно твой
Эдгар Попков.
3.
4 января 2014 года
Майне кляйне, майне либе мэдхен Лизочка!
Шлю тебе в Берлин это письмо в надежде получить не просто ответ, но и спасение. Выручи меня, моя ненаглядная, из этого плена. В этом вонючем клоповнике я задыхаюсь, моя утончённая душа погибает в этом смрадном каземате, где меня содержат помимо моей воли и не понятно за какую вину. На тебя последняя надежда, моя дорогая Лизхен.
Ты, конечно же, помнишь наши встречи в Берлине в 1999 году, когда я приезжал к вам на какой-то симпозиум, уж и не помню тему. Да и как можно было запомнить что-либо, кроме тебя? Ты затмила всё-всё, моё солнце, моя звезда, моя драгоценная Лиза! Разве можно забыть наши с тобой прогулки по Унтер-ден-Линден, по тенистым аллеям парка Тиргартен, по берегам озера Ванзее? А помнишь ли ты, моя сладкая Лизхен, как мы провели целый день в Потсдаме, а потом вернулись в мой отель и заснули в жарких объятиях друг друга? Ты мне снишься каждую ночь, моя дорогая!
Умоляю тебя, приезжай как можно скорее — и забери меня из этого интерната. Как хотелось бы мне провести вместе с тобой последние дни своей жизни — в тени клёнов и лип, на берегу романтичного озера Ванзее…
До скорой встречи!
Твой вечно любящий тебя
Эдгар Попков.
4.
5 января 2014 года
Добрый день или вечер,
моя любимая подруга Надя!
Шлю тебе в Козульку это письмо, этот крик отчаяния, этот глас вопиющего в пустыне. Только ты у меня осталась, моя последняя Надежда (во всех смыслах этих двух слов). Как я счастлив, что в далёкой Козульке, некогда воспетой бессмертным Чеховым (а ты и не знала об этом, моя прелесть?.. Да-да! Антон Павлович воспел и тем самым обессмертил твою замечательную Козульку!), так вот, как я счастлив, моя дорогая, что в далёкой Козульке живёт и, надеюсь, здравствует отрада моей души и маяк моего сердца — ты, Надежда!
Я уже писал тебе, Наденька, что мне остопи… пардон — осточертело париться в этом дурдоме, именуемом домом-интернатом для психохроников. Ну какой же я психохроник?! Ты же очень хорошо меня знаешь, ведь правда же? И ты знаешь прекрасно, что я совершенно психически здоров, а если иногда на меня и накатывали волны праведного гнева и умеренной агрессии, то это было вызвано подлым влиянием окружающей среды. Я ненавижу окружающую среду! Она меня зае… заела! Да! Среда меня заела! И мой гнев — абсолютно адекватная реакция на окружающую среду. Не надо меня окружать! Я сам могу окружить кого угодно! Но я окружаю любовью и лаской, и ты это знаешь прекрасно, моя драгоценная Наденька.
Помнишь ли ты, как мы с тобой гуляли по живописным окрестностям Козульки, как романтично свистел проносящийся вдали поезд, как чирикали воробьи, подпевающие нашей с тобой любви? Такая любовь не проходит, Надежда! У меня она не прошла, а у тебя? Почему-то хочется очень верить, что ты тоже не забыла те вечера, те прогулки, тех воробьёв и те наши объятия в стогу сена, когда ты смеялась и жаловалась, что сухая солома тебе исколола всю жо… извини, всю твою нежную попочку. И признайся, Надежда, что, несмотря на все причинённые этой сухой соломой временные неудобства, мы были тогда очень счастливы, да так счастливы, что я хоть сейчас готов бы отправиться с тобой снова в тот же самый стог сена. А ты, а ты?
Ради Бога, Надежда, ради всего святого — приезжай скорее и забери меня из этого проклятого места, возьми меня к себе в свою замечательную, воспетую Чеховым, Козульку, где мы проведём с тобой остаток своих золотых дней, вспоминая молодость и перечитывая Антона Павловича.
Надежда, ты — моя последняя Надежда. Ты — мой компас земной.
Жду тебя, моё солнце!
Твой вечно
Эдгар Попков.
5.
6 января 2014 года
Буон джорно, моя драгоценная
и ненаглядная подруга Бьянка!
Пишу тебе из далёкой холодной Сибири в солнечную Венецию — и надеюсь на искренний отклик, ведь я хорошо знаю твоё горячее отзывчивое сердце. Отзовись же, моя сладкоголосая кареглазка! Больше нету сил прозябать в этих психиатрических застенках! Спаси меня, прэго! Пожалуйста!
Ты мне снишься здесь каждую ночь, и я постоянно вспоминаю наши чудесные встречи в Венеции осенью 2003 года, когда я отдыхал в Италии по туристической путёвке. А ты, Бьянка, помнишь ли ты меня? Уверен, что да! Разве можно забыть те свидания в нашем отеле, когда мы спешили урвать свои крохи счастья, боясь, что посторонние нам помешают?.. А разве могу я забыть ту ночную прогулку на чёрной гондоле по Гранд-каналу, когда мы сидели на корме, обнявшись и закутавшись в тёплый плед, а молодой гондольер распевал свою чудесную песню, и мы были уверены, что поёт он только для нас? Впрочем, так ведь оно и было, не правда ли, моя бесценная Бьянка?..
В этом мире, похожем на огромный супермаркет, всё имеет свою цену, всё вписано в прейскурант, только наша с тобой любовь, дорогая Бьянка, не имеет цены, она воистину бесценна! Всё имеет цену — вода и солнце, луна и звёзды, хлеб и вино, модные духи и туфли, сыр и колбаса, власть и слава — всё, всё имеет свою цену в рублях, долларах или евро… Но только не наша любовь! Наша любовь бесценна!
И поэтому я надеюсь, моя любимая, моя дорогая, моя бесценная Бьянка, что ты услышишь зов моего несчастного сердца — и прилетишь ко мне, и спасёшь меня, выручишь из этого плена… И всё будет бэниссимо! Всё будет прекрасно!
Ариведерчи, Бьянка.
Жду тебя с нетерпением,
Твой вечно верный
Эдгар Попков.
6.
— Зря стараешься, Эдгарчик,— сказала немолодая, но ещё в теле, синеглазая санитарка Маруся, принимая от старика очередное послание даме сердца.— Мне-то что? Мне на почту зайти не трудно…
— Вот и зайди! Зайди!
— Так ведь сколько уж писем ты разослал во все концы света,— и Маруся сочувственно вздохнула.— Ну и где результат? Результат — ноль!
— Почта медленно работает! Они там совсем распустились, Маруся! Им на почте платят мало — вот они и не хотят работать!
— Утешай себя, утешай… Меня одно удивляет, Эдгарчик: зачем ты так далеко закидываешь свою удочку? Берлин, Москва, Венеция — это ж фантастика! Где Венеция — и где Кырск? Кто же в этакую даль поедет?
— Если любит — поедет!
— Любовь-морковь… Любовь, Эдгарчик, тоже цену имеет в том прейскуранте… Нет, не зря тебя всё-таки в психушку упрятали… Оторвался ты от реальности, бедный романтик,— она посмотрела на него с искренней симпатией, смешанной с лукавым расчётом, и вдруг спросила: — А хочешь, Эдгарчик, я тебя к себе заберу? Опекунство оформлю, всё как положено…
— Ты не шутишь? — и старик встрепенулся.
— Какие могут быть шутки?.. Вполне реально. Лучше даже, если жить мы будем не у меня, а у тебя, в твоей однокомнатной… А то у меня тесно, и дочке надо замуж выходить. А в твоей квартирке нам было бы хорошо. Если, конечно, твои сыновья не будут против…
— Да я им! Да я их! Да это моя квартира! Моя! Ты только, Маруся, оформи опекунство, чтоб всё как положено, по закону…
— Ну я же сказала. Зачем мне тебя обманывать? И я буду за тобой ухаживать как за родным… А там — посмотрим.
— Какая ты добрая, Маруся!
— Вовсе я не добрая. Я отзывчивая. Просто ты мне очень понравился. Если хочешь знать, я тебя с первого взгляда полюбила!
Гордая мама
Моя мама никогда ни у кого ничего не просила.
Она с детства была приучена немилосердной судьбой к тому, что не стоит ждать от людей поддержки и помощи. Надо во всём рассчитывать только на себя.
Ей было четыре года, когда мой дед, её отец, умер от туберкулёза на германском фронте. Он был ветеринарным фельдшером, и когда началась Первая мировая война, его призвали в кавалерийские войска — лечить лошадей. Лошадей он лечил хорошо, а вот за собственным здоровьем не уследил. В ту пору не было ни ПАСКа, ни фтивазида, и поэтому дед мой прекрасно понимал, что он обречён. Месяца за два до смерти он выпросил увольнительную, чтобы съездить домой и проститься с женой и детьми. Сохранилась фотография, на которой изображены смертельно больной дед с вымученной улыбкой, печальная бабушка и четверо детей, среди которых можно видеть и мою маму — маленькую, с короткими растрепёнными волосами, насупленную и даже сердитую. По этому снимку можно понять, что маме уже тогда не нравилась предстоящая жизнь.
Мой дедушка, её отец, умер вскоре после возвращения на фронт, летом семнадцатого года. Там, на западе, и был похоронен. В ту лихую революционную пору никакой поддержки от государства ждать не приходилось. Власть менялась неоднократно, и разномастным представителям этой власти было не до молодой вдовы и её осиротевших детей. И моя бабушка осталась одна с четырьмя детишками на руках. Один сын, три дочери, средняя — моя мама. Но бабушка выстояла, вырастила всех четверых, работая учительницей начальных классов, выкормила, вывела их в люди. Впрочем, мама моя уже со школьных лет привыкла сама зарабатывать, чтобы помогать семье.
Мама была пионеркой и комсомолкой, звонко распевала вместе со всеми «Взвейтесь кострами, синие ночи», хотя в комсомол её приняли не сразу, как члена семьи социальных лишенцев — ведь отец бабушки был деревенским священником, и поэтому ей и её детям нельзя было ни участвовать в выборах, ни поступать в вуз без рабочего стажа. Вот и пришлось маме сразу после окончания школы отправиться на Север, в деревню Ворогово, где она три года проработала учительницей в местной школе. В те годы голод добрался и до Сибири, и мама подкармливала своих сестрёнок и братишку, посылая им с попутными пароходами свежесолёную рыбу, топлёное масло, муку и прочие необходимые для выживания продукты.
Обеспечив себе рабочий стаж, мама поступила в Ленинградский институт народного хозяйства, сдав все вступительные экзамены на «отлично». После окончания института она поехала по распределению в Магнитогорск, и вот там познакомилась с моим отцом, который был на комбинате большим начальником. Дальше всё понятно: любовь, планы на будущее. Молодые влюблённые стали жить вместе, обзавелись хозяйством. У меня дома от тех маминых юных лет сохранилась вилка из нержавеющей стали и стеклянная вазочка в стиле модерн (явно дореволюционная). Даже сплю я на той самой кровати с никелированными шарами на спинке, на которой когда-то спали мои родители и на которой я был зачат в Магнитогорске… Но тут началась война — и отец мой стал рваться на фронт, хотя у него, как у большого начальника, была бронь. Мама очень переживала, ведь она уже была «в положении», и ей, конечно же, не хотелось остаться одинокой вдовой с ребёнком на руках. Но гордость мешала ей просить отца остаться, да это было бы всё равно бесполезно.
«Роди мне сына!» — кричал отец, высовываясь из вагона, когда мама его провожала. «Рожу, не сомневайся!» — отвечала она, не вытирая слёз. «И не плачь!» — кричал отец. «Я вовсе не плачу! — отвечала плачущая, но гордая мама.— Это ветер!.. А я не плачу!»
Она была гордой, а он был порывистым и торопливым. Они даже расписаться в загсе не успели. Поначалу маме казалось, что это всё равно: ну какая разница — расписались, не расписались? Но вскоре она поняла, что разница большая — потому что если бы они расписались, то мама получала бы от отца аттестат, то есть деньги. А так она не получала от него никакого аттестата, и деньги он ей присылал нерегулярно и понемногу. И гордая мама ничего не писала ему об этом. А он тоже об этом ничего не писал, но зато каждое его письмо было переполнено объяснениями в любви и обещаниями грядущего счастья. Мама вскоре вынуждена была уехать из Магнитогорска и вернуться рожать меня в Кырск, к своей маме, вернее, к своей младшей сестре, которая охотно её приютила. По вечерам они читали друг другу письма от своих мужей. И если в письмах мужа младшей сестры были постоянные упоминания о денежном аттестате и напоминания о заготовке на зиму дров, картошки и прочих домашних делах, то в письмах моего отца были только бесконечные объяснения в любви и мольбы простить его за какую-то давнюю, не понятную мне вину…
Когда спустя много лет мне довелось прочесть все эти письма, я с жуткой ясностью понял, что больше всего моя гордая мама страдала от унижения, от роли приживалки, нахлебницы в доме родной сестры. Это она-то, привыкшая быть в семье главной добытчицей, быть всегда и во всём свободной и независимой, вдруг по вине моего отца стала… да, да! — нахлебницей, приживалкой, незаконной женой, нерасписанной матерью-одиночкой. Именно это терзало её уязвлённую душу куда сильнее, чем разлука с любимым… Да и таким ли уж он был любимым, мой бедный отец?
Когда я всё это понял — мне стало так жаль их обоих… Особенно, конечно, её, мою бедную гордую маму! Бедная, бедная мама…
Но когда я перечитываю письма моего отца с фронта — мне жаль и его. «Здравствуй, моя └сердитка“…» — вот как он к ней обращался. «Буду верен тебе до последнего вздоха. Твой └страшненький“…»; «Прошу тебя, не рискуй здоровьем, береги ребёнка и нашу любовь…»; «Моя любимая, ты стыдишься перед своей мамой за свой └поступок“?.. Напрасно. Скажи маме только правду: что, мол, всё произошло по обоюдному согласию, как мы хотели вместе с тобой. Ведь это правда. Мама тебя любит и поймёт…»
Уверен, что бабушка, мамина мама, всё понимала прекрасно. И нисколько их не осуждала.
Но письма мамы к отцу становились с каждым разом всё более злыми и ожесточёнными. И наконец она совсем перестала ему отвечать.
Два с лишним года — вы только представьте! — отец ей писал, умолял о прощении, о пощаде… Хотя, если уж совсем честно, в чём он был виноват? Только в том, что слишком поторопился на фронт, не успев узаконить их отношения? А на фронте он, между прочим, ежедневно рисковал жизнью… Два с лишним года — с ума сойти! — он писал ей, писал, писал — и не получал ответа. Мама, мамочка, почему ты была так к нему жестока?.. Ведь могла бы и пожалеть, и простить.
Отец не вернулся с фронта, пропал без вести, скорее всего — погиб.
Бедный, бедный отец. Бедные мы люди.
Бедный я, сирота-одиночка.
Бедный Боженька — не может дать бедным людям хоть капельку счастья. Не может или не хочет?
Если мы созданы Им по Его образу и подобию — значит, Он так же несчастлив, как и мы все?
Такой же гордой, независимой и одинокой мама оставалась всегда. Ни разу не вышла замуж. Никогда ни один мужчина не переступал порог нашего дома. У неё никогда никого не было — это я знаю точно, потому что мама всегда была со мной, я всегда был при ней, с ней рядом. Я был вечным её стражем, спутником и невольным свидетелем её вечной верности, моей гордой мамы, хотя никогда и не задумывался об этом. Мне казалось это само собой разумеющимся: мама только моя! И ничья больше! Ничья рука не смеет коснуться моей мамы! И не касалась никогда.
«Ты никогда ни в чём не сможешь меня упрекнуть»,— сурово нахмурившись, говорила мне частенько моя мама. Да, жила она только ради меня. И я её ни в чём не упрекаю.
Она была гордой и независимой даже в последние дни своей жизни, когда категорически отказывалась от врачей, от больницы. Никого не подпускала к себе. Никого, кроме меня. А разве мог я остановить смерть?
Мамы нет уже много лет, но она всегда рядом, всегда со мной.
Её фотографии передо мной, её вещи нетронуты, даже любимое её сиреневое
платье с брошкой из чешского стекла висит в шкафу — и будет висеть там,
пока я жив. И все её безделушки, сувениры и фарфоровые статуэтки —
стоят на полках, и даже значок «Ворошиловский стрелок» лежит там же, напоминая
о том времени, когда мама, на зависть всем мужчинам, выбивала в тире
центрального парка десять баллов из десяти… Она очень метко стреляла, моя
мама! И я до сих пор пью из маминой серебряной рюмки и ем маминой вилкой
из нержавеющей стали, на которой отчётливо видно клеймо: «Нерж., Магнитогорск,
…Я до сих пор слышу мамин голос, я вижу её, она снится мне каждую ночь — она учит меня, как надо жить, чтобы не терять своего достоинства и свободы, хотя жизнь моя тоже ведь скоро кончится.
Мама, мама, ну хватит же, хватит учить меня жизни. Научи меня лучше, как умереть достойно.
Мама… мамочка… оставь ты меня в покое, ради Христа.