Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2015
Ага, снова падает.
Сначала совсем маленький, чёрненький, а потом — ближе, ближе и больше, больше.
А высота какая!
Как они туда забираются?
Уже всех спрашивал, но те, кто знает,— отмалчиваются: мол, если не дурак, сам догадайся,— а кто не знает, те или ухмыльнутся, или мне внимательно в глаза посмотрят и отвернутся.
Один такой внимательный посоветовал: ты у Марка Аркадьевича спроси, он самый умный в городе, он всех учит, он и по болезням, и по техническим наукам, и по языкознанию, а по политике — так тут он собаку съел.
А я стал объяснять, что это не политика, а, скорее всего, орнитология, и спросил, есть ли у Марка Аркадьевича диплом по этому делу. Пока я спрашивал, тот, который посоветовал, исчез. А где этого Аркадьевича искать?
Говорю своей Александре Ивановне: «Шурка, что делать?» А она говорит: «Купи ружьё и стреляй в них». Ну да — стреляй! Во-первых, они высоко, а падают быстро, как камешки; во-вторых, это, возможно, что-то живое; а в-третьих, кто мне в Германии ружьё продаст? Они нас и без ружья боятся, стороной обходят. Про нас если что в газетах и пишут, то только плохое. Вот у моего соседа Виктора Гартенмейера, он из Нижнеудинска приехал, три сына немецкие университеты с отличием закончили, а у Лили Кох дочка уже пять лет врачом работает, и сынишка в немецком олимпийском резерве. Но про них вы, конечно, ничего не слышали и не услышите. А Сашку Копманна у нас в городе, где без малого сто тысяч человек живёт, все знают. О нём уже два раза писали. Один раз — когда охранника дискотеки подрезал, а второй раз — когда вынес из магазина лэптоп, но попался, причём это был уже седьмой лэптоп. Далеко зашёл, знал ведь, что семёрка ему неприятности приносит.
Самое интересное, что эти чёрные шарики как-то с диваном связаны. Об этом тоже надо у Марка Аркадьевича спросить, если он найдётся.
Диван-то на вид обычный. По низу бахрома из крупных кисточек пущена, а обивка толстая, жёсткая, задницей её не протереть, даже если моя Шурка на нём ещё двадцать лет елозить будет. Цвет тоже подходящий, немаркий,— болотный с жёлто-зелёными разводами.
В болоте такого цвета я тонул в шестьдесят восьмом году на севере Томской области. Тонул, а утонуть не боялся. Даже специально дёргался, чтобы скорее скрыться. Тогда в моей жизни начались крупные неприятности, которые от меня до сих пор не отстают. Потом прыгал я из одной области в другую, из одной советской республики в другую, из города в деревню, а потом из деревни в совсем другой город, а неприятности — за мной. Потом ускакал в Германию, а тут эти чёрные шарики!
Вот тонул-тонул, радовался, но как только жижа к подбородку подошла — стоп! Твердь под ногами образовалась. Если бы я был не метр восемьдесят, а метр семьдесят шесть, то всё было бы нормально. Рост подвёл. Так бывает. Господь решил меня от всех проблем заблаговременно освободить, а в канцелярии Его — ошибочка! Какой-то херувим поставил в графе «Рост» не метр восемьдесят, а метр семьдесят шесть — вот и мучайся теперь всю жизнь. Я простоял в болоте целые сутки, задрав голову, как на армейском плацу. Стоял вслепую. Морда была полностью залеплена грязью, которая стала маленько подсыхать, её даже комары не могли прокусить. Правда, всё норовили в рот залететь, а я был согласен. Как набьётся мошки полный рот, я их сглатывал, а это — высококачественный протеин.
Спасли. Вытащили. А кто — не знаю. Рассказали, что когда меня в больничку привезли, у меня во рту палка намертво прикушенная была. Это какой-то лесной человек, который и убить, и обворовать запросто может, но в беде не оставит, сунул мне, наверное, верхушку стволика молодой берёзки в рот, я её прикусил, отключился. Ну а дальше он уже меня потихоньку вытащил, сообщил моим геологам. Тогда я практику проходил, как студент геологического техникума.
Потом этого лесного человека я не искал. Сомнения были, что его поступок был правильным. Кроме того, я человек неблагодарный, это мне первая жена первые три года талдычила. Да и от этой грязи я тогда ослеп, хотя все говорят, что грязь лечит. Ослеп-то ослеп, а потом, через три недели, которые я в колыванской районной больнице провёл, зрение стало восстанавливаться, и стал я видеть всё лучше и лучше, резче и резче. Короче, процесс восстановления пошёл, но там, где надо, он не остановился, а пошёл дальше. Что-то подобное случилось потом и у всем известного Михаила Сергеевича.
Уникальный факт был зарегистрирован местной акушеркой Адой Степановной, которая по совместительству выполняла работу офтальмолога. У неё была картонка с буковками и цифрами разной величины. Меня посадили на скамейку возле дороги, а картонку взял возчик, который продукты завозил на телеге в больничку. Сначала он отъехал на сто метров. Остановился, обернулся, показал картонку, а я стал называть мелкие буковки из нижнего ряда. Ада Степановна меня проверяла через трофейный немецкий армейский бинокль. Махнула возчику, чтобы дальше ехал. Так он с остановками доехал до Силантьевского ельника, а это — для тех, кто не знает,— три километра от больницы. И ни одной ошибки!
А теперь эти шарики. Чёрные, сначала маленькие, а потом — больше и больше. Главное, падают прямо на меня. Летят с высоты, где стратосфера заканчивается и космос начинается. Так мне кажется.
Спрашиваю Шурку: «А ты их видала?» Хотя знаю, что эта слепая курица уже собственного носа не видит. Характер разговоров у нас давно не меняется: она ругает, обвиняет, корит меня, а я разъясняю и пытаюсь внести научную объективность в наши беседы, которые всегда заканчиваются крайним возбуждением Шурки. Жалко мне её. Плохо у неё со зрением, а слушать меня она совсем не хочет. Вот так в старости и бывает: живут, живут вместе, а потом или он, или она превращается в раздражающий фактор. Какие беседы? Какие разговоры? Да лучше пойти в город Марка Аркадьевича искать.
Конечно, какая-то скрытая опосредованная связь чёрных шариков с диваном есть. И в многомиллионном мире, где тысячи научных лабораторий, это знаю только я.
Да, диван удобный, но как он мне достался! Шурка увидела диван среди другой ненужной мебели, которая была выставлена на улицу из одного краснокирпичного домика, и обомлела. Она не могла понять, как можно такую вещь выставить на улицу, откуда у людей такое бессердечие. Мы всегда относились к вещам в Советской России бережно, даже полиэтиленовые пакетики мыли, сушили для повторного использования. А эти практичные, прагматичные немцы, заботливые охранники природы, позволяют себе то, отчего русское сердце болит и наполняется возмущением.
Александра Ивановна у меня русская, можно сказать — чистая, без примесей, а мне эти херувимы, похоже, ошибочно записали: немец. Да, получилось так, что мои покойные и убиенные бабушки и дедушки были в южной России настоящими немцами: в кирху ходили, разговаривали на своём языке, жили среди немцев, работали с немцами. Не воровали, в Бога верили. А мои родители превратились после Сиблага в полунемцев: в кирху не ходили, жили среди русских, с русскими выпивали, по-немецки не читали; иногда, вспоминая своё досиблаговское житьё, разговаривали между собой по-немецки, но по-русски получалось уже значительно лучше. Не воровали, хотя в Бога не верили. Ну а я с рождения — среди русских, всё хорошее и плохое от них перенял; когда водку пью — плачу, но и в морду могу кулаком дать, вспыльчивый я; работать люблю, не воровал и не ворую; в больших компаниях чувствую себя неуютно; владею всем спектром русского языка без словаря, владею немецким со словарём, могу с эвенкийцем на его языке потолковать; руки у меня мастеровые, но терпения для усидчивого труда мало. Херувим думал-думал, что мне записать в графе «Национальность», которая стоит после графы «Рост» и перед графой «Размер обуви», начал с «ру…», а потом передумал, стёр ластиком это «ру» и записал: «немец», брезгливо скорчив свою благообразную рожу.
Ну, немец так немец. Так и жил в России потихоньку и только иногда ловил на себе испуганные взгляды малограмотных яркогубых работниц заштатных гостиниц периферийных русских городков и посёлков, когда они раскрывали мой паспорт. Но, приехав в Германию, почувствовал что-то неладное. Понял, что напортачил этот херувим с определением моей нации. Ну если я действительно немец, то почему продолжаю любить пельмени и сугробы, почему продолжаю читать Чехова и Лескова, почему меня мало волнует, что происходит в Баварии, но волнует всё, что происходит в Бурятии, почему страстно хочу, чтобы люди в России жили чисто и достойно? Впрочем, этого я хотел всегда — может, поэтому и уехал, когда на страну навалилась волна грязи. А среди уехавших навсегда оказалось очень много людей неискренних. Они, спасаясь за границей от разбойной либерализации, будут потом эту либерализацию похваливать: может, потому, что среди удачливых разбойников оказались их родственники, а может, потому, что у них наступило помутнение мозгов от обилия социальных подачек.
Вот Шурка обомлела, глядя на диван, а мне тоже неловко и даже стыдно стало за немцев, демонстративно выбрасывающих такие хорошие вещи, которым сносу нет. Общупала Шурка диван, обгладила, всё искала какой-нибудь изъян, а не нашла. «Давай, Владик, к себе заберём, а?» — умоляюще прошептала Шурка, как маленькая девочка, которая хочет обогреть и накормить бездомного щенка, заглядывая под мои затемнённые очки.
Мне диван тоже тогда понравился, но то ли нестандартные размеры дивана, то ли какое предчувствие несчастья заставило меня нахмуриться. Я покрутил пальцем у своего виска и сказал: «Дура, этому дивану знаешь сколько жилплощади надо! Мы же в конуре собачьей живём». Но Шурка так просто не отстанет. Это всегда так: чем больше разумных аргументов я ей привожу, тем сильнее её сопротивление. Чтобы доказать свою правоту, я демонстративно напрягся и попытался приподнять край дивана. Это, конечно, не удалось, но Шурка заорала: «Шнайдера позовёшь!» А какой Шнайдер, если я с ним на прошлой неделе насмерть поругался? Он меня укоряет, что я Шурку в Германию привёз. Мол, место её в России. Мол, они нас дискриминировали пятьдесят лет, а теперь все здесь, в Германии, жируют. Мол, уже половина Москвы и три четверти жителей Ленинграда, которые в парткомах сидели, в нашу Германию перебрались. Стал я ему объяснять, что без советской интеллигенции мы тут, в зарубежье, пропадём. Не будет ни русских газет, ни русских журналов, ни русского телевидения, ни русских юристов, ни русских врачей. А Шнайдер стал орать и обзываться. Тогда я последний аргумент привёл, спрашиваю: «А кто орал, что Германия только для немцев? Помнишь?»
Плохо, что дождь пошёл. Пока я с Шнайдером договаривался, пока он выкобенивался, диван промок и стал вообще неподъёмным. Мы покрутились со Шнайдером возле дивана, решили, что надо братьев Ильясовых звать — они помоложе нас и выпить любят, а времени свободного у них — вагон, как у всех нас. Но тут вышел хозяин дивана — здоровенный немец — и говорит, что он на прицепе диван довезти может. Шнайдер сразу загордился: смотри, мол, какие мы, немцы, добрые и отзывчивые,— меня-то он русским считает. А ехать до моего барака метров пятьсот. Немец сгрузил диван на дорогу — и ауфвидерзеен. Шурка радуется, со второго этажа руками машет. Я ей раздражённо крикнул, чтобы Ильясовым позвонила. Ну, позвонила. А они оба в нетрудоспособном состоянии, так как время послеобеденное, в это время переселенцы из России обычно квасят. До обеда ещё силы воли хватает, а дальше — нет, не получается. Это всё из-за женщин, сильно они все на мою Шурку похожи. Бабы после России как сдурели: всё им что-то надо, всё чем-то недовольны. А с мужиками совсем другая история: у них вроде как дух упал, всё из рук валится, как Россию покинули. Приехали в Германию и сдались без боя.
Но это всё описание внутриполитической ситуации, а диван-то широченный на дороге стоит, движение перекрывает. Я волнуюсь: могут за такое нарушение и оштрафовать, а на штрафы социальное ведомство денег нам не выдаёт. Шурка выскочила, ведёт за руку парня с четвёртого этажа, которого Лоренцом зовут, он в бараке временно. Объяснить ничего ему не может, а он и так всё понял. Стали втроём диван толкать. На пять сантиметров его сдвинем — остановка, потом ещё на пять — передых, затем ещё на пять — остановка с матюками.
Вот тогда всё и началось. Шнайдер, когда диван всё-таки затащили, выпучил от зависти глаза, обмыть приобретение отказался, стал сползать по стенке, симулируя приступ стенокардии. А я упал на диван, закрыл глаза, чтобы не видеть счастливую наглую Шурку. Тогда они в первый раз и стали на меня падать, хотя капли в рот с утра не брал.
Понял: промашка случилась с этим диваном. Это Николай Иванович так говорил — зоотехник-осеменитель. Я у него одно время в помощниках ходил, когда в Чебулинском районе оказался случайно. «Вот в прошлом году,— говорил Николай Иванович,— у меня промашка с Октавой и Принцессой произошла, а это, Владик, хуже, чем с бабой в койке опростоволоситься. В парткоме разбирали. А как же: считай, две головы потеряли. Урон для государства. Если каждый осеменитель в СэСэСээРе так промахнётся, а нас всего сорок восемь тысяч по совхозам и колхозам таких осеменителей, то получается, считай, почти сто тысяч голов в минусе. Потом умножь эти сто тысяч на живой вес годовалой скотины и на цену мяса. Это же даже страшно представить — миллиардные потери в масштабах государства. За каждой мелкой промашкой стоит большое преступление».
У меня тогда была работа простая, но ответственная: я загибал хвосты. Со стороны выглядит всё просто, но попробуйте сами найти корову и загнуть ей хвост. Во-первых, она это не любит. Во-вторых, сила в хвосте у неё большая. Думаю, не каждый сможет кошке-то хвост загнуть, а тут — корова. Причём — корова колхозная. А колхозная корова своенравная, она свои конституционные права знает, это вам не какая-нибудь Зорька глупая, которая одна в стайке у частника стоит и ни с кем не общается. Если с такой Зорькой промашка выходила, то это государство вообще не интересовало, так как это её частная коровья жизнь.
Николай Иванович категорически отрицал индивидуальное бытовое потребление спиртных напитков. Дома водки не держал. Любил выпивать только в компании и желательно в ресторане, в кафе, в столовой, в кабинете заведующего фермой, в каптёрке сторожа «Заготзерна», в крайнем случае — на природе, и чтобы были содержательные разговоры, а распив шёл медленно. Он красочно рассказывал о своей работе, о встрече гамет и спермиев, о зарождении новой жизни, о своей полубожественной роли в судьбе скотины, о решающем значении своей работы в развитии животноводства нашего великого государства. Молодым был я впечатлительным, поэтому сразу после таких содержательных посиделок, после такой патетики моего шефа хотелось встать, принять повышенные обязательства, пойти на ферму и загибать, загибать коровам хвосты.
Потом, поработав во многих местах на разных мелких должностях, я никогда не испытывал подобного энтузиазма. Где вы, Николаи Ивановичи, теперь? Все сорок восемь тысяч. Вы же не смогли, скорее всего, пережить развал страны и государственной системы искусственного осеменения. Я-то скрылся за рубежом, закрыл глаза, заткнул уши и сижу так уже который год дундук дундуком. А вам каково? Или тоже закрыли глаза, заткнули уши? Рукой на всё махнули — пропади всё пропадом? Растаскивайте фонд семени элитных быков, а быков — на барбекю!
…Наткнулся я на него случайно. Слышу — кого-то поучает, а речь размеренная, басовитая, грамотная. Так только солидные начальники умели говорить. Спрашиваю: «Извините, вы, наверное, Марк Аркадьевич?» А он степенно довёл беседу с другим товарищем до конца и мне отвечает: «Я Аркадий Маркович. Но, молодой человек, от перемены мест, вы знаете, сумма не меняется. Чем могу быть полезен?» Говорю: может, в сторонку отойдём, так как у меня вопрос деликатный, а тут, у входа в русский магазин, каждая собака нас понимает. Я дёрнул головой и подморгнул одним глазом, давая понять, что разговор будет серьёзный. Кажется, он понял, что имеет дело не с каким-то Шнайдером из Кулундинской степи, а с человеком, как и он, солидным. Говорит: «С удовольствием вас, милейший, проконсультирую завтра в ресторане └Пфеффермюле“, а сегодня я уже пообедал, извините. Только, милейший, если вы по поводу импотенции, то это к Самуилу Генриховичу». Я руками взмахнул: мол, нет-нет, у меня естественнонаучный вопрос, но на всякий случай дайте и телефончик Самуила Генриховича — у меня шуряк уже седьмой год как неспособный.
Поговорил — и облегчение почувствовал. Всё мне в Аркадии Марковиче понравилось: и манеры, и речь, и спокойная уверенность. Я ведь всё то с Шуркой, то с придурковатым Шнайдером собачусь, а других социальных контактов у меня нет.
Иногда хочется телевизор посмотреть, к культуре приобщиться, но Шурка меня к нему не подпускает. Телевизор у нас работает двенадцать часов в сутки на русском языке — это, считай, шесть серий сериалов в день. И Шурка эту нагрузку выдерживает, причём события всех сериалов помещаются в её голове, она эти события анализирует, делает прогнозы развития ситуаций, гордится, когда её прогнозы совпадают с решениями режиссёров. А частота этих совпадений становится всё выше. На этом основании Шурка стала о себе много понимать. Заявила, что собирается писать киносценарий, в основу которого положена случайная встреча юной чистой российской провинциалки с красивым молодым миллиардером, разочарованным в жизни, так как все хлебные предприятия России приватизированы, присвоить что-либо ещё на дурака нет возможности, а бизнес за рубежом не идёт, так как там кругом ловкие капиталистические акулы. И остаётся этому несчастному миллиардеру только объявить войну кремлёвским сидельцам, чтобы как-то скрасить своё существование. Но войну он проигрывает, попадает в зону, а юная чистая российская провинциалка незаметно от спецназа перекидывает миллиардеру через тюремную ограду ветку цветущего багульника — как привет от всего угнетённого либеральной демократией русского народа. И эта политическая акция перерастает в настоящую любовь. В письме к любимой миллиардер горестно признаётся, что он не тот, за кого она его принимает, что он давно уже не миллиардер, а всего лишь миллионер. Девушка из сибирского села стойко перенесла это известие, не отказалась от любимого, сообщила ему, что даже если бы у него осталось не триста пятьдесят миллионов долларов, а только триста, то и в этом случае она продолжала бы его ждать из зоны, так как вокруг только голь и пьянь, которая к эффективному бизнесу не способна: если и воруют, то по мелочи, без московского размаха.
Творческую идею Шурки я одобрил. Только порекомендовал более выпукло показать поддержку миллиардера со стороны простого народа. Пусть обнищавшие жители полуразрушенных сибирских сёл по инициативе простой влюблённой девушки начнут скрытно от администрации президента собирать деньги на организацию побега миллиардера из тюрьмы и купят вскладчину вертолёт с длинной болтающейся верёвкой, к которой когда-то был привязан элитный бык Адольф из бывшего племенного хозяйства «Расцвет Забайкалья». А в заключительной сцене молодой миллиардер, вцепившийся в верёвку, будет вознесён в голубое морозное небо, аки ангел.
Красиво, символично, назидательно, образно! «Да здравствует справедливость!» — будут кричать, подбрасывая шапки, селяне, одетые сплошь в худые телогрейки, как и улетающий в сторону Запада свободный, как птица, миллиардер с веткой засохшего багульника в зубах.
Да, любовь и социальная справедливость — эти две темы будут вечно тревожить человечество.
Я пошёл на свидание первый раз в шестом классе. Мне записку тогда подбросили, где стояло, что меня приглашают на свидание в хозяйственный магазин, а встреча должна была состояться в отделе, где продавались лопаты. Почему-то меня не насторожили эти прозаические лопаты в романтической записке дамы, которая могла быть Людкой Чумаковой, или Верочкой Бурко, или даже Асей Хабибулиной. Они мне все три нравились одинаково сильно, хотя девочки были друг на друга совсем не похожи. Вот, например, Людка — разбитная, смелая, материться умела, иногда она меня защищала. Полюбил её, наверное, за доброе сердце. А Ася — такая тихоня, рта не откроет в школе, но очень красивая, особенно бровки чёрные её мне нравились. Верочка — ни то ни сё, меня она демонстративно не замечала, у неё единственной были золотые серёжки — может, поэтому она ходила всегда с высоко поднятой головой. Особой красотой она не отличалась, училась посредственно, но умела степенно входить в класс, осторожно садиться за парту, а не плюхаться, как другие девочки. Короче — готовая светская дама, которая с детства себя уважала, и это притягивало.
Простоял я истуканом возле отдела лопат с тревожно-счастливым выражением лица минут двадцать, разглядывая ценники. Покупателей не было. Продавщица сидела в углу и сначала сонно посматривала на меня, а потом поднялась и стала отгонять меня от прилавка короткими взмахами обеих рук, как отгоняют назойливых мелких собак или загоняют курей в стайку. Пришлось отвернуться, и в поле зрения попало окно.
Я оцепенел от ужаса. За спиной послышался грохот какого-то падающего предмета. Продавщица выругалась, а я знал, что это упало моё сердце, так как за окошком, удобно устроившись на бревне, которое уже несколько лет лежало бесхозно перед магазином, сидели Дятел и его соратники. Они курили, посмеивались, кого-то ожидая. Это была западня. Они ожидали меня. Ни Людка, ни Верочка, ни Ася в магазине не появятся. Им и в голову не придёт дружить с таким дураком, как я. Высокое самомнение — свойство большинства идиотов. С этой хронической болезнью мне придётся жить до самого конца. И, даже умирая, буду верить, что попаду в рай, как каждый мученик, хотя Николай Иванович назвал рай местом сбора идиотов. Но появиться в раю в звании мученика всё же приятнее. А мои мучители сидели рядком в нескольких метрах от меня, готовые меня распять, но человечество не узнает о моём очередном восхождении на Голгофу.
Большое спасибо советской власти! Это я пишу без иронии, без ехидной улыбки. Уверен, если бы моя любимая родина в начале прошлого века не пошла по пути социализма, то цена на черенки лопат была бы повсеместно больше одного рубля и десяти копеек. Это было подтверждено либеральными преобразованиями в конце прошлого века, когда черенки лопат просто исчезли, а потом в магазины завезли иностранные красивые лопаты из специального сплава, рецепт которого был известен только Фридриху Альфреду Круппу, а черенки были изготовлены из дерева, пропитанного биополимерным раствором, рецепт которого содержит в тайне один крупный западный химический концерн. Такой черенок стоит семьдесят евро, что соответствует месячной зарплате медицинской сестры, которая будет работать в нашей районной больнице в начале двадцать первого века, если посёлок к этому времени не самоликвидируется ввиду многочисленных заболеваний, вызванных переходным периодом. Но пока об этом никто и не догадывается, пока мы строим планы на столетие вперёд, пока мы ещё гордимся великой родиной — Советским Союзом. И если бы не Дятел с его подельниками, то жизнь была бы прекрасной. Вот так будет у меня и дальше: мне не мешали правые и левые партии, президенты-консерваторы, генсеки-новаторы, канцлеры-социалисты — мне мешали люди, которые жили или работали со мной рядом. Их было всегда немного. Тех, которые не мешали,— было всегда значительно больше. Но от этого ядовитого меньшинства мне не удалось скрыться даже за границей.
Ещё раз поблагодарю партию и правительство за понимание текущего момента — я имею в виду семнадцатое апреля тысяча девятьсот шестьдесят второго года, когда я ошарашенно водил глазами по магазину и когда мой взгляд наконец прилип к ценнику, где стояло: «Чиринок лопатный 1 руб. 10 коп.». А в моём кармане находился один рубль и двадцать копеек. В советское время цены относились к населению с сочувствием и не подталкивали народ к воровству. Даже школьник из рабоче-крестьянской семьи мог себе позволить приобрести в личное пользование чиринок лопатный.
Я выскочил из магазина с черенком в руках и кинулся как ненормальный на вечных обидчиков. Дятел оказался самым быстрым. Один из его соратников стал корчиться возле бревна. С криком выскочила на деревянное крыльцо продавщица, а я кинулся вдогонку шайке. Все разбежались, будто их и не было. Я побрёл с палкой домой; стало почему-то грустно, победа не принесла радости. Как показала будущая жизнь, радость, я бы сказал — мобилизующую радость, мне приносило только присутствие красивых женщин рядом. Не обладание, а именно — присутствие. Хотя обладание — это тоже неплохо. Но присутствие — как намёк на возможность невозможного — важнее. Обладание — это финальная, завершающая стадия, за которой нет будущего, которая опошляет всё, что было до этого.
Моя Шурка этого не поймёт, она всегда была лишена романтизма, она очень любила и любит вещи, особенно мебель и яркие цветастые обои, которые подавляют мою волю и вызывают головокружение, поэтому дома я всегда ношу тёмные, почти непроницаемые очки.
Она любит мебель, и мне приходится лежать на огромном диване, а на меня падают и падают эти чёрные шарики с серебристым отливом, которые хорошо различимы через тёмные очки, а если закрыть глаза, то шарики становятся контрастней.
Выпивки мне в последние годы приносят только печаль. Те, с кем интересно было посидеть, потолковать, остались в России или просто улетучились, как утренний туман над сибирской речкой Яя. А те русскоязычные беглецы и перебежчики, которые меня окружают в Германии, вызывают стабильное чувство тошноты, потому что в них я вижу себя. Себя-то я видеть и не хочу — противно это. Противно быть перебежчиком, противно жить не на родине, противно говорить на примитивном чужом языке, противно тащить в барак подаренный тяжеленный диван, противно говорить «спасибо» за этот диван, противно ковыряться вилкой в нерусской пище, противно ждать незаработанную пенсию. Короче, вся эта заграничная жизнь унизительна, она заполнена пошлыми мелкими интересами и может быть интересна только пошлым и мелким людям. И только прикосновение к придуманному светлому образу былой родины даёт душе облегчение, хотя знаешь, что жители твоей былой родины унизили и опошлили свою страну и глядят жадными глазами на твоё незавидное западноевропейское пошлое житьё-бытьё.
Жалко вас, ребята.
Признаюсь, иногда я чувствую себя немцем, особенно тогда, когда появляется желание помочь русским. Признаюсь, что это была моя инициатива — разработка нашумевшего законопроекта по переселению всех немцев из Германии в Парагвай. Пришлось как-то побывать на партийном театральном представлении местных социалистов — они тогда страдали от дефицита новых политических идей. А у меня идей всегда много, как у дурака махорки. Поделился. Вот и началось. Конечно, моё имя позабыли сразу. Солидные люди стали проталкивать этот законопроект через бундестаг и зарабатывать политические очки. А главный пункт этого законопроекта заключается в передаче опустевших немецких автобанов, современных машиностроительных заводов, прекрасных больниц и клиник, немецких городов и городков со всем дорогим барахлом русскому народу. Пусть переселяются и пользуются всем этим, если сами из поколения в поколение не могут организовать свою жизнь. Одна только просьба: не тащите с собой ваши хвалёные стратегические ракеты и водородные бомбы, а также ваше ЖКХ, ОМОН и МЧС также желательно оставить на месте, в этом здесь нужды нет, хотя современному россиянину поверить в это почти невозможно. Чтобы исключить будущую неразбериху на немецких — пардон, уже на русских автобанах, российскую государственную автоинспекцию с личным составом надо передать бесплатно любому недружественному государству — например, Грузии. Особая просьба касается российской пенитенциарной системы — её трогать вообще нельзя. Эта система должна жить автономно дальше и не догадываться, что все россияне перебрались в другую страну. Тюрьмы и лагеря будут снабжаться непосредственно из Парагвая с помощью воздушных мостов. В нашем законопроекте продумано всё, но один вопрос остаётся открытым: кто же будет работать на десятках тысяч немецких заводов, где нужны мехатроники, электромеханики, конструкторы, чертёжники, специалисты по обработке металлов резанием, холодным и горячим прессованием? Талантливые российские режиссёры, посредственные композиторы, а также престарелые сотрудники Российской академии наук для этого не годятся. Молодые малограмотные экономисты, политологи, имиджмейкеры, специалисты по проведению корпоративных празднеств, маркетологи, пластические хирурги, рестораторы и юристы, купившие дипломы, сами на такую работу не пойдут. Такая работа не соответствует их статусным представлениям. Фу, завод! Остаются братки, профессиональные спортсмены и попса. Но они, привыкшие грести деньги лопатой, реальную лопату в руки не возьмут никогда. Ситуация тупиковая. Надеюсь, что изобретательный русский народ найдёт какое-нибудь хитрое решение этой проблемы, какую-нибудь жуликоватую серую схему, какую-нибудь интересную новую пирамиду, а в крайнем случае отправит на эти заводы покорных таджиков.
Хочется верить, что после передачи страны в другие руки не станет опасным ходить по уютным ночным городам бывшей Германии, что не станут вонять подъезды в домах, что не будут бесцельно бродить по улицам компании алкоголизированных юнцов и бездомных собак, в больницах не появится дефицит лекарств, врачи останутся корректными, высокообразованными, доброжелательными, а преподавателям вузов не придёт в голову брать взятки со студентов и плодить псевдоспециалистов, способных только разрушать и воровать.
Я человек подозрительный, доверять мне нельзя. Чужим нельзя доверять по определению. А я был в России чужим и стал совсем чужим в Германии. И это правильно, что меня подозревали и подозревают. Ведь и последнему тупице ясно, что за этой затеей с Парагваем скрывается личный интерес. Да, если организованную дисциплинированную армию немецкого народа отправить на целинные земли Парагвая, это взбодрит нацию, вызовет прилив новых сил, а преобразовательская деятельность возродит национальную гордость. Да, если разрешить свободный въезд россиянам в пустые немецкие города, то на Запад кинутся все нищие и богатые, все бездельники, воры, алкоголики, бандиты и, конечно, солидные чиновники. Результат: мой любимый сибирский посёлок, состоящий из нескольких тысяч полусгнивших домов, освободится полностью. Вот в этом и есть моя хитрость. В Парагвай-то перебираться я не собираюсь, а жить в Германии в окружении российского народа сил нет. Я вернусь в мой освобождённый сибирский посёлок, где можно будет безбоязненно бродить по ночным улицам, где не будет пьяных драк, где разом исчезнут злоба, хамство, зависть, подозрительность, блуд, вражда.
Знаю, что Шурка со мной не поедет, ей нравится жить в Германии.
А вражда есть везде, где живут люди. И обиженные, гонимые, униженные при первой возможности превращаются в гонителей и обидчиков. Поэтому моё решение жить одному в освобождённом сибирском посёлке является единственно правильным.
«Шура, Шурочка, я же заказал столик в └Пфеффермюле“, а встать с дивана не могу. Я видел, видел этот особенный шарик — быстрый, серебряный с чёрным отливом. Когда он только появился высоко-высоко, я уже знал, что он попадёт в меня. И он ударил в мою голову, но следа от удара не осталось, только закрылись глаза. Шурочка, не бойся меня».
Произошло неожиданное. Оказывается, у меня есть душа. Но она не могла появиться в момент смерти, значит, она была у меня всегда. Странно, а я думал всю жизнь, что у меня болело сердце. Я видел себя сверху. На диване остался бледный человек.
И что обо мне подумает Аркадий Маркович, когда сегодня появится в тринадцать тридцать, как договаривались, в ресторане «Пфеффермюле»? Плохо уходить, не выполнив свои дела. Простите все.
«Шурочка, не бойся меня».