Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2015
Впервые я услышал про «детей войны» лет десять назад, во время поездки на свою историческую родину. Сидели мы с сестрой на кухне в её запорожской квартире и жадно расспрашивали друг друга о житье-бытье: моём — в Сибири, её — на нашей с ней общей Батькивщине.
И тут мне попалась на глаза кипа квитанций по оплате коммунальных услуг за квартиру.
— И что вы тут, интересно, платите? — потянулся я к ним.
И как оказалось, платили мои земляки за коммунальные услуги по сравнению с Красноярском смехотворно мало. Ну, за электроэнергию — это ещё понятно, рядом был Днепрогэс, он хоть и меньше вшестеро нашей Красноярской станции, но по-прежнему находился в государственной собственности, а все эти сказки о якобы более эффективной работе частных предприятий по сравнению с государственными стали уже надоедать.
Но газ! Он-то почему обходится на Украине в несколько раз дешевле, чем в России?
— Так это я ещё не оформила документы на получение звания «детей войны»,— сказала сестра.— Кучу справок надо собрать, всё некогда. Но спасибо Юльке, побеспокоилась за нас…
«Юлька» — это, понятное дело, небезызвестная всем «газовая принцесса» Украины Юлия Тимошенко, бывшая в то время премьер-министром страны, по инициативе которой, собственно, и был принят закон о социальной поддержке так называемых «детей войны». К категории которых на Украине были отнесены все граждане республики, родившиеся с 1935 по 1945 год. А это, как вы понимаете, несколько миллионов человек. Опалённых войною, с искалеченным детством…
Но откуда на Украине на такой закон нашлись деньги? И почему он до сих пор не принят в России?
К сожалению, сестры моей больше нет, ушла из жизни, так что вопросы эти я буду адресовать не ей, а красноярской власти, в преддверии нынешнего года принявшей наконец-то и в нашем регионе меры социальной поддержки тех, кого мы относим к «детям войны». Правда, ограничив их число только теми состарившимися уже «детьми», отцы которых не вернулись с войны. Что тут же раскололо и так не очень-то консолидированное наше общество, выплеснув обиду на страницы краевых газет. Но для начала несколько личных отступлений.
Оговорюсь сразу, я свои отношения с государством с младых своих лет выстраивал так: ему от меня — всё, что смогу, а мне от него не нужно ничего. Во всяком случае, до тех пор, пока ходят ноги, двигаются руки, работает голова… Поэтому даже сейчас, практически разменяв уже восьмой десяток, я продолжаю трудиться и что мне для жизни требуется — добываю сам.
Более того. Хотя в новых российских экономических реалиях в это трудно поверить, но я и квартиры свои, которые мне это государство предоставляло для работы, исправно ему возвращал обратно: Красноярск — шестой регион в стране, где я живу. Причём освобождал я эти квартиры даже с известными издержками для себя — приходилось возмещать ЖЭК за так называемый косметический ремонт. Где четыреста, а где и пятьсот рублей
Люди старой эпохи, которые ещё помнят запах «ленинских» денег и которые работали зачастую, как уже упомянутая мною родная сестра в Запорожье, за восемьдесят рублей в месяц, знают, чтó на такие деньги можно было тогда купить, как знают и то, сколько существовало всевозможных лазеек (законных и не очень), чтобы квартиру оставить за собой. Можно было прописать на ней родственников, а можно было такое жильё банально продать.
Рынок жилья существовал в нашей стране всегда, и при желании я могу это легко доказать.
Но я свои квартиры добросовестно возвращал государству, аккуратно архивируя получаемые при этом справки, и делал это не где-нибудь в Козульке, а в таких вполне приличных городах страны, как Челябинск, Запорожье, Воркута…
Как-то в разговоре в одном обществе я ненароком обмолвился об этом и тут же получил оплеуху в ответ: тоже, мол, нашёл чем хвастаться! Знаем мы вас, журналистов, и то, как вам эти квартиры доставались! Что легко приходит, то не жалко и отдавать…
Ну не скажите… Я изрядно поездил по стране, вдоволь наобщался со своими коллегами по журналистскому цеху (а в том же СССР в советские времена состояло аж семьдесят тысяч человек!) и могу утверждать: лично мне подобные случаи неизвестны. Хоть и разными путями, но квартиры такие (ведь это было обычное, а не служебное жильё!) всё-таки «прилипали» к рукам их прежних владельцев.
Мимоходом отмечу и другой не менее примечательный факт: когда в 2001 году в Центральном районе краевого центра мне вручали, как северянину, пенсионное удостоверение и попутно, «на всякий случай», предложили записать ещё и «нужные» для получения социальной поддержки телефоны, то я от этого отказался наотрез.
— Помогайте тем, кто в этом нуждается, кто не может работать,— сказал я.— А я, слава Богу, пока что со всем управляюсь сам…
Словом, ничего мне лично от краевых властей не надо, тем более что и обозначенные в краевом законе о «детях войны» так называемые льготы у меня, как у федерального ветерана труда, имеются в том же объёме. Но вот обида и горечь от принятого краевыми депутатами закона, разделившая нас на «своих» и «чужих», появилась и у меня. Заставляя снова и снова возвращаться в те уже далёкие времена…
Почти треть своей взрослой жизни я проработал на Крайнем Севере, где год шёл за полтора, так что тот период, который практичные немцы называют Gesellschaftliche-nutzliche Arbeit (общественно-полезный труд), приближается у меня к шестидесяти годам. Думаю, что не у многих чиновников во властных краевых структурах такой же долгий послужной список.
Но не это главное. Есть и ещё одна сторона моей жизни, мало зафиксированная документами. Родился я в самом начале 1944 года, когда левобережная часть Запорожья была уже занята нашими войсками, а правый берег Днепра и остров Хортица ещё удерживались немцами. После неудачной попытки форсировать в октябре Днепр с ходу и понеся огромные потери, наши передовые части окопались на крутом речном берегу и накапливали силы для очередного броска на запад.
Так что хотя первые полгода своей жизни я провёл во чреве матери в немецкой оккупации (а правы, на мой взгляд, японцы, которые ведут отсчёт жизни человеческой не с момента рождения, а с момента зачатия), то рождался я всё-таки не под крики рожениц, а под артиллерийскую канонаду. Потому и относил всегда себя к «детям войны». Даже в стихах, написанных полвека назад, писал об этом так: «Дитя войны, взрослел я рано…»
А как же иначе? Ведь в день моего рождения, 22 января (а рождение, как и смерть, расписаний не признаёт), вовсе не повивальные бабки, а засевшие на противоположном берегу Днепра немцы принимали роды: они обнаружили неподалёку от родильного дома тринадцатого посёлка, что на Вознесеновской горе в Запорожье, где я и появился на свет, видимо, плохо замаскированное пулемётное гнездо наших и стали накрывать его миномётным огнём. Матери потом рассказывали, что во дворе роддома насчитали после обстрела семнадцать воронок от разрывов мин.
И если я не «дитя войны», то кто же я тогда?
А ведь именно эти обстоятельства и предопределили моё отношение к войне: я долго не мог, когда вырос, смотреть без слёз документальную хронику на экране — видимо, впитал с молоком матери весь её ужас от происходящего в те дни рядом.
А что касается отца, то да, он вернулся с войны живым, встретив великий праздник Победы в Западной Австрии, дойдя туда с боями. А потом вместе со своей дивизией, по дороге в Японию, несколько месяцев провёл в Сибири, между Канском и Нижнеудинском, пока не наступил окончательный мир. И в конце 1945 года вернулся обратно домой, в лежащее в руинах Запорожье, гремя десятком солдатских медалей, три из которых — «За отвагу».
Но знают ли наши краевые депутаты, какой он встретил, придя с войны, мою мать?
В штопанной-перештопанной юбке, сшитой из холщового мешка для картошки, в деревянной обувке, сделанной моим дедушкой. (Для этого бралась обычная дощечка с крепкой полотняной петлёй, куда и продевалась нога. В нашей семье она называлась «шлера» Иди, мол, и надень «шлеры». Я их хорошо помню…) Да и жили мы все в земляной норе, в землянке, вырытой прямо в грунте, на горе неподалёку от Днепра,— дедушкин дом был разбит при обстреле.
Выкручивались как могли. Ели, например, когда было что, из дюралевых ложек и мисок, которые тот же дедушка смастерил из остатков сбитого ещё в сорок первом году советского истребителя, долго лежавшего на днепровском песке, пока мы, пацаны, не растаскали его по домам.
Литровая кружка из того памятного «кухонного гарнитура» продержалась в нашем доме дольше всего, вплоть до семидесятых годов…
Помню, как вскоре после войны на Украине разразился голод, и наша семья бежала из Запорожья на хутор ко второму, по отцу, дедушке. Мои старший брат и сестра уже ходили в школу, а я каждую ночь с ужасом прислушивался к звукам за окном, пытаясь не пропустить конского топота. И каждый раз резкий стук кнута в оконное стекло заставал меня врасплох: это подъезжал верхом на коне к дому бригадир и поднимал мать на работу. Было примерно четыре часа утра, и мать, охая и ахая, что-то там причитая, быстро вставала, собирала меня, и мы с ней бегом отправлялись на улицу, где нас уже ждала набитая заспанными тётками подвода. На ней мы добирались в поле или колхозный сад, чтобы с первыми лучами рано восходящего солнца приняться за работу: прополку свёклы или кукурузы, сбор яблок или груш…
Конечно же, мать моя, работавшая за «палочки» (трудодни), ни в каком колхозе не состояла, мы были городские, на хуторе жили временно, но таким было то суровое время: раз живёшь на земле, то и обязан трудиться. Так что уже с трёх лет я помогал своей матери: таскал в кучу сорняки, носил воду, укладывал в ящики фрукты…
И вот теперь, когда я вспоминаю всё это, становится не по себе. Разве мы не помогали друг другу, разве делились на категории, разве не действовали все вместе? Конечно же, и тогда, в те суровые времена, не все жили одинаково, и то же сливочное масло, например, я впервые попробовал лишь в тринадцать-четырнадцать лет — до этого знал вкус только сливочного маргарина. А первую одежду «для меня» мои родители смогли купить, когда я уже учился в седьмом классе,— до этого я ходил в школу в перешитой матерью одежде отца или старшего брата. И первое в жизни «зимнее» пальто у меня появилось только тогда, когда я устроился на работу после окончания металлургического техникума, хотя и на Украине случаются довольно крепкие морозы.
Словом, всем тогда было и холодно, и голодно, и вряд ли наши депутаты слышали, например, про такое кулинарное произведение, как затирка. А ведь это моё любимое в детстве блюдо, и могу поделиться рецептом. Для приготовления затирки кипятится вода, куда постепенно вливается разведённое до жидкого состояния тесто. Оно сворачивается в кусочки, а затем в бульон добавляется жаренный на капле подсолнечного масла лук. Вот и всё, затирка готова. Осталось только налить её в солдатский котелок — отцовский подарок с войны, взять у матери ложку и выбежать с этим богатством к пацанам на улицу. Объедение!
Несколько десятилетий спустя, уже работая на северах и хорошо зарабатывая, я в один из приездов к себе домой в Запорожье попросил мать приготовить мне затирку.
— Да ты её есть не станешь! — засмеялась она.
Но приготовила. Но то ли действительно вкусы поменялись, то ли сам я стал другим, но затирку есть я не стал.
Наверное, правы были древние греки: нельзя дважды войти в одну и ту же реку…
Однако и это простенькое блюдо было после войны в нашей семье большим лакомством: питались мы в основном кукурузой. Из неё моя мать готовила лепёшки, варила кашу, стряпала пироги, начинённые крапивой.
Я и сейчас закрою глаза — и вижу перед собой эту картину: бегает по стенке деревенской мазанки отблеск от каганца (сплюснутый противотанковый патрон, в который вставлен фитиль,— керосиновые лампы появятся в наших домах позже, когда страна отряхнётся от руин). К скамейке прикреплено специальное, похожее на мясорубку, устройство, в которое я, трёхлетний пацан, один за другим вставляю кукурузные початки, а мой старший брат вращает ручку, и острые металлические зубцы «лущилки» сдирают с них зерно.
Его мать вместе с сестрой, вращая два каменных жернова, тут же превращают в грубую, но такую спасительную для нашей семьи кукурузную крупу.
И так жили после войны многие, подавляющее число людей. В Сибири, возможно, было чуток полегче, всё-таки рыбалка, охота, собирание ягод и грибов в лесу, но война есть война, и она затронула всех. Зачем же нас сейчас делить на разряды?
Привожу все эти, может быть, и не очень интересные подробности лишь для того, чтобы показать: и в тех семьях, в которые вернулись после войны отцы, жизнь была не сахар.
И всё-таки я понимал, как же мне повезло, что у меня был живой отец! И когда мы вернулись в Запорожье и я пошёл в первый класс, то помню, как моя первая учительница вдруг задала вопрос: «А ну-ка поднимите, дети, руки, у кого дома есть отцы?»
И руки подняли девять человек, хотя в нашем классе обучалось более тридцати. И, увидев это, я гордо огляделся по сторонам: вон, мол, какой я молодец, у меня отец вернулся живым с войны…
Дурак был, что и говорить…
Но сейчас, нередко вспоминая те времена, пытаюсь осмыслить по-новому происходившие события, и вот что пришло в голову: а что бы сказал мой отец, узнай он о нашем краевом законе, принятом на исходе минувшего года? Думаю, что гмыкнул бы, по своей привычке, а потом с издёвкой произнёс: «Та це воны ще шмаленого вовка не бачылы…»
Попробую объяснить. Я уже заканчивал первый класс, когда весной 1952 года (ещё жил Сталин!) в нашей школе старшеклассниками был поставлен самодеятельный спектакль, посвящённый военной тематике. Что-то там про партизан. Ещё не все завалы в городе были разобраны, не все заводы восстановлены, а тут раздобыли где-то настоящее немецкое обмундирование, винтовки, каски (этого добра тогда ещё хватало), пригласили на спектакль родителей. И школьный актовый зал был забит до отказа.
Но стоило только начаться действию и появиться на сцене немецким оккупантам, роли которых исполняли переодетые в форму вермахта старшеклассники, как в разных уголках зала началось движение. Люди вскакивали с мест, махали руками.
Как оказалось потом, пережившие войну женщины, увидев на сцене немецкую форму, тут же падали в обморок, и их выносили на воздух. Одну, вторую, третью…
Спектакль пришлось отменить.
Вот таким оказался «шмаленый вовк» для тех, кто пережил ту страшную войну. Такой оказалась у народа память.
Или другой пример, и тоже пережитый лично. Лет десять спустя меня призвали в армию, и перед отправкой за границу я прошёл под Николаевом, на речном берегу Ингула, курс молодого бойца, принял присягу. А затем нас построили в колонну и из летних лагерей повели в сторону городского железнодорожного вокзала, где уже стояли готовые под погрузку пассажирские поезда.
Набралось нас всего, наверное, тысяч пятнадцать-двадцать, и многокилометровая колонна вытянулась до самого горизонта. Но по мере приближения к городу мы стали замечать, что что-то вокруг неладно. Появился какой-то странный и непонятный гул. Все городские тротуары по нашему маршруту были плотно забиты людьми, которые нам протягивали для передачи разные разности — кто пирожок, кто бутылку вина, кто мороженое.
Но бóльшая часть горожан стояла на тротуаре и… просто плакала. Некоторые пожилые, как мне тогда казалось, женщины рыдали навзрыд. Больше такого в своей жизни я не видел нигде.
Потрясённые, мы поначалу пытались отшучиваться: с чего, мол, такие «мокрые» проводы? Впереди нас ждут Германия, Польша, Венгрия, мир посмотрим. Зачем плакать? Вернёмся же обязательно!
Но потом, придавленные этим общим горем, общей бедой, присмирели и шли на свои поезда в гробовом молчании. Прекрасно уже понимая, что эти людские слёзы связаны даже не с нами, а с памятью о войне, которая катком прокатилась по этим местам и которую люди никак не могли забыть.
И вот теперь меня пытаются убедить, что были пострадавшие в ней больше, а были и те, что не очень… Так, пересидели, мол, за мамиными юбками или отцовскими штанами.
Легко, конечно, написать на монументе, что никто не забыт и ничто не забыто, но так ли всё однозначно в этой жизни?
Около трёхсот советских воинов-героев, например, совершили в годы великой войны этот подвиг — закрыли своими телами вражеские амбразуры, обеспечив тем самым пусть и тактический, но успех батальона, роты, взвода. Но кого мы из них помним, кроме Александра Матросова?
А что чувствуют при этом родственники остальных героев, сделавших то же самое? Об этом мы как-то не думаем или же стараемся не думать.
Не думаем мы и о тех лётчиках, которые направили сбитые врагом самолёты на немецкую бронетехнику или колонны, а таких за годы войны тоже набирается около полусотни. Помним одного Гастелло. Какое нам дело до остальных?
И вот уже одни «потерпевшие» становятся дороже, на них государство тратит и внимание, и деньги, а остальные «пахари войны» как бы уходят в тень… Разве это справедливо?
А будь моя воля, я бы всех «матросовцев» — поимённо! — занёс бы не только на бронзовые скрижали, но и в школьные учебники — в назидание потомству. И всех последователей Гастелло тоже. Да и штурмовавших рейхстаг советских солдат и офицеров — разве только Егоров и Кантария были героями?
Ну, стали бы на несколько страниц школьные учебники толще — разве бы это нас разорило? Почему в той же болгарской Плевне все русские воины, погибшие за освобождение Болгарии, поимённо перечислены на барельефах, а мы своих забываем? Негоже это, уж простите за откровенность.
Понимаю, что ступаю на очень опасный и скользкий путь, но и молчать не могу, особенно в такой год, как нынешний, в год 70-летия Великой Победы. В последний юбилей, когда ещё можно будет увидеть живых участников войны. По-моему, за годы ждановско-сусловского агитпропа в нашей стране возникли труднообъяснимые перекосы, когда речь заходит о знаковых событиях в её жизни, и не только касаемо войны. Удобнее, а может быть, и дешевле для государства иметь дело с раскрученными, как сказали бы сейчас, брендами, чем с общей массой народа.
И если речь, например, заходит о самых обездоленных детях войны, то это, как правило, непременно Ленинград. Там в концентрированном виде собралось всё: и холод, и голод, и все остальные военные ужасы.
Но это так и не так: к счастью или к сожалению — уж и не знаю как, но жизнь всегда сложнее, чем кажется на первый взгляд. Да, что тут говорить, хлебнули лиха дети блокадного Ленинграда, сто двадцать пять граммов суррогатного хлеба в день — это действительно ужас. Но только разве детям Сталинграда, а их оставалось в осаждённом и превращённом в пыль городе несколько десятков тысяч, было легче? Или скажем так, более дипломатично: намного ли было легче?
«Там» крошки, но всё-таки хлеба, а «тут», на берегу Волги, по килограмму смертоносного свинца каждый день и на каждую человеческую душу. И никаких тебе «дорог жизни», никаких путепроводов по дну Ладожского озера, никаких эвакуаций в глубь страны…
Нет, я хочу, чтобы меня поняли правильно: я снимаю шляпу перед подвигом ленинградцев, несмотря ни на что отстоявших свой город и показавших всему миру непоколебимую решительность славянского мира. Но мне и за сталинградских детей обидно! Почему-то они оказались забытыми, хотя у нас, как известно, никто и ничто не забыто…
Почему у нашего государства за семьдесят лет мирной послевоенной жизни не нашлось денег для них? Или я просто об этом не слышал?
Зато я стал свидетелем одного памятного вечера в Воркуте, когда, оттрубив десять лет на подземных работах в тамошних шахтах — за измену Родине в годы войны, в главный городской ресторан «Москва», где я сидел со своими приятелями, зашёл одетый в промасленный ватник и перепачканные угольной пылью сапоги человек. Чтобы «обмыть» только что полученный в военкомате орден Красной Звезды.
Оказалось, что это бывший лётчик, который, будучи в немецком плену — его штурмовик сбили над территорией врага, всё же умудрился потом как-то угнать у немцев самолёт и перелететь на нём через линию фронта.
Однако, на своё несчастье, у своих он попал на слишком бдительного смершевца и вместо Золотой Звезды Героя за свой подвиг, а за всю войну таких было всего девять человек, и все они стали героями, получил десять лет воркутинских лагерей. Якобы за попытку перебежать к врагу.
— Вот ты мне скажи, корреспондент,— топтал он во хмелю полученную почти четверть века спустя за свой геройский поступок награду.— Кто мне теперь вернёт эти годы?
И я не знал, что ему ответить…
Зачем же теперь, в мирное время, принимать законы, которые разъединяют, а не объединяют людей? Делают одних полноценнее других?
Ну чем провинились перед страной те же военные дети, которые в силу своего возраста сейчас нуждаются в помощи и в поддержке? Тем, что у них отцы живыми пришли с войны? Они что, хуже от этого работали?
Говорят, что закон этот принят в губернаторской редакции и краевые депутаты просто сочли для себя невозможным выступить против первого в регионе лица. Ох уж эта холопская привычка во всём и везде полагаться на барина! Всю жизнь с нею боролся, например, наш великий земляк — Виктор Петрович Астафьев, постоянно цитируя того же Некрасова, а она и не думает никуда деваться. Теперь вроде бы никого не расстреливают, да и в тюрьмы не сажают — чего бояться? Что потеряешь доходное место, станешь таким, как все?
Так любые перемены, сужу по своему опыту, всегда ведут только к лучшему. Вроде бы боялся потерять должность, а потом окажется, что её нужно было бросать ещё несколько лет назад…
Да и губернатору нашему не худо бы присмотреться повнимательней к своему окружению: не исполнителей надо подбирать для работы, а соратников. Тогда, глядишь, меньше станет у нас в стране и банкиров-недоучек, и министров-профанов…
Исполнители хороши лишь в обслуге…
Пишу это и понимаю, что вот-вот раздастся раздражённый голос: ну хорошо, вот ты такой умный, а что бы ты сделал на нашем-то месте? Денег-то в казне нет!
Отвечаю. Конечно же, я не идиот и понимаю, что танцевать нужно от печки, то есть исходя из возможностей. В том числе и финансовых. А они в Красноярском крае аховы, и во многом как раз благодаря не людям, живущим здесь, а руководителям-варягам, приезжавшим в регион поправить своё материальное или какое-то там ещё положение. И коль на поверку мы так бедны, намного беднее других регионов страны, где не добывают ни уголь, ни нефть и где не растёт лес и не ловится рыба, то я бы, например, ситуацию с теми же «детьми войны» разрешил так. Честно сказал бы народу, что денег пока на всех нет, но «никто не забыт, и ничто не забыто». Будет и на вашей улице праздник! (Кто доживёт…)
А пока давайте посмотрим на действующий в нашем регионе закон о поддержке вдов Великой Отечественной войны, поистине каторжным трудом которых в том числе мы и накормили в своё время армию, и восстановили страну. Да и результатами которого пользуемся до сих пор.
Но много ли осталось их, этих вдов? Время ведь неумолимо!
А ведь у многих из них были дети, ставшие сиротами. И которых надо было поднимать, надо было растить. А делать это в одиночку, конечно же, труднее, чем в полноценных семьях.
Вот мы и дополним действующий закон, позаботимся о таких детях сейчас. А потом придёт очередь и всех остальных…
Ну кто бы, скажите мне, поднял руку против этого? Кто бы выступил против сирот войны?
Я, например, никогда… Потому что не в силе Бог, а в правде, и правду эту народ чувствует в первую очередь.
А завершу я свои не очень-то весёлые размышления ещё одним экскурсом в свою журналистскую практику. В начале семидесятых годов, сразу после окончания факультета журналистики Уральского госуниверситета, я, плюнув, как обладатель красного диплома, на свободное распределение и заманчивое приглашение поработать в сочинской «Черноморской здравнице», рванул на северá (там труднее!) и вскоре в качестве специального корреспондента республиканской газеты впервые попал в заполярную Воркуту. С заданием от редакции подготовить очерк о бригадире очистного забоя комбината «Воркутауголь» Иване Игнатьевиче Сорочинском. Уже стоявшем «в очереди» на присвоение ему звания Героя Социалистического Труда.
Одновременно Сорочинский был ещё и депутатом Верховного Совета СССР — тогдашнего парламента страны.
Так вот, приезжаю на шахту, договариваюсь с начальством и никак не могу выйти на своего героя. По графику бригада Сорочинского отдыхает, у неё выходной, а сам он почему-то всё время в забое, в чужом коллективе. Зачем?
День проходит, второй — никакого результата. Наконец отлавливаю «виновника торжества» и прямо в нарядной участка хватаю его за грудки:
— Что за дела, Иван Игнатьевич? Люди ваши отдыхают по домам, а вы почему-то работаете, да ещё с чужой бригадой… Почему?
— Да понимаешь,— замялся бригадир,— я несколько дней назад вернулся из Москвы — сессия Верховного Совета была. И хотя по закону для меня это оплачиваемые дни, я, как только был избран депутатом, решил для себя: никаких поблажек в работе, всегда буду со всеми наравне. «Пропустил» день по депутатским делам — потом обязательно его отработаю. Пусть и не со своей бригадой, но отработаю. Не хочу, чтобы в коллективе пошли разговоры…
Ну как было не написать про такого человека в газете?!
Потом, продолжая собирать материал о нём, я несколько часов просидел в депутатской комнате Воргашорского поссовета, где Сорочинский вёл приём. И тщательно протоколировал проблемы, с которыми люди обращались к народному избраннику. Кому-то требовалось помочь в устройстве на работу, кто-то просил жильё, а кто-то просто приходил в депутатскую комнату пообщаться после работы…
— И не надоедает вам вся эта канитель? — спросил я его.— Скажите мне честно: а что вы имеете от всех этих трудов?
— В смысле денег? — удивился Сорочинский и с хитрецой, как и положено настоящему хохлу, улыбнулся.— За моё депутатство мне доплачивают ежемесячно десять рублей…
Десять рублей! При его-то месячном заработке в полторы тысячи, а то и больше!
— Да, но нам ещё один раз в пять лет выдают в Москве во время сессий талоны на покупку пыжиковой шапки,— обиделся Сорочинский.— Её мы приобретаем, правда, за свои деньги, но по талонам…
Вот я и хотел бы спросить нынешних депутатов, и не только Законодательного собрания Красноярского края: а принимали ли бы вы людей в свободное от работы время, решая их проблемы (после тяжёлой смены на шахте, заметьте!), за десять рублей в месяц?
Или: как там у вас насчёт пыжиковых шапок? На всех хватает?
То-то и оно…
Грустно всё это, господа!