Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2015
Брейгель, так сказать
1.
Стоят каштанов голубые кегли,
поскольку плюс, и сырость, и туман.
Обходит эту землю Старший Брейгель?
Бубенчики дождя, а не зима,
сегодня актуальны. Меломаня
под перестук холодных бубенцов,
дырою в прохудившемся кармане
вдруг ощущаешь бледное лицо.
Ну вот и Брейгель! И карман бродяжки
несёшь негорделиво на плечах,
глядишь на всё с повадкою дворняжки,
плюёшь на всех с позиции бича.
2.
С.
Как по снегу тому, по снежочку,
достоевской застывшей слезе,
прокатили мазутную бочку,
раскидали плевочки газет.
Подмосковье моё, Подмосковье,
ты почти палестина души.
Только Брейгелю: «Брейгель, с любовью
эту зиму возьми-напиши.
Напиши подмосковных младенцев
и валлонскую конную шваль.
И моё неуютное сердце
алой кровью младенцев — ошпарь.
Здесь тебя полюбили за это.
Кирпичами (красны кирпичи),
снегирями кровавого цвета
кровь невинных невинно молчит».
Здорово и вечно
Е.
Л.
Словно палёная водка,
словно портачка весны,
въелась юродская глотка,
встряла в плацкартные сны.
Эта вот глотка давнишна,
эта вот глотка всерьёз,
как в сорок пятом девишник —
полные пригоршни слёз,
чёрная в поле берёза,
лю́ли вы, лю́ли-люли́.
Пахнет она — чумовозом,
хрупкою солью земли,
пахнет крапивными щами,
пахнет полынью (звездой),
ладаном пахнет, мощами,
вечностью и лебедой.
Полки вагонные тряски.
Дембель храпит и хрипит.
И в половецкие пляски
тамбура в чистой степи
выйдешь, закуришь. О, горе!
Эта навеки стерня.
Это ведь всё при Егоре.
Это ведь всё про меня.
Больно ударенный током
крови, алеет восток.
Ну и плевать, что жестоко.
Это красиво зато.
Ван Гог
Опасная зависимость моя
от колеров, приправленных абсентом,
от многоцветной книги бытия,
открытой и захлопнутой Винсентом.
Нелётная погода для души,
аэродром пшеничный, туча птичья.
Всё это вот прекрасно опиши,
и вечность отвернётся безразлично.
А если разъезжаются ступни,
и кровь струится по рубахе белой,
и пальцы разрывают воротник —
вот это всё совсем другое дело.
У неба ногти синие теперь
навеки плюс горланящая сажа —
и это есть распахнутая дверь,
а не детали, так сказать, пейзажа.
В оригинале
Падал снег на улицы столицы.
Вороные гривами трясли.
У прохожих розовели лица.
Лился сок из газовых маслин.
Кутаясь в казённые шинели,
шла из канцелярий шелупонь.
От дымка запретного шалея,
папироски прятала в ладонь,
в голове лелея почеркушки,
славу и возможность по плечу
хлопнуть смуглолицего: «Ах, Пушкин,
вот что я сказать тебе хочу…»
Барышня скользила по ледочку,
раздавался хохоточка звон.
И на этом можно ставить точку,
потому что кончился эон,
тот, что, заморозив без шинельки,
приближал к лошаре небосвод.
Кончился — и начались ремейки,
на ремейки публика идёт.
За ремейки не попросят много.
Может, не заплатишь ни гроша.
За тебя в оригинале Гоголь
в домовине дырку продышал.
Каторга
Ах, январь ты, прачечный
январь,
пахнешь паром, дышишь утюгами,
и дрожит Раскольников, как тварь,
под твоими бабьими ногами.
Вышли переростки погрустить —
вот белеет «Примою» берёзка,
и кричат: «Печальная, прости!» —
на берёзку пьяные подростки,
не каким-то пьяные бухлом —
лебединой песнею извёстки,
что покрыла изнутри их дом
русским — и казённым, и неброским.
Об извёстке лебедей и стен
пишется дыханьем безвозвратным.
И рычат в подростков хрипоте
серые, идущие по тракту.
Всё путём
Не покину, вовек не покину,
на трубу кочегарки божась,
этот тёплый весенний суглинок —
эту майскую сладкую мазь.
Вот она — под моими ногами.
Где Эстония? Нету её!
Воронью́ раздарили по гамме,
каждый ворон усердно поёт
про огни за окном электрички,
электрички «Москва — Петушки».
И тяну отсыревшие спички
за кровавые спичек вершки.
Апельсин на конце папиросы
сладким ядерным соком течёт.
Подмосковье. Медовые росы.
Всё путём. Остальное не в счёт.
И протянут дрожащие крылья
петушковские ангелы мне.
Что они потеряли-забыли
в этой очень печальной стране?
«Ничего,— отвечают.— Точнее,
только зыбкий предутренний свет —
то, грустнее чего и ночнее
на земле не бывало и нет».