Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2015
Главы из повести. Начало в № 6/2014.
11.
А примерно через неделю после встречи с Леной к ней заявился собственной персоной не кто иной, как «наш славный разведчик» Макс.
Заявился всё такой же — бодрый, подтянутый — и три алых гвоздики вручил. Не какие-то там особенные цветы, хотя конец августа на дворе, пора самых роскошных садовых цветов, на каждом перекрёстке их охапками продают, ярких, пышных, разнообразнейших; Маша их сама обожает и покупает чуть не каждый день, пока дешёвые, так что у неё сразу по нескольку букетов стоит,— нет, именно стандартные гвоздички для подчёркнуто делового визита; он, видимо, даже и не задумался над этим, а купил на ходу, машинально, как купил бы в ноябре или феврале. Может, даже их там, у них на службе, продают или за так дают для деловых встреч с дамами и разнообразием при этом не балуют?
А у неё всё равно сердечко запрыгало от радости при виде его с жалкими, трогательными тремя гвоздичками — после Баковых-то букетов! Радовалась, торжествовала: явился, наконец! — хотя и поняла: не так просто, ой не так просто пришёл — что-то очень нужное привело его сюда, как охотничью собаку по следу, и ёкнуло сердце: чем-то приход его связан с Баком, никак её роман с Баком гэбистов заинтересовал,— и к радости её примешалось глухое беспокойство… Но где ж ты раньше-то был? Не знала бы, куда и посадить и чем угостить — только чтоб доволен остался. Да что посадить! — ножки готова была, если честно, вымыть и слезами радости всего обрызгать. Так нет же… И упрекать бесполезно: ценит наш котик свободу, сам по себе гулять любит, всё готовит себя к чему-то, и уж такой аккуратист — следочка не оставит. А теперь жареным, видно, потянуло, и — вот он я! Да только поздно, мил человек: занято местечко, фигушки теперь что-нибудь обломится, ни в чём она не отступится теперь, ничем ни Бака, ни себя не опорочит.
— Ну, привет, мать! Давно что-то не виделись. Слыхал, слыхал, что в Америку намылилась,— безо всяких околичностей заявил он чуть не с порога, коснувшись её щеки жестяными губами, не без тожественности всучивая ей три цветочка.— И как ты умудрилась, всех подруг обскакала? — с неподдельным удивлением спросил он, кажется, впервые в жизни окидывая её заинтересованным взглядом с головы до ног; остановился на секунду на конопатеньком скуластом личике в кудряшках, таком привычном для него чёрт-те с каких пор, аж с первого курса, скользнул по коренастенькой, такой заурядной фигуре её, обёрнутой в застиранную тряпицу, бывшую некогда не то голубым, не то зелёным в розочках халатом; запнулся взглядом о щиколотки, ещё хранящие тёплый глянец загара, крепенькие, с крутыми, даже изящными, чёрт побери, линиями, но — слишком коротковатые, не в его вкусе, и чуть слышно прищёлкнул языком, не то одобрительно, не то с лёгким разочарованием — ожидал, наверное, увидеть в ней серьёзные перемены к лучшему: сумела же чем-то обворожить иностранца? — но никаких особенных перемен не нашёл.
— А что, думаешь, нам в Америку замуж слабó выскочить? — грубовато ответила она, принимая цветы и прикидывая, куда б их приткнуть — все наличные вазочки заняты.— Это вы нас списали в утиль, а мы за себя ещё сражаемся.
— Ну зачем уж так? Я тебя вполне ценю и отдаю тебе должное — ты у нас девочка на все сто! Раз берут в Америку — отдадим, не стыдно: товар добротный!
— И на том спасибо,— хмыкнула она.— Проходи, садись! Что пить будешь: чай, кофе? Али коньячок?
— Да, пожалуй, и от кофе, и от коньячка не откажусь, раз ты теперь богатая.
— Кой чёрт богатая — ещё с весны полфуфыря заначила, лечиться каплями от стрессу всякого да от тоски. Но раз уж такой редкий гость…
— Как примешь, а то редкий может стать и частым — устанешь принимать.
— Ничо, кость у нас крепкая, народная, сдюжим, усталости не боимся…
Так, пикируясь с ним, она усадила его в перевязанное верёвочкой кресло, поставила варить кофе и достала бутылку с остатками коньяка, а заодно быстро привела себя в порядок за ширмой, отделяющей гостиную часть комнаты от кухонной: в секунду скинула халат, натянула джинсы и светлую блузку с открытыми рукавами и шеей, хорошо оттеняющую загар, расчесалась и тронула помадой губы,— так что, когда вышла, сразу постройневшая и похорошевшая, Максим оценил это: глаза его потеплели и заискрились.
И всё же «наш целеустремлённый разведчик» ни на минуту не забывался: пока варила кофе — уж что-что, а кофе варить она умела и гордилась этим: «Должен же человек хоть что-то в жизни делать хорошо?» — он целенаправленно выходил на тему разговора, ради которого, похоже, и выбрался к ней.
Начал он с подробных расспросов про её американца: кто он такой, отчего так в неё втюрился и чем, интересно, она его взяла? Однако она, чуя подвох и побаиваясь теперь Макса: как бы не испортил чего? — не желала с ним слишком откровенничать:
— Тебе, Максик, боюсь, не понять. Это надо прожить с его, поездить по свету да посмотреть на людей в других странах да на других материках.
— Нет, а всё же, всё же — чего тебе от меня-то увиливать?
— Ну, уж если тебе так интересно, объясняю — как он сам мне, неразумной, объяснял: «Вы,— говорит,— русские женщины, любить умеете, не требуя ничего взамен, и умеете ради другого себя забыть. Вы,— говорит,— ещё не заражены нашим индивидуализмом; в вас,— говорит,— ещё полно то ли ангельского, то ли животного терпения».
— Ну, насчёт русских женщин, он, конечно, загнул,— хмыкнул Макс.
— Может, и загнул,— отозвалась она.
— Но тебя он угадал.
— Да не угадал, Макс, а понял! — горячо возразила она.— Он не любит гадать — он просто умеет думать! — возмутилась она, подавая кофе и садясь против него на своей продавленной диван-кровати.— А вообще это что, допрос или как? Ты — по заданию?
— Помилуй, Маша, какое задание?! — изумился он очень натурально.— Я же твой друг, почти что брат!.. Да мне действительно всё про тебя интересно!
Он доверительно и мягко положил при этом ладонь на её руку, лежащую на столике, и ласково погладил запястье, локоть и предплечье, потянувшись к ней, и она спокойно выдержала его поглаживание.
— Кстати,— продолжал он, только уже мягче и вкрадчивей,— я совсем не хочу, чтобы тебя кто-нибудь облапошил. Поверь, уж я-то знаю, сколько вашей сестры уезжает сейчас за кордон, а там ими тешатся и бросают или заставляют работать в борделях, в ночных клубах. Просто больно знать про это.
— Пожалел? — усмехнулась она.— Не тот случай, Максик; твои советы — мимо денег… Не надо,— она отодвинулась, выдернув свою руку из его навязчиво ласковой руки.
— Ну почему не надо-то? — ещё вкрадчивей сказал он, стараясь глядеть ей в глаза.— Не бойся, я щажу твои чувства, мне просто хочется побыть с тобой рядом — ведь мы же старые друзья, разве не так? Между прочим, я соскучился: каждая моя клеточка тянется к тебе, тоскует по твоим клеточкам. У них ведь своя жизнь, помимо разума, и давай не будем им мешать,— а сам снова кладёт свою руку на её и гладит, и у неё уже нет сил убрать её; его рука ползёт дальше и всё смелеет; он уже треплет её ушко, гладит шею, его пальцы находят какие-то такие точечки, от прикосновения к которым она вздрагивает, ей хочется потянуться, и уже нет сил противиться его прикосновениям: томная слабость парализует её волю…
И всё же, всё же она находит в себе силы стряхнуть с себя этот морок, это сладкое оцепенение, оттолкнуть его из последних сил и, твёрдо глядя ему в глаза, сказать почти с ненавистью:
— Уйди, Макс! Уйди, прошу!
— Да не уйду я никуда,— улыбается он, выдерживая её взгляд.— Хочешь выйти за американца — выходи, кто тебе слово скажет? Но почему при этом нужно мучить и изводить свой организм? Твой жених, думаешь, там свят? Не верю! Да в его возрасте это просто чревато для здоровья, и он это знает!.. Машенька, девочка моя, ведь я твой друг, и, скорей всего, единственный; я желаю тебе только добра!..— а сам чутко ловит её смятенное состояние, подсаживается к ней, решительно, с силой привлекает её к себе и, возбуждённо, щекотно дыша в ухо — господи, как это всё у них похоже! — шепчет и шепчет, а рукой тем временем нащупывает застёжки, и она только стонет мучительно:
— Ну зачем ты так, зачем? — колотит в отчаянии кулаками в его крепкую грудь, затем вовсе перестаёт сопротивляться и только шепчет сквозь зубы злобно: — Ох и га-ад же ты! Ох и га-ад! — и уже сама помогает его руке…
Ой, дура-дура, что она делает? В какую пропасть падает! И нет конца этому долгому, мучительному, затяжному, безмысленному, сладкому этому падению…
А потом, лёжа с нею, уже насытившийся, успокоенный и безмятежный, он, знаток всех правил любовной игры, продолжает лениво ласкать и успокаивать её, тяня и тяня тонкую нить слов и виток за витком опутывая этой нитью:
— Ну что ты, девочка моя? Вот и всё, и больше я тебя не трону. Было бы из-за чего убиваться — а то такая безделица!.. Я уважаю твои чувства, но ты действительно веришь, что он там не мог найти себе жены и ему надо было проехать полмира, чтобы отыскать тебя? Нет, конечно,— просто ему нужна такая вот неискушённая дурочка, как ты! Потому что за женщину там надо платить, и платить дорого: они ставят свои условия, много тратят, о них нужно заботиться до конца жизни, а русская что — сама простота: её так просто заполучить и так легко обвести, а надоест — и выгнать.
— Что ты так обо мне печёшься? — перебивает она его.— Хочешь предложить что-то другое?
— Нет-нет, что ты, что ты! — он даже немного испугался.— Я только хочу предостеречь тебя. Тебе надо будет брачный контракт потребовать. Так, знаешь, ненавязчиво.
— Да плевать мне на этот контракт — я понятия не имею, что это такое!
— Это условия, на которые ты согласна. А главное в нём — чтобы он тебя обеспечил в случае развода: какую-то сумму выделил, тысяч там, ну не знаю, двести, триста. Или постоянный процент с доходов. Жильё чтоб приличное, по их стандартам.
— Знаешь,— сказала она,— ничего я требовать не собираюсь — я ему просто благодарна буду, если вытащит из этой трущобы.
— Не будь дурой! «Наивная дурочка» — нынче немодный имидж; пора знать себе цену и своё брать! Каждый человек, Маша, чего-то стоит!
— В долларах? — снасмешничала она.
— Да хоть бы и в долларах. Не будем лицемерами.
Маша промолчала. Только отрицательно покачала головой.
— Ну да ладно,— сказал он.— Раз твоё счастье там — ради Бога! Я даже помочь тебе готов: когда понадобится виза — ты за ней ещё набегаешься, замордуют они тебя. И обдерут.
— Кто обдерёт? Почему?
— Ну, ты, мать, прямо как с Луны свалилась. Обыкновенно, взятками. А я тебе визу мгновенно сделаю. Хочешь?
— Хочу.
— Только у меня маленькое условие.
— Какое?
Макс сделал паузу, прихлёбывая остывший кофе. А Маше уже не терпелось узнать его условие — она ведь понятия не имеет, как всё это делается, и страшно, что опять не хватит денег и что-нибудь сорвётся: ох, эта святая, невинная, проклятая бедность!
— Что за условие, Максик? Я смогу его выполнить?
— Сможешь.
— Так какое условие? — уже наседает она.
А он, теперь снова перебравшись в кресло, знай пригубливает кофеёк поочерёдно с коньячком — весь, с головой, ушёл в дегустацию… А Машу заело — или уж так, до нервного срыва, возбуждена была его приходом и всем тем, что из этого вышло? — только она вдруг прыгнула к нему на колени — а-а, всё равно уж! — впилась в его губы и стала гладить его волосы и глядеть в его глаза — дразнила, проверяя свою власть над ним, и всё упрашивала:
— Ну скажи, скажи своё условие, упрямец ты этакий!
А он только посмеивается:
— Куда торопишься? Успеется, торопыга моя ласковая…— а сам, увлекаемый ею, снова ласкает её, возбуждаясь и возбуждая её, так что по её телу опять побежали, заструились сладкие судороги, и она, задохнувшись от спазма в горле и забывая про всё на свете, только мучительно стонет:
— А-ах, что ты делаешь! Что ты со мной делаешь!
И они, сплетясь, снова падают на её старенькую скрипучую диван-кровать: опять он её переиграл…
И только потом уж, доведя до полного завершения процедуру акта и насытившись и ею, и кофе, и коньячком, опять перебравшийся в кресло и устало откинувшийся в нём на спинку, широко и вольно раскидав перед собою вытянутые ноги, он сосредоточенно рассматривает ногти на руках, покусывает заусенцы и неторопливо объясняет ей своё условие, предуведомляя при этом:
— Это даже не условие, Машутка, а деловое предложение — причём всё между нами! Слушай внимательно и старайся запомнить…
Говорит он теперь жёстко, делая ударение чуть ли не на каждом слове, словно гипнотизёр, манипулирующий пациенткой:
— Среди друзей твоего избранника — я ему, в общем-то, завидую хорошей завистью,— подмигнул он ей и, посерьёзнев, продолжал дальше,— а у них там, как правило, всегда широкие знакомства,— наверняка есть бизнесмены. Так вот, когда приедешь и он начнёт тебя знакомить с друзьями, найди мне среди них бизнесмена побойчее — я хочу организовать с ним совместное предприятие. Хорошо бы, чтоб он был с авантюрной жилкой, не трясся над долларами, не боялся бы завязать контакт со мной, человеком из другой системы. Я понимаю, найти будет сложно: они, вопреки всеобщему мнению,— осторожные, если не сказать «трусливые», и скупые, и когда дело касается риска, любят всё вдоль и поперёк просчитать. Но мне, Маша, нужен именно с авантюрной жилкой — чтоб не боялся поставить на предприятие со степенью риска пятьдесят на пятьдесят. С моей точки зрения, риска никакого, но им-то, я понимаю, объяснить это трудно. И всё же, Маша, найди такого, я тебя прошу. Дальше: порекомендуй ему меня как честного, делового партнёра и сообщи мне о нём всё, что знаешь.
— Зачем он тебе, Максик? — тусклым голосом спросила она; она ведь цеплялась за него, как утопающая — за протянутую руку: вдруг да вытащит на твёрдый берег, и не надо барахтаться в океане неизвестности,— а рука эта вместо помощи норовила толкнуть её подальше в океан; и, поняв это, Маша посуровела.— У тебя что, задание такое? Я не хочу связываться с КГБ и Бака впутывать не дам!
— Да никакое это не КГБ, дурочка! — возразил он.— Я сам — понимаешь ты? — сам хочу организовать совместное предприятие, и ты должна мне помочь.
— Но ты же в КГБ!
— Ну что ты заладила: У меня, Маша, хорошие связи с людьми с заводов, из военно-промышленного комплекса — они все хотят выхода на Америку; что угодно есть для продажи: цветные, чёрные, редкие металлы, лес, интересные технологии и много чего ещё, но я хочу, чтобы всё это было здесь через меня, а там, в их штате,— соответственно, через моего партнёра. Вот масштаб, который меня интересует, и ты мне, Маша, должна в этом помочь: мне нужно согласие партнёра на создание совместной фирмы и всего несколько тысяч долларов для разворота; эти доллары могут ему потом стократно обернуться. Остальное беру на себя. Я всё сделаю, чтобы ты улетела; я могу взять командировку в Москву и быстро провернуть там формальности, даже в самолёт посадить — только лети! О-о, Машутка, какие дела тут можно закрутить! Сотни миллионов прокручивать!
Маша продолжала слушать его с недоверием.
— Максик, но мне-то это зачем? Не кажется ли тебе, что это слишком дорогая цена за услугу? Достают же другие как-то визы. Не хочу ввязываться в это дело, не верю в твои миллионы и не хочу впутывать Бака.
— Маша, не собираюсь я никуда впутывать ни тебя, ни его! Пойми: от твоего имиджа там будут зависеть и мои дела, поэтому твой имидж должен быть безупречным! Что ж я, враг самому себе? Клянусь: комар носа не подточит,— ты же знаешь, я умею быть осторожным!
— Да уж знаю,— скривилась Маша.— А всё-таки признайся: ты ведь от КГБ?
— Тьфу ты! Да ни от какого я не от КГБ — ни полсловечка, слышишь? Да соври, что я какой-нибудь твой родственник — троюродный брат, например: он что, проверять будет?
— Ну и братик, на мою шею,— она сердито и пребольно ущипнула его за бедро и назло ему мстительно сказала: — А я всё-таки не верю, что ты не от КГБ!
— Да клянусь, КГБ здесь ни при чём! — теряя терпение, взмолился он.— Я хочу коммерсантом стать, вырваться из этих тисков хочу! Я помощи у тебя прошу!
Она просто не знала, что делать: и жалко-то ей его, и всё же она не верила ему до конца — ох и тёмный человек этот её «братик»! И перед Баком стыдоба: не выдержала. И злилась на Макса… Всё ещё так зыбко впереди, так туманно, а они уже лезут и лезут, и непременно через её душу!.. Сама ещё ничего не знает, ни в чём не уверена, а им уже подай Америку; всем что-то нужно, всех обуяла жадность, уже опутывают, уже заставляют хитрить, интриговать… И стыдно-то, стыдно — мочи нет: зачем она так?.. Ореол Максика для неё в тот вечер потускнел и облупился. Непонятный, недосягаемый Макс, их «доблестный разведчик», оказался прост и понятен. Как все… Зачем он так? Да окажись он в нищете или больным — она бы за счастье почла накормить, приютить, выходить его, а он — как все? В общей толпе, толкаясь локтями,— за миллионом? Или, может, она действительно дурочка и ничего не понимает? Неисправимая, мечтательная дурочка?
А тут ещё Вадик как-то заявился. Вообще цирк!
Нарядный пришёл, в костюмчике с белой рубашечкой, с затейливым ярким галстуком, с букетом крупных белых астр в одной руке и с большим пакетом в другой; воротничок рубашки расстёгнут, галстук съехал набок, в пакете легкомысленно позвякивает бутылочное стекло, а лицо — в пьяненькой блаженной улыбке, что на него совсем непохоже. И с порога — такой нетерпеливый! — целоваться, а сам икоты сдержать не может.
— О-о, как я рад тебя видеть! И-и-ык!
— Откуда ты такой весёлый? — отстраняясь, спросила она.
Честно говоря, первым её побуждением было выставить его, чтобы уж возместить всё, что потеряла от бесконечного ожидания: всё мямлил и мямлил несколько лет подряд пустое, как мякина: «Вот сдам, вот защищусь, тогда…»
— Ма-аш, а я только что с банкета! Поздравь!
— Защитился, что ли? — догадалась она.
— Да-а! Уже два месяца как, а тебя всё нет и нет!
— Поздравляю.
— Спаси-ибо! А сегодня вот подтверждение из ВАКа пришло, обмывал с друзьями! Поехал к тебе наугад — и, смотри-ка, повезло!
Он, совершенно не замечая её отчуждения, всучил ей букет, изловчился и чмокнул в щёку, затем прошёл в комнату, водрузил на стол пакет, вынул из него бутылку шампанского, несколько яблок и шоколадок и опять пьяно и доверчиво улыбнулся.
— Ну, Маш, гуляем — наш с тобой праздник! Зна-аю, тоже устала ждать! — и погрозил пальцем.
Вдруг замер с шоколадкой в руке:
— А Серёжа где? — и, сосредоточенно подумав, вяло махнул рукой: — Ах да, каникулы же ещё!..
Маша, скрестив на груди руки, смотрела, как он замедленно-пьяно шевелится; в ней всё ещё боролись сомнения: выпроводить — или оставить? Если по-честному — выпроводить, конечно; но как такого выпроводишь? Жалко портить ему хорошее настроение, огорчать ни с того ни сего: гулит, как ребёнок, самому себе кажется ужасно лихим гулякой. А тут ещё предательски захотелось вдруг шампанского — давно не пробовала: заломило, как от куска льда, зубы, и лёгкая судорога пробежала по телу от предвкушения шипучей, иголочками покалывающей прохладной влаги на языке, в гортани, в пищеводе, так что предательский соблазн брал в ней верх. Да ещё так подкупающе заботливо спросил он о Серёженьке, резанул по сердцу… Она только вздохнула про себя и, представив себе весь вечер наперёд, сказала насмешливо:
— Ну наконец-то сбылась твоя мечта,— и стала готовить стол: постелила чистую скатерть, поставила бокалы…
Поздно ночью, когда совсем раскисший Вадик, неспособный что-либо воспринимать, всё рассказывал, ребячливо лепеча, какой он ловкий, да умный, да талантливый,— она, устав слушать, решительно остановила его, сама раздела — не выгонять же такого на улицу,— пожалела, уложила с собой, и Вадик в порыве чувств прямо в постели вдохновенно, в лучших интеллигентных традициях — в пламенных словесных выражениях, омочив Машу слезами восторга,— объяснился ей в любви, от чего долго почему-то воздерживался, сказал, что наконец-то они смогут жить вместе, и даже, выказывая практичность, стал развивать план двойного размена родительской квартиры и её комнаты, так что они могут стать обладателями двухкомнатной квартиры, которую надо будет… на этом он запнулся и уснул, утомившись и окончательно выбившись из сил.
Ещё когда сидели с ним за шампанским, она всё порывалась рассказать ему про Бака — простодушный Вадик о нём, похоже, и ведать не ведал, хотя все Машины друзья и подруги обсуждали её роман напропалую,— но попервоначалу никак не решалась одолеть его пьяного токования, а уж потом, увлёкшись его планами совместной жизни, расчувствовалась и вдруг заколебалась: а не надёжней ли синица в руках? — вот же она, рядом, не поленись, протяни руку…
Поэтому утром, перед тем как разъехаться по своим работам, когда они дружно, почти по-семейному, пили чай, она на всякий случай спросила его, уже трезвого: когда же он, интересно, планирует начать размен?
Он и так-то сидел кислый и бледный — от непривычки к алкоголю у него трещала голова, его мутило, а перед поставленным в упор вопросом он совсем сник и весь сжался, позабыв, видимо, про вчерашние пьяные замыслы, так что Маше сразу стало ясно, что ровно ничему из них сбыться не суждено, хотя он, собравшись с мыслями в плачевно гудящей голове, и мямлил полуобещание:
— Понимаешь, Машенька, мне ещё пару больших статей в журналы написать надо — шеф просил… Ну, самое большее — ещё месяца два… А уж тогда!..
Вот тут-то в ней раздражение и закипело, и выплеснулось наружу:
— Знаешь что, драгоценный мой кандидат? Считай, что эта наша ночка отходной была, и вали-ка ты отсюда, и чтобы больше я тебя здесь не видела!
Глаза его с ужасом округлились и, казалось, вот-вот выпадут из орбит; поперхнувшись чаем и состроив болезненную гримасу, он обиженно заныл:
— Маша, да ты что! Зачем так грубо? Я всё сделаю, даю тебе честное слово! — ему всегда казалось, что здесь просто счастливы от одного его появления, молятся на него и с уважением внимают каждой его фразе, каждому слову, тем более «честному».— Я знаю, что мало давал, но вот увидишь…
— Не надо мне уже ничего. Поздно, доктор, труп остыл. Я, Вадик, наверное, скоро в Америку свалю,— торжествуя над ним и упиваясь своим торжеством, выпалила она.
— З-зачем в-в Ам-мерику? Н-на стажировку, что ли?
— Нет, не на стажировку. Жить зовёт один американец.
Вадик долго молчал, подавленный.
— А как же я? — спросил он озадаченно.— То есть как же мы? Ты знаешь, я уже не смогу без тебя.
— А это твои проблемы, меня они не щекочут. Допивай чай и вали. Ты мне, честно говоря, уже действуешь на нервы.
— Машенька! Ну как ты так можешь?.. А я ещё собирался тебе бельё в прачечную снести!
— Уволь, сама снесу, не привыкать! Прощай, Вадик, и не поминай лихом. А дур на свете и без меня хватает — найдёшь ещё… Извини, мне на работу бежать!
— Но ведь мы останемся друзьями? — всё никак не верилось ему в окончательный разрыв.
— Да на хрена мне, Вадик, такие друзья, от которых ни тепло, ни холодно?
Она почти силком, напирая грудью, вытолкала его за дверь и захлопнула её; она торопилась, пользуясь моментом крайнего своего возмущения, боясь, как бы не стало ей жаль его снова, такого нерешительного, осторожненького недотёпу, не наступил бы момент мучительного стыда и ей не захотелось бы разом поломать свои планы и оставить его навсегда у себя, чтобы потом мучиться всю жизнь, таща на себе непосильную ношу — двоих мужчин сразу: подрастающего сына и этого вот взрослого ребёнка…
12.
Недели через две после того, как Маша с Леной Шидловской сочинили Баку письмо, Лена, придя на работу, сообщила Маше, что ночью звонил Бак и она с ним очень мило поболтала.
— Представляешь? Этот твой американец — просто ненормальный какой-то: раз у них там день — так он считает, что на всём земном шаре тоже день! Никак не мог понять, что у нас два часа ночи,— такой чудак! — трещала она.— А какой добрый, мягкий голос — я прямо балдела вся!..
Маша, перебивая её, потребовала дословного воспроизведения всего, что сказал Бак. Лена же, явно поддразнивая её, воспроизводить ничего не хотела, кроме того, что успела наговорить ему сама. Из её рассказа вытекало, что, во-первых, она безудержно с Баком кокетничала, а во-вторых, сумела сорвать с него обещание, что он обязательно поговорит о ней со Стивом Николсом. Машу просто мутило от злости, пока она терпеливо выслушивала этот понос слов; и только в-третьих, тяня до последнего и закатывая глаза, та призналась, что Бак «умирает от желания» поговорить с Машей и сегодня будет звонить снова, теперь уже в девять вечера по-местному.
Надо ли говорить, с каким нетерпением ждала Маша этих девяти часов?
Она пришла к Лене загодя; они сидели за столом, поставив перед собой телефон, пили чай и болтали о всякой чепухе, убивая время,— сосредоточиться на чём-то более серьёзном обеим мешало ожидание звонка.
За несколько минут до девяти они уже и говорить ни о чём не могли: без конца поглядывали на часы и, как зачарованные, смотрели на красненький телефонный аппарат. Одна минута десятого. Напряжение в обеих дошло до предела: любой неожиданный звук мог повергнуть их в шок.
Резкий звонок заставил их вздрогнуть; Маша сорвала трубку и стала нервно кричать в неё: «Хэллоу! Хэллоу!» — но только ещё через полминуты услышала, наконец, прорвавшийся к ней из космических шорохов ясный голос Бака и заговорила плачущим, рвущимся голосом, стараясь справиться с волнением:
— Здравствуй, Бак! Бак, мой светлый, родной мой, как я устала ждать — я так соскучилась по тебе, так хочу быть с тобой, милый мой. Ну почему от тебя так долго никаких вестей?..— понеслась, полетела она в захлёбывающемся монологе.
Лена, услышав этот рвущий сердце монолог, вытаращила свои чёрные глазищи в мохнатых, как опахала, ресницах и, приоткрыв от изумления коробочку да так и позабыв её закрыть, заворожённо слушала и смотрела, как Маша, эта простенькая, без затей, пигалица, вдруг преобразилась: наполнились слезами, набухли и засияли удивительным блеском её зелёные глаза, сразу украсив лицо, а голос её звенел, дрожал и переливался, точно радужным сиянием, тончайшими интонациями радости, тоски, слёз, кокетства — он манил в райские сады наслаждений, он напоминал, что в мире есть кое-что получше суеты, денег, материального довольства и грубых радостей; этот голос, казалось, и мёртвого воскресит, заставит вздрогнуть и взволноваться; такой голос не мог не войти в самое сердце мужчины, не тронуть его, не ранить сладкой болью и не высечь ответной искры… Маша не говорила — она пела свои фразы, и мелодия эта то струилась нежнейшим дивертисментом, то вспыхивала патетикой, то падала в скорбную, трагическую бездну — так гибок и глубок он был сейчас. Лена слушала, дивясь: откуда что в этой Маше берётся? — и представляла себе, как пожилой, деловой и, наверное, очень практичный американец на другом конце провода дуреет сейчас от этого голоса, зовущего в сумасбродный, зыбкий мир чувств, о котором он знает, наверное, только понаслышке или из книг, и теперь, достигши предела своей зрелости, решается робко ступить в него, как в омут.
Лена слишком уж надоедливо торчала перед Машиными глазами, ещё и делая ей знаки руками, потому что Маша, увидев, наконец, её перед собою, зажала микрофон трубки и взмолилась:
— Уйди, Ленка, дай поговорить!
Прежде чем уйти, та всё-таки напомнила назойливым шёпотом:
— Не забудь, спроси про Стива! Он обещал! — как будто весь мир должен заниматься ею одной… И ушла, нарочно оставив дверь открытой.
А Бак на том конце провода, кажется, действительно был рад слышать Машин голос и, выслушав её, в свою очередь доложил ей, как у него дела с приглашением: как он оформил бумагу и отправил в русское посольство, но её там потеряли; тогда он пригрозил судом, и бумага чудесным образом нашлась; он уже заказал авиабилет для неё от Москвы до Нью-Йорка и ещё один, уже от Нью-Йорка до самого его дома, и как только получит оформленное приглашение и билеты — тотчас вышлет ей… И это не сон, не галлюцинация слуха?
— Бак, драгоценный мой, чудо ты моё — неужели мы снова будем вместе? Я уже не верила, я отчаялась, Бак! Я кладу твои александриты перед сном на столик, и любуюсь ими, и думаю о тебе, а проснусь ночью — они горят, как огоньки уходящего поезда, и мне делается так грустно, Бак!..
Она говорила и говорила, несла какую-то чушь, а слёзы капали на стол тяжёлыми шлепками, и она их даже не замечала — она говорила, как сомнамбула, пока Бак на том конце не напомнил, что пора закругляться, сам попытался сказать что-то в подтверждение своих чувств к Маше, и голос его странно задрожал.
— Лапонька моя, Бак! Ты тоже плачешь? — крикнула она.
Он сказал ещё только, что позвонит ровно через неделю в это же самое время, и разговор прервался. Маша тихо положила трубку и продолжала сидеть, глядя перед собой невидящими, широко открытыми, набухшими влагой глазами,— такой и застала её Лена, ворвавшаяся в комнату с возгласами восхищения:
— Ма-ашка-а! Ну ты даё-ё-ёшь! Ну тихоня ты наша — как ты говорила, как говорила! Да ты чудеса своим голосом делаешь, ты слона заговоришь, мёртвого из гроба поднимешь! Ты меня просто очаровала: я слушала тебя и завидовала твоему Баку — что я не мужчина!.. Знаешь, сколько вы болтали? Ровно тридцать четыре минуты! Это на сколько же долларов ты его расколола? Ужас! — Ленка мотала головой, схватившись за щёки.— Ты его по миру пустишь — он не станет больше с тобой говорить, а он нам ещё нужен!.. Ну что, что он сказал?
— Бумаги оформляет,— устало, еле ворочая языком, ответила Маша.— Как оформит — вышлет. И билет заказал.
— Ой, Машка-а! — возбуждённая той энергией высокого напряжения, которая только что исходила от Маши, Лена сграбастала её и закружила по комнате.— А обо мне, обо мне что он говорил?
— Извини, забыла про тебя,— призналась Маша.— В следующий раз теперь.
Лена обиделась:
— В следующий раз не спросишь — не пущу, сама буду говорить!..
Через час, уже отойдя от возбуждения после телефонного разговора, попив ещё с Ленкой чаю, она шла домой, всё ещё пребывая в каком-то странном тумане; её покачивало, как пьяную или больную, а на сердце — такая тоска, что хотелось разреветься. Что это с нею?
Она чувствовала себя так, будто скорлупа её души истончилась и лопнула и оттуда полился свет, окрашенный во все цвета спектра, от мятежного багрово-красного и брызжущего радостью солнечно-рыжего до тёмно-фиолетового мрака, будто её душа — прозрачная стеклянная призма, сквозь которую вся-вся её прошлая жизнь вместе с сиротливым одиночеством вдвоём с сыном рассыпалась на солнечные зайчики и увиделась сейчас чудо как хороша, приобрела значимость и объёмность, наполнилась символами и знаками — она всего лишь играла с Машей в замысловатую игру, испытывала её, дразнила, обжигала и остужала… Как же так? Разве она не была никогда несчастной? Это всё и была настоящая — неповторимая, полная до краёв — жизнь? А какой бессмыслицей казалась до этого!.. Странно как!.. Отчего это? Господи, неужели это и есть то, о чём каждая мечтает как о величайшей награде,— любовь эта самая?
Ещё и понасмешничала над собой: эк её растащило-то! Ой, кино-о!.. Не привыкла она относиться всерьёз к собственным чувствам. Настолько не привыкла, что и не разберёшь, где кино — а где и не кино.
13.
Ещё не раз и не два бегала Маша к Лене Шидловской говорить с Баком — на два с лишним месяца растянулась бесконечная бюрократическая и почтовая канитель с оформлением и пересылкой приглашения, которую Бак терпеливо и мужественно преодолевал шаг за шагом, и каждую неделю все эти два с лишним месяца подряд длился и длился Машин с Баком телефонный роман.
Одновременно с телефонными разговорами Маша ещё и писала ему письма, уже, разумеется, без Ленкиного участия, в которых вспоминала лето, запах степной травы и смолистого дыма костра, его руки, их прикосновения («все те места и местечки на мне, к которым ты прикасался, до сих пор горят и вздрагивают, когда вспоминаю о тебе,— честное слово, Бак! — и изнемогают от предвкушения встречи с тобой!..») и его слова и фразы, случайно оброненные им и теперь приобретающие новый смысл; всё это создавало в её письмах неуловимо трепетный колорит её душевного состояния; а он в ответных письмах рассказывал, как благотворно её письма на него действуют, вновь и вновь возвращая в прошлое лето, к ней, как они скрашивают его одиночество, как благодаря им он открывает Машу с новой стороны; он просил её писать чаще, и она писала. Так что каждый телефонный разговор и каждое её или его письмо составляли в том романе новую небольшую, но яркую главу, которая создавалась экспромтом, а la prima, сразу и набело.
Одновременно с этим романом у неё вспыхнул и роман с Максом Темных, хотя, в отличие от телефонного, платонического — с Баком, роман с Максом был для неё, скорее, дополняющим — чисто, так сказать, физиологическим. И этот роман тоже длился с еженедельной периодичностью, выверенной самим Максом,— такой срок обходиться без женщины казался ему наиболее оптимальным (по всему видно, Макс был максималист, и это не пустой каламбур — связь между характером человека и его именем подтверждается психологами): Маша за неделю, по его расчёту, не успевала от него отвыкнуть.
Отказать ему у неё не хватало сил — слишком давней и прочной привязанностью он у неё был; и что она могла поделать, кроме как с унылой регулярностью принимать его у себя, ибо это он навязал ей порядок встреч и теперь являлся к ней с точностью метронома?
Украшать их встречи маленькими сюрпризами, чтобы он привязался к ней крепче, как она проделывала это с Баком, с Максом у неё не выходило: не было у него способности ничему удивляться и радоваться — своего рода эмоциональный кастрат, он этой способности был начисто лишён. Хитрить как-то иначе? Так он разгадает любую хитрость и станет ещё осторожней — поэтому ей оставалось подчиниться и надеяться, вдруг да проснётся в нём ревность и однажды он скажет: а давай-ка, милочка, поженимся, сколько можно резину тянуть, самим себе и друг другу головы морочить? — и она думать забудет о Баке…
Но ни о чём таком он даже и не заикнулся ни разу: наоборот, чем дальше, тем с бóльшим жаром учил, как ей уехать да как там лучше устроиться — прямо индийский гуру на её голову; она явно тяготилась этим своим романом, чувствовала себя предательницей и бегала к Ленке на телефонные переговоры с Баком как на праздники или на обряды очищения, готовилась, волновалась, а потом несколько дней ходила лёгкой, чистой, окрылённой — пока не припрётся Макс.
И вот по прошествии двух с лишним месяцев их с Баком телефонного романа и через пять после их разлуки — уже зима снегу навалила — получила она от Бака целый пакет бумаг: приглашение, авиабилет от Нью-Йорка до Бакова города, а также уведомление, что заказанный и оплаченный им для неё авиабилет от Москвы до Нью-Йорка дожидается её в московском офисе американской авиакомпании. И ещё бумагу, по которой она при наличии паспорта сможет получить в московском отделении одного из американских банков триста долларов, предусмотрительно переведённых туда Баком — ей на дорожные расходы.
Целый вечер она рассматривала и изучала эти никогда не виданные ею бумаги, вдруг превратившие её отъезд из фантазии в реальность, вплотную надвинувшуюся на неё и резко заслонившую собою всё остальное. Ну и, конечно, неоднократно перечитала, выучив чуть не наизусть, оказавшееся в пакете ещё и письмо Бака с заверениями в том, что он скучает по ней и с нетерпением ждёт, и с подробной инструкцией, что за чем делать в аэропортах во время пересадок, куда идти и ехать, к кому обращаться и что говорить,— она просто восхищалась, она умилялась им до слёз: какой он добрый, какой хлопотливый, какую уйму сил, времени, средств истратил на всё (а дурачок Макс всё твердит о контракте!), и всё-то до мельчайшей подробности им предусмотрено — даже часы и минуты, и точное описание места, где и когда он будет ждать её в местном аэропорту!
С новой силой её терзали сомнения: да достойна ли она его? — и приходила к ужасному выводу: недостойна! Ну почему она такая безалаберная размазня без царя в голове, без стержня в характере? Сколько уже наделала без него глупостей, сколько ошибок! Зачем, зачем она так?.. Если б знать!.. Как она посмотрит ему в глаза? Да он же раскусит её, разочаруется и прогонит! Может, всё-таки, пока не поздно, дать обратный ход, поломать этот несусветный бред с поездкой? Ну никчёмная она, пустая — и кому какое дело?.. Ах, как не привыкла она с совестью своей дело иметь — так уютно ей было жить-поживать зверьком в норке со своими инстинктами, без этих шевелений чего-то щемящего и неудобного в душе!.. И потом, она так привыкла к своей комнате, к лежанке, на которой так приятно мечтать, нежиться и читать запоями, ни на кого не оглядываясь!.. По большому-то счёту, какая разница, где жить: в тесной ли комнате — или во дворце, есть картошку — или бананы с апельсинами, ездить в многолюдном автобусе — или в своей машине, если не иметь главного — близких людей вокруг и согласия с собой, какая ни есть? Свободная душа — она ведь способна всё обнять и перенести куда угодно: в Америку, на Луну, в иные миры,— но вот весь твой огромный мир, без которого ты только козявка,— эти твои вещи, книги, этот город с набережными, с рекой, закаты в окне — как взять с собой?.. Это козявку легко перетащить, и везде она приживётся и размножится, было бы тепло и сытно.
Из этих рассуждений неизбежно вытекало, что совсем даже и незачем ехать насовсем — разве что посмотреть на это чудо, на Америку на эту? Другой возможности не будет, жалко упускать. Как бы здорово — и здесь остаться, и Бак чтобы рядом: переманить бы его сюда — столько здесь работы археологу!..
На этом и порешила: съездит, раз есть оказия — не пропадать же билетам, такую уйму за них плачено; глянет своими глазами на эту их хвалёную Америку, встретится ещё разик с Баком, а там!.. Только к утру забылась, так и уснув с бумагами в руках.
А с утра, не теряя времени, начала готовиться.
Не сжигая за собою мостов, подала на работе заявление на месячный отпуск без содержания, с мотивировкой: «туристская поездка за рубеж»,— показав заведующей приглашение.
Собрала все нужные справки. Позвонила Максу: хочешь от меня услуг ещё и там, дорогой «братец»,— шестери!.. И он, словно сказочный волшебник, явился перед Машей тотчас же, как позвала, радостный и готовый. И через несколько дней действительно принёс заграничный паспорт с визой.
Купила билет до Москвы — и поехала попрощаться с сыном.
Прощание было тягостным — сподобилась наслушаться от матери, совсем потерявшей голову, отборных оскорблений: «сучка», «прости-господи», «подстилка американская»… Маша сидела за обедом как каменная; не хотелось заканчивать прощание руганью — а как иначе? Не отвечать — так мать не уймётся; ответить — навлечь на себя ещё больший поток оскорблений. И она сидела, оглохнув: а что, собственно, ей теперь до всего до этого?
В свирепости матери было что-то животно-древнее.
Маша часто вспоминала, как Скворцов рассказал однажды вечером у костра о происхождении местного русского населения — он это вычитал из старых грамот в местном архиве и выдал по какому-то поводу как курьёз, будучи в ударе вдохновения,— о том, как ватага из трёхсот казаков явилась сюда, в их края, подчинила эти обширные земли царю, возвела острог и стала нести государеву службу, а на второй год казаки отписали царю на Москве, кому-то из первых Романовых, грамотку, что-де «мы, батюшко-государь, твои служилые люди, низко бьём тебе челом и плачемся слёзно, потому как пообносились и оголодали, а уходу за нами нет никакого, и нести службу твою государеву стало совсем не мочно, и оттого слёзно молим тебя: не оставь ты нас милостью, пришли ты нам жёнок из Руси!..». Царь внял их воплю и повелел не оставить далёких подданных без монаршей милости. А ретивые слуги государевы свершили сию милость с чисто российским — истовым и торопливым — рвением: отловили по кабакам на Москве сотню срамных девок — найти больше по патриархальности времени, похоже, просто не могли — и отправили их страждущим казакам. Те всех до единой, и кривых, и хромых — царский подарок! — разобрали, а ещё через год шлют царю новую челобитную, теперь уже пеняя с горькой обидою: «Что же это, государь ты наш батюшко, каких ты нам жёнок прислал? — житья от них нету совсем: уже извели до смерти топорами и ино как троих наших товарищев, которые в тяжких походах выстояли, а других глáза ино уха лишили, и бороды драли, и всяко надругались…» Так не от тех ли жёнок Машина мамочка и сама Маша родство ведут?..
Маша часто вспоминала, как мамочка, ещё молодой, взяла её однажды с собой в родную деревню на свадьбу маминого любимого братца — она иногда брала её с собой: Маша умела — папочка научил — петь под баян, особенно «Хас-Булата», да так, что женщины плакали, и мамочка говорила, что Маша у неё непременно в артистки выйдет; мальчишки со всей улицы так и дразнили её, корча рожи и оттянув себя за уши: «Артистка из погорелого театра, бе-бе-бе!..» А мамин братик на своей свадьбе отчудил тогда: разобиделся на свояков за что-то и, яростный и неудержимый, весь в крови и изодранном в клочья новом костюме, приволок со двора кол, выдрав его из городьбы, и под женский визг хрястнул им по столу так, что бутылки и стаканы сыпались по избе звонким стеклянным дождём…
А теперь вот прощалась с матерью и отцом неизвестно насколько. Да ещё из-за сына изболелась, глядя на него, дичающего; с ним вдруг истерика случилась — стал рыдать и топать ногами, когда понял, что она приехала прощаться:
— Почему ты меня всегда бросаешь? Ты плохая мать! Я хочу с тобой!
И мать не преминула плеснуть бензинчика:
— Вот до чего ребёнка довела! Какая ты мать? Готова всё бросить ради американского х..!
И Маша, силясь не разреветься, прижимая сына к груди и гладя по голове, выговаривала ей:
— Господи, ну почему ты такая злая? Почему не умеешь ни жить, ни проститься по-человечески — обязательно надо перегрызться, переругаться? Что вы за люди за такие?
— Это ты мне? Ах ты, поганка,— я ж тебя вырастила!
— И что, хорошей вырастила? — устало спросила её Маша…
Единственное, что она могла сейчас сделать для сына — это выманить его из дома, погулять напоследок вдвоём и выговориться перед ним, успокоить его, хотя на дворе уже темень и набирает к ночи мороз, а в натопленном доме манит к себе телевизор с ежевечерними мультиками. Но она всё же сумела вырвать его из дома, и они часа два гуляли по визгливому снегу, промёрзнув до косточек,— слава Богу, сын ещё откликался на её зов, и она воспользовалась этим: надо было докопаться до его сердечка и оставить в нём горящий уголёк от своей души.
Она говорила с ним доверительно, как со взрослым, торопясь внушить ему, что только он, он один — самый близкий ей на всём свете человечек, и она никогда — слышишь, сынок, никогда! — не бросит его, и что хоть она и едет в Америку, но не знает пока, что с нею и с ними обоими станет, хотя там и живёт человек, который очень-очень её полюбил и собирается на ней жениться,— он приезжал сюда летом, и они вместе работали,— только сама она ещё ничего не решила; вот поедет, встретятся они там, и всё-всё станет понятно; ведь каждому человеку на земле хочется когда-нибудь найти своё счастье — не осуждай, сы́ночка, за это маму, как осуждает бабушка — бабушке ведь тоже хочется, чтобы всем вокруг было хорошо, но только чтобы это было по-её и чтобы все были на глазах, рядом,— и чтоб ей самой было лучше всех; но если твоя мама будет хоть немножечко счастливой — честное слово, тебе от этого будет только лучше: никогда твоя мамочка не согласится быть счастливой за счёт тебя. Ты ведь позволишь попробовать ей рискнуть, поискать свой шанс? И если только всё у неё решится и она останется там, ты не должен осуждать её и обижаться, что бы тебе про неё ни сказали, даже бабушка,— верь, сыночек, маме; она будет обязательно писать тебе письма и подарочки время от времени слать, когда оказия случится. А потом, если всё у неё устроится, она приедет и заберёт тебя с собой. Помнишь, я тебе говорила: нужно уметь терпеть и уметь ждать; твоя мама, сынок, тоже долго терпела и ждала. Ну а если у мамы ничего не получится — вполне может случиться и такое, ведь ей надо удостовериться, что её действительно любят, ждут и очень хотят, чтобы она осталась, и что любят не только её, но и её сына,— если только этого не случится, она снова вернётся, и они больше уже никогда-никогда не станут разлучаться и будут дружить, как раньше. Но в любом случае, сынок, что бы с твоей мамочкой ни случилось — запомни этот вечер: как вместе гуляли по тёмной улице и о чём говорили; запомни скрип снега и свет звёзд — давай послушаем этот скрип вместе: какой он громкий, певучий, каким эхом отзывается вокруг, так что иней сыплется с проводов; есть ли ещё место на земле, где так вкусно — морозом, дымком, хлебом, сеном — пахнет воздух, где так горят звёзды — посмотри, какие они яркие, какими гроздьями висят и сияют: будто праздничную иллюминацию зажгли для нас с тобой в небе! Посмотри, какие — в белом снегу, в инее, в серебре — стоят дома, сараи, деревья, заборы, как тяжело прогнулись от инея провода! Посмотри на этих людей, что встречаются нам; они ругаются, правда, и матерятся — но давай запомним и их тоже и будем любить…
— Зачем их любить? — спрашивал сын.
— Потому что все люди, сы́ночка,— одна родня. Может, это идёт твой братик или сестричка, только мы забыли об этом, не помним, не знаем — пусть они простят нас за это. Они же не виноваты, что такими выросли, что их не научили хорошему, что у них, наверное, так мало радости в жизни, что они всё время ругаются,— давай будем любить их такими! И бабушку нашу будем любить, хоть она и ворчит невпопад, и дедушку, хоть он и пьёт много вина, поймём и простим — и будем любить… Давай, сы́ночка, запомним всё это на всякий случай: и сегодняшний наш с тобой разговор, и вечер, и мороз, и звёзды, и всё-всё, что вокруг,— и будем носить в своём сердце и всегда любить, где бы мы ни были и что бы с нами ни сталось. Давай?..
И последнее, что успела сделать, уже в самый канун отлёта,— собрала подруг на «отвальную».
— Ну, любезные мои,— объявила она им,— извиняйте, если чо не так и чем когда обидела. Уторкалась со всем, завтра с ранья лечу — зовёт меня мой хахаль, мой друг сердешный. Дорога дальняя, да нам не привыкать, приключения мы любим. А случится что — не поминайте, девки, лихом. Чему быть — того не миновать… И готовьте через месяц встречу — буду докладать впечатле. А теперь заказывайте, кому чо привезти.
«Девки», уже знакомые со всеми перипетиями её романа, давали ей последние советы:
— Брось ты, Машка, выкаблучиваться: зовут — выходи, не ломайся, как мятный пряник; второй раз не позовут. И не будь дурой, веди себя там прилично, а то знаем: начнёшь куролесить, чтоб поскорее домой выперли! Держись давай, а то стоило огород городить; да приискивай и нам по женишку!..
— Нет, девчонки, не ломаюсь я,— ответила им Маша.— Боюсь, Баку моему поблазнилось трахнуть меня ещё и там — не верится как-то, что всерьёз это. Сделает дело, успокоится, и покачу я, подружки мои дорогие, обратно: разве мало нас, дур, лететь в любую светлую даль — только позови?.. Нам ведь какая разница, где чо подставлять, правда? — уже ёрничает она, а у самой глаза на мокром месте.— Зато хоть, в самом деле, Америку посмотрим, будет чо внукам рассказать!..
Была на той отвальной и Лена Шидловская, и когда все остальные разошлись — осталась, и был с ней у Маши отдельный «джентльменский» разговор.
Именно её Маша выбирала в наперсницы здесь в своё отсутствие. Не потому только, что Лене были доверены многие её тайны или что та ловила всё на лету и была к тому же моторной и хваткой: если уж что приплыло ей в руки — не уплывёт; этой хваткости так не хватало самой Маше. Но даже не в этом дело: главное — Ленка была у неё теперь на крепком крючке, и пока она на крючке, Маша могла из неё верёвки вить.
— Давай, Ленка, так, раз хочешь, чтобы я твоё дело со Стивом довела,— начала этот разговор Маша.— У меня к тебе тоже просьба, даже не одна. Если я там вдруг подзадержусь — съезди, Лен, прошу тебя, к моим старикам, навести их, поговори с мамой, объясни мою ситуацию как бы со стороны. Я ведь тебе уже говорила: нрав у неё ой-ой-ой! Но, я думаю, тебе этот разговор будет по зубам, тебя она послушает. В общем, подготовь её, если моё дело будет решаться, а то, боюсь, как бы её со злости кондратий не хватил… Но главное, Лен, с сыночком моим пообщайся — о нём у меня сердце болит сильнее всего. Может, даже на зимние каникулы заберёшь к себе? Чтоб сменил обстановку, оживился. В театр бы или в цирк захватила — дочку ведь всё равно поведёшь? А я бы с ним у тебя по телефону перекинулась. Ты красивая, а он мальчик, на это уже реагирует,— дай ему чуть-чуть живого участия, чтоб не одичал совсем, не обратился бы в зверушку… Связь с тобой буду поддерживать регулярно. В общем, остаёшься здесь моим доверенным лицом… Дальше. Может, Лен, мне оттуда потребуется какой-нибудь документик — сможешь оперативно оформить и выслать? Я, разумеется, в долгу не останусь… И ещё одна маленькая просьбочка: на кафедре о моих делах шибко не распространяйся, чтобы нашей патронессе не вздумалось перебежать мне дорогу; ты знаешь её, она на любую пакость способна. Просто так, от хорошей зависти: что вот совсем даже не её почему-то в Америку зовут, хотя вроде бы ей на роду написано взять от жизни всё. Боюсь её страшно: ведь и до Америки достать может, через Скворцова или ещё как — у женской зависти ум такой изобретательный!.. А Стива я обещаю тебе обработать, если уже не нашлась какая-нибудь ловкачка. Но, надеюсь, он мужичок крепкий. Только от нас не уйдёт…
Вот теперь Маша сделала всё и на следующий день вылетела в Москву в сопровождении Макса, взявшего туда командировку.
14.
Ленка, привет из Америки!
Тороплюсь сообщить тебе, что первая глава авантюрной эпопеи лягушки-путешественницы, то бишь моей грешной особы, закончилась — я у Бака! Прошла неделя, как я здесь, а до сих пор не могу опомниться; живу как во сне и боюсь просыпаться.
Впечатлений — миллиард. Если моё письмо будет состоять из одних ахов, охов и восклицательных знаков — терпи; подозреваю, что впала или в идиотизм, или в детство и до конца дней, кажется, уже не выкарабкаюсь — так и останусь навсегда с разинутым ртом и распахнутыми глазами деревенской дурочки.
Но первое и устойчивое впечатление: какая всё-таки лапочка, какой внимательный, какой деликатный и воспитанный, ну просто замечательный человек — Бак! Я и не подозревала за ним такой массы достоинств. Может, просто у него не было возможности их продемонстрировать, пока он был у нас,— не располагали к этому наши, мягко говоря, экзотические условия? Рядом с таким человеком и самой хочется подтянуться.
Так, главное сказала, облегчила душу, теперь всё по порядку — тебе, думаю, будет интересно.
На московских мытарствах своих внимание заострять не буду — скучно, проехали, как говорится; всё уже далеко-далеко. Хорошо, помог ты догадываешься кто; одна бы я так и сидела там до сих пор, не в силах справиться с этими очередями, со всей оравой чиновников и просто жулья в форме и без формы, которое смотрит на тебя как пауки на очередную муху, которая никуда не денется и мимо не проскочит. Господи, сколько же их на бедную голову простого человека! Этого даже не замечаешь, пока не стронешься с места. Или, может, я всё слишком утрирую из своего далека?
Так, а теперь — о более приятном.
Сначала из Москвы — во Франкфурт: там — пересадка. Франкфуртский аэропорт — это не аэропорт, а фантастический город, в котором есть всё, что может придумать человеческая фантазия. Нет одного — очередей!
Между прочим, не обошлось без казуса: как же, Манька-сибирячка в Европу закатилась!.. Шла с самолёта вместе со всеми по переходу, затем — в какой-то стеклянный вестибюль. И тут, пока я рот разинула — надписи прочитать, попутчики мои куда-то разом схлынули, и стою я одна. Кругом стеклянные перегородки, а дверей нету; я и заметалась, как мышка в мышеловке. Полицейский за перегородкой машет рукой, кажет что-то, а я врубиться не могу — мозги отшибло напрочь от страху. Тут подходит какой-то доброхот из ихних и разжёвывает по-английски, как идти. Оказывается, они без дверей обходятся: подходишь к стеклянной перегородке, она и распахивается.
Ну, протолкалась 3 часа. Глаза — в разные стороны. Всего хочется, и всего боюсь: как бы не обчистили да как бы не обсчитали. Зашла в бар, взяла чашку кофе, высмолила сигаретку, рассиропилась маленько: вот уже и с Европой прощаюсь!.. А тут и посадка.
8 часов над океаном — это тебе не шутка. Господи, какая же она огромная, наша Земля, и одинокий самолёт над этой бескрайней пустыней, даже с его скоростью, только подчёркивает это — уже и не верится, что Земля круглая, а так и кажется, что залетели куда-то не туда, за самый край, и заблудились… А комфорту-то, комфорту в самолёте — чтобы, наверное, подобных мыслей не возникало: кресла, подушки, пледы — только утонуть и спать без просыпа; но тут-то как раз соблазны и начинаются: без конца кормят и поят, начиная с молока и кончая всеми видами алкоголя,— и всё, представь себе, на халяву!..
В туалетах — вот сдохнуть, Ленка! — немыслимое количество разных салфеток для любых частей тела — поди разберись, как бы не вытереть не то и не тем!.. Сначала показалось мне всё это сказкой про ковёр-самолёт заодно со скатертью-самобранкой, а потом так даже и раздражать стало: что-то в этом сытно-стойловое проглядывает, прямо питер-брейгелевское. Ей-богу!..
Но, в общем, долетели.
В Нью-Йорке аж 3 часа занял таможенный досмотр, потом — в другой аэропорт. Довёз наш же, русский таксист. Денег не взял, говорит: «О, землячка? Садись так!» Спрашивает, откуда, и — нет, Ленка, ты только представь себе, какие бывают совпадения! — мало того, что он из нашего города, так он ещё и учился в нашем педе и даже, кажется, меня помнит! Попёрли в своё время за какие-то шалости из комсомола и, соответственно, из института; числился в диссидентах, слинял сюда. Пожелал удачи. У самого-то, похоже, не очень… Даже, поверишь ли, голос у него дрожал, как вспомнил наш город. В общем, не перестаю удивляться. Думаю даже, что кто-то мне какие-то знаки подаёт — слишком всё неправдоподобно.
Потом ещё три часа лёта, уже над Америкой, и ещё пересадка.
Местный рейс оказался не по расписанию — и у них тоже, прикинь на минутку, сбои бывают! Прилетаю, вхожу в аэровокзал: мой голубчик Бак ходит, руки за спину, сосредоточенный — уже три часа томится. Я к нему: «Hello!» — а он смотрит на меня с недоумением и плечами пожимает: что, дескать, этой бабе из-под него надо? Похоже, видок у меня с дороги был тот ещё: валюсь с ног, вся на взводе — а жених узнать не может; представляешь, ситуация? Комедия дель арте! А мне не до смеха — я чуть не в рёв: «Бак,— кричу,— миленький, это же я, я, Маша!» Дошло до моего жирафа — разулыба-ался!.. А теперь и думать не хочет отпускать: только заикнулась для проверки реакции — так разволновался, что больше об этом и разговор заводить боязно! Но поживём — увидим.
Боже, как они живут — слов нет, одни междометия! Бак любит меня, хотя описать это нет возможности. Я на правах гостьи отсыпаюсь, доверху полная счастья, и, сколько могу, дарю его ему.
Ну, всё, Ленка, весточку о себе дала, жди ещё и пиши детально, что новенького на кафедре, в городе, у тебя самой,— мне всё-всё жутко интересно: уже скучаю невообразимо; даже не знаю, сколько выдержу ещё.
Мария.
P. S. Моё письмо, кажется, подгадает к Новому году, поэтому поздравляю тебя с ним и желаю в следующем году счастья, кучи всяких-разных благ и, главное, больших перемен в жизни, а уж остальное приложится само собой… Cы́ночке моему я написала отдельно, но, Лена, может, ты, как договорились, всё-таки съездишь, заберёшь его на каникулы? Столько бы радости ему доставила.
О твоём деле: уже навела справки — живёт пока в автономном режиме. Думаю, никуда от нас не уйдёт. Жди информации. Пока!
Лена, родная, привет!
Вот уже месяц, как я здесь. С Баком — полное взаимопонимание. Если не сбегу, то месяца через четыре выскочу замуж — так порешили. Он уже начал бракоразводный процесс, а ему ещё надо утрясти дела с родственниками и детьми (два парня: младший — студент, старший — коммерсант). У Бака, оказывается, есть даже наследственная земля; и вообще, весь капитал его оценивается в полмиллиона долларов. Нехило, да? Хотя, по здешним меркам, он человек совсем и не богатый, а, скорее, так себе, очень даже средний американец. Во всяком случае, сам себя он считает чуть ли не бедняком.
Но дом у моего бедняка просто замечательный — в первом письме я тебе не описала, не успела как следует рассмотреть,— и всё так продумано и добротно: 2 этажа, большой холл с камином (и с белым роялем!), 4 спальни и, соответственно, 4 ванных с уборными (зачем 4 уборных, пока что в толк не возьму, а спрашивать каждый раз неудобно), участок вокруг дома с обалденными кустами роз, 3 машины в гараже и ещё одна где-то в другом штате. У меня уже есть обязанности — правда, на уровне неграмотной туземки: топлю камин, делаю уборку, ухаживаю за цветами,— но есть и прорывы: освоила кухонную технику, осваиваю компьютер, учусь водить машину, привожу в порядок зубы и весь организм по их стандартам. В общем, хлопочу по хозяйству, и хлопот этих полон рот. Бак много работает: встаёт в пять, в полшестого уже за письменным столом, потом — в университет, потом — в свой научный центр, потом — по делам, а вечером — снова за письменный стол. Я сначала удивлялась: зачем так изматывать себя? — а он смеётся и бормочет, типа: не потопаешь — не полопаешь. Но мне всё равно его жаль и немного стыдно, что я такая неорганизованная и ленивая. Но я стараюсь подтягиваться. Только боюсь: выдержу ли?
У вас там сейчас зима, морозно, много снега и солнца — благодать! А у нас тут дожди, а они на меня наводят звериную тоску. Сажусь и играю — рояль прекрасный: никогда в жизни столько не играла. Бак просто балдеет: сплошной бонтон. Заказала ноты, чуть ли не всего фортепианного Чайковского, Рахманинова, Скрябина — тянет на русское, как на капусту при авитаминозе. Ну, разве ещё Шопен, но я его держу за своего. Даже сама пытаюсь подобрать кое-что по настроению. Правда, Бак, лапочка заботливая, грустить не даёт: как только глаза мои туманятся — он считает грусть совсем ненужной эмоцией,— тотчас сажает в машину и везёт к знакомым. Или в ресторан. Посетили уже четыре, самых экзотических: мексиканский, арабский, китайский и итальянский. Итальянский — самый хороший: вкусно и как-то ближе. Так и кажется, что Италия где-то под боком у России. Как подумаю об этом — хочется пореветь.
Продолжает знакомить меня с друзьями. Уже и сами гостей принимали. Волновалась безумно, но, кажется, экзамен выдержала… А какие, Лен, люди доброжелательные: куда ни приедешь — получается, что всю жизнь только и ждали, когда ты осчастливишь их визитом.
А через неделю поедем в Мексику. Прикинь!
Ф-фу, ну вот, выговорилась, и, поверишь ли, на душе легче — прямо как побывала на нашем девишнике. Вот чего мне не хватает здесь, кроме, разумеется, сы́ночки,— так это задушевной, всё понимающей подруги. Ну да надеюсь, что со временем… Хотя нет, загадывать, чтоб не сглазить, ничего не будем… Между прочим, к исполнению твоего заказа приступила. Но объект, как и ожидала, орешек твёрдый, так что дай время… Думаю, всё устаканится — завернём и ленточкой завяжем: пожалте, Елена Семённа, пользуйтесь на здоровье!
Да, Леник, у меня к тебе огромная просьба, хотя, ради Бога, не подумай, что я затеяла письмо только из-за неё. В своё время из-за проклятого бездомья я где-то потеряла свидетельство о разводе и не могла перед отъездом найти, хотя перерыла весь дом. Думала, обойдётся здесь без этой бумажки, но она мне сейчас очень-очень нужна. Послать официальный запрос отсюда в наш районный загс — дело, как мне представляется, дохлое. Так вот, если я попрошу тебя сходить взять копию и выслать мне — это не слишком тебя обременит? Знаю, что не любят они идти навстречу пожеланиям трудящихся масс: надо или униженно клянчить, или давать в лапу, в зависимости от вкусов благодетеля (или благодетельницы),— но сделай это, Леночка, пожалуйста, ради меня — знаю, ты сможешь, если захочешь, а уж я этого, поверь, не забуду: ты меня очень этим обяжешь и в накладе, обещаю, не останешься.
Засим целую и желаю самого-самого наилучшего! М. К.
Леночка, родная, здравствуй!
Бесконечно тебе признательна за Серёжу! Ты представить себе не можешь, как я за него порадовалась — что ты его взяла на каникулы и столько отдала ему времени и что вы нашли с ним общий язык! Ты просто молодец, что смогла выманить его у мамочки,— отдаю должное твоему дипломатическому искусству. Теперь верю, что ты можешь всё!
Огромнейшее тебе спасибо за свидетельство о разводе и за письмо. Это сколько ж месяцев я его ждала? Уже и со счёта сбилась; кажется, четыре, как я тебе написала о своей просьбе,— так быстро летит время! Сочувствую твоим мытарствам, которые ты выдержала ради этой бумаженции,— поверь, никогда не забуду твоей услуги, столь для меня важной.
Бак тоже свои формальности с первой супругой и детьми (не помню уж, писала или нет: они у него взрослые) закончил. Они всей гурьбой выдоили из него с помощью ушлого адвоката нехило: в общей сложности тысяч под триста, бóльшую часть его состояния. Ни фига себе, да? И, кажется, собираются судиться ещё — мало показалось. Но Бак не унывает — говорит, это нормально и ему теперь надо будет просто больше работать. А куда больше-то? — об этом как-то никто из его деток и не думает. Странно это! Вообще, самый мудрый афоризм, который придумала Америка: «Это твои проблемы». И — хоть сдохни. Неужели и мы когда-нибудь станем такими? Жуть! После этого — только встать на четвереньки и захрюкать. Но это так, между прочим…
Я по-прежнему восхищаюсь Баком, его мужеством, его работоспособностью и стараюсь дать ему больше сил и бодрости. Стараюсь ещё, чтоб он не привыкал ко мне, как к домашней вещи, а чтобы у него рядом со мной было постоянное ощущение новизны и праздника, а это трудное занятие: всегда быть начеку, шевелить всеми плавниками и извилинами, не расслабляться и не поддаваться настроению. Дай Бог мне сил на это как можно дольше. Но главное-то — с оформлением нашего брака мы выходим на финишную прямую. Скоро уже!
Ездили в Мексику на раскопки, с заездом в Денвер и Хьюстон. Оказывается, мой Бак — крупный краниолог; это что-то с черепами связанное, представляешь? Весёленькое занятьице — всю жизнь возиться с черепами! Но оно его кормит, и, в общем-то, неплохо: его всегда приглашают в экспедиции на экспертизы, если возникают споры насчёт антропологического типа останков и времени захоронения. Ездили на своей машине — это дешевле. Везли много оборудования и аппаратуры.
Поездка заняла месяц; неделю ехали туда и неделю — обратно. Машину вели
по очереди. Вот уж о чём не думала, не гадала — водить машину! Сначала это
восхитительно, потом просто интересно, а теперь уже — как обед готовить:
скучно, но надо… Дороги, указатели, закусочные, заправочные, мотели — как я
уже от них, Ленка, устала! Доберёшься до постели, бухнешься и спишь как сурок —
никакого секса и на дух не надо. А настоящей-то Мексики, всех этих
сомбреро и родео, по правде говоря, так и не видели, не знаю даже, есть ли
такая или люди придумали. Потом, правда, взяла книжку про неё с цветными
фотографиями — так хоть посмотрела: вроде бы есть. А та, что видела я,
скучная. Место раскопок — в горах: жарища, сухота, солнце печёт, хоть и ранняя
весна; высота
Но меня в Мексике, Ленка, сразили полевые условия. Жили мы в туристском вагончике; вот если бы у меня в России был такой — роскошней моего дома не было бы в городе; я бы за один показ деньги брала. Прикинь: в вагончике — холодильник, газовая плита, ванная, горячая вода от солнца, электричество от генератора, ватерклозет, в котором, кстати, всегда есть вода (мы с Баком не могли без смеха вспомнить кустики в нашей степи, за которыми обязательно торчала чья-нибудь голова), всюду шкафчики, зеркала, ковровый пол, диван раскладывается в широченную кровать,— плати и живи, и дома не надо. Так перебиваются тут в экспедициях средние учёные. Господи, как это всё отличается от нас!
Сейчас готовимся лететь на археологическую конференцию в Лос-Анджелес. Меня пригласили официально, переводчиком для русских участников. Оговорили условия: платят немного — но я не капризная, согласилась; кроме того, перевела для сборника несколько статей, заработала свои первые деньги.
Ты помнишь, я рассказывала тебе про Мэгги? Такая милая, приветливая… Так вот, она, оказывается, была организатором обструкции Баку среди учёных в Штатах за то, что связался с русской. А я, дура, уши развесила: какая женщина! Нет, нас, женщин, хоть на Марсе посели — всё равно останемся собой. Слава Богу, победил разум: весть о том, что Бак привёз с собой русскую, молниеносно разнеслась по штату, и он стал даже популярен (иногда они мне кажутся тут одной большой деревней, где пукни в одном краю — будет известно в другом). А теперь эта Мэгги, главный организатор конференции в Лос-Анджелесе, чтоб загладить свою вину, прислала мне персональное приглашение. Бак — он ведь большой дипломат — просит, чтобы я поблагодарила за приглашение. Но у меня огромный соблазн вцепиться при встрече в её приятное личико ногтями и немножко попортить его за ту пакость, которую она нам с Баком устроила.
На заработанные деньги я сделала себе роскошный подарок — накупила самой лучшей косметики, о какой всю жизнь вожделела: духи, лосьоны, крема,— и теперь наслаждаюсь всем этим сколько хочу, хотя сама себе напоминаю обезьяну, дорвавшуюся до разноцветных детских кубиков.
Теперь о предмете нашего с тобой уговора. Объект стронулся с места: заинтригован твой персоной, взял адрес и обещал написать. Напоминать об обещании здесь не принято, тянет на оскорбление, поэтому сама не поленись, сообщи тотчас, как получишь от него весточку; подумаем, что предпринять дальше.
А теперь, Леник, драгоценная моя палочка-выручалочка, о самом главном: опять к тебе просьба. Ты уж меня прости, ради всех святых, за навязчивость, но заклинаю тебя, выполни ещё одну; больше уж ни о чём просить не насмелюсь, дальше сама проси что хочешь! Дело в том, что Бак собирается, когда мы поженимся, усыновить Серёжу; мне кажется, они поладят — Бак любит детей и уже мечтает с ним познакомиться. Наметили, какая комната будет Серёжиной — солнечная, с окнами на газон, а на газоне Бак собирается посадить берёзку — чтоб напоминала о России. Однако мне надо пока хлопотать о разрешениях, во-первых, на выезд его из России и, во-вторых, на въезд в Штаты, а для этого, Леночка,— я уже узнавала — нужна копия его свидетельства о рождении. Я уже написала своему папке слёзное письмо, только боюсь, как бы мать не испортила всё, не затырила бы куда это свидетельство назло мне; спрячет, а потом сама забудет куда — с ней такое бывало. Кстати, от них ни одного письма. Одно из восьми: или они теряются, или мои предки вообще вычеркнули меня из своей жизни. Просто душа изболелась о них и о сыне. Так что, добрый мой ангел, не смогла бы ты съездить к ним ещё разик и дипломатично, как ты это умеешь, поговорить, и если отец ещё не сделал копии или сделал что-нибудь не так, забрать это свидетельство, снять с него нотариально заверенную копию и выслать мне?
Но всё это — только, к сожалению, во-первых. Во-вторых же, надо ещё найти моего первого мужа Вячеслава Останина — он, кажется, теперь работает на кафедре философии в политехническом институте, а если нет — то надо, Леночка, найти его во что бы то ни стало и где бы он ни был и вытрясти из него нотариально заверенную бумагу, что у него ни ко мне, ни к моему сыну никаких материальных претензий нет и он не возражает против усыновления его гражданином … И потом, немаловажно ещё, что Славка наконец-то свободно вздохнёт от алиментов. Правда, дело может осложниться тем, что мой философ — безалаберный человек и, пока его не возьмёшь под белые руки, никуда не пойдёт — всё ему будет некогда и некогда. И ещё такая может быть закавыка: ему — знаю я его ужасно сообразительный на всякие гадости интеллект — взбредёт в голову стрясти с меня за эту бумагу толику долларов. Но на это Макс, я надеюсь, придумает какой-нибудь ответный ход — поприжать Славку чем-нибудь, чтоб слишком в своих фантазиях не залетал.
Засим, драгоценная моя Леночка, прощевай. Целую тебя и с нетерпением жду вестей. Твоя Маша.
Леник, родненькая!
Душа изнылась, пока дождалась весточки. Так, значит, Стив ничегошеньки тебе не написал? Вот обормот, вот свинья! Ну погоди, я ему устрою весёлую жизнь! Я его так опозорю — совсем из ума выживает; забыть про своё обещание — это, я тебе доложу, позор, страшнее которого ничего не придумать: самый край. Впрочем, давал он мне своё честное американское слово не в совсем трезвом виде и, может, действительно запамятовал? Ну да всё равно я с него письмо для тебя стрясу как с куста!
Теперь по поводу того, что, как ты пишешь, комнату мою собираются взламывать и занимать: господи, да фиг с ней, если кто-то, такая же, может, бедолага, как я сама когда-то, спит и видит во сне счастье обладать сим апартаментом — ладно, но к чему такой нетерпёж? Да и дверь ведь денег стоит? И я не хочу, чтоб в жилище, которое ещё числится пока за мной и за которое, между прочим, плочено за полгода вперёд, врывались люди с ломами. Леночка, прости меня ещё за одну просьбу, но скажи ты им: пусть немного потерпят — я, как только получила твоё письмо, тотчас отписала отцу, чтобы срочно приехал в город с грузовой машиной и забрал всё: мебель, холодильник, телевизор, мою и Серёжину одежду и прочую мелочь — они ведь не Крезы, чтобы пренебрегать моим барахлишком. И пусть это будет в твоём присутствии, поскольку ключ я отдала тебе,— чтобы ничего не выбросили из того, что мне дорого: альбомы, пластинки, книги, фотографии. Сама же ты, Леночка, забери себе мой кофейный сервиз чешский — знаю, он тебе нравился,— а также мои книги и пластинки, иначе всё пропадёт. Только если уж мне захочется несколько самых дорогих для меня книг или пластинок забрать потом с собой — ты уж не обессудь. Хотя буду ли я здесь когда-нибудь читать или слушать музыку? Ты знаешь, я думала, что одна здесь такая, которой не хватает времени ни раскрыть книжку, ни прослушать музыкальную вещицу — не ту, которой тебя пичкают по ящику, а ту, которой просит душа,— но я здесь не встречала ни одного, кто бы прочитал свежий роман или книжку стихов, а я ведь «вращаюсь» среди, можно сказать, цвета тутошней интеллигенции — что ж тогда говорить об остальных? Нету как-то у них этого в заведении. Или, может, изо всех сил молчат, стесняются признаться? И в театр как-то не заведено, и на концерты, потому как их, этих театров и концертных залов, нету на триста миль вокруг. Не в Нью-Йорк же на Бродвей пилить! Не наездишься. Ну да Бог им судья. Боюсь только сама скатиться на этот непритязательный минимум… И вообще, пора остановиться брюзжать: мне бы, дуре, быть благодарной Америке уже за то, что подарила мне Бака и отогрела сердце, а вот распыхтелась…
Жаль, что ты не успела отправить бумаги на Серёжу. А я, Лен, не могу ехать в Россию за ним, пока не получу их, потому как надо ещё продолжить оформление здесь. Чтобы наметить срок поездки, нужно точно знать, когда я получу Серёжины документы. Потому что до осени у нас расписан каждый день: экспедиция во Флориду, потом Аляска, из Аляски — в Японию, а уж из Японии — в Россию; так намного дешевле, вот в чём дело.
Теперь поздравь меня: я уже вовсе и не Маша Куделина, а миссис Свенсон. Поженились мы наконец-то. Устроили в ресторане маленькое торжество, были старшие Свенсоны (родители Бака), был его брат, и были сыновья, так что познакомилась со всем кланом. Ну, во-первых, сыновья: младший, студент,— совершенная лапочка, большой-большой ребёнок и душой, и умом. А старший — ужасно наглый тип; дела у него, кажется, идут неплохо — во всяком случае, держится самоуверенно, хотя фиг их поймёшь, петушиться они умеют и пуще огня боятся откровенничать даже перед близкими; впрочем, всё может быть и наоборот: чем хуже дела, тем круче кино. Такие пируэты у них в обычае.
Кстати, этот мой «пасынок» уже пытался меня соблазнить!
Или хочет меня испытать? Или скомпрометировать? Бака пока в известность не ставлю, берегу, но мне предстоят трудные деньки, если учесть, что тот — мужик молодой, здоровый и не заезженный пока… Где, Ленка, скажи, найти место на Земле, где нет грязи?
А старички Баковы — очень даже милые люди: им-то уже никому очки втирать не надо. Показала им Серёжины фото; замечательно, что они его полюбили заочно и с нетерпением ждут. Как это непохоже на нас! «Бабушка» уже пообещала свозить его следующим летом в Диснейленд, а «дедушка» — купить в подарок мотороллер и отложить на автомашину деньги, пока не исполнится 16. Я в ужасе: чтобы моего кроху раздавили где-нибудь на дороге с этим мотороллером? — а он мне: мальчик уже большой (в десять-то лет!) — пора уметь водить эту штуку и ухаживать за ней!
А как, Ленка, знала бы ты, устаёшь от круглосуточной чужой речи — до того дуреешь, что на стену бросаться хочется, и такая тоска берёт по родному языку, самому простенькому, где-нибудь в очереди или в трамвае, с руганью, с матами, с подначками — но такому родному!.. Иногда приснятся дом, родители — и не могу уснуть: встану, прокрадусь на кухню — там у Бака хороший приёмник, поймаю Москву, засмолю цигарку и слушаю, слушаю, как музыку. Бак ворчит, что курю,— бережёт моё здоровье. И хоть из Москвы сплошная политическая трескотня — а у меня слёзы из глаз капают. Хлопну рюмочку шерри — успокоюсь… Я как та рыба, которую пустили в другой водоём (где-то читала): и вода прекрасная, и простор — а выбрасывается на берег, и всё тут! Химия ей, видите ли, не та!..
Мало получаю писем, хотя сама не ленюсь, пишу нескольким адресатам. Ленивы, нет интереса. Ох, Обломовка! Пиши, Ленка, хоть ты, пиши чаще и подробней — и больше всяких мелочей, чтобы жизнь наша от меня не ускользала.
Закругляюсь. Целую тебя и благодарю за всё, что ты сделала и ещё сделаешь для меня и для нас с Серёжкой.
Твоя Мэри Свенсон.
Леночка, радость моя, не знаю, как и благодарить!
По гроб жизни обязана буду за всё, что ты для меня сделала. Серёжины документы тут же отдала на оформление, но когда будут готовы — никто не знает. Душа изболелась уже. И во Флориду, и на Аляску слетали, работали много, а от Японии пришлось отказаться — нет смысла без документов на Серёжу, слишком накладно. Теперь уж — до следующего года: следующим летом Бака приглашают на симпозиум в Европу (или Вена, или Будапешт, точно ещё не известно), затем через Москву — в Якутию, и на обратном пути — к вам. Бак уже договаривается с Д. И. Скворцовым, чтобы поработать ещё немного в вашей степи; Бака этот район очень заинтересовал: говорит, перспективен, много загадок, мало исследован, все открытия ещё впереди, и — такие открытия, которые могут потрясти науку. Его ведь интересует древнее заселение Америки из Азии, общность палеоазиатских культур с индейскими и всё такое, да и я тихонько капаю ему на мозги, чтобы заинтересовать больше: мы выписали русские археологические журналы, информационные бюллетени и вестники, и всё, что нахожу для него интересного, перевожу и отдаю ему. Говорит, это помогает ему двигаться вперёд семимильными шагами. И вообще, Ленка, я уже, как последняя дура или семнадцатилетняя девчонка, влюбилась безоглядно, вслед за Баком, во всю эту древнюю историю и археологию — это такая прелесть, столько в ней тайн, драм, трагедий; это, пожалуй, самая романтическая из наук; да и сама жизнь археолога, Ленка, и в частности, моего Бака,— это сплошные невероятные приключения, почти сказочные, это тихий ежедневный подвиг, тем более в Америке, которой эта археология — как зайцу чепчик. Бак пытается заинтересовать Америку, но это пока плохо удаётся — он ведь ещё пишет об археологии книги и статьи в газеты, а я помогаю делать компьютерный набор…
Я отвлеклась, но, в общем, вот такой маршрут предварительно планируем на следующее лето. А вообще-то устала уже от этой жизни чертовски: дороги, машины, самолёты, мотели, закусочные. Дома тоже всё время занята: ни минуты, ни дня свободного, чтоб вот так, с самого утра, расслабиться, отдаться настроению и ничегошеньки целый день не делать, только ловить кайф от своего настроения и упиваться ленью, свободой и всякими мыслями, которые от безделья лезут в голову. Господи, сколько таких дней у меня было раньше, и как я, в сущности-то, была счастлива, свободна и беззаботна, и как я, Ленка, если честно, скучаю по тем дням!.. Вот она, хвалёная американская жизнь. Не знаешь, что и лучше… А тут ещё Бака в Боливию пригласили съездить, и он хочет, чтобы поехала и я: уже помогаю ему работать с аппаратурой, ну и, конечно, создаю ему соответствующую рабочую и бытовую ауру — он это ценит. Но я уже так устала — не знаю, как выдержу эту чёртову Боливию, пропади она пропадом… Да ещё снова осень, дожди на мою голову, и у меня — соответственно настроеньице. Хочется пореветь, как корова. Просто так, от ничего.
И вообще, знаешь, Лен, что скажу: когда после первого удивления здесь твои глаза влезают обратно в глазные орбиты и ты перестаёшь быть туристкой и глядеть на всё как на заграницу — то жить здесь очень и очень даже буднично и обыкновенно: ежедневные заботы о муже, о еде, стирка, уборка, покупки и — счета, счета, счета без конца и края: за свет, за бензин, за врачей, страховки, налоги и т. д. и т. п., только успевай плати, плати, плати, чтоб пеня не бежала, а денег, этих самых тысяч долларов, получается совсем не так уж и много, и утекают они меж пальцев, как вода в песок,— всё совсем как у нас, только разве масштаб иной. И, конечно, работа, работа, не разгибаясь, за эти самые тысячи, причём как раз это-то — совсем не как у нас. Да ежели бы мы у себя там так упахивались — ещё неизвестно, кто был бы богаче!..
В общем, Ленка, нет нигде вечных праздников — есть только вечные будни, и среди них — маленькие островки радости… Кажется, опять брюзжу? Да что это со мной?!
А мои случайные заработки меня уже не устраивают — ищу постоянную работу, но самоучкой и соваться некуда; знание английского здесь, сама понимаешь, не профессия. Без образования, причём — по их стандартам, здесь даже в няньки не возьмут, только посудомойкой, поэтому подумываю пойти подучиться в университете, получить кой-какие профессиональные навыки: печатание, расчёты на компьютерах, какой-нибудь Business Introductory Course.
Ты, наверное, уже обратила внимание на мои колкие замечания в их адрес… Но это ещё не всё — всё я просто не рискну доверить бумаге, будет слишком много и, наверное, чудовищно неблагодарно. Но думать-то себе не запретишь? Единственное, что хотелось бы ещё высказать, потому что уже невмоготу: они же ничем не интересуются, кроме самих себя, своего здоровья, своего успеха и своего заработка; сначала это восхищает, потом всего лишь удивляет, потом начинает раздражать, а потом становится невыносимо скучно.
Мы — другие. Не знаю, лучше это или нет, если мы умеем ещё многое любить, многим интересоваться, ко многому привязываться, болтать часами, чему-то умиляться, поддаваться настроению и иметь ещё массу совершенно не нужных в жизни милых привычек; в нас ужас сколько недостатков, зато какие достоинства! Мы — действительно другие. Так что тебе ещё и это предстоит выбирать.
Во всяком случае, я бы хотела быть вместе с Баком, но жить бы я хотела в России — так неуютно, так как-то стерильно, бесцветно, безвкусно мне здесь, знала бы ты! Впрочем, всё это трудно передать, это надо почувствовать в атмосфере. Нет некой изюминки, взлохмаченности, не хватает эмоций, легкомыслия, беспорядка. Свободы, как это ни покажется странным: как, в Америке, которая провозгласила себя оплотом свободы,— нет свободы? Не зарапортовалась ли?.. Но в состоянии ли ты себе представить, как может надоесть этот заведённый не тобою порядок? Душа сопротивляется, во всяком случае — моя, а поставить себя над этим распорядком у меня, конечно же, не хватит ни характера, ни сил. Гляжу на остальных: тянет каждый свою лямку и терпит — как будто жизнь только и состоит из незыблемых правил и привычек. А на лицах — застывшие гримасы улыбок, которые поначалу, по простодушию моему, брали меня в плен. А теперь — тоска-а!..
Так что смотри… Впрочем, зачем я тебе об этом? Ты же всё равно не поверишь? Только, может, у тебя характер другой? Хотя… Может ли помочь характер инопланетянину жить среди людей?.. Боюсь я за тебя, Ленка!
И вот ещё о чём хотела тебя предупредить: что ты будешь делать со Стивом, как собираешься с ним жить? Учти разницу в возрасте. Это серьёзней, чем тебе кажется. Я по себе чувствую: Бак так устаёт, так измотан — мне его просто жаль. Лет 5 ещё продержимся, а там — не знаю, не знаю… Я-то надеюсь, что моё терпение и здесь вывезет. А потом у нас будет общий груз лет, привычек, воспоминаний. А ты? Проклянёшь ведь и Стивовы деньги, и меня заодно?
В общем, вот тебе моё последнее напутствие, а дальше — как знаешь. Потому что Стив внял, наконец, моим подсказкам и взялся оформлять для тебя приглашение, так что в самом недалёком будущем ты его получишь. Но дорогу твою оплачивать он не желает. Посмеивается: «Захочет — приедет!» Жаба давит нашего миллионера раскошелиться ради молодой женщины, жаждущей его осчастливить, пуще смерти боится быть одураченным. Для тебя это — лишний повод подумать: не дурное ли предзнаменование? Не любят они здесь расставаться с деньгами легко и изящно: у каждого в душе — по лавочнику…
Та-ак, это я сказала, об этом предупредила… А теперь, как говорится, хочешь быть счастливой — будь ею! И ломай голову, как добраться. Я, конечно, постараюсь, насколько это в моих силах, помочь: как только он отправит приглашение, попробую передать тебе с оказией немного денег, хотя мои собственные возможности, сама понимаешь, весьма и весьма… Поговорю с моей палочкой-выручалочкой, Баком,— может, войдёт в положение…
Надеюсь, до скорого уже? Целую тебя — твоя Маша.
15.
Почти через год после того, как Бак встречал Машу на американской земле, Бак с Машей встречали Лену Шидловскую. Только Лена, в отличие от Маши, долетела безо всяких опозданий, переживаний и чувства потери.
От аэропорта до дома было около сотни миль. Ехали в Баковой просторной машине; Бак правил, а Лена с Машей сидели на заднем сиденье, без умолку говорили и не могли наговориться. Лена при этом ещё успевала поглядывать в окно на проплывающий мимо пейзаж провинциальной Америки, удивлённо качать головой, всплёскивать руками, а то и ахать, хотя пейзаж, правду сказать, был однообразен: бесконечные одно-двухэтажные домики с зелёными, несмотря на позднюю осень, лужайками при сырой промозглой погоде, не дающей теней, казались нарисованными художником-аккуратистом декорациями без малейших признаков фантазии, да и они без конца заслонялись рекламными щитами и дорожными указателями, коими была обставлена дорога, так что Ленины ахи и охи выражали главным образом её удивление по поводу того, что она — уже здесь, так и не успев почувствовать никакой ностальгической боли по поводу прощания с родиной.
Маша смотрела немного отчуждённо на то, как Лена жадно и восторженно поедает глазами каждое цветовое пятно, каждое здание, машину, ярмарочно-пёстрый рекламный щит, и узнавала в ней саму себя год назад: такой же выглядела дурой; ей было грустно: как быстро всё проходит — всего год понадобился, чтобы её здесь уже ничем невозможно было удивить.
Заботилась она сейчас только о том, чтобы, общаясь с Леной, успевать, пока та рассыпается в восторгах, перекинуться словечком с Баком и незаметно выставить подругу перед ним дебилкой, поскольку Бак посматривал на Лену с интересом и заметно распускал перед нею пёрышки, так что Маша даже усомнилась на миг: не сделала ли она, пригласив её, величайшую глупость?
А вот и дом! Простой, скромный двухэтажный дом из красного кирпича с белыми тонкими швами, с закруглёнными углами и квадратными окнами, без всяких наружных украшений, не считая разве что белых пилястрочек у входа да козырька над стеклянной входной дверью. Как у всех, зелёная лужайка перед домом с тёмными, отцветшими уже кустами роз и низкая, чисто символическая кирпичная ограда, увитая диким виноградом и гортензией.
Как только вышли из машины, Маша, подхватив Лену, ни на шаг её от себя не отпуская, повела осматривать участок; Бак выгрузил сумки и, прежде чем поставить машину в гараж, осведомился: не надо ли позвонить Стиву и пригласить его? Маша резонно ответила, что пока не стоит: Лене надо дать выспаться, отдохнуть и привести себя в порядок.
Затем она провела Лену по дому, показала отведённую ей спальню; хвасталась она только тем немногим, что успела изменить здесь сама: новыми шторами, комнатными цветами в горшках, полыхающими на окнах, да зимним садом, устроенным ею в холле. Утомительные, глупые Ленкины восторги она принимала молча: она-то знала, что дом её — самый заурядный американский дом с необходимым набором мебели и техники, только и всего.
Затем обедали втроём. Обед был с вином, по-русски долгим, незаметно перетекающим в ужин. Бак, устав от их болтовни, то и дело перескакивающей на русский язык, извинился и отправился было к себе в кабинет. Маша только попросила его разжечь в холле камин, который здесь никто никогда до Маши не топил — а Маше он понравился своим живым теплом в этом огромном пустом доме; с тех пор камин топился частенько: ей он напоминал костры детства. И когда Бак разжёг его и ушёл, она перебралась вместе с Ленкой из столовой в холл, придвинув поближе к жаркому огню кресла, кинув на них пледы и прикатив сервировочный столик с напитками и сладостями. Забрались с ногами в кресла, утонув в них и укутавши ноги пледами; Маша ещё укуталась в чёрную с красными маками испанскую шаль, Баков подарок. Расположились, одним словом. И начали, как бывало, «обща».
Лена, балдея от антуража, в нетерпеливом предвкушении, что скоро-скоро сама заживёт точно так же, принялась рассказывать о том, как за несколько дней до отъезда была у Макса: тот пригласил её к себе посекретничать и кое-что передать Маше на словах.
Маша, которой были интересны все до единой подробности их последнего общения, устроила Лене пристрастный допрос: сколько раз бывала она у Макса, при каких обстоятельствах они общались, и ночевала ли она у него?
Лена, уклоняясь от прямых ответов, возмутилась:
— Но, милочка, я ж решала твои проблемы — сама меня нагрузила! Что я могу, если он назначал встречи у себя?
— Да, но я же не просила тебя лезть к нему в постель!..
Потом, спохватившись — ой, дуры: готовы схватиться из-за пустяков, оставшихся где-то там, на другом краю земли! — Маша, прикрыв глаза, ясно увидела Максову комнату и вспомнила их последнюю встречу; комната к утру выстыла, из-под одеяла высовываться не хотелось, а Макс разгуливал нагишом, рисуя на запотевших оконных стёклах женские силуэты и стирая их ладонью… «Кого это ты?» — спросила она. «Тебя — кого же ещё? Хочу запомнить»,— ответил он, и когда стирал пот со стёкол, видно было, как сквозь грязно-серые тучи за окном пронзительно-голубыми осколками проглядывает чистое небо и в одном из них блистает низкое холодное солнце; потом Макс включил электрокамин, прыгнул к ней в постель и был такой ледяной, что она вздрогнула, даже сейчас…
«Ах, какая ты!» — говорил он ей тогда; в его глазах она замечала нечто похожее на сожаление и печаль. «Какая?» — по-кошачьи щурясь, спросила она. «Мне показалось: можешь ночью в постели ножичком меня — кх-х!» — рассмеявшись, он чиркнул себя пальцем по горлу, затем положил ладонь на её обнажённое плечо и с силой огладил, будто хотел раздавить эту дразнящую округлость. «На чёрта ты мне сдался?» — дёрнула она плечом, стряхивая руку. «Так уж и на чёрта? — усмехнулся он; помолчал и добавил: — Давай, мать, езжай, продавайся. Что нам с тобой ещё остаётся?»
И сейчас ей, комфортно полулежащей в уютном кресле перед камином, стало вдруг до слёз обидно: сволочь! взял и едва не силком выпихнул её сюда, на край света! И сы́ночку родного не пожалела — только чтоб не видеть больше этого сукиного сына и не ждать подачек в виде редких ночей… А здесь все они — беглецы, видите ли; чтоб заполнить пустоту и заглушить боль утрат, громоздят себе миражи из машинных чудес света и домов с каминами…
А тогда ей захотелось сказать ему напоследок что-то такое, чтобы… Да взяла и сказала, глядя ему в глаза: «А ты возьми и оставь меня у себя. Прямо сейчас. И я этот заграничный паспорт — на кусочки».
Поперхнулся. Справился с собой. Процедил: «Знаю, каждый за женщину платит… Денег, мать, нет».— «Заработай. Какой же ты мужик?» Глянул холодно вприщур: укусила — вместо благодарности-то… «Что, обиделся? Ладно, давай не будем; я пошутила,— придвинулась и коснулась губами его щеки.— Мир?» — «Да, не будем»,— согласился он и снова погладил её плечо, будто удивляясь тому, какое оно живое и горячее. Стряхнул с себя морок, высвободился из-под одеяла и резко поднялся: «Кофе хочу!» Оделся и ушёл на кухню.
И она тоже поднялась и стала одеваться. Игра кончилась… Впрочем, нет — когда уже уходила домой, тронула его пальчиком за нос: «Ладно, прощай и будь здоров». Взяла его руку, повернула ладонью вверх и, водя по ней пальцем, сказала: «Видишь, какие у тебя хорошие линии: жизнь предстоит долгая, и много чего в ней будет: дальняя дорога, казённый дом, свой интерес; богатый будешь, и любовью судьба не обидит. Причём — скоро уже»,— она погрозила ему пальцем… «Я свою судьбу и так знаю,— выдернул он руку, не поверив ни одному её слову. «Поди, уже и невесту приглядел?» — спросила она его тогда. «Нет, но за этим дело не станет…»
Об этом она, прикрыв глаза, и вспомнила сейчас, слушая Лену…
— Знаешь, что он просил тебе передать? — сказала Лена.
— Погоди, расскажи сначала о нём самом,— потребовала Маша.— Как он? Кофе, конечно, для тебя заварил?
— Да, и кофе.
— Моя школа.
— А мужик симпатичный. Быстрый, сноровистый — прямо как заправский официант: всё в руках так и горит. «Понимаешь,— говорит он мне,— какая вещь? Я ей помог! Не знаю,— говорит,— смогла бы она без меня выбраться — или так бы и кукарекала, без связей-то и без способностей?»
— Да улетела бы и без него…
А Лена продолжала:
— «Много,— говорит,— сделал, а теперь ни ответа, ни привета, как будто меня уже не существует. А — зря: не учла,— говорит,— что ещё вернётся, хотя бы за сыном, и тогда посмотрим, сгодятся ей старые друзья — или своего сына ей не видать там, как своих ушей, пусть у неё и документы в порядке. При большом желании можно ей это удовольствие доставить».
— Вот сукин сын, а! — возмущённо сказала Маша.
— «Она,— говорит он,— что же, думает, будто старым друзьям достать её там уже и невозможно? Нет,— говорит,— при большом желании можно достать и там: скомпрометировать её перед новыми друзьями, перед мужем. Только,— говорит,— заниматься не хочется — я же,— говорит,— всё-таки джентльмен».
Это Максово джентльменство ввергло обеих в хохот. Они несколько раз повторили: «Ох и джентльме-ен!» — и каждый раз хохотали так, что едва не вываливались из кресел.
— «В общем,— говорит,— намекни ей повнушительнее,— продолжала Лена, когда насмеялись досыта,— что старые друзья так не поступают. Но если,— говорит,— не поймёт — уж и не знаю, что и делать… Придётся,— говорит,— крайние меры принимать».
— Ну не сукин ли сын, а? — качала головой Маша.
— Конечно, сукин сын,— подтвердила Елена и продолжила: — «Я же,— говорит,— просил её как человека: найди толкового фирмача, чтобы объединить усилия. Я,— говорит,— рискнул, всё поставил на кон, а от неё никаких потуг!» И представляешь, Машка,— продолжала Лена,— подводит он меня к окну и показывает в огород: там у него на грядке, ну, знаешь, где георгины растут, большой такой штабель стоит, плёнкой закрытый. Я думала, это дрова — такая поленница, метров шесть длиной и два высотой, а это алюминиевые болванки!.. «Вот,— говорит,— тридцать тонн дожидаются отправки; и сертификат, и лицензия на вывоз — всё есть. Передай,— говорит,— надо срочно найти покупателя, хотя бы за полцены. Но нужно три-четыре тысячи долларов для вывозки. Причём,— говорит,— можно организовать регулярную поставку…» Потом познакомил с художником Колей и его женой. Помнишь Колю?
— Конечно, помню! — фыркнула Маша.
— Так этот Коля собрал сто картин молодых художников — уже пообещал продать в Америке. Теперь собирает берестяные шкатулки, картинки из перьев, ещё что-то — целая комната. И это, говорит, только начало — обещает всю Америку завалить.
— Они думают,— запальчиво отозвалась Маша,— что всё здесь так просто: раз-два — и нашёлся дурачок, готовый подарить им тысячи долларов!..
— Но это не всё,— продолжала Лена.— Он ещё такую идею тебе даёт: пусть твой профессор создаст здесь, у вас в штате, комитет гуманитарной помощи русским детям, или инвалидам, или пенсионерам — неважно! — и чтобы комитет этот организовал сбор лекарств, продуктов, одежды — на ваше усмотрение, лишь бы проще и быстрее. Да ты бы и сама могла организовать — сразу бы заработала тут и авторитет, и рейтинг… А Макс там создаст комитет во главе, скажем, со Скворцовым, так что можно будет летать туда-сюда: мост будет; это модно теперь — мосты всякие. И вы с Баком сможете летать за счёт комитета и участвовать в распределении помощи; подключить газетчиков, телевидение — представляешь, какое международное шоу можно сделать? «Учёные с мировыми именами в походе против бедности!» Или: «Спасение русских детей — в руках американских учёных!» Макс говорит: последние дураки будете, если откажетесь от идеи.
Маша подумала и сказала:
— Ну, предположим… А при чём здесь он сам?
Елена рассмеялась.
— Представь себе: я его тоже об этом спросила — так он мне: «А погрузка, а перевозка — кто этим будет заниматься? Профессора, что ли? Или Марья? Им,— говорит,— как всегда, чистая работа достанется и внимание прессы, а всё будет сделано мной и моей фирмой. Мне,— говорит,— придётся с военной авиацией связываться, просить транспортные самолёты». Между прочим, Макс уже зондировал почву, и военные готовы на это: тоже люди, тоже в Америку слетать охота…
— Ах, Ленка, как это всё надоело! — вздохнула Маша.— Сто лет с тобой не виделись — и опять этот шахер-махер. Думала, хоть здесь не достанут… Давай о чём-нибудь другом, а? Я так рада, что ты здесь! Хочешь, покажу наряды?
— Ой, да конечно!..
И, несмотря на то, что Лена почти сутки не спала, они до следующего рассвета смотрели наряды, косметику и снова говорили, говорили, говорили — и не могли наговориться.
16.
Ясным августовским вечером профессор Скворцов встречал в аэропорту чету Свенсонов, прилетевшую якутским рейсом… Вместе со Свенсонами прилетел ещё один американец, высокий, одного с Баком роста, но дородный, хорошо одетый улыбающийся господин с ёжиком рыжих волос и моложавым загорелым лицом, отрекомендованный Баком как коммерсант и его хороший знакомый. Скворцов немного растерялся, когда Бак представил его: в городе напряжёнка с гостиницами, а его не предупредили о лишнем госте, и он не заказал для него места. Но Бак, сразу поняв заботы Дмитрия Ивановича, поспешил его успокоить: Грегор — так звали коммерсанта — сам всё заказал, ещё из Якутска. Нужные пояснения добавила Маша, уже по-русски: этот Грегор навязался им в Москве, когда узнал, что они с Баком знакомы с Сибирью и как раз туда летят,— он хочет увидеть её своими глазами и, может, даже вложить куда-нибудь деньги, которых у него, похоже, как грязи, но американский Госдеп забираться своим гражданам в русскую глубинку по одному не рекомендует… А заодно и на переводчице сэкономил, добавила она ехидненько, хотя вроде бы человек и приличный. Во всяком случае, в Якутии ни в чём предосудительном замечен не был. Разве что выпить не дурак.
А Свенсон со Сворцовым встретились, как подобает старым друзьям: ведь после той степной экспедиции Дмитрий Иванович успел побывать в Штатах и заехать к Баку в Антропологический центр. Они обнялись, долго трясли друг другу руки, сердечно улыбались и были на «ты», хотя Свенсон и держался несколько сдержанней, чем многоречивый и нервно жестикулирующий хозяин.
Выдачу багажа долго задерживали, и они вчетвером ждали прямо на площади перед аэровокзалом и разговаривали. Дмитрий Иванович рассказывал о местных археологических новостях, Бак — о своих якутских впечатлениях (Скворцов прекрасно знал Якутию и своих тамошних коллег) и о Венском симпозиуме (Скворцов сетовал, что так и не смог туда поехать — не было средств…). И вслед за этим, к удивлению Бака, не ставившего Дмитрия Ивановича в известность относительно своей благотворительной деятельности, бурно развитой им в течение последней зимы вместе с Машей, Скворцов завёл с ним разговор об операции под названием «Гуманитарная помощь американских учёных детям России, пострадавшим от последствий экологического загрязнения», или, сокращённо, «Экобэби хэлп», которую организовал Бак в своём штате уже после того, как Скворцов побывал в гостях у Бака, и о создании постоянно действующего фонда под этим же названием. Поэтому, когда Скворцов спросил, когда возвратится с грузом Макс Темных, потому что к его прилёту он, Скворцов, уже успел всё подготовить,— Бак обстоятельно, хотя и несколько суховато, без увлечённости, свойственной русскому профессору, ответил, что всё, что касается его личного участия, сделано: контейнер с продуктами, витаминами и медикаментами загружен («Пока только пятитонный — всё получилось на скорую руку»,— смущённо оправдывался Бак, добавляя при этом, что в будущем они смогут подготовить контейнер побольше), причём неоценимую помощь в этой операции ему оказала Маша — сам он очень занят; при этом Бак, мягко светясь, в знак благодарности обнял Машу, и она порозовела от Баковой похвалы. Что же касается подробностей операции, особенно той её части, что связана с Максом, то она их знала лучше Бака и потому переводила Дмитрию Ивановичу со своими добавлениями — переводила и удивлялась тому, какие успехи сделал Макс в отношениях со Скворцовым: господи, да никак он уже в лучших друзьях у профессора — и ему успел голову заморочить?
В общем, Бак с Машиной помощью ответил, что когда они с Машей улетали в Вену, контейнер этот ждал Макса на военном аэродроме штата — у Макса Темных, кажется, что-то не клеилось с русскими военными насчёт самолёта.
— Нет-нет, всё уже решено — самолёт отправлен! — пояснил Скворцов.— Я сам подключался, и помогла областная администрация…
Хотя Дмитрий Иванович за два последних года и продвинулся в английском — всё равно охотно прибегал к Машиной помощи, а уж когда начинал сам, как всегда, быстро и эмоционально — тотчас перескакивал с английского на русский.
Значительного прогресса достигла и любезность его по отношению к самой Маше: теперь он её не просто замечал, а ещё и церемонно поцеловал при встрече руку, отчего она покраснела до корней волос, и по фамилии больше не называл, и не «тыкал», как это было в экспедиции, воспринимая её там чем-то вроде прислуги,— а только «Машенькой» теперь и подчёркнуто на «вы», щедро рассыпая перед нею ещё и обильные комплименты:
— Ах, как вы, Машенька, прелестно выглядите! На пользу, на пользу вам замужество, и переезд в Штаты — на пользу! Я так рад за вас и за Бака!
— Вы мне это уже говорили,— сухо обрывала она его — его комплименты казались ей почему-то насмешливыми: не верила она в их искренность.
— Говорил, говорил — и ещё раз скажу! — не унимался он.— Готов повторять это тысячекратно! Тысячекратно, милая Машенька, тысячекратно!..
Кроме того, что он излишне говорлив, он был ещё и неумеренно улыбчив, суетлив и услужлив по отношению к ней с Баком, причём к ней — даже больше, чем к Баку. Что это с ним? Или он и был такой, а она не замечала? Да нет же, не был! Да он ли это?.. Для неё, как и для всех в институте, он всегда был «профессором Скворцовым»; это звание — «профессор» — произносилось с заведомым уважением; пусть он и по-смешному важненький и зазнаистый — это прощалось: единственный в городе профессор истории, должен же он чем-то отличаться от всех? Да и Бак говорит, что Дмитрий Иванович — умница, большой учёный, со свежими интересными идеями… Конечно же, ей льстят его мягкий словесный шелест, поток комплиментов, расточаемые ей лучезарные улыбки — а с другой стороны, за него же и досадно: ну зачем он так — будто и не профессор вовсе, а жалкий студент, вымаливающий «удочку», только чтоб стипендии не лишили? Бак — чуткий, понимающе переглядывается с ней и тайком жмёт ей руку: не обращай, дескать, внимания — просто что-то у него не в порядке, вот и нервничает…
Пока стояли в ожидании багажа и Дмитрий Иванович с Баком, обменявшись беглой информацией, стали затем обсуждать план совместной работы, выплыло вдруг, что прежде всего Бак имеет твёрдое намерение нанести визит Машиным родителям в Зеледеево — это, видите ли, его наипервейший долг, пренебречь которым он не может и намеревается неукоснительно его исполнить.
Скворцов осёкся и задумался; этого намерения Бака в своих планах он не учёл: у него и сомнений не возникало, что у всякого серьёзного человека на первом месте работа, а не презренный быт, так что его ближайшие планы летели кувырком — он-то знал, насколько чревато русское гостеприимство, и готов был держать пари, что Баку из объятий своих новых свояков быстро не вырваться. Поэтому он обескураженно посмотрел на Машу, виновницу, как ему представилось, плана заманить Бака к родителям: что теперь делать-то?
Однако сама Маша не только не была в восторге от Бакова намерения, но и явно удручена, озабоченно закусив при этом губку; конкретного разговора у них с Баком на эту тему не случилось — были лишь общие прикидки; она избегала строить точные планы, надеясь, что авось всё как-нибудь разрешится без поездки к родителям. Ничего само собой не разрешилось, и чем ближе к родительскому дому, тем в большее смятение она приходила, раздумывая: как бы обойтись без поездки? Как-нибудь там, в Зеледеево, они этот неисполненный Баков долг переживут: не хватало ещё, чтобы мать устроила скандал на всю улицу или, того пуще, потасовку с новоявленным зятем — с неё станется; надо бы прежде обстановку прозондировать, съездить самой…
И вот, пользуясь тем, что по радио объявили о выдаче багажа и Бак с Грегором ринулись в багажное отделение за сумками, она, поотстав от них и придержав Дмитрия Ивановича, взмолилась к нему, чтоб придумал что-нибудь и поскорее отвёз Бака в экспедицию («Боюсь, мои предки не готовы его там принять») и что лучше, если она сама предварительно съездит и подготовит встречу.
Дмитрий Иванович, кивая и сочувственно улыбаясь, сразу всё схватил без лишних объяснений. Однако, поняв всё с полуслова и тотчас сориентировавшись, он выложил и свою контрпросьбу — будто только и ждал зацепки:
— Я вас, Машенька, прекрасно понял: вы перед трудной дилеммой,— и я, конечно же, с удовольствием готов сделать всё, чтоб вас выручить. Но я, Машенька, тоже хотел бы попросить вас об одном… н-ну, скажем так, одолжении.
— О каком? — насторожилась она.
— Да вы не бойтесь — сущая безделица! Я думаю, это не составит вам большого труда,— заворковал он.— Ну а нет — так что ж… Я бы очень хотел, дорогая Машенька, чтобы ваш муж,— он интонационно подчеркнул, усилил это «ваш муж», придав словосочетанию значительности,— пригласил меня поработать два-три года — на контрактной основе, разумеется, Машенька, на контрактной основе! — в его Антропологическом центре. Стало просто уже невозможно здесь ни работать, ни публиковать свои труды — хочется немного поправить дела… Всё это, Машенька, само собой, строго конфиденциально, между нами! Я, конечно, сам буду говорить при случае, но хотелось бы, чтоб и вы меня активно поддержали…
«Господи, и он — туда же! — тревожно отозвалось в её мозгу.— Они что тут, с катушек все съехали?..»
Она давно поняла, что Бака тянет сюда не случайно: он перенимает у Дмитрия Ивановича идеи, которые тот походя в ораторских запалах рассыпает с неимоверной щедростью, горстями, в благодарность только за то, что его выслушивают,— он будто ткёт их в экстатических экспромтах из ароматного воздуха южной степи, считывает их невидимые знаки с древних скал, улавливает их среди стрекота ночных кузнечиков… Нет, конечно, не расскажет она никому этого своего скромного наблюдения над собственным мужем, и всё же… Она представила себе, как Дмитрий Иванович, единственный здесь, в её родном городе, серьёзный учёный-археолог, уедет. И сразу — гадкая мысль: а к кому тогда будут они с Баком ездить?.. То, что Скворцов, этот гордец, называвший её когда-то только по фамилии и не иначе как на «ты», теперь униженно просит покровительства у неё, тешит её самолюбие… Но — странное дело: оттого, что он унижается перед американцем, хотя бы и её мужем, больно и унизительно ей самой…
— Я не знаю,— попыталась она как-то поделикатнее отвертеться.— Я в его дела стараюсь не вмешиваться…
— Не скромничайте, Машенька, не скромничайте! — напирал Скворцов, перебивая её лепет и льстя напропалую.— Я же вижу, как он вас любит, как вами дорожит, как слушает вас — вы сделали поистине огромный шаг в его приручении, я вами просто восхищён! Так что насчёт вашего вмешательства — излишние опасения; он же приглашает из-за рубежа специалистов, я знаю! Не дрейфьте, Машенька: что делать, вся жизнь — сплошной компромисс! Вашу просьбу я, конечно, выполню: завтра же увезу его в поле! Ну так что: вы — мне, а я вам? Согласны? Да — или нет? Решайте скорее!
— Да, да! — не без внутреннего сопротивления, но вместе с тем и с облегчением торопливо согласилась она — навстречу уже шёл улыбающийся Бак с сумками.
А через десять минут, когда мчались в город, Скворцов уже убеждал Свенсона:
— Я, Бак, хочу сказать вот что. Поскольку и у тебя, и у меня дефицит времени, предлагаю такой план: завтра с утра мы с тобой уезжаем в поле. Все принципиальные вопросы разрешим на месте; я покажу тебе, что мы нащупали интересного,— а Машенька пусть пока навестит своих родителей. Потому что, Бак, у меня всё туго завязано: и проблема транспорта, которая вяжет мне руки, и люди — август, Бак, пора сворачивать экспедицию, скоро придут дожди и холода; я держу её там только ради тебя: думаю, у нас с тобой будет много взаимных вопросов и ответов — они должны сработать и на тебя, Бак…
Бак ничего против этого плана возразить не мог — хотя бы потому, что был гостем,— лишь виновато развёл перед Машей руками, а она, сидя с ним рядом, в знак полного согласия с планом кивала Баку, гладила его руку и успокаивала:
— Мне бы так хотелось, Бак, всегда быть рядом, но раз надо — значит, надо! Поезжай, Бак, и ни о чём не беспокойся!..
А рано утром, ещё затемно, они с Баком встали (он специально попросил Дмитрия Ивановича прислать машину, чтобы самому проводить Машу), вместе собрали сумки, упаковали подарки, и Бак проводил её на вокзал и усадил в поезд.
17.
Пятнадцать лет уже мотается она этой дорогой; последний раз ехала позапрошлой зимой, но — будто целую вечность успела прожить за эти полтора года. Странное, непривычное состояние овладело ею.
Бывало, если полгода не ездит — так соскучивалась по этой дороге, что каждая берёза, каждая изба, проплывшая за окном, корова, лохматая ли жучка, семенящая за скрюченной старухой с клюкой, скачущий ли на лошади мальчонка настолько умиляли, что готова была расцеловать каждое существо, каждую морду: господи, какое же оно родное! — всё это, перевитое быстрым движением поезда, аранжированное ритмическим пеньем колёс, взвихривало забытые видения детства, где всё цвело, звенело, искрилось и пахло так, что — задохнуться и сойти с ума… Сеном и густым лошадиным пóтом пахли не только лошади, на которых приезжали родичи из деревни,— пахли сбруя, телега, овчинные кожухи возчиков; впрочем, всё пахло тогда до головокружения: мёд в облитых радужной глазурью горшках, ковриги хлеба, хрустящие на зубах золой, ивовые корзины — да сами люди, их одежда, руки, лица пропитаны были запахами дождя, ветра, сена; даже глиняные свистульки в виде барашков и собачек, которые ей совали в подарок, тоже пахли; пах даже воздух, который выдувался из свистульки, даже тёмные, влажные, исходящие из неё звуки… Где это? Куда ушло? Кануло Атлантидой, лишь плывут поверху обломки — стойким напоминанием о том, что — было, было…
Она боялась теперь ностальгических слёз — так боялась, что набрала с собой в дорогу психотропиков. Но её глаза, успевшие за полтора года увидеть столько умело налаженной жизни, трудолюбия, цинизма, нищеты, роскоши, скользили теперь по родному пейзажу за окном, оставаясь совершенно сухими, хотя за всё цеплялись, всё замечали по-прежнему: и чахлые эти берёзы, и реденькие убогие стада, и подслеповатые избы без единого яркого пятна, и пьяные заборы меж ними, грязь и лужи на дорогах, кучи мусора по деревням на пустырях,— всё вызывало теперь только смешанное с жалостью раздражение: господи, как же надо не любить себя и свою жизнь, чтобы с таким вот равнодушием жить среди этого убожества? Из года в год. Из века в век. А скажи им об этом — тут же поставят тебя на место, и мамочка — первая: ах, тебе не нравится твоя родина? — ну и езжай в свою Америку!.. А более продвинутые ещё добавят: а у нас зато Пушкин есть!.. А при чём здесь Пушкин? Он что, вашу грязь убирать будет?..
А вот уже и родной городишко за окнами плывёт, такой придавленный к земле, безлюдный, безмашинный, серенький…
На перроне, как и десять, и пятнадцать лет назад,— всё тот же выщербленный асфальт, болтающиеся без дела мужичонки, грузные оплывшие женщины в мешковатых одеждах; пообломанные на бесплатные букеты кусты сирени у здания вокзала… На площади за вокзалом — огромная лужа, которой, наверное, уже сто лет и через которую кто-то заботливо кладёт каждый год рядок кирпичей.
Благополучно перебралась на ту сторону по кирпичам, перехватила покрепче сумки и потопала к дому.
Вышла на свою улицу: ба-а! что бы это значило? — вместо привычной пыли и зелёной воды в колеях проезжая часть засыпана свежим гравием! Никак земляки улицу асфальтировать собрались? Ну, жизнь, ёлки-моталки, прямо кувырком помчалась! — ещё поиронизировала над земляками.
А вот и дом… Господи, неужели — дома? Странно как: не та комнатёнка в городе, которую так старательно обживала много лет, таща туда вещь за вещью, и не тот красного кирпича особняк среди розовых кустов на другом краю земли — а этот вот, из серых брёвен да с оконцами в ставнях, где родилась, выросла и откуда сбежала навсегда, так и останется родным и будет сниться и рвать сердце болью?.. А это ещё что?.. Бог ты мой! На месте лужайки перед домом, где искони зеленела мурава, по которой обожала когда-то бегать босиком,— развороченная земля и кое-как натыканные чахлые, полузасохшие цветы: резеда, астры, левкои. Уж не к её ли это приезду?
И вот уже она, удивлённая, обнимает сыночка: «Ты ли это, Серёженька?» — узнавая и не узнавая его, вымахавшего за полтора года с неё ростом, с пробивающейся сквозь детский писклявый голосок ещё неустойчивой, дребезжащей, но уже заметной хрипотцой, костлявого, угловатого, с теми же жёсткими вихрами и торчащими врозь ушами, с теми же настороженными глазами,— но уже не по-детски уклоняющегося от горячих, неумеренных её объятий и поцелуев.
Затем обняла и исцеловала драгоценную свою мамочку, которая стояла деревяшкой, кажется, ещё не веря, что перед нею воочью Маша; Маше-то и весело: слава Богу, живы-здоровы, и она вот вернулась,— и досадно: родная мамочка не понимает и не слышит, говори не говори — будто за толстым стеклом стоит, безучастная, одинокая — не ворчит, не ругает уже, только поджала губы, а в глазах — укор. И так захотелось Маше опять, как раньше, заплакать от обильного контраста радости и боли — слёзы всегда очищали её и успокаивали, как лёгкий наркотик; да просто соскучилась по слезам — вот ни разочка не всплакнула на чужбине — хватилась, а слёз нет! Да что же это такое? Даже обидно: будто и не она вовсе вернулась — подменили её там!
— Ну что ты, мамочка, огорчаешься? Вернулась вот, и ничего-то со мной не случилось, кроме того, что замужем за хорошим человеком. Порадуйся за меня!
— А где ж… муж-то? — выдавила та из себя слово «муж».
— Он в экспедицию поехал — он, мама, очень занятый человек.
— Дак он чо, не приедет или как?
— Даже не знаю пока. Может, лучше вам самим съездить в город, встретиться с ним, а, мамочка? — взглянула на неё испытывающе Маша.
Мать ещё крепче поджала губы. Хорошо, как раз заявился на обед отец — вот будто чует всегда его сердце: только она в дверь — и он тут как тут, «милый папка», всё такой же кряжистый, как листвяжный сутунок, загорелый, моложавый — не берут его никакой алкоголь и никакое время! — навсегда пропахший пивом и портвейном, пришёл — и будто ворвался вместе с ним ветер.
— О-о, дочура, привет! — облапал, расцеловал, и тут же — матери: — Слушай, мать, ты Ваську знаешь?
— Какого ещё Ваську? — проворчала та.
— Ну, Ваську, Ваську — на том конце улицы жил! Я с ним ещё квасил четвёртого дня. Да должна ты его знать!
— И что этот Васька?
— Так помер! — с какой-то даже радостью сообщил отец.— Сгорел от водки! Завтра хоронить! — и сразу, без перехода: — А где, доча, твой американец?
Маша принялась объяснять, в чём дело.
— Э-эх, мать честная, добра-то сколь пропадёт! — всплеснул руками отец и, загибая пальцы, стал перечислять, сколько кур, гусей, рыбы, свинины приготовлено для встречи американского зятя — куда девать? И тут же дочери: — А цветы-то, цветы видала на улице?
— Ой! Это ты, что ли, папка?
— Да почему я-то? Мать учудила! Она же исполком на уши поставила: смету выделили для твоего американца, цветы вот насадили, дорогу асфальтировать собрались! А теперь чо же? Бросят, конечно. Жалко!..
Потом была церемония раздачи подарков — «от себя» и «от Бака». С зимы собирала один к одному: и матери с отцом, и Серёже, и сестре с братцем — боже упаси кого обидеть! А отцу сверх того ещё и бутылку заморской водки, «виски» называется, да не простого, а — «Белая лошадь»…
Отец хорохорился:
— Не такие уж мы, дочура, тёмные — и виски пили!..
Однако подарки действовали неотразимо: лица добрели — даже у матери, как заметила Маша, внимательно следя за её лицом и радуясь за неё.
Потом достала деньги, целую груду банковских упаковок, её коронный подарочек, и не без торжественности вручила ей:
— Вот, мамочка, сама заработала — мечтала, чтоб вы продали корову и не отказывали себе ни в чём. Слышишь, папка?
— Слышу, доча, слышу!..
Потом сели обедать, выпили этой самой «Белой лошади», и отец с матерью похвалили: «Прямо как наша самогонка!» — и выпила с ними Маша, а уж отец добирал полегоньку остальное, и никто его не одёргивал — за столом царило доброжелательство.
Маша расспрашивала, что у них тут нового, рассказывала сама, как ей там живётся, и тихонько радовалась миру и тишине, причиной которых, может быть, именно её подарки и деньги: наконец-то в доме поселилось согласие, о котором мечтала с детства, и родители её обретут на склоне лет тихое счастье… Может, действительно надо было привезти Бака, чтоб порадовался вместе с ней?.. Но что уж теперь! Теперь как бы уговорить их в город съездить.
Ближе к вечеру потянулись гости — взглянуть на первую американку их городка. Машу лишь удивляло: ведь ни одной души не встретила, пока шла домой, а ведь высмотрели, идут и идут — сначала соседки, потом родная Машина тётка; потом исполкомовский мужик зашёл поинтересоваться. Отец на радостях всех тащил за стол… Женщины придирчиво осматривали Машу, любопытствовали:
— Ну и как Америка?
— Да-а, Америка как Америка. Терпимо, жить можно,— отвечала односложно; рассказывать по порядку не было охоты.
Женщины кивали, удовлетворённые тем, что Америкой их землячку не удивишь. Об остальном в её жизни они были осведомлены из её же писем, которые, как Маша догадывалась, читались всем околотком и пересказывались устно.
Уже вечером, после работы, пришла со своим мужем — оба толстые, всем довольные — старшая сестра Катерина, степенная, полная достоинства и гордая тем, что не похожа на остальных Куделиных. Маша, сдержанно поцеловавшись с ней, не удержалась, хмыкнула про себя удовлетворённо: пришла-а! Как же-с, слишком занятые люди бухгалтерá, чтоб, бывало, свидеться с сестрёнкой,— не та гостья Маша, ради которой можно оставить на целый вечер дом, который полная чаша: Маша ведь — брошенка, неудачница, того и гляди клянчить чего-нибудь станет, помогать надо — сестра как-никак, родная кровушка… А теперь вот — к американке-то — пришла и подарочки приняла…
Ещё позже Коська, младший,— и до него весть доползла! — примчался на своём разбитом мотоцикле, ввалился, как всегда, шебутной, дёрганый и — весь в папеньку! — под градусом, бухнул на стол — знай наших! — пузатую бутылку водки с иностранной этикеткой, тряхнул русыми, до плеч, кудрями, всё такой же, как в юности, красавчик, ещё не огрубевший лицом, баловень и любимец семьи, и иронически скривил капризный рот:
— Что, маманя-батяня, дождались дорогую гостью? — и — к Маше: — Ну-ка дай посмотрю, какая стала!
В большой «зале» с застольем стало сразу тесней и колготнее от ввалившегося Коськи; Маша сразу почувствовала, как устала уже от этого застолья, которое тянулось непрерывно от обеда к ужину и, похоже, грозило растянуться до ночи, и — от бессчётных вопросов и бесконечной болтовни ни о чём: отвыкла. Посмотрела с тоской на выставленную бутылку и сказала, вставая навстречу:
— Ты что, тоже пить собрался? Ты ж на мотоцикле!
— А не боись, меня ничо не берёт! — заявил он хвастливо, подошёл, чмокнул Машу в щёку и тут же, без перехода: — Слушай, сестра, а я к тебе это, с делом! Чо хочу сказать-то: ты мне это, ну, визу там, в Америку, сгоноши, а? Тоже поеду, хочу это, дело там открыть!
Маша удручённо покачала головой: господи, и он туда же! Сплошное безумие: все хотят, все жаждут этой Америки, будто Америка — огромный торт, до которого только добраться — и уж жрать, жрать до икоты, а потом ещё упасть в него мордой и вымазаться кремом, шоколадом, взбитыми сливками, или будто Америка — бездонный мешок с деньгами, за который только ухватиться, а уж там не зевай — пихай в карманы, скидывай рубаху, завязывай узлами рукава и набивай сколько можешь! О, эта бессмертная русская сказка о дармовых богатствах в тридевятом царстве за тёмным лесами, за высокими горами, среди моря-окияна — только бы повезло объегорить владельца богатств и успеть хапнуть!..
Но с братцем Маша привыкла объясняться без церемоний — состроила тугой кукиш и помахала им перед его глазами:
— А вот этого ты не хо-хо?..
Тот фыркнул, собрался было выругаться, но сдержал себя:
— Чего уж ты так сразу?
— А ничего! — повысила голос Маша.— Брось эти уличные замашки и научись сначала хотя бы вежливо разговаривать!
— Обиделась, что ли? Обтесали тебя там, да? Ну, извини-и! — вихляясь и насмешливо кривя рот, паясничал он.
— Хорошо, извиняю для начала,— сказала она строго.— Это во-первых. А во-вторых, научись хотя бы работать.
— А я что, не работаю? Во сестра называется — даже не знает, не интересуется братом! Да я уже сколько лет шоферю!
— Представь на минутку, что интересуюсь! И знаю, сколько у тебя аварий и кого не так давно судили по пьянке. Дело он, видите ли, решил открыть! Ты сначала здесь попробуй открой. И в-третьих, если уж тебе так свербит в Америку — выучи хотя бы английский!
— А ты на что? Ты и научи — ты же сеструха!
— Я слишком дорого беру — тебе неподъёмно.
— Во как: сестра с меня деньги брать будет? Ловко тебя американизировали!
— А какого чёрта тебя, здорового балбеса, бесплатно обрабатывать только потому, что ты бездельник?! — отрезала она, сбивая с него наглый тон.
Хотя тот ещё продолжал клокотать, призывая всех в свидетели: «Вот так сестра!.. Да я!.. Да меня!..» — она уже отвернулась и не слушала его.
А застолье всё длилось и длилось, и Маше, одуревшей от обилия пьяных лиц перед глазами, от длительных разговоров, от малых, но частых доз спиртного, которое её вынуждали пить, не бросилось поначалу в глаза, что гостей всё прибывает, появляются малознакомые, забытые и совсем незнакомые лица, с какой быстротой поедаются жареные куры, гуси и свинина и какое обилие выпивки течёт рекой, да всё в бутылках с заграничными наклейками, а когда бросилось и слишком начал давить в уши пьяный галдёж — подумала: правильно, что не взяла Бака,— уж перемучиться одной!.. И вдруг обратила внимание на бутылку, которая стояла перед нею: то был французский коньяк, который они с Баком там, у себя, не всегда решались брать из-за дороговизны — а здесь их стояло несколько штук, уже пустых… Она отвлеклась от докучного разговора со своей старой тёткой и хотела обратиться с недоумённым вопросом к отцу — он только что сидел напротив, сияя пьяной улыбкой на багровом лице, с аккордеоном на коленях, и о чём-то толковал со склонившимся к нему Коськой; но отца на месте не было — торчал из-за стола лишь оставленный аккордеон. И тут она увидела его: он вышел из другой комнаты с толстой пачкой денег в руке, сунул её Коське, тот сделал характерный для него жест: всё, мол, батя, будет в порядке! — и моментально исчез, а спустя минуту на улице уже взревел взбесившимся быком драндулет, унося его со двора…
Маша осмыслила увиденное. Пачка, которую забрал Коська, была очень похожа на те, что она передала днём матери… Она встала, подошла к отцу и негромко, но строго спросила:
— Ты зачем ему деньги дал?
— Так ведь, доча, гостей вон сколько! — растерянно ответил отец, хлопая глазами, будто пойманный на месте преступления воришка.— Они же к тебе пришли — поить-то чем-то надо?
— Мне этого не надо! — ещё строже сказала она и повернулась к матери; та сидела, окружённая сонмом полупьяных соседок — они намеревались как раз спеть на два голоса старинную песню.
— Мама! — остановила она их.— Что ж вы делаете? Зачем пропиваете деньги, которые я дала вам на житьё?
Мать замолчала, поджала губы и начала покрываться багровыми пятнами. Гости затихли, как лес перед грозой, и в этой неприятной тишине Маша спохватилась, что совершила промашку: дала матери повод для театрального действа, которое она не упустит сейчас разыграть… Гости явно томились в ожидании каких-то событий: вечер получался слишком благодушным, не в духе Куделиных,— атмосфере не хватало напряжения.
А мать меж тем встала и при полной тишине, соблюдаемой гостями, проковыляла в соседнюю комнату, вынесла оттуда в обеих руках пачки денег, отданных Машей, и вывалила перед Машей на стол, прямо в тарелку с чесночной подливой, оставшейся после курицы,— наверное, даже нарочно в тарелку, для более полного эффекта. Однако, как заметила Маша, денег было меньше, чем она отдала днём… И только вывалив перед Машей деньги, мать разразилась тирадой:
— Возьми их! Попрекнула, да? Здесь я покуда хозяйка, и гостей в моём дому никто ещё куском не попрекал!
— Мама, что ты мелешь? Кого я попрекаю? — краснея, возразила Маша.— Просто пить меньше надо! Подумать бы вам лучше о себе!
— Купить нас хотела? А нас не купишь, мы не продажные! — продолжала между тем высокопарно выкрикивать мать.
— Ах, да ладно! — устало махнула рукой Маша.— Пейте и живите как хотите, Бог с вами.
Она встала, повернулась и пошла к двери, а вслед ей летели по полу эти самые пачки денег, кувыркаясь и рассыпаясь, словно листья в листопад на ветру, и слышался вдогонку крик матери:
— Забирай! Ты их заработала под своим американцем сраным!..
Куда можно было уйти в её городишке поздним вечером?..
Часа полтора она шаталась по спящим улицам под лай собак, разыскивая кого-нибудь из старых подруг, у которой бы ещё горел свет. Еле отыскала одну, а потом сидели с ней до утра на кухне, чтоб не тревожить мужа и детей, дуя чай и разговаривая шёпотом, и Маша высказывала ей свои обиды на родственников:
— Господи, как я от них устала! Знаю, что все мы, Куделины,— посмешище для города, да плевать, недолго уже: заберу Серёжку, и лет пять, не меньше,— вот стервой буду, клянусь! — не захочется мне видеть своих несравненных родственничков! Как я наконец-то от них отдохну!..
Вернувшись утром, она, не мешкая, стала собираться: стирала, сушила и гладила Серёжины и свои вещи и одновременно, стараясь не накликать материного гнева, осторожненько наказывала обоим, чтоб хоть не ленились писать письма. Простив матери этот её спектакль с деньгами: Бог с нею, ведь за них жизнь не проживёшь! — пыталась вырвать у матери обещание приехать в город — познакомиться с Баком…
Матери, уже, кажется, простившей Маше Америку, явно не хотелось отпускать внука, и она ворчала:
— Ну сама-то ты — ладно, а мальца-то зачем сманивать? Сегодня ты там, завтра тебе Африку подай — вам ведь, вертихвосткам, всё равно, где чего, а сыну зачем мозги пудрить, с таких пор перекати-полем жить? Ему учиться надо!
— Ты что ж, думаешь, там школ нет? — вяло возражала Маша.
— А я, баба, хочу в Америку! Я всё равно с мамой уеду! — бубнил Серёжка, боясь, как бы бабушка не настояла на своём.
— Вот оно, вот оно, твоё воспитание! — кричала мать, тыча в него пальцем.
Маша уже ни в чём не прекословила — только бы не перекалить опять атмосферы… Чтобы отключиться, думала о Баке. Вспоминала, как он, милый дурачок, восхищается её ангельским умением терпеть невзгоды… Да в сравнении с её родным домом вкупе с её папочкой и мамочкой любое чистилище раем покажется!..
18.
У дежурной в гостинице, когда она вернулась с сыном в город, её ждало несколько записок: писали подруги. Даже те, от которых не ожидала посланий. Записки были почти одинаковы: «Маша, дорогая, хотелось бы встретиться и поболтать. Не зазнавайся, звони, заходи». Оставалось загадкой: как узнали, что она здесь? — ведь ни единой душе не докладывалась; знал один Скворцов.
Конечно, она собиралась кое с кем свидеться — но не со всеми же! Дел невпроворот, да и скучно уже стало тратить время на трёп — проехали… Но тут поняла: обложили — не отвертеться. Позвонила подруге, у которой квартира попросторней и сын — Серёжин сверстник: хотелось бы оставлять его у неё днем, пока занята, чтоб не таскать с собой.
— Слушай, мать,— предложила она ей,— мне тут отбою нет от наших. Давай, наверное, кликай у себя на завтра сбор, как бывалоче, что ли? Буду отчёт держать. Сгоноши там чего на стол — я расплачусь. Питьё беру на себя.
Сговорились: подруга вошла в положение. И насчёт Серёжки не возражала:
— Да конечно, Маш, пускай живёт сколько надо!
— Ах, девки, девки, какой вы золотой народ. Как вот без вас? — откликнулось тотчас Машино сердце…
Утром завезла к ней Серёжку, а вечером, задержавшись немного в библиотеке — Бак просил составить библиографический перечень всех местных научных работ по археологии — и даже не забежав переодеться, а как была, в джинсах и блузке, купив по дороге бутылку армянского коньяка, да две — ликёров поприличнее, да кофе банку, заявилась, когда все уже были в сборе.
— Хотели видеть? Вот она я, отдаюсь всем сразу и на весь вечер: пользуйтесь!..
Естественно, сразу же охи-ахи: какая стала, да изменилась — не изменилась?
Не теряя времени («Ну ты, Машка, прямо как на планёрке!»), перецеловалась со всеми и — к церемонии раздачи подарков.
Подарочки скромные: кремы, компактная пудра, флакончик духов,— да оно и понятно: на какие шиши, да и как притащишь? — однако всё, будьте уверены, самого высокого качества, не какое-то фуфло для отмазки… И достала коробку с яркой этикеткой. Девки попробовали угадать: никак угощение на всех?
— Нет,— сказала она,— это из другой оперы: французские кондомы, самые пикантные, какие нашла, скромный презент моей шефине. Очень меня обяжете, коли передадите, а то она всё дарила мне разные значки да авторучки — век ей буду благодарна за эти милости, а отдариться случая не подворачивалось.
Похихикали, но взяли и обещали передать; им-то что — им даже интересно, с каким выражением будет получать и что скажет на это Машина былая начальница. Маша тоже предвкушала торжество, хоть и жалела, что сама не увидит…
— Ну что, девки,— сказала она, когда сели за стол и налили по первой,— КВН устраивать будем, вечер вопросов и ответов? Скажу сразу то, что интересует всех: замужем я, фамилия моя теперь Свенсон, Маша Свенсон. Не спрятаться хотела под чужой фамилией, если кто плохо про меня подумал,— прятаться мне не от кого; просто не могут они моей фамилии ни выговорить, ни запомнить — язык ихний не принимает, лексема чуждая. Гражданства ихнего я, правда, не взяла, не из-за патриотизму никакого, а только из меркантильного соображения — чтоб с визами не путаться: с наших ведь станет вскочить не с той ноги и не впустить потом. За сыном вот приехала. Возвращаться пока не думаю — только в гости, а там видно будет,— она торопилась миновать то, что их теперь разъединяет, и снова быть душой с ними.
Но задушевности пока не получалось. Посыпались вопросы, вопросы односложные, практические: свой дом — или квартира? сколько комнат? есть ли машина?.. Отвечала кратко: от квартиры Бог миловал, дом неплохой. Сколько комнат? Да штук десять или, может, больше, если по-нашему считать.
— А по-нашему — разучилась, что ли?..
— Да как, девки, по-нашему? Вот, например, вестибюль квадратов в двадцать, да холл — в сто, да галерея поверху, да столовая — как их считать?.. Машины у нас — четыре, у меня своя, «фордик», самая лёгкая в управлении, почти детская…
Девки, сдержанные поначалу: неужели так давит на них её благополучие, почему не радуются за неё, ведь она же — своя? — выпивши понемногу, расслабились, начали высказываться.
— А ты, Маша, похорошела!
— На какой бок? — спросила, как спросила бы раньше.
— Со всех сторон. И даже подросла. Витамины, что ль, какие принимаешь?
— Да это, девки, у неё осанка: распрямилась Машка, рясная баба стала.
— Бросьте вы ей чирикать! Ты, Машка, просто растолстела. Смотри, разбухнешь — разлюбит твой американец. Кучеряво, видно, живёшь, жрёшь сытно?
— Проблем нет,— поёжилась она от таких комментариев — поотвыкла уже! И решила подразнить для остуды: — Питание стабильное, витамины в изобилии — об этом даже говорить скучно. Но что меня сразило поначалу — там есть всё, чтобы женщина была женщиной: прекрасная косметика со всего света, прекрасное бельё, одежда, обувь, какие хочешь дамские кабинеты — косметические, массажные, педикюрные, зубопротезные, все зовут и манят; так и кажется, что вся наука и техника работает только на женщину, и к этому привыкаешь, как к воздуху.
— Да поня-атно! Америка. За деньги всё купить можно… Чай, они там доллары не солят и не в щи кладут?
— Бросьте вы эту политэкономию — ею мне в девках плешь проели! — добивала их Маша.
— Вы как старые граммофоны всё равно,— выступила тут одна, что отмалчивалась, копя против Маши аргументы.— Прямо пластинку у вас заело: «Америка» да «Америка»! Носитесь с ней, как дурни с писаной торбой,— слушать противно!
— А ты не слушай! — попробовали заткнуть её.
— Ну да, не слушай — зудите и зудите! А что такое ваша Америка? Вспомните! Съехались уголовники со всего света, договорились: давайте будем страной! И что они, с их люмпенской фантазией, могли создать, кроме царства голимого доллара? Конечно, доллар — довод сильный, а вот само название поприличней придумать — слабó?.. Ни языка, ни музыки, ни литературы, ничего-то своего, всё — воровство и подделка! Какая-нибудь крохотная Австрия или Голландия дала миру больше культуры, чем вся ваша хвалёная Америка!.. Нет такого государства — «Америка», нет такого народа — «американцы»: это же эрзац, синтетика, подделка под страну и под народ!..
Маша напряжённо, с неприязнью слушала: чёрт бы её побрал, эту выскочку! Сама ведь в раздражении может выдать не меньше, если не больше — у самой уже счёты с Америкой, но она своё право шкурой заработала, а этой-то чего надо? Язык, известно, без костей… Но следила и за реакцией остальных гостий на этот хлёсткий монолог, который, кажется, только для того и произносился, чтоб насолить Маше,— подруга явно нарывалась… А остальные помалкивают: то ли согласны, то ли — просто посмотреть, как Машка выкручиваться будет. В такой обстановке и спорить-то — только себе навредить… Но вот одна насмелилась восстановить равновесие в Машину сторону, хоть и не ахти как уверенно:
— Ну, уж ты совсем круто. А Твен, а Джек Лондон, а Фолкнер? Вроде бы мы их пока за американцев держим — или я чего-то не понимаю?
Кто-то подкинул ещё несколько имён… Тут девки поднатужились и начали сыпать именами, закидывая ими крутую; одних Миллеров и Вулфов чуть не десяток насчитали.
— Ну и что? — не сдавалась крутая.— Дюжина хороших писателей — ещё не литература!
— Загни побольше! — галдели девки.— Иногда и один стоит целой литературы!
— Да есть у них литература, не спорю! — уже нехотя соглашалась крутая.— Но это мы с вами их знаем, а поговорите с вашими американцами: кого любят они? Я общалась с ними, и я вас уверяю: они их знать не знают и знать не хотят!
— А джаз? — не унимался кто-то.
— Ой, уморите! — закатывала глаза крутая с ужимкой, которая должна была означать жгучую иронию.— «Джаз»! Да это всё равно что по частушке судить о русской музыке! Как же надо, девки, не любить России, чтобы вот так превозносить культуру американскую!
— Да никто не превозносит, но надо же отдавать должное!.. Что, и кино американское — его тоже нет?
— Ну, если вы считаете это кино со Шварценеггерами явлением культуры — я умолкаю! — иронизировала крутая.
И тогда вступила в спор Маша, негромко, но как-то так, что все разом смолкли: что же скажет она?
— И всё же Америка, девки, есть,— сказала она в наступившей тишине.— И американцы есть, сама проверила. А одного так даже люблю и готова душу за него отдать. И американская культура, воля ваша, есть. А кроме литературы и кино, есть ещё масса милых, добрых, порядочных людей. А кроме людей, есть ещё прекрасные дороги, дома, машины, товары, известные во всём мире,— это их, американская культура, которой они имеют право гордиться. А мы вот, кичась тысячелетней своей культурой, так и не научились ни работать хорошо, ни жить достойно. Хотя бы такую, как они себе, жизнь устроить не можем.
И спор как-то сам собой угас.
— Маш, а говорят, ещё какой-то американец с вами приехал? — полюбопытствовала одна из подруг.
— Приехал,— ответила она, удивляясь: ну и осведомлены!
— Хоть бы познакомила!
— Я не сводническое бюро.
— Шидловскую так познакомила!
— Ленка знаете сколько для меня сделала?
— Мы тоже можем.
— Тогда и поговорим.
— Да-а, мать, ты и в самом деле изменилась,— заключили подруги.— Там, видать, тоже не медово, если даже тебя в такую деловую перековали…
Нет, не принимали они её, новую, в свои — уже чужая, уже отторгнута, как ни старайся и ни лезь из кожи. Не все, конечно, но — большинство, и большинство это создавало атмосферу. Это что же? Сплачивает только нищета?
А крутая так прямо шипела в негодовании:
— Продалась ты, Машка,— купили тебя там задёшево!..
И никто не защитил, никто гусыне этой слова поперёк сказать не нашёлся. Ну да Бог с ними, хоть и обидно. Что ж, одной утратой больше, одной иллюзией меньше; вот им, с их злостью и завистью, куда тяжелей… Так что пришлось за себя и тут постоять, дать отповедь резонёрше:
— Ну купили, ну продалась, раз тебе так угодно! Хоть, скажем, и не задёшево. Только я бы не продалась, я бы задаром и на всю жизнь отдалась какому-нибудь нашему мужичку подходящему — да вот никто не позарился. Так пусть хоть чужой попользуется. Что ж в этом зазорного — объясни мне, бестолковой!
Разговор замяли: «Ой, да не бери, Машка, в голову! Пьяные мы уже все…» — и заверили, что любят её по-прежнему — но имеют право высказаться начистоту?
Здесь всегда все начистоту — где же им ещё-то? Или уж забыла?..
Когда вспомнили про Ленку Шидловскую, всех заинтересовало: а как она там? — и потребовали отчёта и за неё тоже.
Ответила она общо и несколько туманно:
— Живёт. Но — сложно.
Женщины ждали подробностей — покров тумана только дразнил.
Маше бы приврать — сама ведь причастна, хотя виновной себя и не считает: ведь предупреждала Ленку, что называется, на берегу. Но если упрямой бабе что втемяшилось — десять умников не переубедят. И потому врать не стала — выдала всё как есть: вот вам,— чтоб знали: судьбой-то ведь ещё дорожить надо!
— Складывалось у неё, девки, всё настолько хорошо, что лучше, кажется, и не бывает: встретили мы её там, позвонили Николсу, тот примчался. Какой ни есть мужичонко, а самостоятельный: с домом и — при деньгах… И Ленка ему с порога, можно сказать, приглянулась: так и засветился; глазки блестят, морщинки разгладились, замурлыкал. И, надо сказать, покорил он её остроумием да галантностью; я и не подозревала за ним таких талантов — его часами слушать можно: прямо этакий петушок — каждым пёрышком так и сверкает! Куда до него моему Баку — клещами из него красивого слова не вытащишь!.. Ленка, конечно, тоже артистка ещё та — кому хочешь мозги запудрит, но, смотрю, растаяла в момент, как майский снег на черёмуху: она же хорошее слово чувствует и зажигается быстро. В общем, тут же, на наших глазах, спелись, и в тот же вечер он её умыкнул… И зажила она у него, как у принца в сказке; ещё краше стала, ко мне и дорогу забыла; по телефону — всё только Стив да Стив, да какой он у неё молодец, да как не жалеет для неё ничего: и туалеты умопомрачительные, и бриллиантики разные, и знакомства интересные… Ошалел просто старичок от нашей дивы. Тютчев, девки, чистый Тютчев: всё вам тут — и блаженство, и безнадéжность!.. А я только радовалась: ну наконец-то нашла баба своё счастье, успокоилась. И за себя рада: есть подруга до скончания дней — чего ещё надо?.. Но зря я радовалась. Нет, девки, некому нас учить уму-разуму… Жили они вот так, душа в душу, месяца, наверное, четыре, а потом началось… Ох, это заполошное бабье нутро: бури ведь непременно нам всем подай, атмосферы, покой нам, видите ли, только снится!..
— Так что началось-то? Что началось? — торопили Машу, ушедшую от темы в свои мысли и, наконец, остановившуюся перевести дыхание.
— Да «началось» — это, наверное, не совсем и точно,— продолжала она.— Там это никогда и не кончалось — просто на время ошалело от неожиданности и проходило адаптацию… Ну, Ленкин язычок вы знаете, а Стиву тоже пальца в рот не клади: хоть и британских кровей, а женщине по-джентльменски ни в жизнь не уступит — не хуже наших. И вот, представьте, эти две стихии схлестнулись, и заштормило у них на все десять баллов… Заезжаю однажды — двери настежь, никого: наш университетский городишко тихий, закрываться на замки не принято, а я ещё утром ей позвонила, что заеду; прохожу в холл, слышу: ругаются молодожёны наши, пыль до потолка, причём прямо в столовой их почему-то припекло. Ну, думаю, пережду: чего в семье не бывает? Может, это у них любовь такая? Сажусь в кресло, беру журнал…
— Подслушала? — подсказали подруги.
— Ей-богу, не хотела! На что мне эти их дрязги? У меня своих забот по горло! — оправдалась Маша.— Да как-то и не принято у них там лезть в чужие проблемы, на подмогу кидаться. Даже хотела улизнуть, но уж так круто у них разговор сразу взмыл — подожду, думаю, как бы чего сгоряча не натворили,— опять остановилась она перевести дыхание.
— И что же за крутой разговор? — нетерпеливо наседали подруги.
— Да шибко уж он на неё кричал — что-то, думаю, моя Ленка успела набедокурить. «Как тебе не стыдно? — аж захлёбывается он от возмущения.— Я тебя приютил, я тебе крышу над головой дал, а ты!..» А она ему, соответственно: «Нужна мне твоя крыша, как зайцу — чепчик! Я и без твоей крыши проживу, ты мне только деньги отдай!» А он ей: «И не подумаю — я тебя как есть из дома выставлю! Ты только из-за них за меня вышла, и денег моих тебе не видать!» А она ему: «Ха-ха-ха, да я их у тебя через суд вытрясу — раскошелишься как миленький!» А он: «Ни один суд твою сторону не возьмёт — это вымогательство, это мошенничество, это издевательство над американцем!» — «Ну и сиди,— кричит она,— на своих деньгах, жмот дерьмовый! Я тебя презираю, я плюю на тебя!» — «Нет,— кричит он,— я тебе, конечно, дам денег — я расплачусь с тобой за постель! Но я,— кричит,— дам тебе ровно столько, сколько ты заработала, тварь продажная!» — «Это я-то продажная? Я продажная? — кричит в ответ эта дура.— Сам ты дерьмо продажное — это я тебя купила вместе с твоими вонючими долларами вот за это, за это, за это!» — и только слышно, как она себя шлёпает по телу,— ей-богу, девки, играть этот спектакль ей удовольствие доставляло — просто чувствую, с каким она блеском свою роль ведёт и как заводится по ходу; даже не глядя на неё, я тащилась от её вдохновения — как взяла журнал, севши в кресло, так и замерла с ним в руках, даже не раскрывши: вот будто радиоспектакль слушаю по Эдгару По вперемешку с О. Генри. А Ленка знай орёт: «Да ты за счастье должен почитать, что с тобой живёт такая молодая, красивая женщина, ты мне ноги целовать должен, ты должен меня одевать, заботиться обо мне — а ты?! Жмот ты несчастный!» А он: «Тебе — ноги целовать? Это, может, только у вас там такие ноги таким женщинам целуют!» — прямо в сердце поразил её своим сарказмом; а у него пунктик есть — боязнь заразиться, так он её просто заколебал: без конца заставлял мыть руки, ноги, подмываться, правильно есть, правильно унитазом пользоваться. Это Ленку-то! Представляю, до какого бешенства он её доводил… Ну, тут уж она взвилась не понарошку. «Да ты ничтожество! — кричит.— Взгляни на себя в зеркало, урод ты убогий! Клоп ты, который мою кровь сосёт! Вурдалак! Писателишка несчастный! Я тебя просто пожалела!» А он ей — с таким уязвлённым чувством самомнения: «Я — несчастный писателишка? Ты, дикарка, что ты понимаешь в писательстве?! Меня вся Америка
читает!» И что, вы думаете, она? Она ему: «Ну и пусть тебя твоя Америка читает — она твоих книг достойна, а я тебя не читала и читать не буду: твои книги — дешёвые поделки!» Тогда он, очень даже спокойно — взял, видно, себя в руки, переменил тактику и говорит: «Ах, так? Ну и катись — таких, как ты, я дюжину завтра куплю». А она ему: «Ты? Дюжину? Ха-ха-ха! Да ты импотент, милый мой старикашка,— на одну-то меня у тебя пороху не хватает, не то что на дюжину!» Стив тут как взорвётся с новой силой, будто ему в печку бензинчику плеснули: «Я? Импотент? Да на меня ещё ни одна женщина не жаловалась! Ты же не женщина, ты просто дикая коза — ты не умеешь быть женщиной!» Тут уж настала Ленкина очередь. «Я? — взвилась она.— Не умею? Кто бы говорил! Вот сейчас пойду, найду мужика и буду трахаться с ним под твоими окнами, а ты посмотри: умею — или нет? Пусти меня!» — «Никуда ты не уйдёшь, дрянь такая, или я тебя сейчас убью!» — рычит Стив, а она ему: «Ну и убивай! Убивай! Я всё равно пойдуУ неё одно на уме: «Я что, всю жизнь теперь возле него сидеть должна? Нет уж, спасибочки, я ещё молодая!» — «Ну молодая, так что? На панель теперь, раз молодая?..» А дело-то в том, что она, оказывается, успела снюхаться с одним нашим обормотом: моложе её лет на семь, свалил из Москвы в красивую жизнь, делать ни черта, конечно, не умеет,— и начал её трясти: уже и доллары, и бриллиантики из неё повытряс, и чуть ли не сговорились тряхнуть Стива покрепче, пакость какую-то уголовную задумали; а Стив, старый лис, не будь дураком, смекнул, чем пахнет, нанял частного детектива, и тот в два счёта нашу гастролёршу вместе с этим типчиком вычислил и представил Стиву чистые улики: фотографии недвусмысленные и чуть ли не запись их воркотни на любовном ложе. Ну, Стив и взбеленился… А я ведь помирила их тогда. В лепёшку разбилась, а помирила — ох, неохота было мне её терять! Да Стив любит эту стерву; втюрился в неё, как мальчишка, и все её выходки готов простить: мазохист, что ли,— или просто ему как писателю надрыва не хватает?.. Так она с него сначала стребовала новый контракт, потом опять удрала и теперь судится с ним, надеется вытрясти из него чуть ли не полмиллиона, а он, дурачок, всё надеется её вернуть и меня подбивает уговорить её… Вот вам и Ленка! Нарочно всё вам выдала как на духу — потому что она меня уже достала: можете себе представить, как она меня подставила и какое теперь мнение о нас обо всех в нашем городишке, где все знают друг друга как облупленные и где впервые в жизни видят русских женщин?!.. Вопросы есть?
— Где она сейчас?
— А чёрт её знает? Где-то в Америке… Ну и что? Позавидовали ей? А для меня она, как хотите, лишь несчастная дура, которую, будто вот листок, сорвало с дерева и носит в океане. Так что лучше пожалейте её — чтоб хоть куда-нибудь выплыла, а не захлебнулась бы в нём…
И все затихли на минуту, наверное, представив себе Лену, одну в океане,— и, может быть, в тот миг ей икнулось на другом конце мира, и она вспомнила их всех, и душу её пронзил некий свет и наполнило тепло?
Уже ночью, когда спровадили гостей, хозяйка квартиры оставила Машу ночевать у себя, и они с Машей ещё битых два часа сидели на кухне. А когда улеглись — Маша, лёжа в потёмках на чужом диване в хрустящих свежих простынях, долго ещё перебирала все детали встречи. Казалось, собою она была вполне удовлетворена; только одна деталь мешала ей успокоиться — этот её подарочек начальнице, злополучный пакет с кондомами… Она так живо предвкушала мстительное удовольствие, с каким вручит его ей: «Вот вам — за всё, что вы для меня сделали!» — а вручить-то и не смогла, струсила, и теперь, когда уже ничего не вернёшь и осталось лишь торжествовать, так вдруг стало стыдно, что она, несмотря на темноту в комнате, почувствовала, как краснеет… Нет, не изменилась она, не распрямилась, не освободилась ни от чего, а как была мелочной и злопамятной, никому ничего не прощающей затравленной зверушкой — так и осталась. И изменится ли когда-нибудь?.. От этого ей было печально и обидно.
19.
Стоя на перроне под часами, Маша отыскала глазами отца в густой толпе только что приехавших и кинулась к нему:
— Здравствуй, папка!.. А мама? Почему ты её не взял?
— Да заболела мать, эт-то… чувствует себя неважно,— отец смущённо откашливался, прятал глаза и разводил руками; в одной руке у него болталась пёстренькая матерчатая сумка.
— Врёшь ты, по глазам вижу — врёшь! — возмутилась она; вздохнула.— Ладно, пойдём. Хорошо хоть, сам приехал,— и взяла его под руку.— А это что у тебя? — обратила она внимание на сумку, подозрительно звякающую стеклом, пока они спускались по полутёмной лестнице в подземный переход; она на ходу отобрала сумку и заглянула в неё — там брякали аж три бутылки коньяка, причём одна из них уже почата и заткнута бумажной затычкой.— Ну зачем, отец? Я ж говорила: не надо, сама всё куплю!.. А ты уже успел, да? — сквозь запах дешёвого одеколона, которым был основательно полит отец, до неё донёсся ещё и запах алкоголя, густо идущий от него с дыханием.— Я ж тебя как человека просила!
— Да я чуть-чуть всего, во-от сто-олечко! — ёжась под укоряющим взглядом дочери, он показал пальцами крошечный зазор.— Я же трезвый, доча, я всё понимаю! Буду как стёклышко, даю слово! Подумаешь, американец — чести не уроним, не боись!
А выглядел он между тем совсем даже и неплохо: свежий, загорелый, румяный (не от коньяка ли?); тёмные, без единой сединки, расчёсанные его волосы лежали крупными волнами; светло-кремовая свежая рубашка, ярко-карминного цвета галстук с серо-стальной полосой наискось, серый же добротный костюм и светлый плащ нараспашку — постаралась, собрала мамочка!
— Ладно, смотри у меня! — строго сказала она.
Пройдя по подземному переходу и поднявшись затем по лестнице, они вышли через вокзал на привокзальную площадь. Маша остановилась и не очень уверенно, оценивая возможности отца, произнесла раздумчиво:
— Знаешь, что нам с тобой ещё нужно сделать? Мы с Баком решили подарить вам цветной телевизор. Сможешь потом увезти домой?
— За кого ты меня держишь? И делать нечего! — напыживаясь, заверил её отец.
— Тогда поехали,— решительно взяла она его под руку.
Через два часа с громоздким телевизором в картонной упаковке они прикатили на такси в дом, который снимал Макс, и втащили его в Максову комнату — Маша договорилась с Максовым дружком-художником Колей, что, пока Макса нет, поселит здесь на два дня родителей; там же она наметила и встречу их с Баком: дом, по её расчёту, был максимально приближен к деревенским условиям, и родители в нём должны были чувствовать себя если и не как дома, то, во всяком случае, на нейтральной территории — здесь им будет легче,— так решила Маша. Предусмотрела даже, как объяснит Баку её причастность к дому: пусть это будет дом её дальней родственницы, тётушки, которая сдала дом художнику Коле, и Маша имеет право в экстренных случаях на пару деньков Колю потеснить — и пускай, кому надо, докапывается до правды!
А время уже к обеду… Чтоб отец не болтался без дела, Маша заставила его вытащить из коробки телевизор, поставить на ножки, настроить и проверить, как он работает, а сама меж тем его матерчатую сумочку с коньяком отнесла на кухню и сунула там подальше от глаз. Затем попросила Колю съездить за Баком и Грегором в гостиницу; хоть она и дала Баку подробный адрес — но беспокоилась, как бы те что-нибудь не напутали и не заблудились в городе, а Колину жену Алёну, мечтательную и страшно медлительную молодую женщину с блуждающими где-то в потёмках души глазами, попросила помочь накрыть на стол; они с Машей начали кухонную возню с раннего утра, а когда Маша поехала на вокзал встретить отца, то наказала Алёне кое-что сделать, но та так ничего и не успела.
Отец, скорый на руку, поставил, подключил и настроил телевизор, однако смотреть его у него уже не было терпения: явно волнуясь перед встречей с заморским зятем, он не находил себе места, слонялся по дому, без конца бегал на веранду курить и, как нетерпеливый ребёнок, всё справлялся у Маши: когда же они, наконец, приедут?.. «Приедут!» — успокаивала она его, занятая хлопотами, сочувственно на него поглядывая: эх, папка, папка, заяц ты, заяц! Америка-анцев, видите ли, не боимся, че-ести не уроним!.. Ну-ну…
И тут вдруг обратила внимание, что лицо его покраснело, глазки залоснились, волосы взмокли и свалялись, галстук съехал набок, и весь он как-то сник и съёжился, а главное — у него стал заплетаться язык. Кинулась в кухню, заглянула в уголок — так и есть: матерчатой сумки с коньяком уже нет! Ну шельма, ну бедокур — нашёл, пока она бегала туда-сюда!
— Папка! — с гневом подступила она к нему, уперев руки в бока.— Как тебе не стыдно? Зачем ты так?
— А чо я? — притворно захлопал глазами отец.
— Зачем коньяк взял?
— Да, в конце концов, доча, это мой коньяк: хочу — пью, хочу — вылью! — сразу захорохорился уличённый отец.— Ты не бойся, в-всё б-будет н-нормальненько, просто o’кей! — уже заикаясь и размахивая руками, бормотал отец.
— Эх ты-ы! — только и успела она укорить его — тут как раз прибыл Коля с американцами: вся компания шумно вваливалась в двери.
Она побежала на кухню дать последние указания Алёне и сразу же вернулась знакомить Бака с отцом.
Оба американца — и Бак, и его знакомый Грегор — выглядели весьма респектабельно: оба высокие, в лёгких, отлично сшитых костюмах светлых тонов, в белых сорочках с яркими галстуками, загорелые, причёсанные, улыбающиеся, светящиеся добросердечием и открытостью лиц,— отец Машин, на голову ниже их, сутулый, с висящими почти до колен узловатыми руками, выглядел рядом с ними очень уж мешковато: добротный костюм его из толстой шерсти топорщился, кисти рук тонули в рукавах, а ботинки — в штанинах… Однако — странное дело: сверстник их по возрасту, он выглядел при этом свежее их и моложе; на их лицах сквозь ослепительные белозубые улыбки и тонкую паутину морщинок проглядывала усталость и некоторая вымученность, а лицо отца безо всякого выражения на нём было безмятежно, как у младенца.
Отец, очарованный приветливыми улыбками американцев, энергично тряс им руки, представляясь каждому: «Василий… Василий»,— хлопал их по плечам и спинам и, стараясь в ответ быть на свой манер приветливым, сразу оживлённо заговорил, обращаясь к дочери:
— Не-е, ё-мое, Машка, мужики что надо, я таких люблю! Простые, видать, душевные! Во мужики! — и задирал большой палец.
Маша переводила его сбивчивую речь, сама при этом переговариваясь с Баком; Бак и Грегор кивали, смеялись и тоже говорили, уже между собой, о том, что Машин отец, «Бэзил», по всей видимости, человек душевно здоровый, непосредственный и добрый, так что вся сцена знакомства и перекрёстных разговоров превратилась в шумную, путаную, неуправляемую кутерьму. А Маше надо было ещё поторапливаться с обедом, поэтому она оставила мужчин на некоторое время одних, мирно, как ей показалось, беседующими каждый на своём языке: как-нибудь разберутся между собой и обнюхаются!
В просторной Максовой комнате, где, кроме большого стола, стоял ещё и журнальный, на низких ножках, и по бокам от него — два кресла, а рядом ещё и купленный только что телевизор, стало тесно от гостей. Между тем Машин отец, завладев американцами, на правах хозяина усадил их в кресла, включил для них телевизор, а сам, зорко высмотрев, когда дочь, совсем сбившаяся с ног, выбежала зачем-то на веранду, принёс с кухни три стакана, достал две непочатых бутылки коньяка и, объясняя американцам, внимательно следящим за его манипуляциями: «Счас, мужики, мы это… за знакомство, на троих»,— присел на подлокотник Грегорова кресла, с опаской поглядывая на прикрытую дверь, на всякий случай загородил столик своей широкой спиной, затем ловко движением пальцев распечатал одну из бутылок и, опрокинув вверх донышком, быстро опорожнил её в стаканы, так что они на три четверти наполнились тёплого коричневого цвета густой влагой, и взял стакан в руку.
— Коньяк,— пояснил он.— Армянский. Специально для вас вёз. Хороший коньяк, проверено! — он опять поднял большой палец и прищёлкнул для убедительности языком.
— О-о, коньяк! — воскликнули американцы почти по-русски, взяв по стакану, осторожно понюхали содержимое и покивали головами.
— Да-да, коньяк, коньяк! — радостно закивал Василий, ласково обняв Грегора за шею, чокнулся стаканом с обоими и добавил, кратко и вдохновенно: — Ну, мужики, за знакомство! — затем шумно выдохнул и разом опрокинул стакан в себя.
Американцы с удивлением и уважением проследили за ним, сделали по глотку и, держа свои стаканы в руках, снова закивали головами и залопотали по-своему, давая понять, что коньяк хороший.
— Коньяк — ка-ра-шо,— медленно произнёс улыбающийся Бак.
— Смотри-ка ты, по-русски лопочет! — умилённо рассмеялся Василий.
Пьянея на глазах и всё елозя рукой по шее Грегора, он стал уговаривать американцев последовать его примеру:
— Раз подняли, мужики,— надо пить, нечего держать! Так у нас не полагается! Ну, подняли, подняли и — р-раз!..
Но те то ли не понимали, то ли попросту игнорировали его призывы; Василий же наседал и требовал, показывая рукой, что надо делать с коньяком; американцы поддавались, но неохотно, продолжая делать по осторожному глотку; и всё же по половине стакана успели одолеть.
— Ф-фу-у! — тяжело вздохнул Василий.— Ну немтыри проклятые! Ну нерусские …, … … … … … … …,— выплеснул он длинную нецензурную тираду, устав объясняться с ними и совершенно выбившись из сил, так что даже вспотел от напряжения и лишних движений.
Решив передохнуть, извлёк из брюк мятую пачку папирос и жестом предложил закурить. Те жестами же вежливо отказались. Василий закурил и, пуская длинную струю дыма в собеседников, продолжил с ними беседу.
— Но, в общем, всё равно вы хорошие мужики! Душевные, хоть и пить не умеете. А в тебя я так просто влюбился! — сказал он Грегору; продолжая сидеть на подлокотнике его кресла, то обнимая его, то ероша ему волосы, он теперь, расчувствовавшись, крепко притянул его к себе и расцеловал в губы.
Грегор, долго терпевший его приставания, побледнел от бешенства и резко оттолкнул Василия, а поскольку был намного крупнее и сильнее его — тот, совершенно не ожидая толчка, слетел с подлокотника и брякнулся на пол.
Бак бросился помочь ему подняться, но Василий, хоть и был пьян, по-кошачьи быстро вскочил, оттолкнул Бака и со свирепо перекошенным лицом кинулся на обидчика, изрыгая на одном дыхании неудержимую, словно селевый поток, длинную и витиеватую матерную фразу:
— Ах ты, гад, … твою …, … ты …, … тебя …, … тебе …, … на тебя … Ты — на меня? Я к тебе как человек, а ты? — рывком дотянулся до опешившего Грегора, продолжавшего сидеть в кресле, и намертво вцепился сильными, как тиски, пальцами в лацканы Грегорова пиджака, хотя Василия уже оттаскивали, держа за руки, Бак и прибежавший на шум из своей комнаты Коля.
Загремел опрокинутый со своих ножек новый телевизор, загрохотал опрокидываемый столик; звеня и рассыпаясь в осколки, полетели на пол стаканы и бутылки, и в довершение всего треснул отрываемый лацкан Грегорова прекрасного пиджака — всё это молниеносно, секундами, так что когда прибежала Маша, отец её, крепко удерживаемый Баком и Колей, уже стоял со своим трофеем — намертво зажатым в кулаке длинным куском лацкана вместе с отхваченной от пиджака полой — и всё ещё рычал и рвался, а сам Грегор удивлённо рассматривал на себе разодранный пиджак.
— Господи, опять скандал! Ну что мне с тобой за наказанье! — схватилась Маша за голову, увидев столик и телевизор вверх ножками, осколки по всему полу, запах разлитого алкоголя, истерзанного Грегора и, наконец, самого отца, рвущегося из рук, изрыгающего матерщину и потрясающего куском пиджачной ткани, словно захваченным у врага знаменем.— Какая же ты, папка, скотина, какой нелепый человек! — с безнадёжным отчаянием в голосе кричала она ему.— Ну что ты творишь?! Что ты мне обещал? Напился опять, как свинья! Неужели не можешь хоть день побыть в нормальном обличье?
Василий, кажется, даже не слыша её, мотал по-бычьи головой, продолжал рваться из рук Коли и Бака и изрыгать ругательства.
— Что он говорит? — с тревогой спросил Бак.
— Это непереводимо! — ответила она.— Что стряслось? Отчего он взбесился?
— Это он, твой сукин сын, дерётся — я его не трогал! — кричал Василий дочери, показывая на Грегора.
— Простите, я не хотел, но мне было крайне неприятно,— оправдывался, в свою очередь, перед Машей Грегор, снимая изодранный пиджак.
— Он весьма усердно поцеловал Грегора,— усмехаясь, пояснил Бак.
— Я те дам! Я те покажу! Руку на тестя? Ты у меня ещё попляшешь! — продолжал рычать Василий.
Вот оно что! Выяснилось, наконец: отец в кутерьме, конечно же, всё перепутал и за своего зятя принял Грегора!.. Маша, извиняясь за отца, кое-как растолковала Грегору, что когда пьяный русский мужчина целует другого мужчину — ничего в этом обидного нет, это знак дружеского расположения, не более того; затем втолковала отцу, что, во-первых, его зять — не Грегор, а Бак, а во-вторых, у них не принято целовать мужчине мужчину — это оскорбляет, и решительно потребовала прекратить ругань и извиниться.
Василий, став центром всеобщего внимания, ругаться перестал, но закуражился: потребовал водки — выпить с американцами мировую. Маша, быстро убирая с помощью совка и веника осколки и заставив мужчин поднять и поставить столик и телевизор, попыталась при этом устыдить Василия:
— Сколько можно, отец? Тебе надо упиться до поросячьего визга? Посмотри, что ты уже натворил!..
Бак же, ничего не понимавший в препирательствах Маши с отцом, но, видимо, вникая в её проблемы, осторожно выразил своё несогласие с её категоричностью:
— Если хочет — зачем его ограничивать? Он же взрослый человек!
— Ах, не тот, Бак, случай быть добрым — нельзя ему больше ничего! — в отчаянии возразила она ему.
Ей было стыдно сказать, что отец сейчас просто свалится мертвецки пьяный, а Бак никак не хотел понять: почему — нельзя, если Василий хочет? Ей казалось, что муж просто смеётся над нею и над отцом… Василий же, чуя в Баке сторонника, продолжал куражиться, уже над дочерью:
— Жалко, да? Мой коньяк разлили, а теперь жмёшься?
— Молчи! Это кто, интересно, разлил? — шипела, негодуя на него, Маша.
Однако Бак мягко, но упрямо настаивал: надо как-то исчерпать конфликт.
— Вы что, сговорились? — воскликнула она, наконец, в отчаянии.— Ах, да делайте что хотите: пейте, упивайтесь! — ушла и демонстративно принесла на подносе три наполненных рюмки.— Пожалуйста!
Бак заговорщически, сам предлагая примирение, подмигнул Василию; Василий же, взяв рюмку, чокнулся с Баком и Грегором и провозгласил:
— Ладно, мировую, мужики! Русский с американцем — друзья! Фрэнд! — вспомнил он вдруг весьма кстати одно из скольких-то выученных им давным-давно в школе английских слов, и улыбнувшиеся американцы закивали:
— Фрэнд! Фрэнд!
— Пьём! Дринк! — вспомнил он ещё одно слово, выпил сам и заставил всех мужчин выпить до дна: — А ну, давай, давай, давай!
Американцы, выпив, раскраснелись, разулыбались и уже шутливо передразнивали Василия: «давай-давай»…
Выпив и снова придя в благодушное настроение, тот скинул с себя пиджак и решительно протянул Грегору:
— Бери! Бери, не стесняйся, дарю взамен — пиджак хороший!
Грегор стал отказываться; Василий взялся было надеть его на Грегора силком; Грегор снова начал сердиться, и Василий понял, наконец, что перебирает.
— Э-эх, не твоя и не моя! — махнул он рукой, скомкал свой парадный пиджак и зашвырнул куда-то в угол.— А теперь — споём! — объявил он, обняв обоих американцев сразу.— Жаль, аккордеона нету, а то б я счас вам выдал!.. Но спеть надо! — и он, несмотря на то, что пьян, вдохновенно, сильным звонким тенором заправского запевалы затянул: «Расцветали яблони и груши…» — теперь уже подталкивая американцев локтями и дирижируя им, и те под его неудержимым напором, ей-богу, стали ему подпевать!..
А Василий был просто счастлив: он самозабвенно пел, он был в ударе; пьяное веселье, сумбурные гулянки, галдёж, песни, музыка — это была его стихия, и он в неё погружался, с восторгом захлёбываясь в ней и заражая всех вокруг неумеренным своим, буйным, всесокрушающим весельем.
Маша, прислушиваясь к их нестройному пению и беспокоясь, что отец доведёт их до белого каления, поторопилась прекратить это сомнительное веселье, решительно пригласив гостей к столу в общей гостиной. И они не заставили себя упрашивать — тотчас пошли, причём отец шёл в обнимку с американцами.
Подойдя же к столу, все разом остановились, удивлённые: он бил в глаза обилием и разнообразием блюд, бутылок с винами и напитками, яркими букетами цветов в вазах. Нет, не зря женщины сбились с ног — они постарались на славу! Маша с Алёной стояли в сторонке, глядя на реакцию мужчин.
Бак галантным движением руки пригласил Машу сесть, придвинул за нею стул и сел рядом, и тотчас же по другую руку от Бака уселся было Василий, но Маша заставила его сесть рядом с собой. И Алёна села, и Грегор. Не было только Коли — куда-то успел убежать в суматохе. Маша, уже на грани нервного срыва, нетерпеливо крикнула в пространство дома:
— Коля, сколько можно? Давай быстрее — мы ждём!
И он появился — но в каком виде! Все невольно повернули к нему головы.
А внимание он действительно привлекал: белобрысенький, с тонким бледным личиком, с большим лбом, с залысинками на нём, несмотря на молодость, и со скошенным подбородком, невзрачный, в общем-то, парень — он, чтобы доставить удовольствие гостям-американцам, вырядился в майку, раскрашенную в цвета американского флага: по торсу — красно-белые полосы, на плечах — белые звёзды по синему полю, а на груди — белоголовый орёл с золотым клювом.
Ну и что, казалось бы, тут такого? Просто у парня, мнящего себя художником, со вкусом туговато, только и всего; тем более что маек этих нынче на юнцах по городу — видимо-невидимо!
Но Бак с Грегором удивлённо воскликнули при виде этой Колиной майки и, даже не сговариваясь, встали за столом и, осияно выпялившись на глупого Колю, как верующие — на икону, грянули ни с того ни с сего свой американский гимн, размахивая руками, дирижируя самим себе, чтобы получилось постройнее да послаженней. Ну что с них возьмёшь? Вроде бы шутливо запели — пьяненько улыбаются, смешно машут руками, будто взлететь хотят; однако никакого оживления из этого не получилось: не замечая неловкости за столом, пели они утомительно долго и нудно… Василий, имея чуткий слух, моментально поймал мелодию, попытался им подпеть, но, не понимая ни слова, махнул, в конце концов, рукой и умолк. Коля же, желавший порадовать или позабавить гостей и не ожидавший такой серьёзной реакции, стоял, сконфуженный, посреди комнаты, переминаясь и опустив руки, не зная, что делать. А у Маши на глаза навернулись слёзы: «Господи, ну что за идиоты эти мужики! Сумасшедший дом какой-то!..»
— Сядь, хватит мозолить глаза! — рявкнула она в сердцах на Колю, и когда тот, наконец, уселся, поднялась, решительно беря председательство за столом на себя, жестом остановила бесконечное пение Бака с Грегором: пусть себе обижаются! — и попросила Бака открыть шампанское и наполнить бокалы.
А когда тот открыл бутылку и её обнесли вдоль стола и наполнили бокалы — попросила поднять их и сказала по-русски и по-английски:
— Разрешите напомнить вам, ради чего мы здесь собрались. Сначала я предлагаю выпить это шампанское за родителей. Не только за моих — пусть каждый вспомнит о своих и выпьет за них… Может, у кого-то и лучше папка с мамкой, а у меня — вот такие! И мамка такая же,— безнадёжно махнула она рукой.— Может, они многое недопонимают, грубоваты и слишком просты, но они сумели дать каждому из нас по такому бесценному подарку, как жизнь. Поэтому будем бесконечно благодарны им уже за это и не будем судить их слишком строго…
20.
Как только Бак проснулся в их гостиничном номере, Маша, уже привыкшая спать у него под мышкой: закатится под бочок, свернётся калачиком и дрыхнет, как зверушка! — тоже тотчас проснулась. Бак, по своему обыкновению, хотел сразу встать, но она крепко обвила его руками; он попытался мягко высвободиться; тогда она стала его щекотать, зная, как он боится щекотки; он только беспомощно отбивался и младенчески хихикал. Подобными уловками ей удавалось удержать его в постели хоть ненадолго.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Голова болит,— признался он.
— Бедный,— пожалела она его, погладив по щеке.
А тот сразу насупился:
— Я не бедный!
— Милый, прости,— промурлыкала она.— В русском языке, Бак, слово «бедный» имеет массу оттенков: и жалости, и любви, и нежности,— и, чтобы совсем уж сгладить свой промах, навалилась белой мягкой грудью на его красную от загара, жёсткую и костлявую, в рыжих клочкастых волосах грудь и стала энергично массировать ему пальцами лоб, виски, шею, плечи, дурашливо при этом заговаривая зубы: — Сейчас прогоню твою боль! Смотри мне в глаза и слушай! Пусть сердце твоё бьётся сильно и упруго, пусть все твои кровеносные сосуды расширятся и станут гибкими и мягкими, как у ребёнка, пусть твоя кровь бежит по ним быстрым неудержимым потоком и всё чисто-чисто промоет от холестерина, от извести и всяких солей, и пусть промоет дочиста все извилинки твоего мозга, все нейрончики твоего серого вещества, всю твою корку и подкорку, все мышцы, связочки, органы, и эту вот твою славную штучку, и пусть твоя кровь вынесет из тебя все-все шлаки и алкогольные пары, и ты почувствуешь, как твоя голова снова становится ясной-преясной, умной-преумной, полной гениальных мыслей!.. Ну вот, теперь тебе легче?
— Конечно! — добродушно улыбаясь, кивал он.
— Со мной не пропадёшь: от чего хочешь излечу!.. Ты знаешь, моя деревенская бабка была колдунья — честное слово! — так я — в неё. Я её только однажды видела — маленькая была, и как зареву, увидевши её,— еле уняли: такой она мне показалась страшной. Я подозревала, что она только притворяется, будто среди людей живёт, а на самом деле — в лесу под корягой, и что она меня когда-нибудь заговорит и с собой заберёт — такая вот в ней была одержимость дремучей силой. И, чувствую, мне от неё что-то передалось: во всяком случае, боль заговорить умею… Я ведь и любовь твою заговорить могу,— лукаво взглянула она на него.
— Хм,— недоверчиво качнул Бак головой.
— Вот тебе и «хм»! Хочешь?
— Попробуй,— заулыбался Бак.
Снова навалившись на него и продолжая растирать ему лоб и виски, она стала напряжённо смотреть ему в глаза и бормотать нарочито низким, хрипловатым голосом старухи-колдуньи, стараясь при этом тщательнее переводить на английский язык русские обороты:
— А вот пойду-ка я, раба Божья Маша, из дома — да в двери, а из дверей в чистое поле, а в том чистом поле бел-горюч камень Алатырь лежит, а на том камне сидит Тоска, плачет-рыдает, белого света дожидается, и слёзы у неё из глаз ручьём бегут, в синие озёра оборачиваются. А как увидит Тоска: красное солнышко всходит да землю румянит,— и возрадуется: как вскочит да как запляшет, ручками белыми машет, озёра расплёскивает! И поёт-то она чудно, и смеётся — яркое солнце встречает, ликует-радуется… Вот так бы и ты меня, муж мой драгоценный, дожидался, радовался и веселился, на меня глядя, и не мог бы без меня ни есть, ни пить ни на вечерней заре, ни на утренней, ни при красном солнце, ни при ясном месяце, ни при частых звёздах! Как вода в реке течёт — не иссякнет, так бы и мысли друга моего задушевного ко мне текли; как телёночек к матке тянется, так бы и сердце мужа милого к моему сердцу тянулось-прикипало; как люди смотрят в зеркало — так бы и ты на меня, муж мой дорогой, смотрел — не насмотрелся, радовался — и не нарадовался!.. Так что, дружок мой сердечный,— уже улыбаясь и целуя его, сказала она,— никуда ты от меня не денешься: мой, мой, мой!.. А ты хоть помнишь, что вы с Грегором вчера вытворяли, когда возвращались?
— Мы? С Грегором? Вытворяли? — с беспокойством спросил он.
— Здра-асьте!.. Ты что, ничего не помнишь?
— Нет.
— Ну, во-первых, вы орали на всю улицу «Катюшу». Во-вторых, вы пробовали по-русски материться. Между прочим, мне, Бак, совсем не хочется, чтобы твоими первыми русскими словами была матерщина. Ну что за человек мой отец — уже успел научить! Он тебя испортит!
— Не испортит,— уверенно возразил Бак.
— Он? Ещё как испортит! — не менее уверенно возразила она.— Сегодня же надо выпроводить его домой — представляю, как он там сейчас изводит Колю… Ты разочарован моим отцом?
— Знаешь,— сдержанно ответил Бак,— твой отец на зависть свободный человек. Это мне понравилось.
Нет, свихнулись они на этой свободе, честное слово!.. Ей-то с матерью разве легче от этой папкиной немереной свободы?..
— Какая свобода?..— вздохнула она.— Слишком дорого она им оплачена: он ведь, Бак, спившийся человек…
Но разговоры — разговорами, а надо вставать: времени в обрез, а дел невпроворот… Поднялись вместе. Договорились, что он позавтракает один и будет ждать её, а она пока быстренько съездит за сыном, который до сих пор — у её подруги; а потом они все вместе поедут проводить на вокзал отца: ей хотелось, чтобы Серёжа обязательно простился с дедом и чтобы простился с её отцом Бак, хотя Баку ещё предстояло сегодня встретиться со Скворцовым, просмотреть новые поступления в археологический фонд музея и выступить на телестудии…
Час спустя она уже возвращалась с сыном в гостиницу: вчера ей не хотелось комкать знакомство Бака одновременно и с отцом, и с сыном.
Было ещё довольно рано, люди ехали на работу, автобус — битком набит, и они с сыном стояли, тесно прижатые в уголке. Она смотрела на него с любовью и умилением и не могла наглядеться. В приливе нежности прямо тут, в автобусной толчее, пригладила его вихры, обняла и расцеловала.
— Не надо, мама! — тихо, чтобы никто не слышал, но твёрдо шепнул он ей и легонько снял её руку со своего плеча.
«Совсем мужчина»,— подумала она, продолжая глядеть на него с нежностью; взрослеет её душистый весенний цветочек, уже и замечания ей делает, и с каким достоинством держится, как мягко снисходит к её слабостям! Слава Богу, не передалась ему бабкина и дедова неистовость, их буйная кровь!.. Как она боялась этого: дети так переимчивы! Неужели её собственная любовь пересилила в его сердечке? Ах, что-то ждёт его впереди! Права ли она, увозя его,— или это её роковая ошибка? Ну да что уж теперь…
— Всё, мой мальчик, приехали, пойдём, сейчас я вас познакомлю. Я думаю, вы подружитесь. Ты ведь у меня умничка?
— Мама, я почему-то боюсь,— сказал он.
— Чего боишься?
— Что чего-то испорчу.
— Не бойся, глупыш. Я помогу, я всё сделаю, чтобы вы нашли друг друга.
— Мама, а как мне его называть?
— Ой, я не знаю, сынок… Ты сам спроси его, и он тебе скажет. Он всё поймёт и найдёт удобную форму…
Они поднялись по ступенькам, отворили массивную входную гостиничную дверь, прошли через гулкий вестибюль, поднялись на лифте и прошли по коридору — всё молча. Маша открыла дверь номера, впустила сына и вошла сама. Бак сидел на диване, держа в руках телефон — собирался куда-то звонить.
— А вот и мы с Серёжей,— приобняв сына за плечи, представила она его Баку.
— Здравствуйте,— выдавил из себя по-русски Серёжа, насупленный и робкий, опустив голову и зачем-то держа руки по швам.
Бак глянул на него с любопытством, поднялся с дивана, прямой, высоченный, подошёл, взял его правую руку в свою, пожал и медленно выговорил:
— Серь… Се-ерь… Се-ерь-ёжа-а! — и весело, заразительно рассмеялся, довольный, что одолел такое труднопроизносимое имя.— А меня зовут Бак,— добавил он по-английски.— Будем дружить?
Маша перевела. Мальчик склонил голову ещё ниже и, смущаясь и краснея, часто-часто закивал головой.
— О’кей,— Бак взъерошил мальчику вихры и решительно положил руку ему на плечо.— Давай ко мне! — он, обняв Серёжу, решительно повёл его и усадил рядом с собой на диван.
На столике перед диваном уже стоял завтрак: бутерброды с копчёной осетриной и ветчиной, пирожные и газвода в бутылках.
— Мой новый сын Серёжа,— сказал Бак Маше, погладив Серёжу по голове.— Я мечтал о таком сыне.
И Серёжка доверчиво прильнул к нему.
В доме, где Бак познакомился с Машиным отцом, они застали только Алёну: Коля рано убежал по делам, а вот куда делся отец, Алёна понятия не имела; рассказала только, как вечером, когда Маша с американцами уехали, он долго ещё колобродил по дому, требовал выпивки, и Коля не смог отказать — достал из заначки бутылку, и они далеко за полночь сидели на кухне, пили и о чём-то громко говорили, даже ссорились, а спозаранку отец уже снова был на ногах, снова, мешая спать, шатался по дому, гремел на кухне, что-то ища, и вид у него был озабоченный и скучный, а потом он куда-то ушёл.
— Ясно! — нервничая, сказала Маша.— Пошёл искать опохмелку, и пока не найдёт — не вернётся.
Она видела, что Бак тоже нервничает. Серёжа в незнакомой обстановке робко жался к ней. Господи, что же ей делать, как разорваться между ними всеми?
— Бак, милый, может, поедешь на телестудию один? Что ж ты будешь так бездарно терять со мной время? — глядя на него с болью и переживая за него, предложила она.— Тебя там встретит Дмитрий Иванович — он ведь уже неплохо переводит, справитесь без меня. Я буду ждать отца.
— Нет,— твёрдо ответил он, расхаживая туда-сюда со сложенными за спиной руками.— Я тоже подожду — у нас ещё есть время.
Но минуты шли, Машино сердце уже просто разрывалось от отчаяния, а отца всё не было. Не могла она бросить его здесь одного; она уже представляла себе, как этот простофиля непременно попадёт в какое-нибудь ужасное злачное место, снюхается со здешними пьюхами-подонками, и те ограбят, разденут и даже ни за понюшку табака убьют — он же, дуралей, в драку полезет, доказывать что-то начнёт… Нет, она не уедет отсюда, пока не найдёт его и не отправит домой!
Через полчаса она всё-таки уговорила Бака ехать одного: оставила Серёжу с Алёной и пошла усадить Бака в такси. А отправив его, вернулась — будто вот чуяло её сердце, что прежде, чем отправиться на поиски отца, стоит ещё раз проверить, вернулся он или нет. И действительно, только пришла — заявился отец, слава Богу, живой-невредимый, правда, уже навеселе, а из кармана его плаща торчало горлышко нераспечатанной бутылки водки. Маша облегчённо вздохнула, хотя мрака в её душе его появление и не погасило.
— Где ты был? — сурово спросила она.— Бак прождал тебя битый час и уехал, не попрощавшись! Как тебе не стыдно! Скорей шары залить, да?
Представши тихим и виноватым, отец — сама предупредительность! — привлёк к себе Серёжу, ухватившись за него как за спасательный круг, а перед Машей рассыпался в извинениях:
— Прости, доча, старого дурака! И мужу передай: искренне извиняюсь перед ним и его другом — вёл я себя вчера как свинья! Так что-то разволновался — устал, понимаешь, быстро запьянел, расслабился… Ей-богу, стыдно!
— Да они в сто раз больше тебя устали! Вот знала же наперёд: так всё и будет! Что за дурацкая натура: натворить чёрт-те чего, накуролесить и — каяться! Ты помнишь, что обещал мне? «Да я-я!.. Да я не подведу, чести не уроню!» Хорошо ещё, мамка не приехала… Господи, какие вы у меня нелепые!.. Извинить-то они тебя извинят — но запомнят надолго, какой у Маши папочка!.. Почему телевизор не упаковал? Мы как договаривались?
— Счас, доча! Ты не волнуйся, всё будет в ажуре!
— Он хоть работает после вчерашнего, ты проверил?
— Нет, сломался,— удручённо покачал головой отец.
— И что теперь? Выбросить?
— Зачем? У нас умельцы — лучше нового сделают!
— Знаю ваших умельцев: без бутылки пальцем не шевельнут! И лишь доломают! Называется, сделала родителям подарочек! — сокрушалась она.
— Не бери в голову,— махнул рукой отец.— Счас я это, маленько… подлечусь да начну паковать,— он неуверенно взялся рукой за горлышко, испытующе взглянув на Машу.— Может, и ты маленько? Голова чтой-то…
— Етит твою мать, папка, в конце-то концов! — не выдержав, выругалась она.— Сколько можно? Убери эту гадость, иначе я её сейчас о твою голову разобью!
— Понял, доча! Всё, завязываю. Ты только не шуми! — он сразу съёжился, став от её крика смирным.— Счас, я её только на кухню отнесу,— и засеменил туда на полусогнутых с этой злополучной бутылкой, и так горько и обидно было ей видеть его такого, и так раздражала одновременно эта его вечная зависимость от чужого окрика, его рабская лживость и увёртливость. Эх, папка, папка…
И ведь всё равно, трусливый упрямец, проскользнув на кухню, загремел там торопливо стеклом о стекло, забулькал влагой. Она глянула с тоской в сторону кухни, пошла в сени, внесла, раздражённо швырнув на пол, картонную коробку из-под телевизора и сказала сыну устало:
— Давай-ка, Серёжа, помоги мне!
Господи, и это вот — прощание с отцом перед разлукой неизвестно насколько?.. Может, и в самом деле они настолько чужие и ненужные друг другу люди, что незачем попусту тратить порох?..
И тут папаша выплыл из кухни; личико засветилось, как красное солнышко; возбуждённо потёр ладонь о ладонь и сказал:
— Да мы это счас, дочь, с Серёжкой-то! Не горюй!..
В это время пришёл Коля и сразу — к ней, затараторив скороговоркой:
— А я тороплюсь тебя застать! Вчера Макс звонил из Штатов своим предкам — сегодня должен прилететь. Просил вас с Баком найти время встретиться с ним!
— Завтра мы улетаем,— сухо ответила она.— Если хочет видеть — пусть поторопится: вечером будем в номере.
Коля фыркнул с кислой улыбочкой:
— Скажу — если только успею встретить до вашего отлёта.
Она посмотрела на него строго: удивлён, видно, что не она прибежит к Максу, как бывало? Набегалась, хватит; пусть теперь он бегает…
— Чего фыркаешь? — спросила она.
— Нет, ничего,— скромно сказал он, и улыбочка его иссякла.— Но ведь он ещё только летит. Успеет ли?
— А это его проблемы,— равнодушно ответила она.— Не успеет — пусть звонит мне в Штаты. И вся, как говорится, любовь!
Коля подобострастно закивал белобрысенькой своей головкой, и она вспомнила его вчерашнюю звёздно-полосатую маечку и его непременное желание потешить собою иностранцев…
— У меня к тебе просьба,— с достоинством обратилась она к нему.— Сходишь поймать такси? Отца я просто уже боюсь отпускать от себя.
— Да какой, Маша, разговор: друзья друзей — мои друзья! Располагай мною как хочешь!..
21.
Ну, усадили, наконец, отца вместе с телевизором в поезд.
Хотелось бы напоследок посидеть спокойно, сказать на прощание что-то тёплое, доброе, значительное: кто знает, насколько разлука? Дай Бог, чтоб не навсегда. Но полупьяный, возбуждённо-весёлый отец, кажется, даже не понимал этого: сбило с толку, что и двух лет не прошло, как вернулась, и — будто не уезжала, всё суетился, нёс вздор, спорил о чём-то с Колей — приятеля, видишь ли, нашёл — и даже не слышал, когда она пыталась вдолбить ему в последние минуты, чтоб хоть писал почаще и отвечал на её письма. Только когда уж расцеловались, и ушёл в вагон, и увидел её с Серёжей сквозь стекло стоящими на перроне — проняло: что-то торопливо закричал, зажестикулировал, а глаза — удивлённо- растерянные. Так, всклокоченный, с немо открытым ртом и пальцем, чертящим что-то на стекле, и уплыл, стоя в окне,— лишь остался, повиснув в воздухе, этот росчерк пальца. Оборвалась, лопнула нить; ей было нестерпимо грустно и горько… Распрекрасный Коля, затолкав отца в вагон, тотчас же слинял куда-то: то ли ловить новые сведения о Максе, то ли встречать его — она так и не поняла в суматохе; Серёженька не в состоянии уже ничего воспринимать — весь как в тумане…
Чтобы снять с него нервное возбуждение и заодно впечатать в его детские мозги память о родном городе, в котором родился и пусть не ахти как, но жил до сих пор,— долго гуляла с ним по городу, рассказывая и показывая напоследок всё, что знала сама; прошлись по центру, по набережным, по центральному парку, покатались на «колесе обозрения», сидели, отдыхая и перекусывая, в кафе-мороженом; Серёжа уплетал мороженое порцию за порцией, и она его не останавливала: пускай! Глядь — шесть вечера: наверное, Бак уже вернулся в номер; она сразу представила себе, как ему там одиноко — в пустой комнате, в чужом городе; она ведь была теперь верной, покорной, необходимой ему, как посох усталому путнику в дороге, и вела эту роль честно, не отлынивая. И он тоже привык. Так что она поднялась, Серёжу — за руку и чуть не бегом — в гостиницу.
Взбежав на крыльцо, прежде чем открыть тяжёлую входную дверь, оглянулась на всякий случай вокруг: не видать ли где подъехавшего Бака? — невольно пробежав заодно глазами по длинному ряду легковых машин на стоянке, среди которых почему-то затесался, словно мамонт, тяжёлый грузовик с платформой, на которой громоздился длинный угловатый щегольской контейнер белого цвета с яркими цветными надписями по-английски по бокам,— и её будто резануло что-то: споткнулась взглядом об этот контейнер, хотя смотреть было неудобно, против низкого уже солнца,— среди надписей мелькнуло название её с Баком штата. А в это время из кабины грузовика спрыгнул мужчина, и, даже ещё не различая его лица, она вдруг поняла: это же Макс! — за пятнадцать-то лет можно изучить человека до малейшей чёрточки, до едва заметного движения?
Идёт спокойно, ни на секунду не ускорив шага, помахивая чёрной сумочкой, но она так и замерла в ожидании, как кататоничка, повернув к нему голову, держа одной рукой полураспахнутую дверь, а другую положив на плечо сыну.
— Привет! — крикнул он ещё издали.— А я вас жду!
— Привет! — окинула она его улыбающимся, облучающим взглядом.
Странно как: не виделись полтора года — а будто и не было их; всё мигом забылось, и радуется сердце неизвестно чему.
— Это что, сын твой? — спросил Макс, поднимаясь на крыльцо.
— Да.
— Какой парень вырос — прямо мужчина. Как быстро идёт время.
— Да уж, быстрей некуда,— согласилась она.— Чего не зашёл в номер?
— А у вас никого нет — я поднимался.
— Значит, Бак должен сейчас появиться. Давно ждёшь?
— Давно. Двадцать минут.
— Экий торопыга,— усмехнулась Маша.
— Я ж прямо с аэродрома — даже к предкам не заезжал! — оправдался он.— Загадал: ещё десять минут — и поеду. Тоже мне — американцы! Счастливчики, по-русски тут живёте, времени не замечаете.
— Тут хочешь не хочешь, а будешь счастливым,— скривилась она.— Бак с Дмитрием Ивановичем уехал, а тот — как банный лист: пока всё не покажет, не отцепится… Это ты уже наш контейнер везёшь?
— Нет, это мой.
— Что значит — твой?
— Мой, личный.
— Где ты его взял?
— Где взял, там его нет. Купил.
— Где?
— Ну, мать, тебе так всё и выложи. В Америке — где ж ещё?
— А наш?
— Привёз, но пока на аэродроме оставил.
— Свой роднее?
— При чём здесь «роднее»? С вашим ещё решать надо!
— Роднее, значит.
— Что ж я, пёр свой контейнер, чтоб его за ночь обчистили?
— А наш можно, да?
Посмотрел на неё внимательно.
— Ты что, Маш, тоже занудой стала? Кому он нужен, ваш «sekond hand»?
— А у тебя — золото для партии? — поиронизировала она.
— Да хоть и не золото,— с достоинством возразил он,— но товар ходовой: джинсы, кроссовки, жвачка. Надо ж его растолкать, пока рэкет не наехал!
— И оборотистый же ты, однако, стал.
— Да жизнь, Маш, научит пироги жрать. Что ж гонять самолёт полупустым? А мне ещё за металл расплачиваться.
— С кем?
— Ну ты прямо как прокурор!.. Представляешь: были б деньги — можно дюжину таких контейнеров приволочь!
— Это вот и есть твой бизнес — Россию жвачкой завалить? И в эту свою хренотень ты нас с Баком впутал?
— Зачем? Начало — оно всегда такое. Подожди маленько, раскрутимся… Ты мне лучше скажи: вы что, завтра — уже?..
— Да. Что ты хотел?
— Два вопроса обговорить.
— Говори.
— С тобой, что ли?.. Ну, во-первых, когда лететь снова? Потому что организовать с вояками рейс — это такая канитель: всё через Москву решается… А потом — представляешь? — набивается целый самолёт какой-то шушеры, на бесплатную-то прогулку, так что меня, главного организатора, норовят из списка выпихнуть, и это даже не смешно… В общем, нужен точный срок — чтоб заранее договориться.
— Ладно, пойдём ждать Бака,— Маша взяла его под руку.
— Погоди, ещё вопрос — хотел сначала с тобой. Скажи, может Бак найти время поговорить с директором одного завода?
— С директором завода? О чём?
— Хочет предложить сотрудничество.
— В археологии, что ли? — удивилась Маша.
— Да зачем?! — нетерпеливо воскликнул Макс, поглядывая на часы.— Финансовое. Мне б хотелось, чтобы они встретились. Можешь посодействовать?
— С директором какого завода? — поинтересовалась Маша — в её сознание цепко впилось слово «финансовое».
— Какая разница, какого? — устало ответил Макс.
— Ты ещё не понял, что я имею право знать, что ты затеваешь?
— Ну хорошо, хорошо. Большой, серьёзный завод, «Сибмаш» называется. Директор — Ратманов. Тебе о чём-нибудь это говорит?
— Пётр Афанасьевич, что ли?
— Откуда ты его знаешь? — удивился, в свою очередь, Макс.
— Он же депутат областной Думы — в институте с предвыборной речью выступал. Зарплаты, стипендии обещал повысить… А ему-то что надо?
— Есть идеи. Я рассказал ему о Баке, о фонде — он заинтересовался.
— Ну что ж, надо ждать Бака. Идём.
— Да некогда мне, Маша,— у меня груз! Позже подъеду.
— Позже не получится… Пошли, подождёт твой груз. Расскажешь, как тебя Америка встретила. Когда ещё увидимся!..
Макс нехотя подчинился, и они поднялись в номер.
В номере Макс первым делом завладел телефоном. Звонил он долго: сначала никак не мог разыскать по разным телефонам Ратманова, потом, разыскав, стал убеждать его приехать в гостиницу — тот, видимо, был занят.
Маша тем временем проводила сына в спальную комнату их двухкомнатного люксового номера:
— Давай, сын, располагайся пока тут: раздевайся, отдыхай. Можешь принять душ, а потом придумаем что-нибудь насчёт ужина…
Макс же, договорившись с Ратмановым, положил трубку и с удовольствием прошёлся по мягкому ковру, бегло окидывая просторную комнату с зеркалами, мягкой мебелью, хорошей фарфоровой посудой в застеклённом шкафу.
— Ничего хаза,— заметил он вышедшей от сына Маше.— Я и не знал, что тут такие есть.
— Для иностранцев с валютой всё у них есть,— сказала она.
Макс подошёл к окну, глянул вниз, на грузовик со своим контейнером, и только потом устало опустился в кресло, вытянув ноги.
— Представляешь, мать: почти полсуток перелёта, через весь Тихий. В Петропавловске-Камчатском дозаправились — и дальше. В самолёте холодище, дребезжит, как железный ящик,— думал, где-нибудь над океаном эта колымага рассыплется. Я-то ничего, а попутчики перетрухали: всю дорогу хлестали пиво для храбрости. Весь самолёт провоняли — до сих пор пивная вонь в носу стоит: они его там коробок двести урвали, все проходы завалили!
— Зачем так много?
— Ну, мать, ты меня не устаёшь удивлять. Барыш — сто процентов!
— Макс, ты так изменился! Говоришь прямо как комок.
— А я и есть комок — ещё не допёрла?..
— Максик! — умоляюще посмотрела она на него.— Но ведь ты же не такой!
— Такой, такой,— хмуро возразил он.— Знаешь, что я тебе скажу? Идеологией сыт по горло и интеллигентом притворяться устал — хочу побыть просто человеком. Имею право? И нисколько не стыдно — наконец-то можно не гнать кино, а быть самим собой! Да, я такой, и давай об этом больше не будем?.. Слушай, что скажу! Только, чур, не падай,— лицо его засветилось вдруг простодушной улыбкой.— Можешь поздравить: нашёл там, у вас в Штатах, себе невесту! Возможно, тоже перекинусь туда.
Она взглянула на него с недоверием: фанфаронишка! Знала эту его слабость — потемнить да прихвастнуть — и только головой покачала: найти там за четыре-пять дней невесту? Можно, наверное,— но не такую, которой стоит хвастаться. Сказала насмешливо:
— Ты у нас известный сексуальный разбойник… Не из-за неё так задержался?
— Нет, у меня там всё было по графику. Это наши чинодралы держали меня — им-то куда спешить? Хотя я бы, конечно, с удовольствием подзадержался — не каждый же день женишься, да ещё на директрисе банка,— Макс не без удовольствия выговорил статус невесты, внимательно следя за Машиной реакцией.
— Директриса? Банка? — переспросила она и взглянула на него ещё недоверчивее.
— А что, слабó нашему теляти волка съесть? — отвечая на её взгляд торжествующей улыбочкой, дотянулся до своей сумки, лежащей на полу у ног, неторопливо, но как-то демонстративно расстегнул молнию, достал оттуда и протянул Маше визитную карточку своей невесты, продолжая рассказывать: — Прихожу в их банк открыть счёт, а у оператора шар выпал: первый раз в жизни русского видит и не знает, можно ли мне открыть. Какое, казалось бы, твоё телячье дело? Пытаюсь убедить: «Я что, похож на марсианина? Не из того места, как и у тебя, ноги растут?» Бесполезно. Пошёл, по родимой нашей привычке, ругаться через «твою мать» к директору — у меня же время, как бикфордов шнур, горит!..— Макс помолчал, предваряя довольной улыбкой подробности.— А там — моя красавица сидит, и через полчаса мы с ней уже поняли, что друг без друга не можем… Всё настолько моментально: несколько сильных комплиментов в её адрес, и потекла, как талый снег,— я и не ожидал. Прямо посреди дня умыкнула на свою виллу; только счёт успел сподобиться открыть. Как говаривали дедушка Крылов и Чехов: «Мужик и ахнуть не успел, как на него медведь насел».
— Слушай, Макс! — удивилась Маша, глянув на визитную карточку.— Так это же тот самый банк, в котором мы с Баком счета держим! По-моему, Бак даже хорошо с ней знаком… Ну-у, Ма-аксик, поздравляю: ты у нас просто сексуальный гений! — не совсем ещё веря ему и возвращая визитку, усмехнулась она.
— Да, Бака она знает, мы с ней говорили об этом,— подтвердил Макс, аккуратно вложил визитку обратно в сумку, а затем, словно козырную карту, вынул фотографию.— А вот и она сама!
Маша с любопытством ухватилась за фотографию и, только взглянув на неё, стала вдруг неудержимо, истерически, до слёз хохотать. Макс, может быть, предугадав эту её реакцию, терпеливо ждал, пока она успокоится.
— Ой, Макс! Ой, умора! Ой, не могу! — выкрикивала она сквозь приступы неудержимого хохота, опуская фотографию, затем взглядывала опять — и у неё начинался новый приступ смеха.— Ой, держи меня, Макс, хлопнусь щас на пол, ой, сдохнуть!.. Слушай, Ма-акс,— еле выговорила она между приступами смеха,— а которая из них — твоя?
На цветной фотографии сидели, утонув в мягких широких креслах, заполняя их целиком, две белокурые женщины огромной, непомерной, болезненной толщины; слева сидела помоложе, справа — постарше, но обе — удивительно похожие между собой, а у их ног лежали на ковре две огромные и тоже толстые-претолстые, как бегемоты, собаки, два преуморительных бладхаунда: длинные уши, брылья и вся шкура на их мордах висели толстыми тяжёлыми складками, словно мокрое тряпьё, а глаза их с отвисшими наружными углами глядели до того меланхолически-грустно — будто у бесконечно несчастных, обиженных судьбой, причём собаки странно походили на этих бедных женщин, своих хозяек, но походили — как две карикатуры, как два злых шаржа на них — и оттого усиливали грустный юмор фотографии… Маша перевернула её и мельком прочла на обороте написанное от руки по-английски: «Дорогой Макс, твои девочки нежно любят тебя и ждут. Рэчел».
— Слева — это её дочь. Моя — справа,— светясь открытой улыбкой и нисколько не обижаясь, пояснил Макс.
— Господи, Макс, ты сошёл с ума! Сколько же ей лет?
— Всего сорок шесть. Женщина, как видишь, в соку.
— А как же ты с ней…
— Как сплю, хочешь спросить? — продолжал он улыбаться.— Элементарно! Если приноровиться — можно. Ощущение такое, будто плывёшь по большой-большой реке…
— Ох и циник же ты, однако! — перебила она его — ей-то бы хотелось всего лишь спросить: это что же, Максик, для этой вот коровы, или моржихи, или слонихи, которая в полтора раза старше тебя и вчетверо толще, ты и готовил своё тело, свой интеллект, тренировал волю, воздерживался?..
— Ну почему ж обязательно циник? — возразил он, словно заранее ожидая упрёков и держа наготове оправдания.— Ты знаешь, как она меня любит? Вчера расстались, я ещё добраться до дома не успел — а она уже звонит моим старикам: как я долетел? Эта дурочка не может даже представить себе масштабов планеты: она, по-моему, считает, что всё человечество расположено вокруг её штата, как лепестки в цветке… Следующим рейсом полечу жениться, пока кто-нибудь из наших шустряков не отбил. Надо торопиться — с них станется. Что ж я буду обманывать её ожидания?
— Ты что же, её любишь? — насмешливо спросила она.
— Ой, спроси что-нибудь полегче! Я не знаю, что такое любовь, но я, кажется, счастлив. Я обнимаю её, словно мешок с деньгами. Это же бизнес, дорогуша, и я совершаю очень удачную сделку: толкаю своё тело и взамен приобретаю хороший статус в большой богатой стране — куда лучше-то? Ты разве не знаешь, что всё продаётся и покупается, за какими вуальками это ни прячь? Разве ты по великой любви выскочила за своего археолога?
— А представь себе на минутку!
— Врёшь. Или мне — или самой себе.
— А пошёл ты знаешь куда! Зачем мне тебе врать? Из какого резона? И бизнеса, представь себе, из замужества не делаю!
— Ой, свежо предание… Ну да ты ведь у нас всегда была чуть-чуть того…
— С приветом?
— Ну, скажем, не от мира сего — таким почему-то везёт.
— Да уж, нашёл везучую!
— Везёт! Ленка вон на что настырна, а смотри, как пролетела!
— Потому что дура самонадеянная!
— Согласен. Но вам, девчонки, всё равно легче: товар при себе,— а нашему брату как быть? Только вот этой костью работать,— постучал он себя по лбу.— И penis’ом, если надо. Тоже ведь полезный орган — брезговать не приходится.
— Ну что ж, поздравляю с первой удачной сделкой. Далеко пойдёшь — такие идут далеко.
— А я знаю, что далеко пойду! — с вызовом ответил он.
— Смотри, penis не профукай, а то чем директрисе отрабатывать станешь?
— Ты же, мать, знаешь, я как юный ленинец: всегда в порядке и всегда готов,— спокойно-иронически ответил он на её иронию.
— Ну а как тебе Америка?
— Да ничего, жизнь себе хорошую устроили. Мы ведь, медведи косолапые, как всегда, проспали. Думаешь, они нас теперь пустят за свой стол? Как же, держи морду лопатой! У них же всё давно нахапано и поделено. И Аляску прикарманили, и всё Западное побережье, которое нашим должно было быть. Причём нас же держат за дураков!
— Да никто тебя за дурака не держит — поезжай и живи! Только законы исполняй, и никто слова не скажет!
— Держат!.. Конечно, проспали мы — чего тут обижаться! Теперь надо просто брать своё. Зато мы — молодые и сильные, выросли в стае, стаей сильны и своё возьмём. Мы противопоставим им свою молодость и посмотрим, кто сильнее! Их сытый мир, Машка, нами должен омолодиться!
— Знаешь, я уже видала там таких. Никого они не омолодили; какими были охламонами — такими и остались.
— Я — не такой! — заносчиво сказал Макс.— Да, я нищ, но — ты не смейся — мне нужны их миллионы, и я вырву их у них из-под задницы, хотя, понимаю, они не почешутся их отдавать. И если я не могу попасть на эту их обжираловку с парадного крыльца — я войду с заднего, я влезу в окно, я женюсь на этой орясине, я перешагну через неё, переползу чрез её безразмерную вагину, если надо!
— Господи, Максик, что ты несёшь! Бред какой-то,— покачав головой, сказала она.— Какой ты всё-таки циник!
— Да, циник. Ну и что? — с достоинством ответил он, встав с кресла, подойдя к окну и снова заботливо глянув вниз, на машину.— В пору первоначального накопления приходится быть циником — разве не этому учил старик Маркс? Я его изучал честно. Вот когда у меня, к примеру, будет своя сотня миллионов в кармане — мне ведь много надо! — тогда я, пожалуй, и стану лучше. Я даже позволю себе стать порядочным. А пока, Маша, только циником и можно выкарабкаться из той задницы, где мы барахтаемся. Мне просто некогда быть порядочным — времени нет… Впрочем,— продолжал он, жёстко улыбаясь и пройдясь по комнате, чтобы размять затёкшие ноги,— почему циником-то? Разве волк, который жрёт жирную овцу,— циник? Он — санитар природы, он работает… Хотя порядочным назвать его, пожалуй, тоже нельзя. Впрочем, все эти категории — порядочно, непорядочно — из дворянско-рыцарского этикета, труха, литература, опилки старого мира.
— Нет, Макс, ошибаешься. Это категории общечеловеческие.
— Ну хорошо, пусть общечеловеческие, но давай с этим подождём. И тебе советую: рожай там, Машка, детей, рожай больше! А если у твоего археолога не хватит пороху, я тебе ссужу свой посевной материал.
— А ты, Макс, однако, обнаглел!
— Да, обнаглел. Но — представляешь? — мы, как новые гунны, завладеем их сытой цивилизацией, с которой они не знают что делать — у них не хватает фантазии. Мы вольём новое вино в их старые мехи, мы вложим нашу страсть, нашу неистовость, наши мечты в их сытый рай, мы скрестим его с нашим гением, вольём свою кровь в их сукровицу — и построим новую цивилизацию! А для этого, Маша, нужна свежая кровь, свежие идеи и свежие мозги, понимаешь?
— Да ни черта ты не построишь с этой своей гуннской философией! Гунны прошли и исчезли, а мир как стоял, так и стоит.
— Да, ради Бога, пусть стоит. Хотя он и не стоит вовсе…
— Максик, милый, опомнись! Всё, что ты мелешь,— бред какой-то, смесь философии взломщика с фантазией безумца: вот чтоб много всего — и непременно сразу, без труда, без усилий! Узнаю́ в тебе своего родного братца: это национальная болезнь, Максик, это вечная мечта — сказку о Емелином счастье сделать былью.
— А что тут плохого?
— А то, что это мечта злая. И безнадёжная к тому же. Ты ж был там, ты смотрел — и не видел? Везде, Максик, люди одинаковы: ты к ним с добром — и они с добром! Не надо, Максик, идти к ним с фигой в кармане: эту фигу быстро раскусят и наладят тебя. Коленкой под зад.
— Значит, мы с тобой расходимся,— покачал он головой, нагло улыбаясь.— А мне терять нечего. И времени нет.
Она знала: он не терпит, когда поминают его гэбэшное прошлое. Это, наверное, было всё-таки чисто по-женски, ударом ниже пояса; и жалко-то его — ведь старый-престарый милый друг, но уж слишком нестерпимо самодоволен он после Америки — просто уже невыносим: неужели все они — вот такие, когда становятся вдруг коммерсантами, эти новоявленные первооткрыватели старого-престарого мира? — и потому притворно-простодушно спросила, отвечая улыбочкой на его наглую улыбку:
— Это у тебя что, задание от КГБ такое?
— Да пошла ты со своим …
Он не успел договорить, замерев на полуфразе,— его прервал приход Бака со Скворцовым.
22.
Оба явились слегка навеселе, благодушные и улыбчивые. Маша, подойдя к Баку, привычным движением рук заставила его нагнуться, расцеловала и только потом представила ему для знакомства их делового партнёра Макса Темных — он только что вернулся из Америки и привёз их контейнер с гуманитарной помощью, который сейчас находится на военном аэродроме далеко за городом.
Макс шагнул им навстречу и пожал обоим, Баку и Скворцову, руки, тут же завязав с ними деловой разговор по-английски:
— Да, я вас жду, мистер Свенсон. Хорошо, что Дмитрий Иванович тоже здесь,— тут же всё сразу и решим.
— Бак, Макс говорит, что с тобой хочет встретиться один директор завода, некий Ратманов,— не теряя времени, добавила, обращаясь к мужу, Маша.— Предлагает какое-то финансовое сотрудничество.
— Дело в том, что я рассказывал Ратманову о вас и об учреждённом вами фонде «Экобэби хэлп»,— пояснил Макс, дополняя Машу.— Он заинтересовался, считает начинание своевременным и хочет предложить свою помощь.
— Это интересно,— вникая в сообщение, Свенсон закивал головой.— Я готов встретиться и обсудить детали.
— Он с минуты на минуту приедет,— продолжал Макс.— Я его отловил по телефону, прямо в машине,— и тут же, не теряя времени, стал докладывать Баку со Скворцовым: — Контейнер ваш надо срочно вывезти с аэродрома: дежурный по аэродрому предупредил, что оставляет его на свой страх и риск… Куда его везти?
— Мы с Баком уже всё решили,— ответил ему Скворцов по-русски.— Весь контейнер отдадим в детские дома и детские больницы — мы их уже объехали и переговорили: они ждут и сами организуют разгрузку.
— Прекрасно! — сказал Макс и повернулся к Свенсону, переходя на английский: — Маша сказала, вы завтра уезжаете? Жаль, хотелось бы привлечь вас завтра к торжеству по случаю получения помощи; мы пригласим и администрацию, и прессу, и военных — чтобы это стало настоящим праздником для всех! Хорошо, если б вы задержались хотя бы на день — это ведь несложно — и были бы там очень кстати: ведь вы — наш большой американский друг!
— Бак относится ко всякому представительству скептически,— пояснил ему по-русски Скворцов.
— Странно: ведь не каждый день такое бывает! — удивляясь, повернулся Макс к Скворцову.— Это же так полезно для дальнейших контактов: пресса, телевидение! Надо убедить его!
— Да я-то вас понимаю,— усмехнулся Дмитрий Иванович.
Маша между тем переводила диалог Баку.
— Это не совсем удобно — устраивать большие торжества из гуманитарной помощи,— подтвердил своё мнение Бак.
— Какое же тут неудобство? — удивился Макс.
Максу дипломатично вторил Скворцов, пытаясь убедить Бака:
— Мне тоже кажется, это надо сделать — чтобы те, кто в этом участвует, получили новый моральный стимул к благотворительности.
— Благотворительность — уже сама по себе большой моральный стимул,— мягко возразил Бак — похоже, его смущало, что приходится объяснять известное.
— Мало того, я хочу заказать видеоролик об этом торжестве,— продолжал убеждать Свенсона Макс,— чтобы вы увезли его с собой, показали в своём штате по телевидению и чтобы в нём прозвучали имена всех учредителей фонда — и ваше в первую очередь, мистер Свенсон! Чтобы торжество получило резонанс!
— Мне это не нужно,— упрямо возразил Бак.
— Нужно, очень даже нужно для дела! — возразил, в свою очередь, Макс.— Я надеюсь всё-таки, что второй контейнер…
— Нет, не нужно! — теряя терпение, настаивал Бак.
— Ну хорошо, хорошо,— удручённо согласился Макс.— Я хотел ещё поговорить о дальнейших планах помощи. Брать у военных самолёт — удовольствие дорогое. Поэтому, чтобы тщательней подготовиться, нам надо заранее решить два вопроса. Во-первых, когда предположительно лететь за второй партией?
— Я думаю, месяца через три, не раньше. Так, Маша?
— Но мы же, Бак, не знаем, сколько сейчас средств в нашем фонде,— ответила она.— Давай сообщим, когда вернёмся.
— Да,— подтвердил Бак.— Сообщим, когда вернёмся.
— Лучше — факсом,— сказал Макс.— Мне нужно текстуальное подтверждение. Вот мои реквизиты,— он протянул Баку новенькую визитную карточку.— Три месяца меня устроят. И второй вопрос: можно ли за счёт вашего фонда заправить самолёт в обратный путь? Второй обратной заправки мой карман не выдержит.
— Но раз вы не в состоянии оплатить перевозку, тогда, может, мы предложим нашу помощь тем, кто в состоянии оплатить? — холодно спросил Бак…
Нет, недаром Маша знает Макса уже пятнадцать лет и может чувствовать фальшь, радость, торжество в тончайших интонациях его ровного голоса и легчайшие изменения в выражении его лица. И сейчас, переводя его фразы, чувствовала: он просто хочет сорвать с Бака лишку сверх того, что заработает на новом рейсе сам, а Бак чувствует, что его пытается в чём-то перехитрить этот молодой наглец, и нервничает… Ох, этот вечный ревнивый конфликт — нет, не американца с русским, не Голиафа с Давидом, даже не старомодного академизма с голым расчётом,— а просто стареющей, всё понимающей человеческой мудрости — с наглой, бесцеремонной молодостью… Бедный Максик, ты неисправим!.. И потому сама стремительно вклинилась в разговор, смягчая назревавший конфликт:
— Бак, Макс говорит, что собирается жениться на директрисе нашего банка, на Рэчел Маклин!
— Да-а? — от неожиданности Бак удивлённо поднял брови и открыл рот.— О-о, я вас поздравляю! — он приветливо улыбнулся Максу.— Я знавал её давненько — когда она ещё была студенткой.
— Спасибо,— кивнул Макс, радуясь неожиданной перемене в настроении Бака.— Хотя поздравлять рановато: вот прилечу за вторым контейнером, тогда всё и решится. Так что моё счастье теперь зависит от вас! — он весело погрозил пальцем Маше с Баком.
В это время в дверь постучали, затем, не дожидаясь приглашения, открыли её, спросили: «Можно?» — и в комнату сначала вошёл среднего роста, сухощавый, с седым ёжиком на голове мужчина в строгом чёрном костюме с белой сорочкой и строгим же чёрным галстуком, и сразу за ним ввалился и заслонил собою дверь широкоплечий, почти квадратный приземистый парень мрачноватого, даже злодейского вида: с буйным, закрывающим низкий лоб чёрным чубом и мохнатыми чёрными бровями; вместо глаз — узкие щёлочки меж припухших век; толстые губы непрерывно кривятся и складываются в презрительную гримасу, и ходуном ходят желваки на висках и скулах — от жвачки, которую парень старательно жуёт. Ко всему прочему, он экстравагантно одет: в широченном, чёрного цвета кожаном пиджаке нараспашку и спортивных, не менее широких синих шароварах, обшитых на коленях нелепыми какими-то — красными, оранжевыми, зелёными — косыми полосами; довершали клоунский костюм его новенькие белые кроссовки, сплошь в цветных надписях,— так что вошедший первым пожилой элегантный мужчина с сухим лицом и серебряно-белой шевелюрой, одетый в чёрный костюм, единственное украшение которого — разве что булавка с крупной, радужно сияющей жемчужиной в чёрном галстуке, хоть и являл собою полный контраст своему молодому спутнику — скорее всего, телохранителю — и был весьма заметен сам, однако взгляды всех, кто был в комнате, привлёк не он, а именно резкий — даже, может быть, анекдотичный — контраст между обоими.
— О-о, Пётр Афанасьевич! — Макс сорвался с места и со сладкой улыбкой ринулся к седовласому, чтобы поймать и энергично пожать его руку.— А мы вас уже ждём, ждём!.. Это генеральный директор завода «Сибмаш» Пётр Афанасьевич Ратманов! — ликующим голосом Макс представил его остальным.
Ратманов повернулся к своему телохранителю и коротко, резко и властно — словно перед ним дрессированное животное — сказал:
— Иди вниз и жди в машине!
Парень с мгновенно замершим лицом — будто проглотил жвачку — молча кивнул и тотчас исчез. А Ратманов шагнул вперёд и всем по очереди подал свою руку; Маша, переводя Баку его вежливые дежурные фразы, сопутствующие моменту знакомства, исподволь наблюдала за Ратмановым и не без удовлетворения отмечала про себя стремительность и непринуждённость, с которыми тот пожимал руки и находил для каждого короткий комплимент, подходящий случаю, и твёрдый голос его, привыкший отдавать команды, и породистость во всём его облике: сухое тонкое лицо, точёный рисунок носа, скул, подбородка, белоснежный ёжик волос на голове, взгляд его серых глаз, прощупавший каждого, в том числе и её, и надменную посадку головы человека, привыкшего повелевать и свободно себя вести в любой обстановке. Любопытство её было подогрето былыми скандальными сплетнями о нём, бродившими по городу, о каких-то дачах, квартирах, любовницах… Маша смотрела на него сейчас и чувствовала, как её подхватывает и кружит вихрь мгновенного, мимолётного магнетического чувства к этому властному, красивому пожилому человеку: господи, вот ещё наваждение-то — только бы не показать ничего ни взглядом, ни голосом!..
Общительный Скворцов, не менее Маши почувствовавший притягательный интерес к этому человеку, уже разговорился с ним:
— Я, как профессиональный историк, простите… Что-нибудь знаете о своих предках? Фамилия у вас известная, аристократическая. Или совпадение?
— С предками, простите, быть знакомым чести не имею,— резко повернувшись к нему, ответил Ратманов.— Отец прибыл сюда не по своей воле, ещё до моего рождения, а я родился в леспромхозе… Это вам для исторической справки,— и снова повернулся к Баку, давая понять, что его интересует только он: — Наслышан о вашем фонде, и у меня есть что предложить вам. Но я, видите ли…— он обвёл присутствующих вопросительным взглядом.— Хотелось бы посекретничать.
Скворцов вдруг спохватился:
— Да, да, поздно уже, пожалуй,— пора и честь знать.
Он попрощался с Баком и стал желать им с Машей благополучного возвращения домой, успехов, ещё чего-то — и всё говорил и говорил с приторной, извиняющейся улыбочкой, будто хотел сказать что-то ещё и стеснялся.
— А знаешь, Маша,— перебил его Бак, о чём-то догадываясь,— Дмитрий просит пригласить его поработать у нас.
— Правда? — спросила она, выразив на лице удивление.
— Да, да! — горячо закивал Скворцов.
— И что ты ему ответил? — поинтересовалась она.
— Я не могу сразу ответить — я приглашаю специалистов под определённые программы,— ответил Бак.— Составим программу, найду деньги, и тогда…
— Ты, помнится, говорил, что Дмитрий Иванович — хороший специалист? Что у него интересные идеи? — напомнила она ему.
— Да, конечно! Но ответить сейчас всё равно не могу. Если найду деньги, я с удовольствием тебя, Дмитрий, приглашу, если согласишься.
— Вот и прекрасно! Вот и прекрасно,— улыбаясь, кивая и потирая руки, сказал Скворцов.
— Я думаю, он обязательно пригласит. Я тоже буду напоминать ему,— обнадёжила его Маша, уже по-русски.— Он действительно никогда не обещает, если не уверен на все сто.
— Что ты сказала? — полюбопытствовал Бак.
— Я сказала, что ты никогда не обещаешь, если не уверен на сто процентов. Правильно?
Бак кивнул… Скворцов, оставшийся весьма довольным этими полуобещаниями, дружелюбно раскланялся с Ратмановым, выразив надежду на новую встречу, лучше всего — в неофициальной атмосфере, договорился на прощанье с Максом о завтрашней встрече на торжествах по случаю благотворительной раздачи и попрощался с самой Машей, наговорив ей кучу изысканных комплиментов. Затем Бак проводил его до двери, вернулся, пригласил Ратманова сесть в кресло напротив, а сам опустился на диван, потирая пальцами виски. Маша, сев рядом с Баком и готовясь переводить, всмотрелась в него и поняла: он устал; он очень устал.
— Слушаю вас,— сказал Бак.— Жаль, ничего не могу предложить выпить.
— Благодарю, я ничего не хочу,— отозвался Ратманов.
— Здесь, Пётр Афанасьевич, остались только свои, можно начинать,— подсказал ему Макс, опершись о подоконник позади его кресла, как бы оставляя Ратманова один на один со Свенсоном — и в то же время будучи готовым в любой момент прийти обоим на помощь. Ратманов кивнул в знак согласия и обратился к Баку — говорил он только по-русски:
— Мне хотелось познакомиться лично и засвидетельствовать своё уважение…
Маша переводила.
— Ваш фонд «Экобэби хэлп» — поистине замечательное, благородное дело, которое вы делаете для наших детей,— продолжал Ратманов.— Мне, как деловому человеку, хотелось бы подключиться и посильно помочь.
— Пожалуйста, мы приветствуем всех, кто хочет нам помогать,— сказал Бак, при слове «мы» повернувшись к Маше и улыбаясь ей, как сообщнице.— В чём будет состоять ваша помощь?
— Она, возможно, будет выглядеть для вас несколько неожиданной,— ответил Ратманов.— Видите ли, моё предприятие начало поставлять продукцию в вашу страну; какую-то часть выручки мы бы перечисляли в ваш фонд…— Ратманов умолк, дожидаясь, пока его фразы переведут, и внимательно вглядываясь при этом, какую реакцию вызовет его предложение на лице у Бака.
— И что дальше? — бесстрастно спросил Бак, выслушав перевод и поняв, что за этим последует какое-то условие.
— А дальше вы оставляете шесть процентов от этих средств в своём фонде и распоряжаетесь ими — они ваши! — сказал Ратманов.— Остальными девяноста четырьмя распоряжаемся мы. Мы,— слегка кивнул он Максу,— закупаем на эти средства с вашего счёта товары и везём их в Россию. Какие товары, как перевозим — эту головную боль мы берём на себя. Единственное, что вы должны,— это подписать счета на покупки… Вот и всё! И — никакого афиширования нашей помощи: вся слава остаётся вам…
— Нет,— решительно покачал головой Бак — как показалось Маше, слишком поспешно и даже возмущённо.
— Вы так решительно говорите «нет»? — пожав плечами, сказал Ратманов.— Что вам не нравится в предложении? Шесть процентов? В денежном выражении это составит значительные суммы, и суммы эти будут поступать регулярно. Я пока не хочу называть их, но поверьте на слово — значительные, и эти суммы — ваши: хотите — используйте для «Экобэби», хотите — перегоняйте для вашей науки! Надеюсь, никакой контроль вам в ухо не дышит? — усмехнулся он.
— Вы лучше отдайте эти шесть процентов господину Скворцову для развития науки в вашем городе — он сейчас очень стеснён в средствах,— предложил Бак.
— Х-ха! — коротко рассмеялся Ратманов над предложением Бака как не стоящим серьёзного внимания, однако в то же время и оценив Баков юмор.— Так вы согласны?
— Нет,— ответил Бак твёрдо и нервно.
— Вас не устраивает процент? Но во всём мире дают шесть-семь процентов комиссионных,— спокойно, в противовес нервному тону Свенсона, сказал Ратманов.— Причём вы получите их, не шевельнув пальцем.
— Нет,— покачал головой Бак.
— Давайте добавим — пусть будет десять. Больше мы просто не можем!
— Нет, нет и нет! — уже выкрикнул, теряя терпение, Бак.
— Вы не хотите иметь с нами дела? — не без удивления спросил Ратманов.— Тогда мы обратимся к тем, кто согласится взять эти шесть процентов, ничего при этом не теряя! К вам мы обратились как к уважаемому, известному учёному. Как к честному человеку, в конце концов.
— Благодарю,— холодно сказал Бак.— У вас ещё что-то?
— М-да-а,— разочарованно протянул Ратманов, повернулся к Максу и с укором сказал: — Что ж ты не подготовил человека?
— Да я только что приехал, а они завтра уезжают! — стал оправдываться тот.— Кстати, с ними какой-то бизнесмен — может, с ним попробовать?
— Что ж я буду терять время? Ты уж, пожалуйста, подготовь почву сам, заручись предварительным согласием, а уж потом…
Ратманов поднялся, холодно и безмолвно раскланялся и быстро ушёл; Макс, рванувший было следом, вернулся и торопливо проговорил:
— Извините, ради Бога,— так неловко получилось!..
— Пожалуйста,— бесстрастно сказал Бак.— Всего доброго!
— Надеюсь, инцидент не испортит наших отношений? Я ведь через три месяца буду у вас — прилечу жениться! До встречи! — Макс обезоруживающе улыбнулся, протянул руку Свенсону, кивнул Маше и кинулся следом за Ратмановым.
Когда они остались одни, Бак, вскочив, сосредоточенно, возбуждённо заходил по комнате, сцепив, по своей привычке, сзади руки; лицо его при этом было злым. Маша давно не видела его таким.
Дав ему пройти два раза туда-сюда, она снова усадила его на диван рядом с собой, обняла, и они некоторое время сидели молча.
Она с досадой думала о Максе и о Ратманове: ну почему, почему они такие — всё у них так торопливо, грубо, невпопад?.. Она ещё не поняла, почему им так резко отказал Бак, но она доверяла ему и была на его стороне. Время от времени она гладила ему волосы и успокаивала:
— Всё хорошо, милый. Всё хорошо.
И только когда он, кажется, успокоился, спросила:
— Почему ты не стал с ними разговаривать?
— Потому что наглецы! — опять стал возмущаться Бак.— Это дешёвая уловка, простейший путь прятать деньги, не платить налогов ни вашим, ни нашим! Мало того, он ещё хочет открыть сомнительную торговлю под крышей «Экобэби»!.. «Благородное дело», «посильный вклад»! — передразнил он Ратманова.— Вот и весь их «посильный вклад»!
— Но десять процентов были бы твои! У тебя же трудности…
— Не надо мне их процентов!
— Так Грегор их перехватит. И ещё посмеётся над тобой.
— Может быть, может быть. Но ещё посмотрим…
— Бак! Но ведь деньги не пахнут?
— Нет, Маша, пахнут, и ещё как! — устало возразил Бак.— У нас уже хорошо научились определять их запах — эти уловки легко раскрываются, причём в судебном порядке. Да, мне нужны деньги, но грязные деньги мне ни к чему: не хватало сесть на скамью подсудимых вместо этих ребят! Не знаю, как у вас, но у нас с этим строго — эта уловка близка к преступлению, и они хотят нагрузить им меня!
— Милый, как ты скажешь, так и будет,— она ещё крепче обняла его и поцеловала, хотя ей и было немного грустно; его возмущённое пыхтение казалось ей так невинно и так пустяшно! Ей было жалко его такого.
— А Дмитрия Ивановича ты, лапочка, возьмёшь? — спросила она его, и Бак, с закрытыми глазами, расслабляясь от её ласк, вяло закивал:
— Конечно, постараюсь взять; Дмитрий — человек ценный: у него острый ум, хорошо генерирует идеи. Только использовать их не умеет.
Да, милый Бак, ты сумеешь использовать его на полную катушку… Маша посмотрела на мужа, сидящего перед нею с закрытыми глазами, такого расслабленного сейчас и в то же время такого практичного: ну почему все на свете должны использовать и обманывать друг друга?.. Ей стало на миг страшно за себя и за сына. И тут же испугалась своих мыслей: нет-нет, не надо, нельзя, нехорошо… Если так думать — что ж тогда останется? Пусть останутся хотя бы грёзы…
Он ещё некоторое время сидел в прострации, успокаиваясь, потом встрепенулся, сам обнял Машу и улыбнулся:
— Ну вот, наконец-то мы остались одни… А где наш сын?
— Он, по-моему, давно уснул: намотался. Сейчас попробую его расшевелить.
Она поднялась, прошла в другую комнату и вывела оттуда Серёжу, качающегося ото сна, уговаривая:
— Не надо, сынок, так рано засыпать… Вот, полюбуйся им! — со смехом показала она его Баку.
Бак сидел, вытянув ноги и разбросав по спинке дивана свои длинные руки.
— Давай ко мне,— поманил он мальчика.
Маша сама подвела сына и усадила рядом, и тот расслабленно, молчком привалился к Баку. Бак обнял его, прижал к себе и с восхищением сказал:
— Какой тёплый и доверчивый! Дети удивительно греют душу… А как насчёт ужина? Наверное, он тоже проголодался? — показал он глазами на Серёжу.
— Сейчас, Бак, я только переоденусь,— сказала она, выхватила из платяного шкафа большой полиэтиленовый пакет и метнулась в ванную.
Она метнулась туда не только переодеться — но и успокоиться: глаза её вдруг захлестнуло жгучей влагой — господи, впервые в жизни увидеть мужчину, по-отцовски ласкающего её ребёнка!.. Она готова была броситься на колени и с благодарностью целовать большие и добрые Баковы руки…
— Послушай, дорогая! — донёсся до неё из комнаты мягкий, с придыханием, Баков голос.— А этот директор Ратманов — коммунист?
— Наверное, Бак,— они все там раньше были коммунисты! — крикнула она ему, открыв дверь: стоя над раковиной, она первым делом освежила горящее лицо ледяной водой из-под крана.
— По-моему, так он просто жулик! — отозвался Бак.— А этот Макс, твой друг, он тоже коммунист?
Господи, эк его разобрало-то — никак не успокоится…
— Был, Бак, тоже был коммунист!
— Странно,— сказал Бак и помолчал.— А он не жулик? Что-то меня в нём настораживает!
Маша тихонько рассмеялась: ревнует, ой ревнует! — и представила себе, как тяжело, словно жернова, ворочаются в его голове мрачные мысли… Но нет, никогда она не признается, что привела сюда сразу двух сограждан-жуликов!.. И почему, интересно, она такая невезучая — вечно попадает с ними впросак? И почему они окружали её всегда? Что бы раньше-то встретить хорошего человека? Какая была дура!..
— Нет-нет! — ответила она ему оттуда громко, стараясь, чтоб голос был как можно искреннее.— Я знаю Макса с первого курса — наверное, чуть меньше, чем ты свою банкиршу, эту стройняшку Рэчел! — и подмигнула самой себе в зеркало: вот тебе, проглоти, мой милый!
Кажется, успокоился… А потом вдруг — опять:
— Скользкий он какой-то! Нет никакого желания с ним ещё дело иметь!
— Просто, Бак, он пробует разные пути — опыта у него пока нет! — попыталась она усыпить его подозрения.
А он — опять своё:
— Опыт появляется, когда много трудишься, а ведь он просто обходных путей ищет! Или я неправ?
— Да, Бак, ты, как всегда, прав!
Она быстро разделась, ополоснулась под душем, вытерлась досуха, достала из пакета и влезла в облегающее, шелестящее, словно змеиная шкурка, мерцающее блёстками тёмно-зелёное вечернее платье, рельефно вырисовавшее её заметно потяжелевшие за последний год плечи, грудь, бёдра. Нравящаяся сама себе в этом ярком, немного вульгарном наряде, совершенно случайно подвернувшемся вчера в каком-то магазинчике: это же её, её наряд, мечтала о таком, полмира объехала, а нашла в родном городе! — повернулась туда-сюда перед зеркалом и подумала: «Ну и что, что вульгарное? Цветущая рубенсовская женщина, которая нравится пожившим мужчинам, только и всего!» И с удовольствием огладила себя от груди до бёдер, втянув при этом живот и расправив плечи. Вся процедура с душем и переодеванием заняла у неё не больше двух минут.
— Ты мне это уже говорила! — нудненько тянул своё из комнаты бедный Бак.— Но ведь он мог и измениться? Не понравился он мне — скользкий!.. Ты знаешь, не хочу я его видеть в Америке. Ты ему скажи об этом, ладно?
Она на секунду замерла и задумалась…
Что ж, надо делать выбор… Да ведь она его уже сделала!
— Хорошо, Бак! Как скажешь, так и будет!..— и снова помолчала; с лёгкой досадой мотнула головой и, делая над собою небольшое усилие, добавила: — Милый, не забивай себе этим голову! Потом разберёмся!
И вдруг ей стало легко-легко, будто вот таскала на себе тяжеленный груз и разом от него освободилась. Улыбнулась самой себе в зеркало, взяла волосяную щётку, быстро взбила и уложила волосы так, что они высоко взметнулись надо лбом, а затем крутой, задорной волной упали на одну сторону.
— И в самом деле, ты права! — кричит ей снова Бак.— А давайте спустимся в ресторан и устроим пиршество в честь нашего воссоединения? С шампанским! Русское шампанское мне понравилось!
Она тем временем накладывала на лицо яркий вечерний грим.
— Умница, Бак! Ты знаешь, мне пришла в голову та же мысль! Что бы значила такая синхронность, как ты думаешь?
Она смотрела на себя в зеркало — и не узнавала себя: полыхает влажный полураскрытый рот, покрытые вечерним кремом скулы обрисовались чётче, а глаза!.. Широко распахнувшиеся вдруг зелёные её глаза, ещё наполненные недавними слезами и окаймлённые начернёнными сейчас ресницами, искрились и мерцали тёмной, бездонной, страшноватой глубиной… Ох, что-то будет с ней сегодня — готовься, милый!.. Готовься — я буду дарить тебе сегодня счастье, я тебя исцелую, я испепелю тебя! Ах, как я буду любить тебя сегодня, мой милый, мой добрый, великодушный!..
— Ты спрашиваешь, что я думаю? — кричит ей Бак.— Я склоняюсь к мысли, что это всё-таки любовь!
— Умница! Я всегда знала, что ты у меня умница!
— Не буду скрывать: это у меня есть!… А как ты думаешь, Серёжу пустят так поздно в ресторан?
— Боюсь, что нет!
— Жалко!.. А давай закажем в номер роскошный ужин!
— Сейчас, Бак, сейчас, я приду и закажу — я всё сделаю сама, ты сиди! — сказала она, торопливо накладывая на лицо последние штрихи грима, как художник — последние вдохновенные мазки на созданный им шедевр, чувствуя, как голос её наливается силой и властью.— Милый, я сейчас! Ещё чуть-чуть!..
Она лукавила: она просто оттягивала время — ей хотелось ещё немного продлить то состояние, в котором сейчас пребывали Бак и её сын, сидя в обнимку там, на диване.
— Всё, выхожу! Закройте глаза — сейчас будет явление народу чуда! — крикнула она, выпорхнула на цыпочках из ванной, сунула ноги в чёрные туфли на высоких каблуках, стоявшие в прихожей, и вошла к своим мужчинам в комнату.
— А теперь — смотрите! — объявила она — и прошлась по комнате упругим шагом и крутнулась на самой её середине.
Бак не без удивления вытаращил на неё свои голубенькие. А Серёжа, целый день ждавший новой встречи с Баком, уже, бедолага, спал у него под рукой.
Она протянула мужу руку: «Встань!» — однако он, растерянный, неловкий, сначала осторожно отодвинулся от Серёжи, поддерживая его голову в своей пятерне, потом тихонько опустил её на диван, и тот, моментально, словно отпущенная пружина, свернувшись в тугой клубок, снова безмятежно уснул. Тогда только Бак поднялся. Она взяла его ладони в свои и прижала к губам.
— Ах, Бак, какой ты молодец, как я тебя люблю! А ну их всех! Нас трое на этой земле: ты, я и Серёжа,— горячо шептала она ему осевшим от волнения голосом.
— Да, да! — сказал Бак, осторожно высвободил свои ладони из её рук, обнял её и добавил: — А давай сейчас закажем ужин в номер и устроим с тобой праздник вдвоём по этому поводу?
— Да, Бак, конечно, конечно! А потом я буду с тобой; я буду любить тебя, Бак,— ах, как я буду тебя любить! Только… давай закажем ужин без вина — нам ведь и без вина будет хорошо, правда?.. А знаешь, почему без вина? Я бы хотела, Бак, чтобы у нас был ещё ребёнок, наш с тобой, общий, понимаешь? Мы ведь можем его себе позволить?
— Конечно. Как я рад, дорогая,— я ведь тоже об этом думал! Ты — моя решительная, отчаянная моя, милая жёнушка; я буду любить тебя вдвое, втрое сильнее.
— И я тоже, Бак! Я — тоже! У меня ведь ничего нет, кроме моей любви к тебе. Я умру, Бак, от отчаяния, если тебя не будет!
— Мы будем жить долго и счастливо,— рассмеялся он, и в его голосе и смехе прорвались знакомые ей урчащие нотки, вестники его разбуженного желания.
— И умрём в один день,— подсказала она.
— Нет,— возразил он,— умереть нам придётся порознь. Я — первый.
— Я умру, Бак, от тоски.
— Хорошо, я тебе обещаю: мы никогда не умрём — мы будем жить вечно! — рассмеялся он.