Памяти Михаила Успенского
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2015
Миша ушёл не прощаясь — уснул и не проснулся. Он вообще не любил прощаться, зато очень любил встречаться и встречать…
Спал он громоподобно. Но иногда вдруг переставал храпеть и начинал стонать, очень тонко и очень жалобно. Разбудить его в эти минуты было невозможно, и что ему снилось, он не помнил — ну, или не рассказывал. Но два раза он во сне замолкал, и вот это было самое страшное. Один раз это случилось в поезде, не помню уже, куда мы ехали, а второй — у кого-то на квартире, где заночевали среди шумных домашних животных (наверное, у Быкова среди его шиншилл). Оба раза меня подбрасывало, и я начинал тормошить Мишку, который не дышал — минуту, а может, уже две или три… я уже начинал лихорадочно выбирать между искусственным дыханием и трахеотомией, когда он наконец делал глубокий-глубокий вдох…
Вот тут оба раза он много видел, всё запомнил и дальше использовал в работе. Первый раз это было понимание того, что покинутый Эдем и Ирем многоколонный — одно и то же место и что древних богов сожрали какие-то лавкрафтовские чудовища, напялившие их шкуры и маски и велевшие теперь верить не в тех, древних, а в себя. Из этого вскоре родился «Марш экклезиастов» — роман, так и не нашедший своего читателя. Второй раз это была увиденная почти полностью, с начала до конца, «Райская машина» — правда, с другим финалом, при написании Миша финал упростил, «социально заострил», а жаль, первоначальный мне нравился куда больше: Химэй был настоящим Химэем, местом спасения, местом новой жизни, а химэяне больше всего изумлялись способности людей не верить в хорошее, придумывать себе страшные сказки и по этим сказкам жить…
Наверное, сейчас он увидел что-то совсем грандиозное, засмотрелся — и забыл вдохнуть.
Кстати, зародыш «Посмотри в глаза чудовищ» тоже возник из подобного Мишиного видения. Он как-то подошёл ко мне и сказал: увидел картину, классный роман из неё можно сделать, но чувствую, что один не потяну, давай вместе. Картина была такая: после войны к скульптору Вучетичу свозят трофейные скульптуры, чтобы он их приспособил для отечественных нужд. Скульптуры сгружают в подвал, и там в ожидании денацификации они живут своей тайной жизнью — поскольку сделаны из магического сплава… Правда, от этой картины в романе в процессе написания остался только викинг Олаф, маленький, но железный, да «Баллада о пепле». Но такова судьба многих первоначальных замыслов.
Пишут, что был он весельчак и балагур, всегда остроумный и весёлый. Да нет, Миша по большей части времени был угрюм, мрачен, пессимистичен, временами даже мизантропичен. Чувствовалось, что ему из жалости хочется утопить в ведре неразумное слепое человечество. Но поскольку этот идеальный результат был труднодостижим, он делал что умел: просвещал и веселил. Он был университетски образован — в старом смысле; он много, быстро и с удовольствием читал, причём запоминал всё — и если был не ходячей научной библиотекой, то ходячим каталогом-то уж точно. Вся его «жихариада» — это сладкий мёд для филологов; но и простой школьник находил там много интересного для себя. Юмор Миши многослоен, глубок и, главное, тщательно проработан. Он был почти неспособен к импровизации и питал глубокое отвращение к плоским остротам; все свои шутки он вынашивал долго, складывал их в какой-то ящичек памяти и время от времени доставал: не испортились ли? Точно так же долго — годами — в уме он сочинял свои романы, прокручивал ситуации, что-то рассказывал друзьям, иногда прислушивался к советам. Потом садился и очень быстро — за месяц, за два — писал текст, к которому после почти не прикасался. Запас шуток истощался, Миша становился угрюм и начинал придумывать новые…
Работать с ним было и мучительно, и здорово. Мучительно потому, что каждый эпизод сначала с негодованием отвергался, сочинялось что-то другое, третье, седьмое, восемнадцатое… В конце, как правило, мы возвращались к первоначальному варианту, Миша говорил: «Во!» — и можно было писать дальше. Здорово — потому что при любом затыке, при любом намёке на тупик он тут же находил выход — как правило, нетривиальный… А главное, конечно,— наслаждением было писать диалоги. Поэтому их так много.
Из придуманного, но не написанного — пьеса для Табакова и Броневого: сильно после войны Шелленберг и Мюллер встречаются где-то в Аргентине и пытаются разобраться — кто же такой был Штирлиц? Мы придумали много смешного, но я всё отговаривал Мишу садиться писать по-настоящему: вот мы напишем, и тут же кто-то из стариков помрёт. Миша, в общем, соглашался, но, по-моему, продолжал придумывать. И затормозившаяся из-за невнятной позиции издательства последняя книга «Джакча»: план готов, герои замерли на стартовых позициях, дайте отмашку… Не дают отмашки. Октябрь, ноябрь, дека…
Такие дела.
И про политику. Много раз спрашивали: как вы при такой разнице в политических взглядах остаётесь друзьями? Отвечаю: у нас нет расхождения в аксиоматике. Я как-то спросил, почему Миша так яростно не любит начальство, хотя, по моему мнению, оно заслуживает всего лишь равнодушия. Он ответил: «А вот случись что, ты пойдёшь в военкомат и я пойду, а они — нет…»