Опыт комментированного чтения
Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2014
Силаев А. Критика нечистого разума
«День и ночь» № 6/2013, № 1/2014
Нет, не заставить человека ни за что и никогда перестать думать. А если он ещё и способен мыслить, то тут только держись. Ибо любое думание, вырастающее до мышления, всегда оппозиционно кому-то и чему-то, и человек, иногда вдруг нечаянно обнаруживающий катастрофические последствия работы своей мысли, вынужден либо уйти в подполье (по Достоевскому), либо с головой окунуться в публичность, медийность.
Ныне мыслители предпочитают Интернет, сочетающий подполье с публичностью/медийностью. То есть пишу себе вдали от всяких аудиторий, читательских и слушательских, хорошо мне, уютно, а там уж дойдёт ли до масс, случится ли аудитория — Бог весть. Хотя несомненно, что даже у таких «мыслительных» писаний есть адресат, хотя бы один, если я правильно понимаю слово «пост», «интернет-пост». А это значит, что интернет-писатель здесь уже не свободен, не целиком подполен. Наоборот, он целиком в поле интернет-культуры — с его ухватками и гримасами самовыражения в её дурной бесконечности, что одновременно означает и безграничную несвободу. И это, увы, вечный парадокс свободы, переходящей в рабство, если эта свобода теряет границы, и история тут, с её усилиями разграничить этот «тяни-толкай», ничему не учит. Потому-то каждый новый адепт-вольнодумец весьма быстро превращается в раба интернет-сленга, почему-то точь-в-точь совпадающего с тюремным, бандитско-криминальным. «Дёргать», «тырить», «(с)линять», «въезжать», «вставлять», «посылать», «париться», «кирять» и тому подобное, вплоть до «трахаться», «фигня», «херня», «предъява», «подстава», «хотелка», вплоть до «пидора».
«Фишка» А. Силаева, автора уважаемого красноярского журнала «День и ночь», в том, что он соединяет этот бандитско-интернетовский сленг с философским, книжным, учёным в один пёстрый дискурс «критики». Честно назвав свой текст «сборником интернет-постов», он честно же объяснился и с читателем, что это «критика нечистого разума». Получилось хитро: и классика философии И. Канта с его главным трудом в подтекст вставил, и в «нечистотах» своего дискурса признался-извинился: я предупредил, а дальше ваше дело, читать или не читать и с какого места. А. И. Астраханцев начал читать с «части 2-й» и главки «Родина в головах». И «купился», оговариваясь, правда, что его спровоцировали. Но, даже допуская, что сей текст «весь, от начала до конца,— сплошная провокация», он судит А. Силаева совсем не за то и не потому. А. Астраханцев увидел в А. Силаеве лит. недоросля, Хлестакова, легкомысленно посягнувшего на святое, то есть на понятие Родины, назвав её «конструктом». И был за это высечен розгами — к счастью, умозрительными, в виде статьи более старшего коллеги.
Однако высек уважаемый автор «Критики критики нечистого разума» только «конструкт» А. Силаева-автора, помысленный им, А. Астраханцевым, фантом гражданственно неполноценного кощунника, ёрничающего над неприкасаемыми ценностями. И зря Александр Иванович поссорился с Александром Юрьевичем. На самом деле всё по-достоевски сложнее, по-розановски амбивалентнее. Ибо сей предтеча нынешних интернет-резонёров, постменов, блогеров и тому подобных В. Розанов только и делал, что опровергал себя в каждой следующей книге, «коробе» и даже «листе» из этого «короба». И был ли он ницшеанцем или православным, юдофилом или юдофобом, консерватором или либералом, патриотом или пораженцем в чистом виде — нельзя утверждать окончательно. Так и А. Силаев на своей жуткой смеси французского с нижегородским, то есть бандитско-блогерского с философско-литературным, пытается и думать, и мыслить прямо на наших глазах. Верим, что он бы мыслил как положено, терминологически безупречно, литературно гладко и профессорски научно (и почему А. Астраханцеву столь ненавистна университетская профессура, тем более униженная нынешней системой образования и морально, и финансово,— непонятно), но стесняется. Не хочет быть «как все», как та «дура» с кафедры философии, у которой он был аспирантом и которая стала доцентом благодаря своей диссертации — «пустоте, даже не текстуально, а по жизни»,— пишет автор. С тех пор, очевидно, А. Силаев «стесняется» быть «пустым», набивая до отказа «посты» своего текста мыслями, неизбежно, в силу их тесноты, превращающимися в парадоксы и провокации, вкупе с чужими, цитатными, мыслями.
И, может быть, ещё глубиннее, первопричиннее — «оттепельно»-диссидентская, «перестроечно»-либеральная ненависть ко всему казённому, исходящему от лицемерной власти с её безбожной цензурой на всякую свободную мысль, до состояния той самой выхолощенной пустоты. Маленькая главка ли у А. Силаева или большая, но там, где пустота вытесняется до атома, и «бандитский» дискурс исчезает. И получается тогда вполне благопристойно и патриотично, в духе статьи А. Астраханцева: «Мир задыхается оттого, что слишком много вещей и поверхностей. Умножающий потребность в вещах и поверхностях служит чёрную мессу, обучая самого человека на вещь и поверхность». Конец главки. И ведь А. Астраханцев с ним согласится, так как сам цитировал У. Оккама и его «бритву», отсекающую «всё лишнее». Но разве «лишними» являются другие главки, соседствующие с процитированной? Наоборот, нужными. Это микроглавки об «избытке информации» в мире, губящем «смысл даже успешнее, чем её (информации) недостаток», и грядущем «обществе информационной глупости», а также о незавидной участи литературы, «снимающей культ классики» опусами прозаика В. Сорокина, а в итоге «наследуемой попсой» и «ублюдком с дубьём», и, наконец, главка о том, что начинать спасать литературу от краха надо с читателей, «и тогда с писателями всё наладится».
Главка о Родине («Родина в головах»), столь возмутившая А. Астраханцева и, очевидно, всех тех, кто готов защищать наличие вечных ценностей, является, таким образом, может быть, не менее же патриотично-гражданственной, чем их консервативные защитники. Ибо А. Силаев рассматривает Родину как «конструкт» лишь с точки зрения «политической рефлексии» и её «рефлекторов», испокон веку прикрывавшихся этим понятием для своих карьерных делишек. И советское тут в качестве объекта издевательства, как считает А. Астраханцев, не главное. Не зря для А. Силаева «умереть за Дерипаску» звучит столь же нелепо, как и «умереть за Никиту Хрущёва», и нынешним олигархам «говорить от себя о любви к Родине» столь же неубедительно, сколько и для Сталина с Брежневым. Получается, что о Родине кричат громче всех те «акционеры патриотизма», которые в «списки» патриотов если и входят, то обнародовать их не спешат. «Кидалово»,— резюмирует автор «Критики…».
Здесь, в этом контексте самого отвратительного, каким только может быть лицемерие, когда понятие Родины опошляется в «конструкт», это уголовное слово более-менее уместно. Но когда наш вольный философ «нечистого разума» начинает философствовать с использованием не совсем чистого дискурса, то вместе с недоумением возникает и недоверие. Если такое смешанное словоупотребление — способ привлечь читателя, «спасти», как вещает А. Силаев, его от не-чтения, то следующий вопрос — об адресате. А если данный текст читает человек уже «спасённый», имеющий подходящие «социальные условия для хорошего чтения», то зачем ему все эти «прибамбасы» (используя словарь А. Силаева) в виде нетривиальной лексики? Для игры в перекодировку текста из текста для читателей, условно говоря, «из трущоб», в текст интеллигентный, вроде любимых автором М. Мамардашвили или Д. Щедровицкого?
Вот пишет автор, например, о «сведении отсутствия агрессии к договору» и в ряд примеров аморального поведения, которое можно счесть и за «договорное», вдруг вставляет «потрахаться под кустом». Прибавит ли сие специфическое для определённой группы людей, к тому же мало читающих, слово в понимании данной юридическо-философской тонкости? Сомнительно. Кого-то позабавит, кого-то раздражит. А вообще-то сознательно или нет, но рассчитано это на возбуждение внимания читателя: «25-й кадр», рекламный эффект, вневербальный трюк (в понимании-то не прибавится, в голове не отложится, зато визуализируется). Расчёт это или инстинкт, привычка, виновато ли поле интернетовского словоговорения и письма, но А. Силаев с завидным постоянством кого шокирует, у кого сорвёт аплодисменты подобными перлами: «Можно задолбать человека вусмерть своей └влюблённостью“, └заботой“ и прочим» (далее следует цитата из С. Жижека); «политические интересы женщин, молодёжи, не русскоязычных, пролетариев, мещан и аристократов волнуют меня существенно меньше. Не в том смысле, что я им зла хочу. Просто: а хрен ли?» (заканчивается главка рассуждениями о «политической философии» в разных её исторических и экономических ипостасях); «всё, в чём сомневаешься,— на фиг», «совершенный мастер не выбирает именно потому, что свободен: задумывается только несвободный — └больное животное человек“, пугающееся └богатства выбора“».
Тут-то и можно поставить предварительный диагноз тексту и его автору. Ибо как «общество есть амплификация наших душ» (М. Пруст), так произведение есть «амплификация» авторской души. Тем более А. Силаев тут и сам проговорился о «бесе вариантов» и сумасшествии выбора. Его беда (или счастье?) в том, что он, как то же «бедное животное человек», задумался и допустил «тысячи способов» решения той или иной проблемы. И ещё допустил, точнее, выпустил, как шута на сцену в шекспировских трагедиях, сленгоговорящего скомороха — то ли из Интернета, то ли из тюрьмы. И дальше не знает, что с этим делать. Не зря столь устойчив в этой «Критике…» мотив «кучи»/«мусора» и её «структурирования». То есть создания из «кучи» «конструкта» текста.
Но можно ли структурировать кучу, если она онтологически и метафизически аморфна? Ибо, даже структурированная, она остаётся кучей. Тем более что этот текст-«кучу» (а не кучу тестов!) разрешается читать с любого места. У Д. Галковского его «Бесконечный тупик» несравненно более строен, многократно откомментирован, пронумерован, отрефлектирован до безобразия разными способами «рационализации свободного мышления» (схемы, таблицы, указатели в конце пухлого двухтомника). У А. Силаева же попытка поделить свою «безалаберную книжку», которую к тому же почему-то «заставили быть книжкой», на вступительную, медитативную и содержательную части осталась лишь благим намерением. Мечтой о возможности систематически размышлять — отдельно о политике, отдельно о литературе, отдельно о мышлении, отдельно о человеке и человеческом, о социальности и её формах, казусах и парадоксах, курьёзах высокого и низкого отношении к жизни и прочем. Да и сам А. Силаев признался, что ближе ему метод Ф. Ницше с его «остротой мысли», хотя больше завидует он «силе мышления Гегеля». Проще же говоря, «косить почему-то хочется» всё-таки под Ницше.
Вот и подтверждение нашего диагноза: «бедное животное человек» по имени А. Силаев, допустив «тысячи способов» так или иначе подумать и обыграть тему, «обострить» её,— выбрать уже не в силах. Как Ф. Ницше, начавший диссертацией об Аполлоне и Дионисе и разоблачении отлакированной предшественниками Древней Греции и закончивший фрагментарными «Антихристом» и «Ecce Homo», оскандалившись во фрагменте № 29 «Антихриста» «физиологическим» диагнозом Христу: «идиот» (скорее всего, виноват тут одноимённый роман Достоевского и его князь Мышкин). Поистине, «человеческое, слишком человеческое» или «идиотическое, слишком идиотическое» — как финал ницшеанства. В. Розанов ведь тоже был ницшеанцем, по крайней мере, поначалу, а его дебютным трудом, самым философским, был трактат «О понимании» с необъятной систематизацией (таблицы прилагаются) разнообразнейших категорий, казалось бы, всего лишь двух категорий понимания — «космоса» и «мира человеческого». Но каких усилий это стоило!
А. Силаев не зря обронил по отношению к своему способу мышления: «либертарианство», то есть философия «запрета на агрессивное насилие», в результате чего помянутые сущности, предметы, «поверхности» должны только увеличиваться — «бритва» Оккама ведь тоже оружие (с другой стороны, либертарианцы выступают против запрета на оружие — вот и пойми их). В итоге «куча» философских «мелочей» должна только расти, а значит, и необходимость её структурирования, осмысления. А. Силаев мыслит точечно, а не панорамно, не магистрально, не по-гегелевски, и потому ему приходится быть не философом, а писателем, литератором. Как стали ими, Бог видит, не по своей воле, и Ницше, и Розанов. Потому, наверное, его мысли о литературе так отличаются от «политических» и «экономических», то есть газетных: ведь «читатели газет — глотатели пустот», по М. Цветаевой. По крайней мере, «литературные» мысли у автора не дробятся, как сад разбегающихся тропок, на тысячи дорожек. Они явно эгоцентричны: писателю пишется «ради кристаллизации опыта» — собственного, конечно: литература — «тонкий орган изменения самонастроек души», и то, что «произведение создаёт автора», нежели автор — произведение, не выглядит противоречием, так как это произведение, может быть, «уже у тебя, лежит где-то в файлах сознания»: «не допишешь — не поймёшь, себя не узнаешь». И само-то «писательство — что-то вроде уроков у самого себя», «гимнастика странных мышц, отвечающих за силу понимания-восприятия». За которую иногда кое-кому даже могут и платить, если, «занимаясь собой, ты можешь — о чудо! — быть ещё интересен людям».
Достаточно цинично, чтобы не быть правдой. И потому собственно литературные главки, не по поводу чужих «чёрных буковок на белой бумаге», до Набокова и Сорокина включительно, а вышедшие из файлов собственной души, достаточно «либертарианские», чтобы не быть литературой. Это уже сделавший свой свободный выбор «совершенный мастер»-ницшеанец, который выше любой морали и «аморалки» сорокинского розлива. Аргумент тут приводится настолько же естественный, сколько и сконструированный: «Что бы по факту ни было содержанием текста, сам акт чтения — против энтропии и искупает аморалку» и автора, и читателя. Эх, привёл бы уж тогда примеры из прозы девяностых и ранних нулевых годов, самых крутых по части этой самой «аморалки». Или процитировал хотя бы начало «Сердец четырёх» или конец «Романа» В. Сорокина. И узналось бы, что вряд ли читатель сподобится на какую-то высокую рефлексию с терминами вроде «энтропия». Скорее всего, побежит с приступом рвоты куда-нибудь «под кустик», а если он продвинут в подобном чтиве, то удовлетворяет свои явно не высокоинтеллектуальные потребности, а какие-то другие отделы мозга и тела. Но вместо примеров в «Критике…» — собственные тексты на той же грани «аморалки». Как истинный ницшеанец, А. Силаев рад испытать на прочность христианскую религию. Самое отчаянное здесь — рассуждение о «христианах» с их «презрением к реальности», а тезис «последние будут первыми» уже не пугает автора, как предыдущий тезис, а едва ли не гневит: что же это за Царствие Божье, если оно будет «за лохами»?! Потому что «лох по жизни проклят настолько, что по смерти ему будет ещё хуже». И если уж онтология, то без метафизики (как у Ницше и его учеников Хайдеггера и Делеза), а если феноменология, то без онтологии (то есть буддизм). Лишь бы не христианство с его «лоховой» метафизикой. Кстати, М. Мамардашвили, далеко не «лох» и несомненный авторитет для А. Силаева, писал о «неизбежности метафизики», потому что «само отношение человека к сверхъестественному есть тигль его формирования в качестве человека».
Во всей этой чехарде упражнений в еретичестве больше литературы, чем философии или богословия. Ибо все названные философские понятия лежат в поле «мирской» философии, и даже религиозная философия (если таковая вообще возможна) от православия так явно не отмахивалась. А некоторые из этих философов так даже стали православными священниками, как о. П. Флоренский и о. С. Булгаков. И наоборот, те, кто с православием не хотели примириться, становились либо неоязычниками, как Д. Мережковский с его «Тайной Трёх», «Атлантидой» и так далее, либо завзятыми персоналистами, как Н. Бердяев, главная книга которого называется «Самопознание». Интересно, что обретённую на своём религиозном пути свободу он «переживал не как лёгкость, а как трудность», «долг» и «источник трагизма жизни», обнаружив вдруг близость Достоевскому. Впрочем, А. Силаеву ближе в его антихристианстве («если уж ему суждено закончиться, кончится он не атеизмом, а неогнозисом, или неоязычеством»), видимо, не Ницше, а его предшественник — М. Штирнер, автор книги с красноречивым названием: «Единственный и его собственность». Не зря же он почётный предшественник анархизма, лежащего в основе раннего либертарианства. Немало и совпадений: высокие понятия «Бог», «Родина», «государство» были штирнерианством «взвешены» и оказались слишком лёгкими, «привидениями», не достойными веры. А «государство,— пишет далее автор «Единственного»,— хочет непременно что-то сделать из людей, и потому в нём живут сделанные люди». Как это похоже на «конструкт» А. Силаева! И только анархист мог, зная, что «скажу очень кощунственную, очень безграмотную, очень поверхностную вещь», её всё-таки сказать: «Любовь Христа — любовь с очевидностью материнская», то есть, надо понимать, слепая и вредная. В итоге получите «мир беспредельщиков», задыхающийся «в объятиях материнской любви».
Собственно, еретики и в религии, и в философии, и в литературе, да и в политике с экономикой жизненно необходимы. С одной стороны, как пишет Н. Бердяев, «еретик по-своему очень церковный человек и утверждает свою мысль как ортодоксальную, как церковную». С другой стороны, неравнодушные, пылкие, будоража умы, они, в конечном счёте, работали и работают на прогресс. Опыт еретичества зачастую делает, особенно самых пылких среди них, бóльшими христианами, чем никогда не ошибающиеся отцы церкви,— вспомним М. Лютера или Б. Паскаля. И не про себя ли, не про свою душу и веру писал А. Силаев во вступлении, на примере «кучи», которую надо «структурировать? Посыл есть, стимул в виде расплодившихся мифов-«конструктов» — тоже, мысль на уровне физиологических выделений функционирует, очевидно, тоже исправно, здоровый цинизм, позволяющий онтологию отличать от метафизики, не презирая реальности,— тем более. Иначе не сравнил бы наш критик нечистого разума силу и напор мышления с мочеиспусканием («мыслитель должен думать, ну, как люди, к примеру, мочатся»), не боясь быть гомерически высмеянным за такое сравнение. Как не побоялся он высмеять рубрики «Советы психолога» в СМИ, обозвав их содержимое «какой-то общеобразовательной ерундой, любой человек с общим гуманитарным образованием справится не хуже, как максимум — лучше». А ведь так можно нарваться на сравнение с самим собой: а его собственные «посты», преображённые в главы книги, не припечатают ли иные критики критикой в квадрате (вспомним: «Критика критики нечистого разума» А. Астраханцева), назвав такой же «ерундой», но «общеобразовательно»-философской? Ибо список употребляемых им имён философов сравним со «списком использованной литературы» к диссертации или к какой-нибудь «правильной» книге, над чем сам автор неоднократно насмехался.
Но, думается, у читателя, даже предубеждённого, язык не повернётся назвать эту плохо структурированную кучу мыслей ерундой. Скорее, это хорошо темперированный клавир, поток сознания мыслителя-писателя. Мыслящего одиноко не потому, что он одиночка по жизни или вынужденно, сутками бдя за компьютером, а потому, что таков удел мыслителя, самим своим родом деятельности ставящего себя в оппозицию едва ли не всем и всему (вспомним «подпольного» у Достоевского). Но «один всегда прав» — вспомним напоследок персонажа С. Довлатова из «Зоны» Купцова, уголовника по жизни. И как тут заодно не вспомнить знаменитую довлатовскую байку о А. Наймане, которому всё равно, «советский» был знакомый, к которому собирался идти, или «несоветский»: какая разница? Вот и здесь грань между патриотизмом и космополитизмом, еретичеством и ортодоксией не проводится даже в подтексте — главное, чтобы мысль додумать, чтобы она была вообще, живая, свежерождённая, а не схематичная, с набором тезисов.
Потому и столь замечателен ответ А. Астраханцева, весьма резкий, «розговый», с желанием «публично посечь иногда нерадивых людей — хотя бы в переносном смысле». Важно даже не то, прав он или нет (прав частично, в своём измерении, по своим критериям), а то, что заметил: прочёл, возразил, написал — роскошь немалая в нынешнее неотзывчивое время. Вот недавно не выдержал С. Чупринин «токования» одиноких «критиков в себе» и пожаловался в «Знамени» (№7/2014), в статье с характерным названием «Дефектура», на подобных лит. одиночек: «Токуют, как глухари по весне, друг друга не слыша. Друг другу не возражая. Друг другом не интересуясь. И друг к другу не адресуясь. Оттого и мысли, прости Господи, коротенькие», и «генеральной думы» (А. Твардовский) о литературе у них нет.
Словом, «дефектура» там у них, в столицах, сплошная. Есть она, видимо, и у нас, в Сибири, хотя и не в столичных размерах. Есть, конечно, и у А. Силаева, исповедующего короткомыслие, как говаривал К. Чуковский,— жаль только, что на глубоких местах. Теперь же есть услышанность, полемика, пусть и в зачаточном виде. И это, пожалуй, главное во всей этой истории с «Критикой нечистого разума».