Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2014
В кафе
А. Аникевичу
«Не судите — не судимы будете».
Я согласен — больше не сужу.
С чаем и сухариком на блюдечке
в стороне от музыки сижу.
Пусть там пляшет нечто полуголое…
некто власть ругает в микрофон…
Я всё это видел в годы школьные,
был в студентах злобой вознесён.
Слыл и я державы грозным критиком,
гибелью грозил чрез пару лет.
Бабушки пугались: что за крики там?
Девушки шептались: он поэт!
Но поэт плывёт в морях с русалками,
выдувает радуги с пера.
А не ходит с бабами усатыми
на базары, митинги с утра.
Хоть стихи твои взошли на лозунги —
ты обманут: захватили власть
те же люди толстые… а слёзыньки
можешь пить до самой смерти всласть…
* * *
Друзьями и самим тобою
забыты лесть, взаимный торг,
когда над каждой плыл строкою
преувеличенный восторг.
«Мы в мире лучшие навечно!
И обижать нас не дадим!»
Но время юности конечно.
Зря трёшь свой лобик, Аладдин!
Есть книги в мире те и эти…
Есть премии и прочий бред…
Но есть и гамбургский на свете
жестокий счёт: тянись, поэт!
Шекспир и Пушкин — вот где сила!
Труды переменили всех.
Суровость в лицах победила,
и похвальба сегодня — грех.
Угрюмые, сойдясь под кровлю,
стоим, как доктора, стеной
над истекающею кровью
любовью, а не над строкой.
* * *
Закрой, судьба, глаза свои и
уши,
забудь, забудь пророчества мои…
Я жить хочу! А то, что в строчках плыли тучи,—
они для ночи тёмной, для любви…
А то, что я от ярости и боли
для избавленья кликал смерть порой…
так в нашей звали деревенской школе
девчонку юркую в косынке голубой…
Из-за её красы в овраг скатился трактор.
Из-за её очей наш агроном ослеп.
И председатель молодой потратил
из-за неё на самогон весь новый хлеб…
И если смерть сладка, как та Наталья,—
я над оврагами пугаю всех бабусь:
я жму, зажмурившись, как в детстве, на педали —
и ничего на свете не боюсь!
* * *
То ль жизнь свернула на закат
мгновенно, между делом,
то ль телевизор виноват
с кровавым беспределом,—
привычкой стало — перед сном
с закрытыми глазами
смерть представлять… а что ж потом
на свете будет с нами?
Кого-то водкой обольют,
цветком в кого-то бросят,
кого-то спешно отпоют,
кого-то криком спросят:
покинул на кого меня?..
И вот лежу я тоже…
Машины вой и храп коня,
родное бездорожье…
Ах, где же звёзд волшебный сад?
Летят угрюмо тучи.
Да, может, школьники стоят:
— Он Гумилёва лучше…
И ты подступишь, может быть,
чтоб на ветру, в печали
со мною в мыслях жизнь прожить,
которой нам не дали…
* * *
Почему я не еврей? Я б уехал
прочь!..
На сырой земле моей мало белых рощ.
И отравлена река, и горит село…
Я б уехал на пока — как им повезло!
Но татарин и русак, ненец и бурят:
— Бросить родину? Никак!..— тихо говорят.
И сидим, обняв кресты, звёзды на холмах.
И сквозь нас встают цветы, да во весь размах.
И хохочет прочий мир,
как ведьмачий пир.
Вспоминая 1963 год
В пляшущем кузове старой
машины,
плюхаясь в реки, влетая в дожди,
мы проносились через осинник,
дикий малинник… нет, погоди!
Ветром кепки и шапки сдирало
и надувало, как парус, пальто…
сердце орало про козни тирана…
Нет, всё не то!
Просто запомнились сумерки, свечи,
двор постоялый, горящая печь,
добрых хозяев невнятные речи,
хоть и казалось, что русская речь…
Это поляки… а эти вот — венгры…
Как занесло их в Сибирь, в глухомань?!
Кто-то бормочет: нету им веры.
Ты уж молчи, душу не рань.
Хоть мы ни в чём не виновны с тобою,
но согласимся, обжёгшись слезою:
всё впереди, всё впереди —
ненависть грянет ещё, погоди…
Люди родные уедут… но вряд ли
с радостью встретят тебя вдалеке,
как привечали, когда мы озябли
на грузовике…
Здесь по единым мы жили законам,
лагерным, дружеским… но ведь не век
мучиться должен в краю удалённом
чужой человек.
Вечеринка
Отчего-то тягостно и стыдно
перед теми, кто прошёл войну,
эту, на Кавказе. Был в плену
и вопил убого, беззащитно —
как у волка, цепи на ногах…
телекамера в глаза смеётся…
Выкупили. Рассказать никак
даже с водкою не удаётся.
На краю большой родной земли
гнили, обожжённые, смердели…
Ну а мы, нарядные, вдали
телевизор за едой смотрели.
* * *
Я думал, что птицы промчались
под осень,
а это свинцом обнесло.
Я думал, алеет закат между сосен,
а это горело село.
Я правды хочу, но мучительны слёзы…
Смеётся лишь каменный скиф…
Ах, как бы нам, глядя на красные розы,
не думать о ранах людских…
Снежинка
Гале
Колесо алмазной колесницы,
на которой эльфы пролетали,
на моей ладони серебрится,
только долго проживёт едва ли.
Но пока и светится, и греет
высшее свидетельство оттуда,
я успею, я сказать успею,
что я верил и в любовь, и в чудо.
Говорят, всего-то лишь водица
на моей останется ладони.
Ну и что? Прильну, чтоб насладиться.
Пьют же воду радуги и кони.
* * *
Моих былых грехов свидетель,
ко мне явился он домой.
Весь в инее, полураздетый,
стоит, кривясь, передо мной.
В кофтёнке женской, в шапке драной,
на кулаке наколок вязь.
Всё тот же смех его поганый,
всё так же шея напряглась.
Ах, мне б его послать с порога,
но я прозрачнее стекла…
Мы с ним сидим и, ради Бога,
пьём водку: — Хорошо пошла.
— Но мы, понятно, были дети…
Где взять ума нам в те года?
— Но рассказать про штуки эти…
— Да всё там чушь и ерунда.
— Но всё же рассказать не стоит?
— Не стоит.— Отодвинув стол,
он просит на похмелье «стольник».
Уходит. И опять пришёл.
Глядит свидетель прегрешений
с улыбкой мудрой, как Сократ.
Он просит денег, много денег,
но небогат я, небогат!
Мы снова вспоминаем смехом
проделки юности хмельной…
Он не уходит. Он приехал —
надолго. Может быть, домой.
* * *
Вышел к берегу, а в
сердце — ярость…
Вдруг споткнулся, спички смяв в руке.
Что ты там увидел? Это парус?
Господи, белеет вдалеке!
Среди барж с лиловой крышей дыма
и военных серых кораблей —
всё же это так непостижимо —
белый парус милых детских дней.
Или то волна стоит седая?
Вот обрушилась — и нет её…
И клокочет, сладко замирая,
сердце проясневшее твоё.
* * *
Приезжаю на родину —
падаю,
словно весь я чугун или медь.
Наслаждаюсь травинкой помятою,
пререкаюсь с собакой патлатою.
Здесь такою всё кажется правдою,
словно время пришло умереть.
Но теперь бы и жить припеваючи,
от всемирных соблазнов уйдя,
собирать с ребятишками гаечки,
в сочинениях ставить им галочки,
родниковой водой запиваючи
яд газет и молчанье вождя…
Встречи днём и ночью
— Это кто? Скажи пароль.
— Я скажу тебе, изволь.
— Говори же, пёсья кровь.
— У меня пароль — любовь.
— Не годится сей пароль.
Днём другой. Не знаешь, что ль?
— А я думал, это ночь.
— Не могу ничем помочь.
Руки за голову. Пли!
Посреди большой земли
льётся кровь, льётся кровь.
Не дождётся нас любовь.
* * *
Прощанье близится, всему назначен
срок…
Как жить? Что делать? Я бреду вечерним лугом,
слежу, как коршун в небе чертит круг за кругом,
смотрю, как заяц откусил, смеясь, цветок.
Я вижу бабочку — я наступить бы мог,
но прочь согнал… и есть теперь надежда эта:
золотокрылая запомнит в ливне света
хотя б на час меня и лёгкий мой сапог…
* * *
Темнеют небеса к полуночи… с
востока
всё позже выбегает алый шар.
Но всё ещё шуршит пред лодкою осока,
и птицы с овцами толкутся у истока,
и даже в погребах томит полдневный жар.
Я слышал — за рекой в лесах гудит пожар,
стоит багровыми знамёнами высоко…
Ужасный год! Ничто не кончится до срока.
Не скоро снег, небес прохладный дар.
Лежит старик… сказали, что удар…
Поникли дерева. И на цветах нет сока —
шмель воет жалобно — куда тебе комар…
Чернеют небеса к полуночи… с востока
всё позже выбегает жёлтый шар.
Страна виноватых
— Во всём виноваты евреи,—
вопит неудачник-поэт.—
Друг друга как змеи пригрели —
свободного столика нет.
— Во всём дураки виноваты,—
рыдает политик былой,
толпой обойдённый когда-то
и брошенный даже женой.
— Во всём демократы виновны!
— А уж коммунистов — в тираж!
— Повеситься должен верховный!
— И местные власти — туда ж!
Повинны соседи, плакаты,
и голуби, и облака…
Весь мир вокруг нас виноватый!
Вот так и бредём сквозь века.
Шагаем угрюмой толпою,
оскалясь, рыча и сопя…
— Проснись, милый друг. Что с тобою?
— Я так ненавижу себя.
Боялся всю жизнь негодяев,
мордастых, как псы в орденах.
И даже порою, возлаяв,
стоял среди них в сапогах.
И даже послушно порою
лизал золотое крыльцо…
И что-то случилось с душою —
И стало немилым лицо…
Мне лучше с любою синицей
иль кошкой теперь говорить,
в полыни валяться росистой,
в тумане неведомом жить…