Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2014
Река
Как только Андрей Сивачёв купил выстраданный джип, так сразу его потянуло совершить на джипе какой-нибудь подвиг. Влезть на Эверест, махнуть прямо по льдинам на Северный полюс. Сильная машина дрожала от нетерпения в городской пробке, рвалась к преодолению препятствий. Как в рекламе: пески, горы, бурелом — всё нипочём. Колёса перемалывают километры, что стальные челюсти. И водитель-победитель устало закуривает, привалившись к капоту. Сивачёв закрыл глаза — перед ним сразу потекла большая река. На изнанке его век она текла постоянно. Андрей засмеялся от вдруг принятого, такого лёгкого решения. К реке он и поедет. Куда только самолётом можно долететь. Да, самолётом-«кукурузником», а позже чехословацкой «чебурашкой» он туда и летал в своём детстве. Там, на большой сердитой Реке, жила его бабушка. И он там жил четыре года, пока мама с новым отцом не забрали его. Подсчитал и удивился: он не был на Реке ровно тридцать лет! И раз так всё удачно округлилось, надо ехать. Там у него живёт (да живёт — куда она денется?) тётка — материна сводная сестра. Старше матери, но вот пыхтит ещё на своей Реке. А мать умерла. Ей то одно вырезали, то другое, сокращали бедную женщину как дробь.
Прямо из пробки Андрей позвонил своей даме. Она называла себя Лилией, а в паспорт Сивачёв ей не смотрел. Лиля сидела у маникюрши, реставрировала ноготь на среднем. Сивачёв удивился: «Он, что ли, памятник, чтоб его реставрировать?» Потом вспомнил: она вчера сломала ноготь, подобрала, обдула, завернула отскочившую красную скорлупку в платочек. Он ещё засмеялся: похоронить, что ли, хочет? А вот оказалось: ре-ста-ври-ру-ет. Надо же, не только машины бывают битыми-клееными, но и ногти. Он сообщил Лиле, что уезжает на Реку. Пояснил, что дорога дальняя, а Река холодная, потому с собой он её не зовёт. А про себя подумал: «И нечего лапать своими клееными ногтями моё хорошее, единственное детство».
Сивачёв мигом собрался. Взял лопату, топор (всё ж серьёзно: тайга, река), канистры. Навалил всякой еды, водки разной взял двадцать бутылок на случай тёплой его, Сивачёва, встречи. Купил карту. Дороги в тех местах были. Правда, какие-то пунктирные, но на такой машине это не страшно. Смущала его только переправа. Она тоже была пунктирная. На все сто километров. Какая-то неуверенность, нечёткость сквозила на северном куске карты. Но Сивачёва успокаивали прошедшие тридцать лет. «Уж за такое время,— соображал он,— там всё изменилось. Цивилизация неизбежна».
Андрей Сивачёв хлопнул дверкой джипа и поехал к Реке через одну тысячу триста километров. Первые четыреста километров свистели и пели. А потом средь стройного рыжего бора дорога пропала, захрустела и заподбрасывала щебёнка. Скорость пришлось убавить, окна задраить. «Отличная дорога,— подбадривал себя и джип Андрей,— для таких-то мест». Дорога шла всё бором и бором. К полудню появились лесовозы. Лесовозы поднимали с дороги летучие тучи глинистой пыли и шли с таким интервалом, чтоб пыли было не присесть. А только стоять стеной над дорогой. Джип пилил в пыли, как подводная лодка в серых глубинах, только, жаль, без перископа.
Андрей гнал машину без остановок, гнал и гнал на север. И вот, как серебряная награда, блеснула его большая Река. Сивачёв съехал с дороги на высокий берег. Здесь была ровная, накатанная площадка в бутылках и обёрточной шелухе. Река дышала мощью, слепила гладью. Неслась бешено, но с достоинством. Не река — стихия. Сивачёв восторженно вдохнул и проглотил пригоршню маковой мошкары. Мошкара обволокла его суетящимся облаком. С этим облаком Андрей проследовал в кусты и вышел, нарастив облачность втрое. «Да что же это?! — изумился он.— Откуда они? Да столько! Аномалия какая-то».
Ругая изменившуюся экологию, Сивачёв порулил дальше. В его детстве мошкары не было. Он бы тогда просто не выжил. Через шестнадцать часов после выезда Андрей вкатил в административный центр этой глухомани и остановился возле приплюснутого магазинчика с женским именем во лбу. Там он затребовал минералки и местных примет:
— Деревня Сивачёво, на том берегу, знаете? Я оттуда родом, сам Сивачёв.
— Это далеко,— насторожилась продавщица.
— Ничего, мой вездеход везде пройдёт,— Андрей небрежно мотнул головой в сторону джипа.
— На берег надо ехать. Там переправят. На берег, в Нижнюю Перевалиху.
— Паром ходит? — уточнил Андрей.
Продавщица пунктирно кивнула.
— Бензина с собой возьмите,— пожалела Андрея,— вечером бы не ездили, дорога плохая.
Андрей проехал по плохой дороге без малого тысячу километров. До переправы оставалось, если верить карте, всего шестьдесят кэмэ. Неужто он отступит? Городок он перемахнул в считанные минуты. Отличная дорога понесла в лес; через семь километров, после указателя «Аэропорт», асфальт уступил дальнейшее расстояние просёлочной коллеге. Сивачёв смотрел зорко, чтобы не пропустить через тридцать километров сворот налево. Сворот оказался не через тридцать, а через сорок пять километров. Но это точно был он. Раньше сворачивать было некуда. Разве что в болото, в котором до половины утонули телеграфные столбы — перекладины их были вровень с дорогой. Указателя у поворота не было. В повороте виднелась глубоко нарезанная лесовозная колея и располагавшаяся по-хозяйски ночь, тогда как на просёлке догуливали сумерки. Решив у кого-нибудь спросить, туда ли он едет, Сивачёв свернул. То, что раньше он ругал плохой дорогой, сразу оказалось дорогой хорошей, ибо здесь была сама непроходимость, переходящая местами в непролазность. Джип виновато пополз на брюхе. Вдруг ему навстречу замотал фарами хозяин здешних дорог — лесовоз.
— Доеду до Нижней Перевалихи?! — закричал Андрей вверх, в лесовозную кабину.
— Доедешь! — ответили ему со смехом.— Только к пленным не сверни.
Через четверть часа Сивачёв добрался до развилки: две дороги расходились кривыми ножками. Где Перевалиха? Что за пленные? На карте такой подлости не было. Была одна пунктирная ветвь. Сивачёв свернул налево и скоро въехал в деревенскую, очень жидкую улицу. Обрадовавшись, что так скоро нашёл Перевалиху, Сивачёв поехал по уличной колее, выглядывая местных. Первый же встречный местный отказался именовать поселение Перевалихой, упёрся, что это Индей. Двое следующих местных подтвердили его слова: Индей, никакой Перевалихи. Более того, о Перевалихе они даже не слышали.
— Вы же местные! — изумился Андрей и полез к ним с картой.
Они оказались не местные, а сезонные. Местных тут вообще не было. И Нижней Перевалихи тоже. Наступающая ночь сгущала краски. Сивачёв порулил обратно к развилке — у него оставалась в запасе правая ветка. У правой ветки в темноте стоял человек в светлой куртке и со светлой головой, будто ждал Сивачёва. Он одной рукой курил, другою двигал мерно, как дворником.
— Доеду до Перевалихи? — напал на него Сивачёв.
— Довезёте до сворота? — попросил в ответ светлый человек.
Андрей осмотрел его: не опасен ли? С виду человек был мелкий, но кто его знает…
— Я вас провожу,— подластился пассажир.
Они поехали. Провожатый, рассмотренный водителем, оказался сед, хоть и не стар. На его смуглом, опалённом лице вылинявшие голубые глаза казались почти белыми, какими-то варёными — как у рыбы из ухи. Попутчик показал улыбкой несколько дыр во рту, а рукой, вынырнувшей из просторного рукава,— наколку. Рукой он то и дело махал во все стороны, указывая ненужные им свороты.
— Пленные, пленные, это всё пленные,— пояснял белоголовый.
— Зэки, что ли? — догадался Сивачёв.
В его детстве тоже были зэки. Но «пленными» их не звали; видно, позже стали.
— Я сам из них. Убийца,— учтиво представился проводник.
Сивачёв промолчал, хоть кожа на нём подобралась в мурашки и от её съёживания приоткрылся рот. Попутчик со вздохом признался:
— Я прямо как Каин — брата убил. Только брат мой не Авель, а просто нарик был — наркоман. Мать измучил. Она его любила, жалела, отдавала до последнего. Он пенсию за неделю вытаскает, она — по соседкам. Ей уже никто не давал. Гнали, ругали её. А он ждёт, ломает его — концерт, не то слово. Тогда она ко мне пришла, как-то так особенно заплакала. Я пошёл к ней домой и убил его топором. Прокляла меня. За все шесть лет — ни одного письма. Я-то пишу, здоровья ей желаю — всё как положено. А обратно жить не поеду.
— Семья есть? — спросил Сивачёв.
— Там не было, здесь завёл. Не семья пока ещё, одна только женщина. Тоже долгая история…
— Не надо,— попросил Сивачёв.
— Стой! — скомандовал Каин.
Ослеплённый светом фар, перед машиной замер крупный заяц. Глаза его пусто отражали свет, а тело безвольно застыло, обвисли даже усы. Пассажир вышел из машины, засмеялся над зайцем, заступил свет фар, и заяц, ожив, прыснул прочь, аж кусты вздрогнули, как от сохатого.
— Как побежал, а?! Видел? Здесь их много, хоть в мешок собирай. Зимой тропы вытаптывают, что слоны. Всем тут зона, а им — воля.
Убийца ещё долго смеялся над зайцем, над его глупым «лицом», над кучей, которую заяц будто бы навалил с перепуга. Не меньше медвежьей.
— Думает, наверное: «Как я от них сиганул! — не догнали. Вот я чёрт какой бегучий!»
Сивачёв тоже засмеялся. Так смешно этот Каин передразнивал зайца.
За смехом Андрей потерял бдительность, затормозил резко, заметив крест, торчавший прямо из дороги.
— Мост,— успокоил Каин,— дыра там, надо осторожно.
Он вышел из машины, пошёл по мосту к кресту. Таких мостов Сивачёв ещё не встречал, хоть проехал их за день семь-восемь. Через реку были настланы брёвна, под ними кувыркалась дикая, как все эти таёжные реки, вода. Справа в мосту был пролом, обозначенный деревянным крестом. Возле креста встал, растопырив руки, Каин. Он согнул шею, показывая направление, и в этом виде оказался страшно похож на распятого Спасителя. Перил у моста не было. Сивачёв проехал по чему-то очень ненадёжному, опасному.
— Огражденье на костры пустили,— пояснил влезший убийца.— Вот тут на горочке и жгут, когда лесовозы караулят. Сейчас меня высади, а там уж прямо и прямо — больше никаких своротов не будет. Километров десять — и Перевалиха.
Они молча вползли в неудобную горку. Сивачёву жаль было расставаться с попутчиком. Парень он был весёлый, да и дорогу знал хорошо.
— Счастливо добраться и переправиться! — пожелал Каин, выходя, и вдруг спросил: — Ты меня не осуждаешь?
— За что? — удивился Андрей.
— Я ведь брата убил,— напомнил попутчик.— Чего машешь? Не осуждаешь? Вот всегда так: никто не осуждает, кроме суда Российской Федерации, да и тот не от души — за деньги. А брат всё равно не отстаёт. Он ведь приходит ко мне, брат! Вот как тебя вижу. И всегда скажет: «Зря ты. По-другому надо было». А как по-другому? Не знаешь? Никто не знает. Я и у самого брата спрашивал: как надо было? Нет, голову воротит и своё бубнит: «По-другому, по-другому». Ну, поезжай с Богом!
Светлая спина повернула в сторону. Убийца… А с виду такой простой, хороший. Ночь развела и размазала всю свою чёрную и синюю тушь. Фары испуганно шарили по колее, лес прижимался к дороге, уж слишком близко, подозрительно близко прижимался, как карманник в автобусе. В джиповых ходовых суставах что-то определённо похрустывало. «Разбил машину!» — охнул Сивачёв. Стало ещё страшнее, непрогляднее, безнадёжнее. «И куда я еду? Есть ли здесь кто? Может, он меня запутал? Сейчас выскочат «пленные», выпьют водку, сожрут еду, а меня порубят моим же топором». Шёл третий час ночи. На карту и смотреть не хотелось. Изовралась карта, подвела. Перебежал дорогу заяц — этот в фары не глядел, опытный. Сивачёв обрадовался ему как знакомому. На панели джипа горели циферки, на небе — старейшая навигационная система. Куда-то вела косорылая колея, и надо было ползти по ней дальше. «Когда же кончатся эти десять километров?!» — чуть не заревел Андрей.
И тут они кончились. Показалась рукодельная изгородь, заблестели несколько низких огоньков — самые прекрасные звёзды — звёзды человеческого жилья. Андрей остановил машину, снял руки с руля — они дрожали. В приоткрытое окно полетели гнус и звуки недалёкого девичьего смеха. Сивачёв быстро нашёл очаг этого смеха: на лавочке возле спящего дома сидело несколько подростков.
— Нижняя Перевалиха? — спросил, волнуясь, Андрей.
— Верхняя! — засмеялись на лавочке.
— А где Нижняя? Где пристань?
— Ниже,— ответили ему.
От скамейки отошёл самый смелый отрок, помахал рукой вниз и направо. На лавочке продолжали смеяться, так их рассмешило появление джипа из тайги и ночи.
Андрей покатился вниз. Цепь домов разорвалась ненадолго, а потом, под горкой, опять сомкнулась. Присмотревшись, Андрей понял, что нижние дома нежилые. В них не было стёкол. Из них вышло и развеялось всё нажитое в них тепло. Это, видно, и была Нижняя Перевалиха. Андрей выкатился к Реке. Здесь надо было искать пристань. Пристанью могли быть лишь два вросших в берег, нависших над водой бревна. На пристань же указывала густая замусоренность прилегающего пространства: в лунном свете блестели тельца стеклянных и пластиковых бутылок, во сне пошевеливалась-лунатила смятая упаковка. Андрей вышел, ступил на брёвна. Река и ночью продолжала свою вечную работу движения. От Реки и луны было светло, пусто и одиноко, как на краю земли. Вдруг под брёвнами кто-то мокро ворохнулся. Андрей увидел в светлой воде недовольную ондатру. Невозможно было представить, чтоб к этим брёвнам, к этой ворчливой ондатре причаливал паром.
Сивачёв решил вернуться в Верхнюю Перевалиху, к живым людям, и всё там хорошенько расспросить. Молодых уже не было. Но возле зелёной будки под жёлтой лампочкой курил мужик в очках. Это был сторож, он охранял магазин — будку. Он-то и пояснил Андрею, что никакого парома здесь нет и не было, а людей и их машины переправляют катера — «каэски». Можно и лодку нанять, но тогда без машины. Вот только машину сторож не советовал оставлять: народ не дай Бог.
— Мне в Сивачёво надо, у меня родня там,— признался Сивачёв.
— Из Сивачёва тоже катера ходят,— утешил сторож.— Сходи к радисту, он родню призовёт. А те уж знают, наверное, кто у них поплывёт.
— Так поздно,— устыдился Сивачёв.
— Какое поздно? Утро. Встают уже. А радист на работе. Ему деньги платят.
Сторож показал, как проехать к радисту. Сивачёв поехал без воодушевления. У радиста точно горел свет. Собака восторженно залаяла. Выполнила, наконец, свой долг. Радист с готовностью вышел, с готовностью вызвался помочь. Вид у него был свежий, утренний, умытый. Сивачёв сел на вмятый диван, боясь уснуть от тепла и покоя, а радист начал настойчиво ворковать:
— Сивачёва, Галя… Галя… ответь Перевалихе. Сивачёва… Галя… Галка… это я, Перевалиха.
Калитка брякнула, собака счастливо взвизгнула на своего. В дом вошёл высокий подросток с поникшей головой. Тут же из глубины дома в него полетел бодрый женский голос:
— А! Нашлялся! Чего пришёл? Там бы и спал! Как жрать да спать, так к маме-папе, а как шляться…
— Тихо! — прикрикнул радист.— Я работаю. У меня задание. Галка? Ты доила, что ли? Тут человек к вам добирается. Сивачёв. Откуда я знаю, каких Сивачёвых? Мужчина, кто у вас там родственники?
— Тётя Тоня,— еле ответил Андрей. Так хотел спать.
— Звать её? — тормошил радист.
— Когда катер идёт, спросите,— совсем сомлел Сивачёв.
— Галка, он спрашивает, будет ли с той стороны катер? Кто-нибудь идёт, знаешь? А… Ну… передам. Нет, сейчас не ходи. Так передай потом, что родственник приехал. Чтоб готовились.
— Часам к одиннадцати подойдёт, не раньше,— объявил радист,— Василь Петрович подойдёт. На берегу ожидайте. Василь Петрович Закомлев. В тельняшке ходит.
Андрею так не хотелось покидать диван, но он встал, поблагодарил радиста за его нелёгкий труд, спросил, сколько должен.
— Что вы?! — ужаснулся радист.— Я на работе, мне платят.
Во второй раз свалился Сивачёв из Верхней Перевалихи в Нижнюю. Встал прямо на брёвна. Светало, но это не мешало глазам слипаться. Подняло Андреевы веки явление — спускавшийся с горки ревучий механизм-мутант. На раму «Беларуса» была наставлена кабина «Запорожца» с трубой. Колёса вращались под разными углами. Самоходка, колдыбаясь, подъехала, выпустила из себя мужика в резиновых броднях и детской бейсболке с Губкой Бобом. Мужик забу́хал прямо к Андреевой машине. Заранее распахнул в улыбке беззубый рот.
— Что? — спросил Андрей, приспустив стекло.
— О, а мы думали, ты пьяный,— удивился беззубый, опалив лицо едким перегаром.— Дай соляры завестись.
Сивачёв отказал. Абориген разочарованно повернулся и залез назад в чрево мутанта. Тот, подёргавшись, завёлся, уполз раскорякой с берега. Андрей уснул.
Утро так полыхнуло солнцем — Андрей взмок и очнулся от проливного пота. По реке неслись плоты, рядом с джипом стояла машина из породы старых скорых.
— На тот берег? — спросил у курившего водителя Андрей.
Водитель не шелохнулся. Взгляд его цепко держал подходивший катер, будто присваивая его.
— Я — в Сивачёво! — предупредил Сивачёв.
Водитель не отцепился от катера. На катере уже можно было разглядеть толстого, да ещё и в расширявшей его тельняшке, мужика. За катером плыл ржавый противень.
— Здравствуйте! — закричал причаливавшему катеру Андрей, норовя обойти водителя скорой.— Это я хотел плыть в Сивачёво. Вы Василь Петрович?!
Капитан повёл головой, но не повёл и ухом. Из катера выскочил худой, гнутый, как шахматный конь, юнец. Вместе с водителем скорой они взялись за дело: перекинули с берега на катер поблизости валявшиеся доски и по ним потащили из скорой в катер всякую дрянь: коробки, мешки.
— Василь Петрович! — отчаянно позвал Сивачёв.
— Десять тысяч рейс,— откликнулся, наконец, капитан в тельняшке.
Андрею показалось, что водитель скорой недоверчиво улыбается.
— Хорошо,— твёрдо и громко крикнул Сивачёв.— Освобождайте катер!
Капитан опять не повёл ухом — погрузка продолжалась в густом атакующем гнусе. Андреево терпение раздулось, как воздушный шар на свадьбе, и он с закипавшей головой ждал, когда шар лопнет и можно будет въехать в морду хоть водиле, хоть капитану этому Врунгелю. Тут нагруженный до пупа катер стал склячивать к берегу свой противень.
— Заезжай,— велел капитан.
— А арбузы?! — в первый раз подал голос водила. Бабий визгливый голос.
— Войдут,— пообещал ему катерист.— Чего уснул? Заезжай! Некогда!
Андрей понял, что заезжать надо ему. На противень. Его почти новому хорошему джипу. И потом по пунктирной сто километров. По воде. А на самом деле ему туда совсем не надо. Тётка чужая ему, бабушка умерла. Десять тысяч — дорого. Он бы на эти деньги в Турцию улетел. И вообще, он хочет жить, а не тонуть за десять тысяч вместе с машиной за миллион.
— Твою мать! — подбодрил его капитан.
Андрей двинул машину и посадил её на противень, как пирожок. Юнга-конь прицепил джип кривой железякой. Водила скорой стал закатывать на свободные места желтозадые арбузы. Ради компактности он попинывал их, норовя забить под сивачёвский джип. Снова пронеслись плоты, с которых поприветствовали Василь Петровича кудрявым матерным словом. Водила с юнцом, взяв по дрынине, упёрлись ими в противень. Катер потянул корыто с другой стороны. Под Сивачёвым заколебалась вода. Юнга с брёвен прыгнул в катер. И они поплыли. Казалось, джип поехал по воде. По огромной и зыбкой воде.
Сивачёв представлял, что там под ним. Толстая ледяная глубина. А на дне — машины, арбузы, разбухшие люди. Всё внутри Андрея стянулось к сердцу, которое от такой осады начало биться недовольнее. Машины, мешки, коробки, брёвна, надутые резиновые утопленники. Равнодушные рыбы. Хорошо, что он уснул. И проснулся только от свежих матерков катериста, норовящего ловчее пристать к сивачёвскому берегу.
Коробки и мешки теперь потащили в обратном порядке — из катера в скорую. Сивачёв так и болтался на противне, окружённый со всех сторон арбузными головами. Дошли руки и до арбузов. Круглый приёмщик товара возмущался: арбузы были колотые, с открытыми черепно-мозговыми травмами. Василь Петрович отмахивался: разберут и такие. В драку. Круглый упирал своё брюхо в брюхо капитана — клетчатое в полосатое, напирал. Капитан отталкивал круглого назад. На кого-то этот круглый был похож. Сивачёв узнал: это был его одноклассник Петя Тиликов по прозвищу Титька. Окликать Титьку Сивачёв не стал. Отложил. Да и Титькина машина отъехала раньше, чем Сивачёву дали отмашку освобождать поддон.
— Десять тысяч! — напомнил капитан.
— Хер тебе на рыло! — раздался сбоку здравомыслящий голос.
Незаметно, но как раз вовремя подошла тётя Тоня — похожая на мать-покойницу женщина. Только морщины на ней оказались рубленые, а на матери, Андрей помнил, были мягкие, мятые.
— Пять,— обрубила тётка, не глядя ещё на племянника.
— Так я ж в оба конца,— завилял капитан,— ему ж ещё назад плыть. Здесь же не останется.
— Не твоё дело. Не один ты ходишь,— тётка держалась как железная Маргарет Тэтчер.
— Здравствуй, тёть Тонь! — отжал из себя всю родственную радость племянник.— Не ждали такого сюрприза?
— От сюрпризов толку нет,— не смягчилась тётка,— сказал бы заранее, я б тебе заказы сделала. Куры начисто вынеслись, выродились. Одно-два яйца в неделю — куда это? А жрут. Так бы свежих цыпушек купил хоть с десяток. Аппарат лечебный заказала бы. Тут у нас докторов нет, а все больные. У тебя с собой нет?
— Чего? — растерялся Андрей.
— Аппарата. На магните работает. Все болезни снимает. По телевизору передают про него.
— Нету,— признался Сивачёв.— Я водки хорошей привёз.
— Водка теперь вся вредная стала, палёная,— авторитетно пояснила тётя Тоня.— Я своим мужикам и нюхать не беру. Отравятся ещё. Пусть самогонку пьют. Свою, домашнюю.
Андрей еле уговорил тётку ехать на машине — она норовила добежать. И добежала бы. Тётка была крепка, как лиственничное бревно.
— Давно у вас мошкара развелась? — спросил Сивачёв.
— Отроду,— удивилась тётка и посмотрела на племянника искоса: всё ли с ним в порядке?
Пока ехали, Андреево сердце разнылось от радости узнавания: берег, будки для моторов наподобие нужников, туши сохнущих лодок, натянутые сети, горка, с которой зимой пацанами не слазили. Сивачёво, как и Перевалиха, делилось на верх и низ. И так же, как в Перевалихе, внизу жизнь прекратилась. Ожидая затопления, оставшиеся жители вползли на гору. Тёти-Тонин дом, как знал, стоял на горе. Вышли встречать люди: тёти-Тонин муж дядя Коля, незнакомый мужик и бабка.
— Приехал! — заблажил дядя Коля, как будто ждал — дождаться не мог Андрея.— На мать похож! — огласил результат генетической экспертизы, немедленно им проведённой.
Все, даже тётя Тоня, заулыбались. Зубов ни у кого не было. Дядя Коля с мужиком изъявили желание осмотреть Андрееву машину, а тётя Тоня с бабкой пошли накрывать.
— Ты не помнишь его, что ли? — кивнул дядя Коля на мужика.— Это же наша родня дальняя, он тебе будет…— тут дядя Коля задумался.— Родня, короче. Дядя Миша. С бабушкиной стороны.
Позвали к столу. Стояла рыба малосольная и солёная с душком, рыба сушёная и подвяленная, рыба жареная и рыба варёная. Картошка тоже была в шести-семи ипостасях. Андрей вцепился в свою опасную водку, опасаясь полезной самогонки. Выпил и закусил малосольной рыбкой. Родня ждала рассказов, и Андрей, не скупясь, начал.
—…Кругом одни свороты, ночь, никто ничего не знает — какой-то Индей-Мандей; если бы не этот «пленный» — не доехал бы,— старался Андрей.
— Батюшка наш Иисус Христос,— умильно и сразу рясно заплакала старушка,— ходит он, хо-о-одит, жалеет нас, грешных.
— Крёстная моя, баба Маня,— представил бабку дядя Коля.— Из ума выжила, держим её вместо Райкина. Телевизора не надо. Какой тебе Христос?! — повернулся крестник к бабке.— Совсем одурела?! Тебе говорят, мать убил и брата. Где ты тут Христа нашла?
Андрей удивился: мать-то тут при чём? Брата ж только, наркомана. Но поправлять не стал.
— А он проверяет,— упёрлась старуха,— нас испытывает. Понарошку скажет: убил, а сам посмотрит.
— Чё тут смотреть? — оборвал дядя Коля.— Убил — в тюрьму. А лучше расстрелять. Дешевле.
Андрей начал рассказывать про хорошего радиста.
— Максим?! — захохотал дядя Коля.— Так он тоже тут сидел.
— Убил кого-то? — растерялся Сивачёв.
— А то. И не одного — двух или трёх. Такому это запросто. Что два пальца…
Андрей помолчал, как рыба, которую он ел.
— Одноклассника своего видел, Тиликова,— осторожно завёл новый разговор, боясь услышать, что Тиликов — серийный маньяк похлеще радиста.
— А, жадормота этого…— многозначительно хмыкнул дядя.
И это оказалась лучшая на сегодняшний день характеристика.
— А про Сашку Кузнецова что-нибудь слышно? Он ведь подводник вроде? — вспомнил ещё одного забытого друга детства Сивачёв.
— Утонул на «Курске»,— мрачно сообщил дядька.
— Так разве Сашка…— усомнилась было тётя Тоня.
— На «Курске»,— повторил дядя Коля сурово,— по всем каналам передавали.
Сама собой повисла необъявленная минута скорбного молчания.
— Надо к матери его сходить,— промямлил Сивачёв.
— Нечего делать! — пресёк порыв дядя.— Его дело такое — тонуть. Ему за это деньги платили.
— Упокой, Господи, душу,— сладко забормотала баба Маня, как все старухи, оживающая от чужой смерти.
— Ты ешь, Миша, ешь,— обратилась тётя Тоня к дальнему и молчаливому родственнику.— Совсем ничего не съел.
— Это я только червя накормил. Сейчас для себя есть буду,— заверил дядя Миша.
— От рыбы,— пояснил племяннику дядя Коля,— черви от рыбы заводятся. Рыба вся кругом заразная. Если недоварил или недосолил — червяк готов. А травить его — целая наука. Медицина тут бессильна.
— Я вот как травил! — оживлённо перебил дядя Миша.— Я сначала мужского папоротника запарил, его принял, а потом — постного масла стакан, чтоб кишки смазать. Ему ухватиться не за что, вот и вышел. Спиртом ещё травят, керосином. Но без масла толку не будет, как ни трави. Смазка нужна.
— Яйцо надо тухлое выпить,— подсказала баба Маня.— Болтуна из-под парушки.
Сивачёв смотрел на малосольную рыбу, которую он только что с аппетитом кушал. В животе его, показалось, кто-то уже заворочался.
— Бабушкин дом ещё стоит? — с надеждой спросил он.
— Что ему будет? — махнул рукой дядя Коля (в руке блеснул свежепосоленный рыбий хвост).— Картошку там садим. Фазенда!
— Надо съездить,— встал из-за стола Андрей.
— Завтра на кладбище сходим, блинов напеку,— пообещала тётя Тоня.— Бабушка наверху лежит, на горочке, как в перине. А деда твой внизу. Там ищи. Не обессудь, что оградка не крашена. Без здоровья живём. Что с нас взять, с пенсионеров? На краску нету, хватило бы на соль.
Андрей поехал к бабушке. Машина его привлекала внимание. Незнакомый дед бросился наперерез.
— Рыбу будешь брать? Ягоду? Картошка молодая? — зачастил он, как только Андрей спустил стекло.
Дедов язык сочно пришлёпывал. Зубов, как тут повелось, не было.
— У него дорого! У меня бери!
— У меня!!! Крупная!!!
Со всех сторон бросались на джип, как под танк, сивачёвцы…
Андрей удивился: бабушкин дом стал вдвое меньше. Время, получается, съедает пространство. Час, как червь, точит сантиметры-метры. У Андрея был ключ от старого замка с отверстием, похожим на значок женской уборной. Он торопился отпереть дом, ожидая, что под замком-то уж точно что-то сохранилось. В доме было низко, пыльно, серо. Пахнуло дешёвым куревом и рыбой. Под потолком висели окуни, нанизанные на проволоку. Один окунь упал, его уже почти доели мыши. Андрей прошёл за печь: на полке стояла бутылка с мутной самогонной жидкостью, в тряпочке, Андрей заглянул, лежало копчёное сало. Ни бабушкиного духу, ни тем более его собственного, детского, не было.
На кладбище, продираясь сквозь сухую, в пояс, траву, Андрей долго искал дедову могилу. Мать его и тётя Тоня были от разных отцов. Хотя обе Сивачёвы. И Андрею досталась эта фамилия — фамилии отцов, настоящего и двух других, к нему не прилипли. Здесь, на кладбище, наверняка лежала куча Сивачёвых, но который был его дед, Андрей не разобрал. Остановился у пирамидки со звездой и бельмом вместо фотографии. Показалось, что эту звезду он помнит. Большая, крупней остальных. Дед был председателем сивачёвского сельсовета. Не мог он лежать под мелкой звездой. Да и оградка, как предупреждала тётка, была давным-давно некрашеная. Живого деда Андрей не застал — попал на Реку, когда над дедом уже взошла жестяная звезда. Тут Сивачёв сообразил, что дедов вечный покой не такой уж и вечный. ГЭС уже достраивают, низы зальёт вода, недаром же все отселились на горки, значит, и дед поплывёт. Андрей посмотрел кругом: все они поплывут. «Выкопать и перенести наверх, к бабушке!» — осенило Андрея. И сразу у его глупой поездки, заключавшейся в хвастовстве новой машиной, появилась хорошая и даже отчасти святая цель.
Сивачёв покатил обратно в гору. В нём было так много грусти и жалости (чуть пьяной, конечно), что он решил заехать к родителям Сашки Кузнецова — утонувшего подводника. Сашкину мать он не узнал, переспросил: она ли? Женщина подтвердила, буравя Андрея заострившимися от тревоги глазами. В лице её уже была врождённая готовность к любому горю, хоть даже к войне: сжатые брови, опущенный рот, беспросветные глаза. Чуть не бежал из огорода дед — видно, Сашкин отец. Сдерживали его хлопающие калоши. На ходу он раскатывал рукава байковой рубахи.
— Только сегодня узнал, что с Сашкой случилось,— растерялся Андрей.— Я Сивачёв…
Женщина закричала, замахала руками. Мужик бросился к ней, бормоча:
— Мать, мать, мать. Чего ты раньше времени? Сядь, мать.
— Давай бумагу! Чтоб печать синяя была! — заорал дед на Сивачёва, держа обмякшую бабку свою в крепкой охапке.— Синюю давай, круглую!!!
— Я — Андрей Сивачёв, Сашин одноклассник, бабы-Нюрин внук. Я сегодня приехал. Мне дядя Коля сказал, что Сашка на «Курске» служил. Я думал…
— В манду твоего дядю с «Курском»! Сашка в Индийском океане, на «Курчатове». В автономке. Не знаешь, так губами не шлёпай. Мать,. ..издит он! Не знает он Сашку.
Дед уволок стонущую бабку во двор и в дом. Захлопали двери, а Сивачёв захлопал чуть не лопнувшими от стыда глазами.
Провокатора дяди Коли дома не было. Вместе с червивым дядей Мишей уплыл он проверять сети. А тётка управлялась — кормила скотину, желая ей лопнуть, треснуть, провалиться к чертям собачьим. Скотина хрюкала, визжала, гоготала, мыкала — неслась песнь торжествующего животноводства. На крылечке сидела баба Маня с подсолнухом в руках, в нимбе из мошкары. Впрочем, мошкара суетилась над ней без особого аппетита.
— Как там моя дочь в Перевалихе живёт? — спросила баба Маня у подсевшего к ней Андрея.
— Не знаю,— удивился он,— я ж её не видел,— и добавил: — Ночь была.
— А зятя видел? — пристала бабка.— Зять машины собирает, а люди нет бы денег дать — поят. Споили уже, наверное. Зимой, как Река встанет, к дочери поеду. Если зять не выгонит.
— Зятя видел! — догадался Сивачёв.— Если он машины собирает, то видел. Беззубый?
— Лысый он,— уточнила бабка.— Пьяный был?
Сивачёв утешил старушку:
— Не, не пьяный. С перепоя.
Баба Маня принялась раскачиваться из стороны в сторону, что должно было означать осуждение зятя. Андрей разглядывал черёмуху: листья её кое-где полимонели, издали казалось — на черёмухе растут лимоны.
— Бегу, бегу! — выскочил из-за угла дома раньше своей хозяйки радостный голос.— Где там мой однокашник?!
Андрей встал и грудью встретил бросившуюся на него низкорослую женщину. Руки её жали Андрееву спину, шарили по ней и егозили. По груди Сивачёва каталось лицо, моча слезами орла на футболке. Оно, лицо это, ещё и тушь размазало от крыла до крыла. Оторвавшись, гостья допрыгнула до Андреева подбородка и чмокнула в него — так собаки лижут любимого хозяина.
— Не забыл Ленку Дудину! — радостно провозгласила коротышка.
— Не забыл,— смог подтвердить Сивачёв.
Память завертелась в голове, заглядывала там во все двери, выдвигала ящики и сметала хлам с полок, но Ленки Дудиной не находила.
— Садись,— пригласила Ленка и села.
Сразу высоко оголились её сосисчатые ноги в сиреневых носках и пластмассовых шлёпанцах в тон. Под розовой кофтой прошлась туда-сюда, вверх-вниз ничем не стеснённая грудь. Бабка Маня подвинулась, но не ушла.
— Как живёшь? Женат? — приступила Ленка.
Передние зубы у неё были, что выгодно отличало женщину от прочих сивачёвцев. Андрей пожал плечами. Можно было понять: так себе живу, так себе женат. Незнакомка Дудина огладила свои ноги. Над левой коленкой блеснула рыбья, в рубль, чешуина. Сивачёв уставился на неё, гадая: отвалится, нет? Вдруг Ленка Дудина — русалка, небрежно почистившая свой хвост? Он представил: вот она вылезает на берег, берёт нож и чистит с хвоста чешую, словно обыкновенная женщина, бреющая ноги. Потом размыкает свой хвост надвое, прячет плавники в сиреневые шлёпанцы и идёт завлекать мужиков.
— Одна-а-а…— распевала Ленка Дудина о своей судьбе.
Бабка Маня раскачивалась — осуждала теперь уже Ленку. Сивачёв хотел пройти в дом, но не мог — засада сидела крепко.
— Пойдём ко мне,— предложила Дудина,— чаю попьём,— и она опять огладила свой разделённый на две ноги хвост.
— Я спать хочу,— признался Андрей,— я с дороги. Всю ночь не спал.
— Так у меня и поспишь,— повела ногами Дудина.
Баба Маня изобразила лицом: «А я ничего не слышала, никому ничего не скажу». Сразу стало ясно: скажет, ещё как и сколько!
— Тётка обидится,— юльнул Сивачёв.
— Чего ей обижаться? Мы ж однокашники, наше дело молодое! — захохотала Ленка.
— Устал,— отбивался Андрей от русалки-Ленки.
— Ладно, проводи меня,— встала она тяжело, вздыхая не легче.— Твоя машина? — показала на джип.
Сивачёв кивнул. Ленка тоже кивнула, убедившись в сивачёвской кредитоспособности.
— У меня двое пацанов. Старшего надо в училище собирать. В город поедет. Займи пять тысяч.
— Не могу,— отказал Сивачёв,— я деда приехал выкапывать. Расходы. Людям заплатить. Новый гроб там или ящик какой, памятник, оградка.
— На хрен тебе сдался этот дед?! От него уже и червей не осталось! — ахнула Дудина.— Ты о детях подумай.
Ленка удалилась, цепляя на ходу ногой ногу — хвост срастался. Сивачёв о Ленкиных детях думать не хотел. Он пошёл спать. Сон закачал его, как ржавый противень. «Плашкоут!» — вызвалось из памяти слово. Ночью, часа в два, завизжал дяди-Колин мотоцикл. Тётка с дядькой взялись потрошить и солить пойманную рыбу. Хоть и без всякого здоровья.
— Не знаете каких-нибудь бичей — нанять деда выкопать? — спросил Сивачёв за обедом.
— Чего?! — взвыл дядя Коля.— Какого ещё деда?!
— Своего, не чужого. А надо бы всех. Затопит же их. Не стыдно будет с берега на гробы дедовские смотреть? — поддел Андрей, злой на дядьку ещё за вчерашний «Курск».
— Так ты их выкопать предлагаешь?! — дядя Коля тоже сердился.
— Предлагаю,— заявил племянник.— Взять лопаты и выкопать всех нижних.
— Как картошку?! Покойников наших?!
— Грех-то какой! Грех! Грех вам! — запричитала баба Маня.— Вечный покой им. Вечный покой.
— Земля пухом,— вставила тётка Тоня.
Дядя Коля уставился на Сивачёва с немым вопросом: «Ну?!!»
— А по воде костям плавать не грех?! Это так вы вечный покой понимаете?! — Андрей встал.— А я у попа спрошу, грех или не грех,— вдруг пригрозил он.
— Иди спроси! Попов тут нету! — ткнулись ему в спину дядькины крики.
Андрей завёл джип, хоть и поклялся беречь соляру, поехал, выглядывая магазин с Петькой Тиликовым. Магазин был один, нашёлся скоро. Называлось заведение «Доминика». В магазине точно был Титька, мигом сообразивший, что торговле на сегодня конец. Поехали к Титьке домой.
— Магазин у тебя интересно называется…— удивился Сивачёв.
— В честь дочери, ничего интересного,— отмахнулся Титька.
— У тебя дочь — Доминика? — не поверил Андрей.— Где это вы выкопали такое имя?
— Жена называла. А выкопала в телевизоре. Где ещё? Сериалы там всякие,— Тиликов вздохнул.
Возле Петькиного дома на убитой земле прыгала та самая Доминика — рыжеватая, веснушчатая девчонка с ободранными коленками. Она играла в классики, стараясь не задеть воображённые ею линии. На машину она глянула мельком, одним взмахом раскосых глаз быстрого речного цвета.
— Одна дочка у тебя? — спросил Петьку Сивачёв, вынимая из дорожных запасов три бутылки на встречу.
— Две,— помрачнел Тиликов.— Старшая замуж вышла, уехала.
Титькиной жены дома не было — уплыла на острова за ягодой. Петька сам накрывал на стол, приговаривая:
— Сырокопчёнка. Подсохла немного, но так даже лучше. Дозрела, букет раскрылся. Шпроты. И зачем я только их завёз? Ни одна зараза не купила. А просили: привези, Петя! Списать пришлось. Но они хорошие, не бойся, никто ещё не умер. Сыр на хлеб мазать. Дочка любит. А эти не жрут. Не понимают вкуса. Тоже вот списал две из шести. Арбуз. От сладости лопнул, ешь прямо ложкой, хлебай, как я.
От арбуза несло откровенной бражкой. Сивачёв хлебать отказался. Титька вздохнул:
— А я ем. Куда-то надо ж это девать. Не выбрасывать же. Моя уже варить разучилась. Куда тут варить, когда просрочку доедать надо? Она ещё и пилит: не смог продать — жри. Всё правильно, бизнес есть бизнес. Ты колбасу-то ешь, она сейчас в самом соку.
Сивачёв куснул твёрдый жирный ломтик. Вкус был кисловатый. А Титька смело хлебал арбуз, чавкал даже. С едой к нему в голову поступила мысль:
— Это не ты мне все арбузы своим джипом передавил? Твоя машина на «каэске» была?
Андрей рассказал о погрузке, о тощем водиле, пинавшем арбузы.
— Наёмный человек, пролетарий,— отмахнулся Тиликов.— Но ты-то куда смотрел?!
— Я ж не знал, что это твои арбузы,— оправдывался Андрей.
— В салон надо было взять,— гундел безутешный бизнесмен Титька.— На сиденье положить.
— У тебя на нижнем кладбище кто-нибудь похоронен? — перебил Тиликова Андрей.
Тиликов зажевал быстрее — так он думал.
— Бабка по отцу, её брат дед Кузьма…
— Так вот все они утонут! — перебил Сивачёв.— Выкапывать надо, переносить на гору! Не понимаю, чего вы тут сидите, кого ждёте?!
Петька трогательно, синё глянул на Андрея и повторил, как сговорившись с бабой Маней:
— Грех ведь…
Тут Сивачёв лопнул от злости. И про гробы плавающие кричал, и про черепа, на берег выброшенные, и про кости, перемолотые турбинами ГЭС. И всё это из-за Петьки, дяди Коли и подобных им потомочков!
Петька Тиликов виновато мычал. Сивачёв потребовал проводить его к местному радисту, чтоб дозвониться до какого-нибудь попа. Провожать пришлось недолго — радистка Галка жила в доме напротив.
— Попа? Где ж я вам возьму попа? — закапризничала она.— Если бы больница, телеграф или какое-нибудь учреждение…— взялась она перечислять.
— Поп тоже учреждение,— перебил Сивачёв,— духовное учреждение. А не знаете, так и скажите. Свяжите меня с Максимом из Перевалихи.
Радистка связала. Раздался спокойный, внимательный голос Максима (и не скажешь, что из «пленных». Как тут всё перепуталось! «Пленные» — как люди, а люди — как… Титька). Сивачёв, заплетаясь в мыслях и словах, изложил свою просьбу: найти какого-нибудь попа и получить от него разрешение выкопать всех нижних покойников или, «если эти черти не захотят», хотя бы одного сивачёвского деда.
— Черти — это кто? — осторожно уточнил Максим.— Нижние покойники?
— Родственники их долбанные! — закричал Сивачёв.— Тиликовы всякие!
— А я чё? Я чё, против, что ли?— струсил Петька, топыривший рядом уши.
Максим проговорил-повторил задание:
— Найти попа, чтоб разрешил родственникам перезахоронить покойников с нижнего сивачёвского кладбища. Так? Или отдельно деда Сивачёва. Так? И узнать мнение попа насчёт греха. Так?
Сивачёв порадовался единственному нормальному человеку. Единственному на двух берегах. Пошли с Петькой назад.
— Кто такая Ленка Дудина? — вспомнил вчерашнюю русалку Сивачёв.
— Блядь,— просто пояснил Тиликов.
— А говорит, одноклассница наша.
— Не, на год моложе,— авторитетно заявил Тиликов.— Твой дядя Коля сегодня в магазине рассказывал: у Ленки от тебя ребёнок. Старший который. Что она с тебя вчера алименты требовала за шестнадцать лет.
— Ребёнок?! Мне ж двенадцать лет было, когда меня мать забрала! — заорал на Петьку Сивачёв.
— Да понятно, понятно,— осенило Петьку,— в двенадцать лет ты не мог. Технически!
Снова сели к просроченному столу. Сивачёв уже пил и ел без страха и упрёка, жаловался на дядю Колю. То у него Сашка утонул, то Ленка родила, то «пленный» брата с матерью убил.
— А мать живая! Письма шесть лет пишет! — горячился Сивачёв.
— Это он прибавляет,— разъяснял Титька дяди-Колину философию,— ему так интереснее. Но жизнь всё равно знает. Одного брата убить бывает и мало. Обычно это с матерью делается. Подводники — они тоже… они тонут, не сегодня, так завтра. А Ленка, может, потом от тебя родила. Позже.
— Да я не был здесь тридцать лет! — ахнул Сивачёв.
— Тридцать лет? — уцепился за спасательный круг круглой даты Титька.— Надо за это выпить!
Выпили и закусили арбузом. И ещё. Потом приплыла Петькина жена — тощая, с золотыми зубами и ведром неразборчивой ягоды. Жена ядовито оглядела застолье. И только тогда еда окончательно испортилась.
— Пелевалиха вызывает! — закричала Доминика.
— Удалось связаться с отцом Сергием, настоятелем Успенского храма в Петропавловске. Отец Сергий говорит, что греха в перезахоронении нет. Смысла тоже нет. Он недавно выпивал во славу Божью красненького с главой районной администрации, так тот ему по секрету сказал, что уровень водохранилища ожидается выше запланированного. Слышите меня? Выше. Затопит не только нижнюю часть, но и верхнюю. Сивачёво наверху тоже затопит. И Верхнюю Перевалиху нашу. Батюшка просил его не выдавать. Не поднимать панику среди населения.
— …издец! — выругался Сивачёв.
— Точно,— подтвердил Максим.— Только батюшку не выдавайте. Всё равно что на исповеди узнал.
Сивачёв отмахнулся от Титьки, приглашавшего продолжить застолье, пошёл к машине, волоча ногами, как раненый.
— Стой! — скомандовал Петька.— Ещё о делах не поговорили. А дела нехорошие. Я деверю должен шестьдесят тысяч — он мне на открытие давал. Он сам из лесных. Они здесь хозяйничают.
— Отвали,— велел Сивачёв, норовя оглоушить Петьку дверцей.
— Займи! — очень жалобно и трезво попросил Петька.— А то меня убьют.
— Вот это правильно, а то дядя Коля скучает,— захохотал Сивачёв.— И одного тебя мало убить. С мамашей интереснее.
Дядя Коля во дворе чинил тротуар, менял прогнившую доску на свежую. Свежая доска была шире. Дядя Коля её бережно подстругивал.
— Дядя Колечка,— восхитился племянник,— строгает досочку! Ножками — топ-топ. А водичка — буль-буль. И всех затопит! И нижних, и верхних. Поп сказал: аминь! А ему — глава района по пьянке. Всех затопит. Ну и хрен с вами!
Сивачёв захохотал, глядя на онемевшую родню (у бабы Мани изо рта высыпалась чёрная подсолнечная шелуха, которую старуха мусолила дёснами за неимением зубов). Вернулся в машину и поехал ночевать в бабушкин дом.
— Нажрался! — пояснил дядя Коля жене и крёстной.— К своей подался!
Сивачёв в другой раз отпер старый дом. Ничего не изменилось, дом был всё тот же — отталкивающе убогий, пропахший дядей Колей. Сивачёв содрал с проволоки сухого, как лист, окуня, расцарапав руку плавником. Отшвырнул рыбёшку, а потом ещё и запнул её под разложившийся от ветхости комкастый диван. Кроме дивана, спать было не на чем. Сивачёв вернулся в машину. Он уставился через стекло на дом, но, кроме этой развалюхи, ничего у глаз не вставало. Не оживала бабушка, не оживал он сам. Те двое выгорели, как фотографии на кладбищенских памятниках. Остались одни бельма. И, если зажмуриться, Река на изнанке глаз.
Всё-таки он улёгся на диване. Диван давил его и мял. Спать было неудобно. Да ещё бабушка жарко натопила печь — стряпала, наверное. Вот она вышла из-за печки. Андрей замер, помня, что бабушка его — покойница. Покойница сама смущалась. Отворачивала лицо, прятала его под козырьком белого платка. Андрей боялся, что она ненароком покажет лицо, но чувствовал, что и бабушка этого не хочет. Словно они оба знают о какой-то жути, произошедшей с лицом, и договорились её скрывать. Бабушка распахнула дверь, встала на пороге в беловатом свете. Сивачёв видел её спину в задранной на поясе кофте — кофту утянули вверх сутулые плечи.
«Тип-тип-тип-тип»,— еле слышно запищала бабушка Нюра.
Больше она не пошевелилась, только пищала, как комар: пи-ти-ти-пи-тип. Андрея потянуло вон, прочь, на улицу. В избушке вдруг закончился воздух. Надо было миновать вставшую в дверях бабушку, её спрятанное платком лицо. Андрей нацелился проскочить боком, но замер у бабушки за спиной. Перед домом летела сильная чёрная вода. Бабушка крошила в воду зёрна или крошки — не разобрать. Кормила Реку, как своих цыплят. И всё попискивала: ти-ти, пи-пи…
«Ти-ти-пи-пи, ти-ти-пи-пи»,— пикала негромкая, но всё-таки разбудившая Андрея птица.
Он очнулся в машине: дома не было, ничего не было. Один кипящий туман. Показалось, Река захватнически вышла из берегов и оккупировала Сивачёво — Верхнее и Нижнее, а на том берегу — Верхнюю и Нижнюю Перевалиху. Напала на сонных на слабом раннем рассвете.
Андрей хотел было уехать, но не посмел тронуться с места, не посмел потревожить серое утреннее дыхание тёплой летней земли. Андрей думал, что значит его сон. И додумался: он здесь чужой, ему надо проваливать, не беспокоя ни живых, ни мёртвых. Река кормила бабушку, и бабушка должна накормить собой Реку. Вспомнил он утонувшего бабушкиного племянника Сёму. Сёма был говорун и хохотун, выпал из лодки в ватнике, в сапогах — утянула, утопила его одежда. Бабушка только и сказала: «Что ж, на Реке живём, от Реки и помирать должны». Никто не плакал над Сёмой, даже мать.
Сивачёв решил узнать у Тиликова про катер. Своим ничего пока не сказал. И они молчали, уважая человека в загуле. Петькин магазин был заперт, возле него галдели две тётки.
— Не откроет! — кричала одна.— Убили его!
— А жена?! — не соглашалась другая.— Жена осталась, откроет. Ей сейчас прибыль надо на похороны.
Андрей хотел спросить тёток, о чём это они спорят, но решил не вступать в интересную жизненную историю. В Титькином доме на Сивачёва набросилась зубастая жена, имени которой он так вчера и не узнал. Жена стучала металлом во рту:
— Дождался?!! Радуйся!!! Из-за тебя, козла, Петьку забрали!!!
Всё-таки Сивачёв вляпался в эту историю. Ночью к Петьке Тиликову явился деверь со своими лесными братьями и забрал Петьку на дальнюю лесопилку. Титькиной жене было велено до обеда собрать долг с процентами — сто тысяч, иначе «Титька не жилец».
— Я-то тут при чём?! — оторопел Сивачёв.— Почему я-то козёл?!
— Занять трудно было?! — орала на Андрея Петькина жена.— Он же просил! Ради дочери! Ради всего святого! Сам вон на машине, а Петьку убили. Чтоб тебя с твоей машиной пополам разорвало!
Выяснилось: Титькины кредиторы решили трясти Титьку, потому что у него «крутые друзья на крутых тачках, у которых полно бабок». Ну так пусть займут Титьке, а им «ждать надоело».
— Он говорил, что брату твоему должен! — вспомнил Сивачёв.— Не будет же твой брат родню убивать?
— Деньги не роднятся,— отмахнулась жена.— Всех убивают, а он что, особенный?
— Так в милицию иди,— наставил на путь Сивачёв.
Петькина жена засмеялась припадочным смехом, зашлась им и, наконец, подавилась. Денег у неё тоже не было. И товар до обеда она успеет только раздать, но никак не продать. Да и товару там тысяч на тридцать.
Сивачёв вернулся за машиной, расспросил у дяди Коли, как добраться до дальней лесопилки, и поехал туда с неясной целью и планом. По пути ему показалось, что его нагло разводят. Что всё подстроено самим Петькой. Тем не менее, Сивачёв всё дальше углублялся в лес и в эту наитупейшую историю. Лесопилка была на месте старой зоны. В зоне сидел пленный Петька — никто Сивачёву. Полное никто. Четыре года в одном классе на разных рядах, не то что партах. Сивачёв проехал под поднятым шлагбаумом. Этот оказался первым. Второй, чуть дальше, был опущен. Поодаль стоял вагончик на сваях: глухая обшитая коробочка и маленькое окошко с прицельным выражением. Сивачёв посигналил: пи-пи-пи-ти! По трапу, сотрясая его, сошёл крупный парняга с голыми мощными руками. На его широком торсе еле сидел кургузый жилет. Карманы штанов топырились во все стороны, заставляя задуматься об их содержимом.
— Тиликова давай! — приказал парняге Сивачёв.
— А то чё? — уточнил парняга, улыбаясь без верхнего резца слева.
Сивачёв медленно достал трубку — заурядный мобильник, но Андрей понадеялся на дикость собеседника.
— У меня спутниковый телефон,— покачал трубкой Сивачёв,— в телефоне — номер начальника ГУВД края. Он мой друг. (У Сивачёва действительно был сотовый номер гувэдэшника, случайно подцепленный на какой-то косвенной пьянке. Было это давно, позвонить так и не пришлось.) Если вы сейчас не отпустите Тиликова, я наберу Шурика, то есть Александра Петровича. Он вышлет вертолёт с омоновцами, и от вашей лесопилки останутся одни опилки. Если вдруг не дозвонюсь,— Сивачёв боднул паренька взглядом,— дозвонится Максим. Номер я оставил.
Паренёк сплюнул (раз в десятый уже) и повернул восвояси. Из вагончика навстречу ему спустились ещё двое: круглый в кожаной куртке и длинный в джинсовой. Троица на бис прослушала повтор Андреева выступления, по очереди и хором сплёвывая. Так они метили территорию, по обычаю современных самцов. Не сказав ни слова, хозяева лесопилки удалились за вагончик, откуда погодя с грохотом выполз настоящий БТР. Боевая машина, калеча кусты, объехала шлагбаум, Андреев джип и удалилась в грохоте и треске. Сивачёв расценил этот манёвр как капитуляцию. Оставалось найти Титьку или его труп. Сивачёв ещё раз посигналили: ти-ти-пи-пи! ти-ти-пи-пи! Дверь вагончика неуверенно разожмурилась, показался Петька Тиликов. Озираясь и чуть ли не приседая, он бросился к сивачёвской машине. Под шлагбаумом Петька постыдно прополз на карачках.
— Деньги привёз? Отдал им? — накинулся Титька на Сивачёва.
— С какой такой радости? Сам отдашь!
— Что ты наделал! — застонал Петька.
Сивачёв разворачивался. Петька стонал и бился головой о мягкий подголовник. Проклинал он почему-то не деверя, а опять-таки Сивачёва. Андрею хотелось вмазать Петьке в рыло, до сих пор отчего-то целое. Он, Сивачёв, спас говнюка Титьку, а тот ещё и в претензиях. Со злости Андрей газанул и резво погнал прочь. А зря. Шлагбаум, что прежде был гостеприимен, теперь загораживал путь. Помогал ему всем своим телом БТР.
— Приехали! — взвыл Петька.— Что теперь делать?! Ты, умный!
— Иди к ним, скажи, что выплатишь постепенно.
— А я не говорил, да?! Не говорил?! — завизжал Титька.
— Заткнись,— посоветовал Сивачёв,— а то из машины выкину. Я им сказал, что начальник ГУВД — мой друг, я позвоню — он вышлет сюда вертолёт с ОМОНом. Они теперь не сунутся. Постоят и уедут.
— Так звони! Чё ты сидишь?! Давай вертолёт!
— В рыло бы тебе дать,— признался в своих намерениях Сивачёв.
— Сказал «вертолёт» — давай. За базар отвечать надо,— поучал Петька.
БТР стоял смирно, без признаков жизни и агрессии. Сивачёв соображал, как его объехать. Место было неудобное: с одного боку — заросший откос, с другого — гора. Только вертолётом можно облететь.
— Генка Сивачёв у них пилу сломал,— тихо и печально заговорил Петька,— новую пилу, японскую какую-то. Привязали за ноги к тракторам и дёрнули.
— А я был в Японии,— перебил его Андрей, чтоб сменить тему.— Что меня там добило — унитаз с пультом. Садишься на унитаз, берёшь пульт и выбираешь температуру воды, аромат, напор. Всё, что хочешь, ради твоей задницы.
— Тоже мне счастье — жопу вылизывать,— надулся Титька и закрыл глаза.
То ли не хотел разговаривать, то ли просто не выспался. Увезли же его ночью.
«Уехать, уехать отсюда,— молило и ныло внутри Сивачёва,— скорее, скорее уехать, уехать. Господи, если Ты есть, придумай что-нибудь, ну хоть какой-нибудь вертолёт! Не стоять же здесь!» Сивачёв стал представлять Господа, к которому так настойчиво обращался. В ответ ему всплывало лицо Каина: смуглое, белоглазое, с дырявым улыбчивым ртом. Или тот же Каин у креста на мосту, его белая склонённая голова. «Ходит он, хо-о-одит!» — пела где-то сбоку баба Маня.
— Есть какие-нибудь дороги отсюда? — толкнул Сивачёв Титьку.
— А? Нет,— мякнул Петька,— вертолёт вызывай. Пока светло. Им ещё лететь…— Петька сонно запыхтел.
Сивачёв достал бутылку, отхлебнул. Светлая жидкость ничего не прояснила — ни в голове, ни в этой невразумительной жизни. «Господи! — Сивачёв уже прямо обращался к убийце Каину.— Давай разрули как-нибудь! Ты же тут все ходы-выходы знаешь, каждого зайца в лицо!» Внутри себя Сивачёв кричал и выл, внутри себя — жильё без соседей, делай что хочешь. А снаружи стояла, не шевелясь, тишина, сама оглохшая от собственной неподвижности. В БТР что-то лязгнуло, как взвизгнуло. Это тишина переступила с ноги на ногу. Сивачёв закрыл глаза. Он тоже плохо спал этой ночью. Сначала ему приснился шум вертолёта, а потом хрип БТР. Сивачёв и Петька враз очнулись: вертолёт точно тарахтел, БТР уходил в синих клубах чада.
— Прилетели, что ли? — ворчливо уточнил Титька, недовольный опозданием вертолёта.
Андрей повёл джип, боясь на каждом повороте врезаться в подкарауливающий их БТР. Но дорога была пуста. Только наверху, над тайгой, ходил кругами неопознанный вертолёт, вороша макушки.
— «Пленные» из зоны сбежали! — догадался Петька.— Это просто «пленные» сбежали!
Сивачёв объявил тёте Тоне, что уезжает. Тётя Тоня с удовольствием покивала.
— На рыбалку, что ли, не съездим? — обиделся дядя Коля.
С Титькой Сивачёв решил не прощаться. Но Титька сам явился к нему.
— Завтра катер пойдёт,— порадовал он.— Деверь условия поставил: магазин теперь его, называется «Татьяна», а я зачисляюсь продавцом. Процент от выручки и списание тоже моё. Товар уже в Перевалихе. Завтра в девять, если тумана не будет. Ты там за погрузкой проследи.
— Татьяна — его дочка? — уточнил Сивачёв.
— Нет, баба его. У нас здесь живёт. А жена в Перевалихе. У него ещё в Петропавловске есть. Здешней бабе надо под запись давать, без денег. Он так сказал.
— Поздравляю! — порадовался за Титьку Сивачёв.
— Доминика плачет,— признался Титька,— над ней ребятишки смеются. Раньше на магазине «Доминика» висела, а сегодня уже «Татьяна».
— Привыкнет,— пообещал Сивачёв.
Дядя Коля вручил Сивачёву гостинец на дорожку — трёхлитровую банку икры. Икра была мутноватая, но вкусная — с зеленью, с чесноком. Он у них такую пробовал. О перекопке нижних покойников оба помалкивали. Тётя Тоня попросила взять на ту сторону бабу Маню со знакомым дедушкой. Старички заскучали по деткам.
— Пассажиров с вещами загрузил! — доложил утром дядя Коля.
Андрей только проснулся, но точно помнил, что ключей от машины дяде Коле не давал. Ворвалась на проводы Ленка Дудина. Опять катала головой по орлу, но слезами уже не мочила. Отозвав в сторону, ещё раз спросила, даст ли Сивачёв денег на ребёнка. Сивачёв подтвердил: не даст. Припомнил, что Ленка — не его одноклассница, а на год младше.
— А я, дура, тебя ждала! — упрекнула верная Дудина.
Пришло ещё трое незнакомых провожающих. Все с вёдрами. Сивачёв наотрез отказался покупать их ягоду и рыбу.
— Специально готовили,— возроптали они.— Всё свежее, недорого.
— Бери,— советовала тётя Тоня,— в Петропавловске продашь. В драку разберут. У них там дороже. Я тебе в тройной целлофан пересыплю. Не потечёт.
Сивачёв обречённо взял ведро черники — Лиле в подарок. Брусника и свежая сорога бросились к дедам, умоляя их купить гостинцы детям. Старики, поторговавшись, купили. Тётка пересыпала-перекладывала продукцию в пакеты, «как к Христу за пазуху». Покупки составили в багажник джипа, где уже громоздилось не меньше пяти сумок и банка с солёными груздями.
— Хоть на импортной машине перед смертью покатаемся! — проблеял дедушка с жёлтым крючком единственного зуба.
— Зять у меня сам машины собирает,— напомнила баба Маня.
Старички предались семейному хвастовству, перетёкшему в обиды и жалобы. Полосатый Василь Петрович взял с Сивачёва три тысячи, а с дедов — по пятисотке. Деды возроптали, долго путались в деньгах, норовя отдать самые мятые и мелкие.
— Так ты там проследи за погрузкой,— пристал к Сивачёву запыхавшийся Титька — явился всё-таки,— и посмотри: он себе не крысит? А то не хватает, бывает. Прошлый раз двух банок сгущёнки не было. А водки у тебя не осталось? В магазине продам, тебе-то она не нужна.
— Пошёл ты…— попрощался с Петькой Сивачёв.
Сивачёвский берег оттолкнулся и начал медленно отползать назад.
— У меня мочевой слабый,— признался за спиной Сивачёва дед.— Ничего, я бутылку взял с широким горлом.
— В дороге всякое бывает,— ободряла его баба Маня.
Сивачёв попробовал спать — не получалось.
— Старший-то его, говорят,— распевала баба Маня,— а младший — Тиликова. У Титьки ж одни девки, он пацана хотел. А тоже не помогает. Ей никто не помогает. Всё одна. На ягоде живут. Как позаниматься — все тут как тут, а помогать — нет их. На лесопилку её вдвоём возили, чуть не поубивали друг друга. В магазине рассказывали.
— Магазин-то забрали у него! — перебил дед.— Миллион лесным задолжал. За зятя платил, чтоб не посадили. Зять его по пьянке соседа застрелил. Самооборону ему сделали.
— Чё творится?! — восхищалась баба Маня.— А слыхал ты, что затопят до верхов? Поп по рации передавал.
— Отвернись,— попросил дед,— мне тут надо.
В Перевалихе Сивачёв открыл багажник. В него натёк рассол с ягодным соком, из дырявой бабы-Маниной сумки просыпалась земля.
— Что тут у вас?! — вытаращился Андрей.
— Деда мой,— призналась баба Маня,— Миша выкопать помог. Деда мой ужас воды боялся. Не дай Бог, говорил, потонуть. От живота помер. Нас с ним где-нибудь на горочке. И гроба второго не надо. Подвинемся как-нибудь в одном.
Сивачёв взял бабы-Маниного деда и понёс к дочкиному дому. Ему было тяжело.
В полдень Сивачёв выехал из Верхней Перевалихи, радуясь, что дорога выпала на день. На выезде его догнал раскоряченный мутант бабы-Маниного зятя. Из кабины выскочил радист Максим.
— Хорошо, что догнал вас. Я связался с комиссией по затоплению. Могу дать их телефон. Они мне ответственно заявили: все кладбища перенесут! За государственный счёт. Всех родственников письменно известят. Всё будет хорошо.
Максимово лицо так радовалось, так сияло, как будто все сивачёвские покойники были его собственной роднёй.
— Ты убивал кого-нибудь? — невпопад спросил радиста Сивачёв.
Максимова радость тут же потухла, лицо разобиделось до слёз.
— Разве я вас чем-то огорчил? Я хотел помочь,— поник он.
— Спасибо тебе,— пожал Сивачёв Максимову руку,— ты мне очень помог. Ты самый лучший радист.
— Никого никогда не убивал,— жалобно заверил Максим.
— Я понял,— кивнул Сивачёв.— Прощай!
Сивачёв ковылял лесом, полз по разобранному мосту, болтался на щебёнке, слеп в глиняной пыли. Остановился он только на асфальте у первой заправки. Достал банку икры и принялся жадно есть грязной пластмассовой ложкой, завалявшейся под сиденьем. Из соседней машины его несколько раз сфотографировали. Он слышал молодой смех и комментарий:
— Смотри-смотри: жизнь удалась. В натуре!
Сладкая жизнь
— Скажите, что вы ответили на первый вопрос? Мы подаём уже в третий раз. И всё время отказывают. Как правильно ответить, почему вы выбрали эту страну?
Все присутствующие уши, крадучись, вытянулись в нашу сторону.
— Мы прочитали о ней в Интернете,— честно, по-братски поделилась я.— Вот так и ответили.
Уши схлопнулись. Тихий вздох печальным ангелом облетел тесное приёмное помещение консульства.
Иные международные аэропорты выглядят куда лучше стран, к ним прилегающих. Страны, те — да, всё ещё сильно отличаются, но международные аэропорты одинаково хороши. Мы с Дорогим перелетели из одного супер-пуперского аэропорта в другой. Страна прилёта встретила нас Геной. В курточке в горошек и полосатых кедах он выглядел европейски. Наши сорокалетние мужчины так не ходят (разве только совсем некоторые). Гена победно улыбался. Оно и понятно: сами видели толпу отказников в тесном приёмном помещении. А мы вот, благодаря Гене, гладко катим багаж.
— Едем на нашу квартиру? — поинтересовался Дорогой у Гены по дороге.
— Какую такую «вашу квартиру»? — уточнил Гена.
— За которую мы заплатили,— строго напомнил Дорогой.
— Вы заплатили за прописку, а жить будете в другом месте. В хорошем,— пообещал наш патрон.
Гена привёз нас в самое сердце столицы, утыканное, как игольница, башнями костёлов. От парковки по пешей головоломке мы шли от позднего барокко к раннему или наоборот. Каждая щепоть штукатурки в этих домах была на вес золота. Мы вошли в один из таких исторически бесценных домов и уткнулись в мусорные контейнеры. На крайнем стояли новые ботинки с лейблом-конём — «мустанги». «Вот это уровень жизни!» — переглянулись мы с Дорогим. Гена схватил ботинки («Я б тоже взял»,— мигнул Дорогой) и погнал со всех ног вверх. Мы запутались с непривычки в винтовой лестнице, нас тормозили сумки — к началу Гениной операции мы опоздали. На третьем этаже в распахнутой на нас квартире Гена лупил ботинком по спине-голове лохматого парня. Бил и приговаривал:
— Совсем обнаглели?! Уроды! А?! А?! Совсем?!
Гена швырял ботинки во все стороны, а они возвращались, как бумеранги. Казалось, «мустангов» скачет не меньше десятка. Наконец Гена запустил финальным ботинком в стол, снеся одним ударом всё, что там было: бутылки, стаканы, чайник, спящую морду.
— Проходите,— любезно пригласил он нас.
Мы прошли в следующую комнату. В клетках двухъярусных кроватей жались лохматые и лысые парни, среди комнаты стоял длинный стол, заваленный новой одеждой,— от стола пахло дорогим магазином, от парней — дешёвым перепоем.
— Уроды. Совсем обнаглели,— ещё раз представил обитателей Гена.
Комнаты были проходные, как матрёшки. И в последней, самой маленькой, кишело рукавастое тряпьё. К тряпкам присосались противоугонные магниты. На кровати у окна поздно спал молодой человек.
— Хотите оставить? — спросил Гена, кивнув на спящего.— Комната стоит двенадцать в месяц. Живёте втроём — платите по четыре, живёте вдвоём — по шесть.
Дорогой смотрел на двухэтажную кровать, где ему предстояло спать сверху. И только так. Конечно, в позиции «далеко сверху» молодой человек помешать не мог. И четыре лишние тысячи тоже.
— Пусть спит,— разрешил Дорогой,— всё равно это временно. Мы будем искать новое жильё.
Молодой человек насторожил от подушки голову.
— Как зовут? — строго спросил его Гена.— Саша? В комнате уберись. Люди будут жить.
Приказав нам никому не давать в долг, Гена удалился.
— Ужас,— сказала я тогда.
— Валить отсюда надо,— согласился Дорогой.
— Пойдём поедим,— предложила я.
— Давай по очереди, вещи украдут,— забоялся Дорогой.
Я с завистью оглядела помещение и решила, что вещей у них и без наших хватает. И каких вещей! Нам на такие вовек не заработать. Все модные дома валялись здесь без почтения и разбора.
На улице была весна, ветер, голуби, в парке возили в колясках детей, как мороженое в стаканчиках — сливочное, клубничное, фисташковое. Деревья думали распускаться. Река летела мимо, посверкивая искристой шкуркой. Смеялись, в крайнем случае — улыбались встречные люди. Было ощущение праздника, не влезающего в грудь,— казалось, меня распирал надувавшийся внутри воздушный шар.
Вечером наше жилище навестила женщина очень среднего возраста. Но действия с вычитанием лет ей определённо удавались. Даже имя у неё было Надежда. Она взяла деньги за комнату, подчеркнув, что для центра это дёшево, и наши паспорта для заполнения документов в полицию.
— Зачем ты отдала паспорта? — зашипел Дорогой.— Не видишь, куда мы по твоей милости попали?!
Ночью я спала без задних ног и передних рук, а Дорогой знакомился с местными ребятами. В долг он им не давал, но ящик пива купил, благо было дёшево. К утру Дорогой всё понял, а отоспавшись, объяснил и мне. Ребята были белорусами, не согласными с линией вождя их отечества, за это им здесь дали азил — политическое убежище. Теперь политические белорусы работали на русского Гену — фактически сменили одного диктатора на другого. Они крали в бутиках тряпки, эти тряпки Гена продавал по своим точкам. Белорусы показали Дорогому инструменты: контейнеры из фольги для выноса тряпок через пищалки, клещи для свинчивания магнитов, объяснили, как нужно обезвреживать капсулы с краской. Выходит, они были уверены: и Дорогой присоединится к их промыслу…
— Но мы ведь не будем?..— заикнулась я.
— Поздравляю, ты нашла замечательную фирму с последующим трудоустройством! — похвалил Дорогой.— Иди забирай паспорта. Удивлюсь, если отдадут. Лучше сразу звони нашему консулу. Телефон-то хоть есть?
Я пошла к Надежде — коменданту этого бардака и, как потом выяснилось, бывшей художественной гимнастке. В её приличной квартире с коллекцией ангелов всевозможных пород (был там даже ангел-буддист) тоже лежали ворованные тряпки.
— Купи, если хочешь, завтра в магазин сдаю,— предложила Надя щедро.
— Паспорта,— не поддалась я.
— Сами в полицию пойдёте? — удивилась Надя.— Тогда за оформление бланков — тысяча. Всё равно мне в понедельник некогда. Тряпки бегать рассовывать. Скажи Витальке, чтоб спустился,— у него долг за комнату.
Приглашение спуститься Виталька встретил кручёным матом. Все остальные жеребецки заржали. Саша предложил Дорогому за тысячу постоять за нас очередь в полицию. Дорогой сурово отказался.
В пять утра мы по карте нашли нужно здание и очередь, как лишай, его опоясывающую. Стояли здесь вьетнамцы и монголы, казахи и молдаване, украинцы и русские, китайцы и негры. От очереди поднимались табачные дымки и матерки с зевками. Перед нами пожухлая украинка дремала, навалившись на спину мужа.
— Третий раз не можем попасть,— шептал в наш бок брат-славянин,— талонов не хватает. Сейчас придут бригадиры, и опять не хватит,— вздохнул он слабо, чтоб не качнуть жену.— С работы отпрашиваемся. Хозяин сердится. А кому это понравится?
— Сегодня точно не попадём,— сказал голос за спиной.
— Ну и идите, освободите место,— посоветовали голосу глубоко сзади.
— Уроды, совсем обнаглели,— ругался Дорогой.
К восьми часам подъехали ребята-крепыши с портфелями и в шейных цепях. В очередь не встали, курили поодаль. В восемь начали запускать: вышли полицейские, принялись отсчитывать десятки. В первый же десяток уверено вошли мальчиши-крепыши с портфелями. Талоны закончились за тридцать метров до нас.
— Пошли они…— заявил Дорогой и пошёл решительно прочь, давя своим телом чьи-то надежды.— Талонов нет! — кричал он во все стороны.— Валите отсюда! Домой валите! В Караганду!
— Если мы не встанем на учёт, штраф дадут,— догнала я Дорогого.
— Ну у тебя же есть фирма, которая решит все наши проблемы! Фирма! — кричал он.— И мы её члены. Ха-ха. Чего проще?! Ты ведь всё предусмотрела! Проверила в реестре!
Я пошла к Наде и отдала ей деньги за регистрацию.
— Всё равно завтра собиралась в полицию,— взяла мои деньги Надя.— Виталька дома? Скажи, чтоб зашёл, я ему квитанцию выпишу.
Дорогой раскручивал с белорусами магниты на тряпках. До капсул с краской его пока не допускали. Политические взахлёб рассказывали Дорогому, как на Рождество упёрли из супермаркета живого карпа. На карпе магнитов нет. Одна чешуя. Но он, зараза, бьётся.
— Вам какой цвет нравится? — галантно поинтересовался сосед Саша.
Я ответила: сиреневый. Саша порылся и вытащил из набрюшной фольги набор: трусы с бюстгальтером цвета и, показалось, запаха сирени. Дорогой посмотрел на меня страшным мельком. Саша менял трусы на сигареты: сигареты не украдёшь, не то что коллекционное вино. Вино как раз открыли на кухне и ругались, что кислое:
— Кто вообще принёс?! Руки оторвать от жопы!
— Я не мальчик, чтоб по магазинам красть,— заявил Дорогой Гене при скорой встрече.
— Красть не надейтесь, без азила не получится. Депортнут и назад не впустят. Этим можно — они борцы с режимом, им на родину нельзя, их там в тюрьму посадят. Вам могу предложить стройку. Кладку умеете? Нет? Тогда на бетон. Или… продавать умеете?
После упоминания бетона Дорогой вспомнил, что он умеет продавать. Продавал в ларьке сигареты. Это понравилось Гене. Договорились назавтра идти смотреть торговую точку. Микрорайон с нашей будущей точкой тоже считался центром, но не явным, а относительно приблизительным. На стене, вдоль которой мы шли, были фаллические граффити и потёки мочи, извилисто перетекающие в тротуар. Дальше сохла клякса из съеденной, но вырвавшейся назад капусты. Из подвала змеило нездоровым питанием. У двери голубого двухэтажного домика курили отлитые из какао-массы девицы в белых одеждах. Встряхнули вороными кудрями на Дорогого и Гену. Пасти их были набиты рекламными зубами.
— Итальянки?! — изумился Дорогой.
— Шлюшки цыганские. Двести раз подумай, а потом откажись,— посоветовал Гена.
Мы пришли в соседний дом. Дверь и окно-витрина в улицу. В витрине на розовой рогожке были рассыпаны горсти знакомых до зубной боли русско-украинских конфет от «Буревестника» до «Рачков». Половину пространства мелкой лавочки занимал продавец. Толстый и розово-лысый, как чупа-чупс, соотечественник. Нам передавали дело. На следующих условиях: мы платим «леденцу» отступные за товар и оборудование (полки, весы), а Гене — аренду. Можем продавать всё дозволенное плюс Генины сигареты нелегально. Жить будем в задней части магазина, которая оказалась значительно больше передней. Стояли там стол, диван и деревянно сколоченные полки. Сбоку была кладовка, набитая обёрточной бумагой. Туалет работал. Чего ещё желать? Мы сделали влажную уборку, накупили в супермаркете от пуза и отметили это дело на топчане. Пили за здоровье моей покойной бабушки (я продала её дом) и Гены, который, как ни крути, деловой.
Первым в уже наши двери вошёл старичок. Он уверенно указал на халву и попросил сто грамм. Денег не отдал. Мы плохо знали язык, но поняли, что деньги потом — это на любом языке понятно. Ладно, старичку не жалко. Далее явились те две девицы в белом. Они взяли дешёвых карамелек и рассчитались. После них пропала упаковка жвачки. Может, и раньше пропала — мы решили быть бдительнее. Юный псевдоитальянец в рэперовских одеждах попросил сигарет, и я продала ему сигареты Дорогого — наши ещё, домашние. Гена должен был подвезти товар, мы ждали с минуты на минуту. Продав за два дня этому красавцу все запасы Дорогого, мы остались с одними конфетами и без покупателей.
— Всем нужны сигареты,— ответил по телефону Гена.— Ждите.
Народ ходил по-маленькому, покупал просто жалкий лепет. Дед — любитель халвы — на халяву норовил сверх того попользоваться нашим туалетом. У него была больная простата. Девчонки-проститутки покупали самую едкую, кислую карамель. Заедать работу. Студентка ела только горький шоколад, думая, что от него не толстеют. Ела, морщась, ненавидела его, косясь на молочный. Забегал полутрезвый работяга-облицовщик. Он тоже ждал дешёвых сигарет, а пока глодал морские камушки. Он нам был почти земляк — калымил полтора года в Казахстане на стройке и умел выговаривать по-русски «проходи, мальчик» и «поехали-поехали». В казахских степях он оставил любимую женщину. Ходила пара пенсионеров-молодожёнов. Поженились, овдовев. Они покупали конфеты как средство «для улучшения мозга». Дети их «разменяли» в этот район, а они согласились — с мозгами там точно был непорядок. Захаживал за ментоловыми конфетками толстый глянцевый цыган — сутенёр наших соседок. Ежедневно являлся великовозрастный дебил с бельмом на глазу. Тот покупал молочную карамель, твёрдую, как кость. Его монетка была раскалена в кулаке — так он переживал об успехе покупки, каждый день одинаковой. Монетку ему выдавала мама. Он у мамы ходил чисто.
По два-три раза в день мы подвергались налётам цыганят. Кишащие дети кружились по магазину, как чёртово колесо. У тех, кого мы ловили и обыскивали, конфет чудесным образом не было. Мы находились в гетто — цыганском микрорайоне, аренда коммерческих объектов была здесь смешная. Верхний этаж нашего дома снимала у Гены русская фирма, сроду здесь не появлявшаяся. От тоски на верхнем этаже выли пустые трубы.
Из жилого отсека нашей точки дверь вела в обкромсанный дворик, общий с голубым борделем. Голуби наделали с козырька навозную грядку — это была линия огня, её надо было проскакивать, а не курить в задумчивости на рубеже, как это делал Дорогой. Во дворе, прислонённый к стене, стоял Йежишек — местный Иисус Христос. Йежишков тут расставляют густо, чаще всего в парках, в спальных кварталах. Оттуда его, видно, и свинтили, судя по штырю. Иначе как бы он оказался у стенки во дворе борделя в цыганской четверти, напротив Дорогого? «Уроды, совсем обнаглели»,— догадался Дорогой.
Однажды кончился килограмм конфет, и мы не знали, где взять второй.
— Кончились «Рачки» — продавайте «Паучки»,— посоветовал Гена.
Я подумала вслух:
— Он нас проверяет, а потом сунет какую-нибудь коноплю.
— Скорей бы! — вздохнул Дорогой.— Больше здесь делать нечего.
Дорогой курил под голубями, разглядывая окна бордельчика, где жили и трудились наши покупательницы. Видимо, двести раз отмерял.
— Как выручка? Плохо? Совсем плохо…— поинтересовался и сам подытожил сутенёр.— Мои девочки зарабатывают по семь тысяч за ночь.
Семь тысяч была наша аренда за месяц. Мы ещё не вышли на этот рубеж.
— Надо иметь способности,— продолжал сутенёр,— это не дома с мужем. Бельё дорогое надо надевать. Стриптиз танцевать.
— Ни за что на свете,— ответила я на его вербовку.
— За деньги,— подсказал цыган.— Сам я мальчиков люблю, у меня есть. А тётка женить хочет, к девчонкам привораживает. У меня от этого изжога. Тётка вырастила вместо матери. Всё-всё умеет. Понимаешь?
— И когда свадьба? — поверила я в тётку, не глядя.
Сутенёр, поморщившись, удалился шагом широкого покроя. У него была огромная задница в модных штанах.
— Я так и знал! — просиял Дорогой, узнав о цыгане новости.— Все они тут…
На другой день я подслушала разговор наших высокооплачиваемых соседок. Паулина убеждала Монику не покупать больше шоколадные конфеты, потому что у неё после этого «трусы не отстирались».
Посетила наш магазин и удивительная тётка сутенёра. Удивила она уже с порога, заявив, чтоб мы немедленно прекратили продавать наши поганые конфеты. Она нам открыла страшную тайну здешнего государства: правительство хочет кастрировать цыган. Вот как оно это делает: суёт в еду и питьё добавки, отключающие несущие цыганские органы. А её несчастного племянника они сгубили прямо на корню — делали ему прививки, теперь тётка племяша лечит, чтоб всё-таки женить. Что ещё вытворяют эти «гаджо» (не цыгане): делают цыганкам кесарево сечение, а пока миленькая бледненькая цыганка под наркозом, перевязывают ей верёвками трубы. Выходит бедняжка из роддома и не может забеременеть своим пятым-шестым честным образом. Горе семье! Мы заверили тётку в нашей непричастности к геноциду. Наши конфеты происходили из других стран. Из самых дружественных стран цыганского лагеря. Тётка забрала две конфетины на анализ.
Вечерами мы с Дорогим наблюдали представления у пивнухи, что была от нас наискосок. Она никак не называлась (нашу точку мы назвали «Сладкая жизнь»). В пивнухе собирались плодовитые отцы семейств, героически противостоящие государственной политике. Отцы обеззараживались пивом. Это была проверенная марка без вредных добавок. На закате к пивнухе подходили жёны с присосавшимися грудничками и подросшими старшими дочерьми.
— Скажи своему отцу, чтобы шёл домой! — командовали матроны.
— Мама зовёт! Иди домой! — кричали в двери девочки с молочными пробелами во ртах.
Из пивной доносились нестройные пожелания жёнам и дочерям провалиться в одну задницу.
— Скажи своему отцу…— командовали мамаши.
— Передай своей матери! — летело из пивнухи.
Дочери старались, перебивая, отталкивая и перекрикивая друг друга. Вдруг неуёмно начинал вопить какой-нибудь грудничок, которого немедленно поддерживали ровесники. Тогда только матери семейств закруглялись. Многие из них были обесцвечены: будто головешку помакали в извёстку. Дочери оставались у пивной играть с уличным сором, делая из него наш магазин с конфетами. Маленькая продавщица, изображая меня, коверкала язык:
— Какой вам конфет любите-рады?
Отцы, выходя, целовали своих крошек, иные даже давали мелочь — купить у нас желатиновую змею или лягушку. В отсутствии чадолюбия население нашего микрорайона нельзя было упрекнуть.
Скоро и бизнес наш, и сцены у пивной Дорогому прискучили, он стал пропадать у политических. Сначала сходил посмотреть, что эти козлы делают. Потом переночевал у козлов. На Дорогом появились сверхновые и сверхмодные вещи. Их ему «подарили друзья». Однажды друзья подарили ему сканер, который был Дорогому не нужен: он просил у них ноутбук, но они притащили сканер. По размеру он был такой же. Они привыкли красть по размерам.
— Опять не ночевал? — грозно спросила меня сутенёрова тётка.— Я тебе так сделаю, что он есть-пить без тебя не сможет, шагу без тебя не ступит. Давай сейчас тысячу!
Я отказалась: зачем мне лежачий больной? Тётка расплакалась о своём: дорогой её племянник Лукашик собрался ехать в Англию за своим миленьким, которого родителям вздумалось («нет, вы подумайте!»)… учить. А есть ли в этой Англии порядочные ромы? Я утешала тётку: конечно, есть, как без них? Они везде.
Я просила Дорогого напоминать Гене о сигаретах, просила ему передать: если не будет сигарет, не будет и арендной платы. На одних конфетках не заработаешь. Дорогой солидно принёс ответ: сигареты будут в середине месяца, очень много, очень выгодно. У Дорогого была сумка, а в ней трусы и лифчики всевозможных расцветок и фасонов для Паулинки и Моники. Соседки выбрали себе по паре комплектов, профессионально повизгивая. У Дорогого был успешно-предприимчивый вид. Я сходила в интернет-кафе и там оставила объявление: «Такой-то облицовщик из такой-то европейской страны в таком-то году в городе N полюбил женщину по имени Мария Сарагаева и теперь ищет её, потому что не может забыть». Монитор плавал в моих слезах, сердце моё распускалось, как сахар в чае. Я не могла продать облицовщику дешёвых сигарет, но я могла сделать для него много больше — вернуть утраченную любовь. С тёткой мы гадали на облицовщика.
— Любовь и горячая постель,— заключила тётка.
Постель у нее также бывала холодная, разлучная, неверная, обманная и с последствиями.
Июль начался дождями. Шпили костёлов распарывали отвисшие животы туч. Но тучи, раздобревшие над Атлантикой, шли, не сворачивая. Студентка покупала шоколад в удвоенном количестве — сдавала сессию. Старика-молодожёна увезли на скорой с инсультом. Ему конфеты не помогли. Его новая жена не хотела ходить за новым парализованным мужем, она любила прежнего — покойного, благо он уже не требовал большого ухода: купить свечку на могилку да посадить весной нехитрые цветы. В нашем маленьком дворике мок Йежишек. Он так жалобно держал голову, будто его мучили дождевые струи: секли, жалили, сверлили. Мне стало стыдно: я не только не молилась Йежишку — я позволила ему стоять у стенки, мокнуть и мараться о голубей.
На интернет-призыв облицовщика откликнулись сорок восемь женщин, половина из них назвала себя Сарагаевой Марией. Я попросила претенденток прислать фотографии, чтобы облицовщик мог выбрать свою, единственную Марию, если она там вообще была.
Гена, пунктуальный, как все деловые люди, привёз сигареты в обещанный срок. Это были уже не жалкие блоки, это были четыре огромных коробки! Гена и Дорогой разгружали эти четыре коробки так долго и шумно, что провели заодно рекламную акцию. Сигареты у нас раскупили за два дня. Никогда раньше я не видела столько солидных покупателей. Брали десятками пачек. Пузатые отцы семейств отпихивали пузами друг друга. Эти наши сигареты стоили на треть дешевле их местного курева. Дорогой собрал арендную плату и срочно её повёз отдавать.
В интернет-кафе я просмотрела фотографии претенденток на любовь облицовщика из европейской страны. Это были шикарные девахи! Они бы сделали честь принцу мелких европейских кровей, не то что облицовщику. Но на Марию Сарагаеву похожими, на мой взгляд, оказались всего две особы. Одна — смачно полная, раскосая, в бирюльках и висюльках восточных одежд; другая — просто паспортная фотография чёрно-белой давности: носатая женщина с резкими бигудюшными кудрями. Я попросила администратора распечатать эти два портрета, чем страшно его напугала. Не мог вставить бумагу в принтер — тряслись руки. У меня тряслась душа: ну как ни одна не Сарагаева?!
Возле «Сладкой жизни» ходил цыган-дебильный. Он всегда ходит — собирает выброшенные фантики. А цыган-сутенёр Лукашик нетерпеливо вращался вокруг воображаемой оси, как кабан на вертеле; в руках он держал два блока сигарет. Он ещё почернел лицом и казался в белом свитере негром.
— Я сожгу твой магазин! — закричал мне сутенёр.— Мой Томаш отравился вашими сигаретами! Верни мне деньги, или я сожгу твой магазин!
Лукашик швырнул мне початые блоки. Его Томашик отравился нашими сигаретами и теперь блюёт без остановки, сам Лукашик отравился тоже, но толщина его спасла от яда. Под глазами у Лукашика было черным-серо. Белки глаз его желто протухли.
— Это не сигареты, это говно! Это сделали гаджо, чтобы отравить ромов! Это трава с помойки! Это не сигареты! Верни мне мои деньги!
Я вернула Лукашику деньги и изо всех сил извинилась. Я не делала эти сигареты, мне их привёз оптом поставщик. Вслед за Лукашиком хлынули все мои почтенные покупатели. Все швыряли в меня блоками и пачками сигарет, требовали вернуть деньги и утраченное здоровье. Все ругали сигареты и меня, благо я многого не понимала. Дорогого не было со мной в эту постыдную минуту. Я отдала покупателям все конфетные деньги и много-много своих. Последним пришёл облицовщик. Он был просто пьян и ничего мне не возвращал. Он нёс не сигареты, а букет цветов. Это был его фирменный секрет: с букетом его не хватала полиция, чтоб везти в вытрезвитель. Вытрезвитель — очень дорогое удовольствие: доктора, ночлег и питание оплачивает не государство, а сам принудительно обслуженный клиент. За истекшие полгода облицовщика хватали дважды — в январе и феврале. В марте он случайно прошёлся с букетом к бывшей жене и понял, что так безопаснее. Полицейские имеют нежные чувства. Пьяный с букетом уже не нарушитель общественного порядка, а кавалер. Минута настала: я вытащила фотографии. Облицовщик задрожал (сладко и нежно) и замычал на чёрно-белое фото. Он заплакал, и я заплакала, и мы обнялись. Пропади пропадом эта «Сладкая жизнь» и фальшивые сигареты, когда в жизни есть настоящая любовь! Облицовщик принялся взахлёб рассказывать, как его поймал казахский КГБ вместе с нелегалами-украинцами: «Поехали-поехали»,— и только один казах-полицейский смог разглядеть в нём просвещённого европейца. Его отпустили на пороге тюрьмы: «Проходи, мальчик». Украинцев больше никто на стройке не видел. О Марии Сарагаевой не было сказано ни слова. Настоящие мужчины не треплются на такие темы.
Назавтра я позвонила Дорогому, велела передать Гене, чтоб он забирал свои паршивые сигареты, фальшивку, говно своё, из-за которого я натерпелась столько позора и убытков.
— Ты отдала этим пи…сам деньги?! Да они сами тебе подсунули фальшивку! Тебя развели, понимаешь?! Да тебе лечиться надо! — посоветовал Дорогой.
Больше телефон Дорогого со мной не разговаривал. Передо мной стоял дебильный цыган, сжимая от волнения раскалённую монетку. Он схватил молочные карамельки и заулыбался: получилось. И отправился на своё обычное место у витрины — мусолить карамельки (фантики он никогда не выбрасывает!), а дождь разбивался и плющился о его гладко выбритую черепушку без лба и затылка.
— Мальчик,— позвала я его, подумав,— помоги мне.
Вдвоём с этим двадцатилетним, а может, и тридцатилетним мальчиком мы перетащили Йежишка в кладовку, из которой Дорогой так и не сделал мне душ. Я насухо вытерла Йежишка, заперла «Сладкую жизнь» и пошла доделывать самое главное, настоящее дело. Интернет-кафе, где я обычно сидела, было закрыто, пришлось перейти на другую улицу и проехать две трамвайные остановки до следующего. В трамвае катались от дождя знакомые цыганята: Изабелла, Габриела, Анжелика, Гонзик. Они замахали мне и закричали набитыми ртами приветствия. Они ели наши конфеты и бросали на пол фантики. Я не помнила, чтоб из них кто-то что-то покупал. Я написала Марии Сарагаевой письмо о вечной любви и верности. Описала ей облицовщика с букетом (вытрезвив его, конечно), который ходит от тоски под дождём и плачет, потому что под дождём эту мужскую слабость заметить нельзя. Мне, женщине, слабость была простительна — я плакала. Монитор покачался и утонул. Возле «Сладкой жизни» в этот раз стояла Лукашикова тётка.
— Все вы хотите отравить цыган. Всем вам мешают цыгане. Зачем ты это сделала? Лукашик совсем больной. Столько денег потратили на лекарства. Теперь я должна подать на тебя в суд. Одна наша цыганка подала в суд на докторов, которые ей перевязали трубы. Она показала этим говнюкам. Они развязали ей трубы обратно и ещё выплатили пятьдесят тысяч евро.
— Я не травила цыган, мне продали плохие сигареты,— призналась я (пятидесяти тысяч евро у меня не было).
— Цыгане заболели. Хотят подавать на тебя в суд,— пригрозила тётка.
— У тебя есть карты, погадай и узнаешь, хотела ли я отравить цыган. Их хотел отравить крестовый король Геннадий Самойлов.
Такой оборот мысли сбил тётку с толку, она спокойно дождалась, пока я отопру «Сладкую жизнь», и купила последнюю горсть трижды просроченных конфет «Белочка». Так закончился третий килограмм конфет. А где взять новых, я не знала. Не у Гены же… Гена с Дорогим приехали вечером, стремительно скидали в коробки возвращённые покупателями сигареты. Я с ними не разговаривала, они со мной тоже. Они отъехали от «Сладкой жизни» к соседнему борделю, и мой Дорогой побежал туда с сумкой. Я прошла мимо машины с ожидающим Геной. У меня были дела важнее и человечнее. В почте ожидало письмо от Марии Сарагаевой. Мария Сарагаева писала, что она тоже любит и помнит облицовщика. Дальше следовал грамотный порядок оформления вызова заграницу, расписание авиарейсов, стоимость билетов и всей поездки в целом. Я задумалась: не поехать ли с облицовщиком в аэропорт? Вдруг им будет нужен переводчик? Всё произойдёт как в старом сентиментальном кино. Он, волнуясь, стоит с букетом, а она растерянно выходит с потоком пассажиров, миновав пограничный и таможенный контроль. Ночью мне приснился чудесный сон: по магазину ходил мужчина из чистого золота, заглядывал в мой стол и шарился на полках с конфетами. Это был Йежишек — он обсох и ожил.
«Сладкую жизнь» я с утра не открывала — поехала на вьетнамский рынок за тапками-жабками. И там, в третьем ряду справа от входа, наткнулась на палатку с «Белочкой», «Рачками» и тем самым «чупа-чупсом», от которого мы приняли «Сладкую жизнь». Я купила у Андрея Васильевича конфет и договорилась о будущем сотрудничестве. И не надо никакого Гены. Тапки я тоже купила. Все эти чудеса я отнесла на счёт Йежишка — не зря мы с дебилом перетащили его в сухое место.
На нашей улице муниципалитет поставил новую автобусную остановку. Маленькие цыганята играли там в домик. На скамьях для пассажиров разложили младших братишек и сестрёнок — своих живых кукол, укрыли их тряпками, тряпки же постелили коврами на пол. Габриела, Изабелла и Анжелика с надрывом волокли от мусорных баков распотрошённое зелёное кресло.
— Что вы делаете, глупые девчонки?! — кричала на них взрослая цыганка — повариха из пивной.— Надорвётесь, и никогда не забеременеете, и никого не родите, глупые девчонки! Как вы будете жить?
Девятилетняя Изабелла успокоила женщину, заявив, что она уже беременная и собирается рожать в октябре.
— Почему у тебя нет детей? — всё время приставала ко мне Лукашикова тётка.— На что ты будешь жить?
Два дня я ждала облицовщика. Чтобы счастье его не остыло, я подогревала его всем своим сердцем. Облицовщик пришёл без букета, почти трезвый, захотел на двадцатку морских камешков. Я попросила его сесть на стул, попросила не волноваться (кто бы меня успокоил?). И выложила:
— Мария Сарагаева нашлась, она помнит вас, любит и готова прилететь, как только вы сделаете ей вызов.
И дальше расписание рейсов со стоимостью билетов…
— Я так рада за вас!
Я заплакала. Я поклялась себе, что вечером позвоню Дорогому. Потому что всё это ерунда. И конфеты, и сигареты, и Гена, ведь мы здесь только вдвоём.
— Я вас не понимаю,— сказал облицовщик,— я не всё понимаю, что вы говорите, плохо вас понимаю.
— Прилетает Мария Сарагаева! — я бросилась за портретом.
— Ваша родственница? Мама? К вам в гости? — облицовщик смотрел на фото, на меня, не моргая ни одним глазом.— Счастливого уикенда,— пожелал он и ушёл, насыпав полный рот камней.
Я заперлась и легла на диван лежать мёртвым грузом. Несколько раз вставала в туалет и поплакать в обнимку с Йежишком. Выходить мне было больше некуда и не для чего. На еду у меня был целый магазин конфет — килограммов двадцать семь. С учётом калорийности шоколада — хватит надолго. Мучили часы на башне (Дорогой тоже жаловался, что часы бьют ему по нервам). И то: к чему этот средневековый бу́хающий и брякающий пережиток? Куда лучше современное время — тихонько семенит ножками-палочками в электронных клеточках и никому не мешает. А эти часы на башне — как мамины каблуки на лестнице. Полшестого, мама вернулась с работы, а у меня посуда немытая. Бум-бум-бум: как твои дела? Что нового в школе? Я просыпалась и опять спала, ела конфеты и пила воду от конфетной изжоги, ходила в туалет и ждала (честно признаюсь): сейчас позолоченный Йежишек зашевелится и чем-нибудь меня приятно удивит. В дверь магазина иногда стучали. А мне не было жаль даже дебила с монеткой. Я знала: он долго не уйдёт. Будет стоять у витрины, пока кто-нибудь не пошлёт его домой к маме. Голуби урчали и урчали, будто на крыше работал моторчик. У котов тоже есть урчащие моторы. Они вырабатывают сон…
Ночью я проснулась от шума из торгового помещения. Шум был совершенно бесстыдный, будто меня здесь нет. Если там и ходил Йежишек, то уж точно не один, а с плохой компанией. Я бы убежала через заднюю дверь во двор, а потом — к проституткам под защиту, если бы голоса не были детскими. Я нашла в телефоне номер полиции и так, с пальцем на кнопке вызова, вышла в магазин. «Сладкую жизнь» грабили Изабелла, Габриела, Анжелика, Мартин и Гонзик. Дети сгребали конфеты в мои же пакеты, ссорясь, кому какой сорт достанется. В магазин они проникли через дыру под витриной. Выставили один фанерный квадрат. Место преступления освещал уличный фонарь. Я включила свет.
— Мы думали, тебя нет,— заявила Изабелла, откатив языком карамельку.
— Я взрослый человек, ты не смеешь мне тыкать! — рассердилась я.
Дети побросали конфеты и через дыру один за другим повылазили вон. В кассе, конечно, не было ни монетки. Дыру я заделывать не стала. В полицию тоже не позвонила. Я сидела на стуле, поджав ноги, чтоб на них не дуло из дыры, и наблюдала, как в нашу неширокую улицу протекает из какой-то верхней щели рассвет. В пять утра из пивной вышли порядочные ромы. Они дошли до «Сладкой жизни», заметили дыру, впервые прочитали вывеску и припали к стеклу. Большие тёмные лица расплющились, как африканские маски. Я им помахала.
— Открыто?! — закричали они.— Сколько берёшь за час?
В шесть утра в булочную привезли выпечку. Из дыры дохнуло свежим хлебом. Если бы мои конфеты пахли так, на всю улицу… В половине девятого пришла Лукашикова тётка, сделала официальное заявление:
— Наши ромы не подают на тебя в суд за отравление, а ты прощаешь наших детей. Тем более они ничего не взяли. Их всех выпорют их отцы.
— Это правильно,— согласилась я.
Через два часа пришёл отец Изабеллы.
— У нас в семье горе,— объявил он,— наша дочь — воровка. Я не куплю ей роликовые коньки. Целую неделю она не подойдёт к компьютеру и телевизору. Сейчас она придёт и будет просить у тебя прощения. Она больше не будет.
— Я больше не буду,— выскочила из-за двери беззаботная Изабелла.
Отец ей купил карамелек, наложив страшное заклятье: чтоб ты подавилась этими конфетами, если ещё раз украдёшь. Она не подавилась. Габриэла с Анжеликой были сёстрами, их привели мать с отцом. Отца я попросила заколотить дыру. Мать тем временем рассказывала мне, что такое дети,— ведь у меня их не было. Габриэла с Анжеликой стояли с фальшивым ужасом в прекрасных, как подлинные драгоценности, глазах.
— К вам опять залезут,— пообещал мне отец семейства после ремонта.— Делать нечего. Пнул ногой — и залезай. Надо выложить кирпичами…
Я им пообещала закрыть «Сладкую жизнь» в самое ближайшее время. Так будет надёжнее.
Приходили за покупками мама Мартика и старшая сестра Гонзика. Обе ругали Изабеллу — испорченную девчонку: это она всё придумала. Вообще, в этот день хорошо покупали. Почти как сигареты. Я им всем обещала прикрыть «Сладкую жизнь», а они вздыхали и жаловались, что их дети «ничего не видят». А вот что видела я: в восемь вечера от новой автобусной остановки прошли к борделю разодетые, как туристы, Саша, Виталька и ещё один политический. Дорогого не было. Но звонить я ему всё равно не стала. Я отдам ключи от «Сладкой жизни» Наде. Я собиралась сделать это на другой день, а потом переселиться к студентке.
— Лукашика убили! — заорала мне в дверь то ли Анжелика, то ли Габриэла, как электрический ток, ударившая вниз по улице.
— Лукашика убили!!! И-и-и…— визжало и выло вдоль улицы.
Паулинка в белых штанах рухнула коленями в грязь тротуара и пообещала перерезаться трамваем. Понятное отчаяние человека, потерявшего работу.
Я не поехала к Наде, я осталась посмотреть, как будут хоронить бедного Лукашика, убитого злодейски в Лондоне. Это он поднял бучу из-за сигарет, он первый бросил в меня пачку. Он прельщал меня в моей бедности гнусным заработком. Как было не повидать его в гробу? А тётка его Англии боялась не зря. Не было там приличных ромов! От полудня до закрытия «Сладкой жизни» покупатели рассказали мне шесть версий гибели Лукаша. Первая: убил новый любовник Томаша. Вторая: убили конкуренты, забрав Лукашиковых девочек, привезённых на гастроли. Третья: убили сами девчонки, польстившиеся на английские ценности. Четвёртая: убил новый мальчик, с которым бедный Лукашик познакомился. Пятая: Лукашика убили на органы, потому что Лукашик был большой и красивый — у них таких нет. И шестая: убил Лукашика сам Томаш, потому что Томашику Лукашик надоел. В конце рабочего дня к борделю подъехал синий микроавтобус, куда новый работодатель скидал Паулинку с Моникой и их пожитки с цветущим алым цветком. Моника вдруг выскочила и бросилась к «Сладкой жизни».
— Два кило! — приказала она.— Чтоб не бегать.
Мы с ней обнялись, как сестрёнки.
— У нас во дворе стоял Йежишек, а теперь его нет,— зашептала мне Моника доверчиво.— Сначала убили Лукашика, а сегодня — нас. Увидишь! Запомни мои слова!
В десять ночи — как раз отзвонило на башне — в стекло забрякала Лукашикова тётка. Горя у неё не было ни в одном глазу.
— Карты говорят: Лукашик живой, денег у него нет на телефоне,— остановила она мои сострадающие причитания.— Зверушку зелёную! Кило! Кофе пить хочу.
«Зелёной зверушкой» тётка называла «Белочку» в зелёном фантике. Утром я поехала к Андрею Васильевичу пополнять запас конфет. Он меня похвалил: хорошо торгую. Предложил мне встать как он, только на другом рынке. Я отказалась. Вчера облицовщик пообещал мне устроить и облицевать душ. Возвращаясь домой, я издалека увидела перед «Сладкой жизнью» толстое светло-зелёное пятно в клетчатых штанах.
— Привет! — крикнул мне Лукашик в зелёной футболке, помолодевший от юного, свежего цвета.
— Как в Англии? — растерялась я.
— Плохо! — плюнул он.— Что несёшь? Сигареты?
— Конфеты.
— Конфет не хочу. Вчера наелся. Чао!
Лукашик отправился к своему предприятию. Бордель был заперт. Лукашик долго пинал дверь и выбил её наконец. Студентка, пока он пинал, покупала у меня конфеты в подарок родителям — сдала сессию. После каникул она планировала съехать с нашей улицы. Дешёвое жильё больше не было для неё решающим фактором. Потом пришёл мальчик-дебил. Я ему кивнула:
— Пошли!
Вместе мы вытащили Йежишка и поставили назад во двор. Хороший у меня был помощник. Старательный, аж пыхтящий. Приятно неразговорчивый. В половине шестого по нашей улице, волоча за собой грохочущие по брусчатке дорожные сумки, прошли, все в белом, как две невесты, Паулинка и Моника. Лукашик шёл позади, нёс в руках их алый цветущий цветок.
— Йежишек опять во дворе! Лукаш вернулся из Англии! — ворвалась с новостями Моника.
Она была в экстазе, как святая Тереза Лоренцо Бернини.
Я всё это спокойно записала, потому что прошло уже много времени — месяцев восемь. «Сладкая жизнь» до сих пор открыта (из-за вывески её, бывает, путают с соседним учреждением). Скоро придёт Рождество. И, я надеюсь, будут хорошо покупать. Гена убавил мне аренду, но сказал, что это до тех пор, пока он не найдёт нормального арендатора. Но какой нормальный арендатор сюда пойдёт?
У меня есть душ. Очень красивый кафель. Облицовщик постарался. Наш общий дворик, как выяснилось, принадлежит Лукашу. Я хочу там построить баню. Тётка погадала на картах и сказала, что дело моё сбудется. Йежишку баня во дворе, думаю, тоже не помешает. Дорогой купил машину. С Геной Самойловым они лучшие друзья и партнёры.
Слепой
Сделай мелодией будильника хоть «Аве Мария», звонок всё равно будет адским. В пять утра единственный приятный звук — собственный храп. В пять утра сила притяжения к постели достигает максимума. Попробуй-ка, мой добросовестный мозг, стащи это тело с кровати. Разве что в туалет — хорошо, пойдём. В ванной пол с подогревом. Если не пустить струю на макушку, мозг снова уснёт, уронит тушку на мягкий коврик возле тёплых рёбрышек сушилки. Прохладная вода летит из крана, колотит по черепу струями, фен назойливой мухой лезет в ухо. Кофе не бодрит, в него только носом клевать. Всё тёплое, домашнее — это сон. Надо идти вон. Руки не хотят попадать в рукава, хитро заплетаются за спиной, путаются друг у друга под ногами. Лифт, там тепло, можно присесть и три минуты подремать. Механический голос сообщает, что кабина едет вниз. Полезное устройство: в этом лифте никогда не понять, куда он поехал, особенно с закрытыми глазами. Пятнадцать шагов по фойе — и я на улице. Там какое-то время года, там погода — ни присесть уже, ни упасть. Дом длинный, он защищает от ветра с пустыря. Это ещё ничего. А потом будет пустырь, бетонная дорожка, конвой фонарей. Ветер налетает с быстрым-быстрым шмоном. Надо скорее проскочить эту дорожку. Там соседние дома, они прикроют. Под горку ноги несут сами, но в сердце сосёт от голода — не насытилось сном. И я опять опаздываю: сердце упирается, ноги несут с горы.
Вот вокзал: куцые навесы, необъятные урны. Слепой Ондра, задрав локатором лохматую голову, ловит звук подъезжающего автобуса. Я успеваю. У меня всё рассчитано. Автобус красный. Значит, это Штефан. Ондра не видит, какого цвета автобус, но склабится. Он все четыре автобуса этой компании распознаёт по звуку. Узнал и Штефана. Стычки, значит, не избежать. Ондра каждый день ездит в Прагу попрошайничать в унылом и пассивном сопровождении Эни — собаки-поводыря. Уткнула мне нос в колени. Дрожит утренней дрожью недосыпа, как я. Водители не любят Ондру. Он неопрятный, дерзкий. Плюс собака. Она не умеет вытирать лапы и всю дорогу скулит, пускает слюни — Эни укачивает. Ондра воинственно вращает головой, его немые, словно отварные глаза отпугивают чужие взгляды.
В автобус первыми лезут студенты. Штефан мрачно выбивает им билеты — не любит льготников. Кивает мне на моё место за его спиной. Я потом всю дорогу говорю со Штефановым затылком и серыми его глазами в зеркале обзора. Значит, выспаться не удастся. Эни скачет следом за мной, натягивает поводок. Ондра ступает белой тростью.
— Пьяных и с похмелья не беру! — объявляет Штефан.— Есть правила! Запрещено!
Ондра крепко держит трость, не давая закрыть дверь. Одновременно жмёт кнопку в своём телефоне. Вызывает центр поддержки слепых в экстренных ситуациях. Старая песня. Исполняет её сладкий и размеренный женский голос: та-та-та слушает, где вы находитесь?.. та-та-та? Ондра делает рывок и почти точно суёт мобильник в руку шофёру.
— Да! Добрый день! — злобно рявкает Штефан.
Ласково тататакает голос.
— Он попрошайничать ездит! Да, и пропивает! Как хотите… как пани желает. Мне всё равно. Девяносто «качек»,— это он Ондре.
— Говорит, мы приветствуем любые формы социализации,— это он мне, поясняя отбитый слепому билет.— Может попрошайничать, пить, воровать и насиловать. Тоже социализация. Эй, будешь насиловать? Баба у тебя есть? Или та трещалка вас по телефону ублажает?
Ондра уже уселся впереди, вытянув ноги в расколошмаченных и грязных кроссовках. Он будто видит свои ноги, такая гордость у него на лице.
— Кофе с сахаром,— командует слепой.
— Не разносим! — рычит Штефан.
Ондра прекрасно знает, что здесь не разносят. В автобусы, где разносят, Ондру уже не впускают. Там бессилен и сам центр. Эни перестала скулить у меня в ногах, согрелась.
— Государство кормит бездельников и алкоголиков! Мне шестьдесят восемь лет, а всё езжу.
Штефана теперь не удержать. Он раскачивается за рулём от злости. Седые поредевшие кудри его свободно пляшут на голове. А когда-то, наверное, стояли стеной, и пальцы в них вязли. Автобус выскальзывает рыбкой на скоростное шоссе: водит Штефан так же уверенно, как ходит на собственных ногах. Поспать бы теперь.
— Как там в Праге? Рассказывай! — командует Штефан.— Не спи. Я встаю в три, а смотри, я бодрый и свежий.
А я бы лучше поспала, я ложусь в полночь, встаю в пять. В автобусе тепло и покойно.
Город начинается ангарами, промзонами, котлованами, вырытыми под грибницы новых микрорайонов; поток машин густеет, медленно втекая в горло города. Небо уходит вверх, далеко вверх, светится там лоскутками: глубина города, её каменное давление всё увеличивается. Автобус медленно ползёт между берегами улицы по дну-брусчатке. Вспыхивает красный свет — сигнал выскакивать в заранее приоткрытую Штефаном дверь. Автобус тёплый, мягкий, ехать бы и ехать. Ну, мигом! Ещё успеть помахать. Штефан тоже мне машет, отлепив руку от руля, квадратную и увесистую, как он сам. Такой лапой рыбу глушить. Ондра не смотрит в окно, у него нет понятия окна и нет взгляда. Он слепой и едет на вокзал попрошайничать. Вечером я, может, увижу их снова.
Пройти два отеля (почему в швейцары берут толстяков?), цветочную лавку, завернуть за казино. В ведёрке цветочницы — оттанцевавшие праздник тюльпаны с раскрахмаленными юбками. Я сгребаю. Хоть что-то живое будет на столе. День начинается с усталости.
— Не подскажете, где костёл святой Людмилы? — спрашивает молодая ещё старуха в жалобной шапчонке.
Это её первый ход. Дальше она цепляется за дезориентированного прохожего и вытрясает мелочь, кто на какую способен. Она промышляет в этом квартале. Пора бы ей меня выучить. Протягиваю ей лицо. Смотрит, узнаёт, с досадой машет рукой. Бывает — замоталась.
Чем хороша работа, так это тем, что сжирает время, не прожёвывая, сколько ей ни дай. Через девять часов усталости стало больше, её надо взвалить и нести опять на вокзал. Теперь в гору. Тюльпаны стоят в одних чёрных трусиках — юбки свалились. Завтра будут новые постояльцы на денёк.
На улице темнеет. Иду утром — светлеет, вечером — темнеет. Мы с солнцем не встречаемся. Под вокзалом — осьминог метро. В шупальце-переходе, выводящем на платформы, стоит, как обычно, Рихард, продаёт журнал «Новый простор». Норма его — один журнал в день. Выполнил норму — можешь ночевать в ночлежке для бездомных. Перевыполнил — всё твоё, когда и на сигареты хватит. Но Рихард не спит в ночлежке. У него палатка, спальный мешок, он знает места в городе, где встать на стоянку. Говорят, он полицейский стукач. Ему впору быть швейцаром. Он толст, и борода окладистая.
— Опять ваш слепой был,— гнило-сладко улыбается Рихард, будто это мой личный слепой.— Уехал уже, в три уехал. Рано сегодня. Слепым много подают, как думаете?
— Он не мой,— отвечаю тоже без приветствия, на бегу.
Автобус подгоняет толстый Пепа, в жёлтой фирменной майке, громоздящийся за рулём, как солнце. Вот теперь я точно высплюсь: Пепа неразговорчив, он озабочен пищеварением, спокойная, умеренная езда помогает его желудку и кишечнику делать основную работу Пепиной жизни. Ондры действительно нет на остановке. Вдруг и завтра не поедет? Бывают у него и холостые дни. Эни отдохнёт. На людях Ондра с ней сюсюкает, но кто знает, как там у них на самом деле? Не зря же она так жмётся к ногам и заглядывает в глаза. Да, в глаза. Ондре в глаза не заглянешь. А им, собакам, может, этого только и надо. Пепа протягивает булку. На остановках он ест. Я не хочу булку. Спать! Сейчас проедем мост — и будет длинный забор, весь в плюще. Тут я обычно вязну в сне, а просыпаюсь на свороте в свой маленький городок.
Выходить из автобуса приходится в темноту и слякоть. Меж облаков, как в дверную щель, выглядывает одна звезда, дрожащая на сквозняке. Через двадцать три минуты, если всё ещё идти скорым шагом, не сбавляя темпа на подъёме, я буду дома. Фонари уже вылупили свои желтки, ветер привычно отхлёстывает по правой щеке. Ещё один день без солнца. И это только вторник. «Ты уже вернулась?» — приходит смс-ка. Трудно сказать. Смотря куда и к кому. Неясно направление движения, как в кабине нашего лифта, если выключить голос и закрыть глаза. Плёнка перематывается назад: дорожка, подъезд, пятнадцать шагов, лифт, дверь, туалет, ванная, кофе. Домашние тапочки умиляют: вот бы ходить в них от дивана к холодильнику, сбросив у дивана, читать под лампой. За окном ночь и тихонько посвистывающая колёсами дорога на Вену. Бусины огней катятся к тоннелю и исчезают в нём. Сколько ещё не спящих людей на свете! Холодильник голодно урчит — он пустой, у набитого холодильника совсем другой звук. Фонари пялятся в пустырь, я — на фонари. Глаз всегда тянется к свету. Видят ли слепые сны? Спать как хочется… «Спокойной ночи, целую»,— подсказывает смс-ка.
Был дождь. Или снег. Всё равно один результат — лужи. Дворник подметает вокзал. Его лимонный жилет светится в серой взвеси утра. Шлёпают Ондра с Эни, собака тут же натягивает поводок в мою сторону. Вползает, боясь испачкаться, серебристый автобус. И его Ондра распознал, сразу ощерился. Зубы жёлтые, кривые. Кто бы их ровнял слепому. Слепой может себе позволить не выглядеть. Мало шансов у тебя, дружок. Едет Милан. Его автобус — ровесник остальных, но выглядит на десяток лет моложе. Была бы воля Милана, он бы вовсе не пускал пассажиров в салон. От них одна грязь, крошки и мятая упаковка в карманах сидений. Его автобус благоухает духами, на входе — стерильный коврик. Страшно об него вытирать ноги, но Милан, уставившись в пол, придирчиво следит за процессом очищения подошв от пешеходной скверны. Лишь потом выбивает билет. И после каждого пассажира ровняет коврик. Ондра всё-таки пробует прорваться. Милан его душит дверью. «Та-та-та»,— строчит из телефона женский голос. Милан дожимает дверь, автобус трогается. Слепой кликушечьим криком желает нам разбиться и плюёт, промазав, в автобус. Эни гавкает от отчаяния, что нас с ней разлучили. С Миланом разговаривать не надо. Он еле-еле терпит мою остановку у метро. Но тормозит, как все. Ведь я — подруга Штефана.
Об Ондре переживать нечего, приедет на следующем. Он встаёт на вокзале у главного входа. Широкая камуфляжная куртка подчёркивает его худобу, голая тощая шея — беспомощность. Слепой непрерывно вертит головой, будто улавливая тонкий, но очень важный для него звук из высших сфер. Шелест крыльев ангела, например. Лицо его на глазах юродивеет. Эни понуро сидит у его расшлёпанных кроссовок, служит службу. Деньги следует бросать в жестянку, подвешенную на шее слепого. Подавать слепому удобно: он не видит, кто и сколько подаёт, он даже не благодарит. Его голова отвёрнута вбок, словно до жестянки ему нет дела — она тяготит его, а дзыньканье вспугивает высоко парящие звуки блаженства. Слепой стоит на вокзале как автомат для отпущения грехов или снискания благосклонности высших сил, чьё содействие требуется во всевозможных делах и делишках человеческих. Людям иногда нужны такие услуги. Слепой вращает лохматой головой, слушает небо. И не слышит, дурак, как Эни просится пописать. Что делать собаке? Отходит в сторонку, сколько позволяет поводок, и виновато приседает возле урны. Эни стыдно. Я останавливаюсь поодаль, Эни дёргается ко мне. Ондра соображает, что и им пора на автобус. В его белую трость вмонтирован приёмник, наводящий на метро и остановки транспорта, где установлены радиомаячки. Слепой уверенно разворачивается и шпарит на пятнадцатую платформу, работая тростью.
А там стоит Тонда. Тонда весельчак, он подрабатывает на туристических маршрутах, потому всегда загорелый. Даже зимой. Возит лыжников в Альпы. У Тонды тоже есть подружка. Её-то мы и дожидаемся в тренированном европейской культурой спокойствии уже добрую четверть часа. Тонда копается в багажнике, якобы тот не хочет закрываться. Ондра уже развалился с удобством и пивом, Эни ползёт под креслами в мою сторону. Вот и подружка. Плотная, битком набитая жизненным опытом и достоинствами надушенная дама. Волосы её до хруста выкрашены в кукольно-белый цвет. На шее — пёстрый молодящий платок, в руках — бутерброды. Из-за них-то она, видать, и задержалась. Сейчас будет по-хозяйски кормить Тонду из заботливых женских рук. Кажется, Эни голодная, слышно, как сглатывает под моим креслом. Мне нечего ей дать. Только старая карамелька, неотделимая от фантика. Трогаемся. Радио обещает многокилометровую пробку. Тондина дама радуется, что захватила бутерброды. Хочется спать, спать, спать. «На Д1 пробка, счастливо доехать»,— приходит смс-ка. Через сорок минут и мы встаём в строй. Впереди перевернулась фура с колой. Тонда волнуется: выпускать или не выпускать пассажиров? Молодёжь рвётся вон. Ондра, не понимая, что произошло, топырит ухо.
— Фура с пивом перевернулась! Все побежали! Догоняй! — орёт слепому, как глухому, Тонда.
И хохочет. Он ведь весельчак. Если бы в пробке было можно спать! А вот не спится же. Сон приходит только во время езды. Движение усыпляет. Трогаемся. На обочине красно от бутылок колы, участок оцеплен полицией. Дорога вытягивает из меня последние силы. Эни, похоже, тоже устаёт. А Ондра выглядит отдохнувшим. Может, у него нагрузка меньше? Не видит всё это… Зрение нам поставляет девяносто процентов информации.
На остановке стоит знакомая фигура, поспешно выбросившая окурок. Убеждает, что меня, такую полуживую, надо непременно отвезти домой. В машине валяется неконкретная мягкая игрушка, повсюду теперь одни генномодификации.
— Это осёл? — спрашиваю.
— Да,— кивает,— это я — старый осёл. Дарю.
Незаметно заталкиваю дарёного осла под сиденье: зачем мне старые ослы? Из почтового ящика валят валом пёстрые рекламные проспекты; подбираю, подбираю, они скользят на гладком полу, догоняю, подбираю. Руки ловят и выпускают снова. А он стоит за толстым стеклом захлопнувшейся двери и внимательно наблюдает, как я собираю листовки. Думала, он ушёл. Пусть валяются, нет сил уже. Что же ты не уходишь?!
Ночью не могла уснуть, хотела, тужилась изо всех сил и не могла. Не проваливалась, не пролезала в сонную дыру, как неправильно расположенный плод. Луна была в эту ночь с круглым лицом и ямочками — бабушка, добрая не ко мне. Я встала и топталась босыми ногами по лунному свету — уминала его, бродила в его потоке, бороздила пальцами. Пила холодную воду. Думала, согреется во мне вода, и я усну. В пять взорвался будильник, принёс избавление от повинности спать. На вокзал шла с закрытыми глазами, пыталась представить, каково быть слепым. У центрального входа застыл деревенский автобус, в нём горел свет. Это было ненормально: у входа и свет. Одновременно и тихо подкатили скорая и Штефан. Скорые здесь не орут, если путь свободен. Я была единственной пассажиркой, но Штефан не трогался — мы смотрели на освещённый автобус.
— Готов,— сказал Штефан.— У меня такого ни разу не было. У меня ещё никто.
Из пустого автобуса вынесли на носилках укрытое тело, которое тоже выглядело пустым.
— Приехал,— Штефан не трогался.
— Где он сейчас, как думаешь? — спросила я.
— Стоит, смотрит, куда теперь денут его багаж и кепку,— сразу понял меня Штефан.— Я бы тоже так стоял, как телёнок.
Моё сердце раздулось аварийной подушкой. Я спросила, есть ли в автобусе аптечка.
— Всё есть: бинты, жгуты,— успокоил Штефан.
Мы поехали рывком. Слепого не было. Штефан пятнадцать километров молчал, потом попросил мою руку. Положил себе на грудь.
— Чувствуешь? Ну надави, надави. Проволоку чувствуешь? У меня была операция на сердце. На открытом сердце. Вот отсюда влезли (он показал на ключицу). Сердце остановилось, а я был в сознании. Никому не говори. Нашим не говори. Донесут, и меня выгонят с работы.
Пассажиры начинали дремать. И я, кажется, тоже. «Никому не говори,— звенело в голове,— выгонят с работы, мне шестьдесят восемь лет, а я всё езжу».
«Это я — старый осёл. Хочешь жвачку мятную?» Когда и кто это спросил?..
Только я выскочила, двинулся частым неводом мокрый снег, попытался поволочь за собой. Цветов, понятно, не было. Моя кофейная чашка недавно разбилась, руки её сами отпустили полетать. Теперь новая, белого больничного цвета, в ней и кофе невкусный. С нею я стою у окна. Окна выходят во дворик, столь ничтожный, что люди его, захламив, забросили, зато используют голуби, бесконечно плодясь и гуркая. Окна смотрят в стены, как в изнанку век, они, получается, слепые, как глаза Ондры. Наверху запел профессиональный женский голос, пропел фразу — и повторил, и повторил, и повторил. Косой снег сменил отвесный дождь, он быстрее доходит до людей. Женский голос захлебнулся фиоритурой. Вот и фиалка засохла. Она была уценённая. На исходе сил, не подарила мне ни одного нового цветочка. Если напечатанную букву рассмотреть в сильный микроскоп, то можно увидеть меня — ссутулившуюся «г», «б», «в», наживающую «г», «б», «в».
Выйти за дверь — как войти в воду, другая плотность среды. Она набита людьми. На светофоре стоит толпа в количестве среднего митинга. Зонтики цепляются друг за друга. Одни норовят задрать зонтик вверх, другие прижимают к голове, как грибы. У меня нет зонтика, поэтому я так спешу, но замечаю: квартальная бабуля что-то трогательно объясняет туристу. А он, не понимая, кивает и улыбается в макушку её шапочки. Дорогой отель. Знает где промышлять.
— К вашему слепому полиция подходила,— любезно сообщает Рихард, едва меня выносит эскалатор.
— Что с собакой? — перебиваю я.
— Отпустили их. Сегодня отпустили,— лыбится Рихард.
— А за что их задерживать?
— Нарушение общественного порядка,— мягко поясняет компетентный бездомный.
Ондра выглядит, как обычно, вызывающе. Эни суёт нос мне в коленки, я её глажу:
— Ты устала, милая, ты боишься.
Я сказала это вслух.
— Она не устала и ничего не боится,— мигом парировал Ондра.
— Вы знаете эту собаку? — поинтересовалась сочувственно пассажирка.
Все смотрят на Эни, все жалеют Эни. Ондра крутит головой, как будто отмахивается от мошкары или бредит от жары, как тот распятый на кресте.
Началась посадка. Пепа, пыхтя, вышел открыть багажник. Буркнул:
— Привет.
Пепа не в духе. Не успел, что ли, пообедать?
— У меня есть тема для статьи,— значительно объявил Пепа, когда мы тронулись.— Они заставляют людей голодать. Говорят, что уволят всех, у кого лишний вес.
Я прикидываю: значит, уволят Пепу. Штефан тоже не тополёк, но в пределах возрастной нормы. А «они» — это шеф, бывший лётчик чехословацких вооружённых сил Карел. Он готов отдать жизнь за здоровый образ жизни, его ненависть к людям измеряется их килограммами лишнего веса. Бывший лётчик не смотрит на людей, он их взвешивает взглядом. Пепа водит лучше всех. Даже лучше Штефана. Он ведёт автобус, как мать качает колыбель. Но на его вес уходит дополнительное топливо.
— Я пишу по-русски,— напоминаю я.
— Там,— Пепа задирает глаза к потолку,— читают всё. Обязаны.
И я смотрю вверх. Ну да, если взять повыше, то, может быть, и читают. На всех языках, включая древний шумерский.
— Что ты решил?
Смотрю: у Пепы нет даже обычной булки. Он утирает панический пот носовым платочком.
— Я буду худеть! — заявляет Пепа.
В голосе его дрожит не слеза, а желудочный сок.
— Кофе с сахаром и молоком! — неожиданно резко выкрикивает слепой.— Нет, двойной шоколад!
И хохочет над своей, как он думает, шуткой.
В дверях спотыкаюсь о дорожную сумку и запах жареного. И не предупредил. Вернулся через полгода как через три дня. Конечно, я очень рада. Я просто устала и промокла. Я рассказываю новости, застревая почему-то на Пепе, которому велено срочно похудеть. Он перебивает и говорит, что нам надо переехать в Прагу, ведь я устала так ездить, это меня убивает. Мы купим квартиру, и больше никаких Пеп и слепых собак. Я слабо спорю: слепая не собака, а Ондра. Это, должно быть, очень радостная новость: мы покупаем квартиру. «Отдохни, любимая»,— приходит смс-ка.
Я проспала, потому бежала, задыхаясь. Внутри меня скакало, как мячик пинг-понга, сердце, такое же пустое и лёгкое, билось о рёбра, отскакивало. Я неслась в грязных кроссовках, с немытой головой. Впору вставать рядом с Ондрой. Он как раз задержал автобус Милана. Эни взвизгнула от радости. Милан, хмурясь, читал бумагу. Ондра крутил головой, обнажив зубы. Милан боится законов и инструкций; видать, Ондра ему притащил не меньше чем Декларацию прав человека. Что-то очень пугающее содержится в этой бумажке, Милан топырит губы, читая. Потом мертвенным голосом объявляет:
— Вытирайте ноги.
От злости он стал белым и одеревенел. Ондра поднимается и, миновав коврик, начинает чистить свои подошвы возле Миланова кресла. Кажется, он недавно наступил в собачьи экскременты. С ним это, по известной причине, часто случается. Не все хозяева убирают за псами. Эни идёт как есть вся мокрая.
— Если вы ещё раз попытаетесь плюнуть в мой автобус, я вызову полицию, у меня много свидетелей,— мрачно обещает Милан.— Все будут свидетелями,— он угрожающе оборачивается в салон.
Ондра вытягивает шею и блаженно склабится: кажется, он уловил желанный звук в горних сферах. Он так и застыл в проходе со счастьем на лице. Милан дёргает автобус, слепой едва не падает на меня. Перегаром от него не разит. Милан включает радио. Тут же нам объявляют, что на Д1 пробка по причине групповой аварии. Ондра достаёт из рюкзака книгу и принимается гонять пальцы по странице. Голова его скучно ёрзает по спинке сиденья. Над нами проносится санитарный вертолёт. Значит, там всё серьёзно. Я думаю о Штефане. У него прооперировано сердце, однажды оно остановится — в аптечке одни жгуты и бинты, а автобус так и будет ехать, как «летучий голландец», потом врежется. Но Штефану надо платить ипотеку сына, и он не уйдёт сам. Никто не знает, что у Штефана внутри проволока, ведущая к сердцу. Что мы вообще знаем друг о друге? Милан, может, биоробот. Похож. Ондра нажимает свою волшебную кнопку, и любезный голос громко и весело докладывает ему, что на Д1 пробка часа так на полтора. Ондра интересуется, нет ли в районе пробки какого-нибудь заведения быстрого питания. И ему отвечают, что есть два: «Макдоналдс» в шестистах метрах и мотель «Зайчик» в двухстах восьмидесяти. Я была уверена, что он затребует меню, но он отключился, хмыкнув. Студентка зато распаковала длинный бутерброд-крокодил и принялась его тщательно, чередуя концы, съедать. Милан уловил звуки жевания и шорох упаковки и часто-часто задышал — выпускал пар или дым сгоревших нервных клеток. Хватил он сегодня лиха: слепой, пробка и ещё этот бутерброд. Поди, ещё руки о сиденье вытрет, прямо о белый чехол. Мы поползли и проползли мимо обеих точек питания. «Зайчик», скорее, выглядел как придорожный бордель. А там кормят, оказывается. Неужели мы купим квартиру в Праге? Я перестану мучиться. Или начну. Не знаю ещё. Милан не затормозил у метро. Я его не виню — столько потрясений на его голову. Ондра с Эни остались попрошайничать. В переходе Рихард что-то объяснял паре полицейских. Девушка показалась мне симпатичной: блондинка с умным настороженным лицом. А парень — просто громила. Видимо, защищает интеллектуальную собственность отдела. Рихард был серьёзный и докладывал убедительно. Может, он тоже полицейский, поставленный тут в образе бездомного продавца душеспасительного журнала? Ведь все эти стаканчики из-под колы, которыми забита мусорница, куплены в автомате и выпиты Рихардом. Никаких журналов не хватит их оплатить. Он как раз бросил на меня меткий взгляд с кратким, но ёмким содержанием: вали отсюда! Да мне-то что? Я валю.
— А вас ждал гитарист! — докладывает администраторша.— Пел тут у нас в холле. Очень красиво. Про китов. Я ему сказала, что вы, наверное, в пробке.
Китов сочинила я. Вот перееду — и запишем альбом. Будем ходить на выставки, концерты, на митинги и демонстрации, фестивали, в музеи, в обсерваторию даже. В столице всегда есть куда пойти. Не то что наш городишко в три фонтана и в одну площадь. Я должна всё объяснить, написать. Сказать я не сумею, собьюсь, запутаюсь. Писать по телефону удобно. Знаешь, сколько стоит одна смс-ка, две, три, четыре. Стоимость слов подсчитана и вычтена. Слова приобретают конкретную ценность. Однажды я купила у Рихарда журнал. Там пишут о судьбах бездомных людей, которые находят в себе силы начать жизнь заново — встают в переходах метро, в торговых центрах, на вокзалах с этим вот журналом и продают его, не зная стыда и усталости. В людных местах их усердие бросается в глаза, и кто-то им предлагает настоящую работу. В конце номера был рассказ о бездомной женщине, которая нашла свою любовь и готовится к свадьбе. На фото она выглядела как ссохшаяся алкоголичка, хотелось верить — бывшая. А вот Рихард не выглядит алкоголиком. Даже бывшим. Он хвалился, что живёт в палатке. Так ли это?.. «У тебя всё в порядке? Ты вчера вечером не ответила»,— спрашивает телефон. Я отвечаю: «Всё прекрасно, я просто уснула». Лживые слова имеют ту же стоимость, что и правдивые.
В половине третьего я встала с намерением уехать раньше. Вышла через запасной выход. Да просто сбежала. Над улицей было небольшое солнце, а в ведре цветочницы — обмякшие розы за ноль денег. Так и написано было: «Цена — ноль». Слово «бесплатно» шокировало бы. От цены нельзя отступать. Я сгребла все. Бутик раздавал лишние плечики. Тоже бы неплохо, но уже не унести. Навстречу шли люди, почти все в чёрных очках и с наушниками плееров в ушах, чтоб ни взгляд, ни голос человеческий не проникали к ним. Слепые и глухие люди большого равнодушного города. А Рихард оживился, меня заметив:
— Вы сегодня рано. Есть пара минут? Хотите написать интересную статью о жизни бездомных?
— Я даже готова провести ночь в вашей палатке для полноты эксперимента. Или она одноместная?
Рихард растерялся. Мне показалось, что он меня нарочно задерживает. Бросив его, я полетела наверх. Было поздно. Ондра сидел у стенки, закрыв голову руками, один цыган как раз выбрасывал в урну его опорожнённую жестянку, а другой дотаптывал телефон слепого. Эни стояла совершенно спокойно. Полиции поблизости не было.
— Эни! — крикнула я.
Собака свободно подбежала, поводок волочился за ней. Цыгане бросились в разные стороны. Ондра держал голову руками, чтобы она не вертелась. Его, похоже, не били. Я принялась собирать рассыпавшийся телефон, отложив розы, но он был совершенно разбит, просыпался, как песок сквозь пальцы.
— Придётся покупать новый телефон,— сказала я.— Вставай. Мы опаздываем. Мы опоздаем, шевелись, вставай давай!
— Сим-карта,— протянул руку слепой. Голова его не вертелась.
Подала ему кусочек картона, и мы пошли. Я вела Эни. Розы остались лежать на полу, как на месте трагедии. Хорошо ещё, что не взяла плечики.
— У меня нет денег на билет,— остановился Ондра.— Мы остаёмся, мы приедем на восьмичасовом.
Обещав заплатить, я потащила его, упирающегося тростью, к автобусу.
— Не задирай мне руку! — дёргался он.— Я так ничего не вижу!
Ну да, ему ж надо было шарить тростью.
Пепа с укором выбил мне два билета. «На кого тратишь?! — говорил его взгляд.— Ничего лучше не придумала?!» На самого Пепу было жалко смотреть. Щёки его опали, но пузо ещё больше выперло. Будто жир со щёк стёк в живот.
— Не обедал сегодня! — заявил он.
Я не поняла, жалуется он или хвастает. Пожалуй, жалуется.
— Надо есть малыми порциями, но часто,— посоветовала я.
— Часто? — оживился Пепа.
С Пепой дорога всегда короче. Он превышает скорость, едет, кажется, медленнее всех, а приезжает раньше: ему надо перекусить или в туалет. Темнеть ещё не начинало. Мне стало стыдно, что я не спросила у Ондры, как он себя чувствует, не пострадал ли.
— Ты в порядке?! — крикнула в его уходящую спину.
Он остановился. Оборачиваться не имело смысла. Он сказал прямо перед собой:
— Слепой король Иоанн Люксембург погиб в бою. Его поразила стрела, пущенная в спину. Никто не осмелился приблизиться к слепому королю спереди. Он сказал перед боем: «Только поставьте меня перед противником на расстояние меча». Своего лекаря он велел зашить в мешок и сбросить в реку.
Эни натягивала поводок в сторону от вокзала. Она, голодная, спешила домой и утащила Ондру. Я пошла медленно, ведь у меня было много времени, на целых два часа больше. Их можно проспать. Или потратить на поиск квартиры. В тихом месте, где хорошо спится. Я буду спать долго, на три часа дольше. Поднимаюсь в гору. Одна сторона улицы — новая, из новых домов, а другая — старая: дома с облупившейся штукатуркой — материки и острова, и рамы ещё деревянные, с гвоздём. Зато какие деревья растут на старой стороне улицы… А новая вся заставлена новыми машинами. Старые деревья — на старой стороне, новые машины — на новой. В деревьях назревает молодое зелёное вино. Скоро оно ударит им в кроны, зашумит. Старые деревья переживут всех. «Возьми в дорогу перекусить и воду, на Д1 пробка»,— приходит сообщение. Эта пробка уже не для меня. Ондра совсем не испугался, хоть и стал жертвой социализации. Завтра опять попрётся. И деньги мне, понятно, не отдаст. Не Рихард ли на него натравил эту парочку? Уж кому надо худеть, так это Рихарду. Я купила у него журнал только из любопытства. Ни о каком сострадании не было и речи. Существовал ли когда-нибудь слепой король? Ночью, усевшись искать квартиру, я набрала в поиске: «Иоанн Люксембург». Такой король был и погиб так, как описал Ондра.
На следующий день я проспала первый рейс, я совсем проспала! Тело не проснулось, мозг не шелохнулся. Я шла на вокзал в людное время суток, было светло, как будто я из подземелья наконец выбралась на свет или сбежала из тюрьмы. Штефан на втором утреннем опешил при виде меня. Но тут же выложил новость — горячая новость, как блин, мечи скорей на стол:
— Тондина жена застукала его с подругой!
— На слепого вчера напали цыгане! — парировала я.
— Давно пора было,— кивнул Штефан.
Кого это касалось, слепого или Тонды с подругой, я не поняла. В такое время суток пробок почти не бывает, мы выехали со спокойной душой, как на прогулку.
— Больше не поедет? — вернулся Штефан, покружив мыслями, к слепому.
— Уехал уже, наверное…
— Ничему жизнь людей не учит! — завёлся Штефан.— Государство кормит бездельников, мне шестьдесят восемь лет, а я всё езжу.
— А ты не езди…
— «Не езди»! Вчера был техник. Перенести ванную на первый этаж, заменить котёл — двести тысяч! А ты говоришь: «Не езди».
— Зачем тебе ванная на первом этаже?
— У Хелены больные ноги, ей тяжело ходить по лестнице. Кто ей ванную переделает, когда я умру? Это ты не знаешь, когда ты умрёшь, а я знаю,— пресёк он мои возможные возражения.
— В Прагу переезжаем,— впервые вслух произнесла я.
— Ты это серьёзно?! — возмутился Штефан.— А кто же будет с нами ездить? Мы ждём, место держим, высаживаем где скажешь.
— Люди будут ездить.
— Я не жду людей по пятнадцать минут, когда люди проспали. При чём здесь люди?!
— По пятнадцать минут ты меня никогда не ждал.
— Да я первые рейсы только из-за тебя и брал… охота бы мне было в такую рань вставать, сама подумай? У меня сердце.
Нам под колёса едва не попал мелкий, завихлявший вдруг задом «Фиат».
— Дают же права таким дебилам! — искренне огорчился Штефан.
Можно было спать, но спать сегодня как раз и не хотелось. Я выспалась. Дорога стала отчётливей, и даже рекламные щиты, всегда мелькавшие пятнами, стали читаться. «Пенсионеры радуются — не нарадуются новому крематорию»,— гласила белая простыня.
— Ты видел?! — изумилась я.
— Что? Это? Да, я тоже радуюсь, скоро сам вылечу в трубу,— Штефан махнул рукой вверх, отсалютовал серому, но чистому небу.
Небо как асфальт сегодня. Асфальт — как небо. Мы словно летим в пустой серой трубе, и нам нечего друг другу сказать. Возле метро нас выходило уже пятеро. Пассажиры привыкли, что здесь образовалась остановка. Штефан никуда не спешил, так и стоял на светофоре, пока все не вышли. Горел зелёный. Я ему махнула: езжай! А он мне махнул: иди. А потом снова повторил свой жест: фьють — и в трубу! Салют. В бесплатном ведре торчали хризантемы, много листьев на стеблях, будто волосатые ноги. Я их не взяла. В день, когда я проспала, всё было иначе. Я знаю только этот кусок города — от офиса до вокзала. У меня будет больше города, когда мы переедем. Город растянется в разные стороны.
— Пробка? — поприветствовала меня сотрудница.
Я проспала, но ничего не случилось. Разве что кофе уже так лениво у окошка не выпить. Свежая голова удивлённо вертелась по сторонам. Как многого я не замечала даже на рабочем столе! Вот это письмо от кого, например? Журналы… линейка нашлась. И эта мягкая зверушка. Я никогда их не покупаю. Откуда же они берутся? От соседей, как когда-то заводились тараканы? Наверху — безжизненный этаж, забитый мебелью и нераспроданными тиражами. Выше — какой-то пансион, туда привозят бельё из прачечной, туда же на лифте поднимают огромные колёсные чемоданы маленькие японцы. Ещё выше поют. И всегда не до конца. «У тебя всё в порядке?» — спросила смс-ка. «Я выспалась»,— пишу. Два честных слова. Я хочу видеть из окна своего будущего дома улицу или дорогу, чтобы перед глазами всегда был самый простой выход или исход.
Через два месяца мы переехали в квартиру, окна которой выходят в тупик. Очень тихо. Скорее расслышишь самолёт, ползущий над городом, чем автомобиль. Ещё через пару месяцев я решилась в последний раз навестить мой бывший маленький город.
В переходе метро стоял втрое похудевший Рихард — я его не узнала, а узнав, опешила. Взгляд его метнул мне: «Вали-вали»,— но он был явно польщён моим остолбенением. Развернул на груди «Простор». Стаканчиков из-под колы не было. Ну да, она калорийная. У главного входа вместо Ондры торчала незнакомая слепая девушка, держащая за поводок Эни. Эни неуверенно приподнялась мне навстречу, но тут же равнодушно села. Девушка была плохо причёсана — да просто растрёпана — и похожа на слепого, как сестра. Даже головой вращала, как Ондра. И улыбалась внутрь, а не наружу. На голой шее её туго висел высоко подвешенный крест, как пломба или этикетка. Творение Божье — товарный знак. Я села на скамейку ждать автобуса и хоть каких-то объяснений. Почему-то была уверена, что подъедет Штефан, а подъехал весельчак Тонда. Заметив меня, он ополз лицом.
— Что со Штефаном?! — испугалась я.
— А что с ним будет? — захохотал Тонда, опомнившись.— Ездит. Первые рейсы совсем не берёт, но ездит. Хозяйство развёл, кроликов. Всё ему мало. Для кого только копит? — и Тонда мне понимающе подмигнул.
За моей спиной раздалось характерное разведывательное постукивание. Шла слепая, шаря палочкой.
— Невеста его! — кивнул головой Тонда, не убавляя голоса; для него что слепой, что глухой — одно и то же.— Красавица какая, гляди. По очереди ездят. Мало им пенсии! Они на море копят. Сам говорил.
— А что Пепа? Похудел?
— Да разве он похудеет? Жрёт как жрал, ещё толще стал. А заменить некем. Я у нас самый молодой, а мне пятьдесят девять. Ха-ха! Милану дали штраф — пассажира потерял. По дороге расскажу.
Тонда захохотал, демонстрируя зубы двадцатипятилетнего. Не свои, наверное. Слепая шарила в кармане, брякая мелочью,— собирала на билет. Эни принялась скулить и наконец сунула мне нос в коленки.
— Ну, как обычно? — вскочил на своё место Тонда и выбил билет.
— Нет, я только хотела спросить. И… передавай привет всем нашим.
Я отвернулась и быстро пошла с вокзала, как слепая, только без Эни и палочки. «А здесь холодно. Как приедешь, растопим камин»,— пришла сквозь слёзы смс-ка.