Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2014
Этой осенью в небесной канцелярии мне выписали пропуск в Париж на семь дней, почти «по делу срочно»: покопаться в архиве С. П. Дягилева в музыкальной библиотеке «Гранд-опера». Семь — магическое число: семь небес, семь братьев и самый экономный тур сроком на семь дней из предложенных местным агентством путешествий Кука. Ещё в Москве, размышляя о поездке, я представляла, что в Париже будет идти косой дождь, непременно с чего-то косой, ржавые, бургундского оттенка, листья с платанов закружатся в вальсе Равеля, а на повороте на одной из «рю» гордо выставится навстречу сквозняку жаровня на высокой треноге с семейкой круглолобых каштанов.
Всё так примерно и случилось. Многое восхитило в Париже, или Лютеции — первоначальное название города. И я бы поставила на первое место белоснежную сахарную Венеру Милосскую из Лувра, пропетую Праксителем или иным мастером, перед которой в очередь снялись трое удовольствовавшихся этим фактом японцев, ей по колено; роскошное фойе «Опера Гарнье», длинношеих гаргулий с Нотр-Дам и многое другое, если бы все архитектурные и скульптурные чудеса не перечеркнула встреча, случайная, с одним человеком.
Самых русских, то есть самых страстных, самых чувствующих, встретила в Париже в доме, за столом, на котором благородные твёрдые французские сыры. Среди гостей — французский славист, хранитель всего наследия русского зарубежья, профессор Ренэ Герра.
Через день приглашена Герра в гости в его дом на юго-западе Парижа.
В первый свободный день шляюсь по Парижу куда ступит нога. Нога, не иначе как по детской любви, решила ступить на площадь Вогезов, прямо в мощёный двор короля Людовика XIII, на котором Арамис когда-то крепко придерживал каблуком своего сапога белоснежный, с вензелем, платок герцогини де Шеврез. С южной стороны — павильон королевы, напротив — павильон короля, сбоку, чтобы удобнее следить за тем и за той,— павильон маршала Ришельё. Ришельё — на конце «е» с двумя точками, чтобы не путать с вышивкой. Присаживаясь на скамейку, незаметно делаю лёгкий реверанс перед зелёным Людовиком на коне. Зелёный — оттого что бронза, на коне — оттого что воин и охотник. И сегодня на площади Вогезов весёлый сад под солнцем, но ничего от шляп и перьев, ничего от Ришельё. Рослая, спортивного вида, в джинсах и майке, мадам Бонасье гоняла по газонам ловко увёртывающегося от неё щуплого д’Артаньяна.
И всё же какой воздух! Совершенно чудесный. Конечно, не такой, как в Джанкое, но очевидно с привкусом моря, оное здесь и недалече, за сотню километров. Воздух делает антраша с реки на крыши и обратно.
Крыши Парижа — отдельная сюита: приподнятые высоким седлом, завёрнутые широким манжетом. С одного конца легко взлетает на крышу Фанфан подразнить шпагой капрала, с другого после рокового свидания с девушкой качнётся в сторону парижских крыш юноша от Кокто. Однако под скатной кровлей всё в теснинку. Теснит ли комфорт парижан память о Бастилии? Кстати, по отголоскам, в королевской тюрьме всё было достаточно просторно, а вот в Консьержери, где содержали Марию-Антуанетту, действительно тесно. Вдобавок по указанию Робеспьера специально был занижен потолок, чтобы последней королеве кланяться и наклоняться; правда, через определённое время он сам под этот притолок голову нагибал. Нет, всё-таки выбраться на крышу… Людовик XVI любил гулять по кровлям Версальского дворца, приставал к рабочим, просил дать ему починить какой-нибудь замок. Обожал замки.
С площади Вогезов сворачиваю в музей Клуни порадоваться на эмали и гобелены. Перед музеем — вензельный узор пейзажа из послушного низко стриженного самшита, что знаком по акварелям Александра Бенуа — моим первым окнам в Париж. Но я никак не ожидала, что в доме у парижанина Герра встречусь как раз с петербургским сиреневым ностальгирующим Бенуа, а не с жёлтым проказливым Лотреком. Густой синий лиможский и карминный гобеленовый бургундский щедро использовал Бакст, создавая эскизы костюмов к дягилевским балетам. На французском гобелене XIV века — обязательный сад с круглыми яблоками по веткам, в траве ушастыми мячиками — пушистые кролики. В середине лужайки, шестом — белый единорог, символ верности и чистоты. Перед шатром — дамы; их сеньоры, мессиры, их короли Марки на охотах. С цветочного ковра лёгким вздохом, яблочком-туманом оседает на кроликов тоска Изольды по отсутствующему Тристану; рядом с вышитым подолом платья — верная собачка Пти-Крю. Эта лёгкая неудовлетворённость гобеленовой ниткой прошивает Париж во все века. Она — и в крое платьев Belle Epoque, и в портретах актрис «Комеди Франсез», и в вышивке жемчугом по китайскому мотиву Haute Couture.
Сегодня этот недоумённый, с привкусом обиды, флёр туманит лица парижан перед теми арапчатами, что призваны поддерживать светильники вдоль парадной лестницы «Гранд-опера», трудиться опахалом над царицей Савской. Арапско-арабский караван-сарай теснит гобеленовых дам к бургундскому шатру, прижимает уши кроликам. Но парижских кроликов так просто не засунешь в шляпу, они навострились пастись на аэродромных просторах; любезные кролики подрывают взлётную полосу аэропорта Орли, и шасси «боингов» очень просто проваливаются в яму.
Следующий день — солнце и ветер. Мсье Герра будет ждать меня у выхода из метро Mairie d’Issy. Он уже давно живёт по концам стрелок компаса: Ницца, Париж, Санкт-Петербург, Москва. Мне повезло, что в эти дни Ренэ — в Париже. «Бонжур» и «добрый день» — и я уже устремилась за ним, как кленовый лист, попавший в водоворот Сены, неумолимо, пропав в складках его плаща, за его дудочкой, уводящей за собой каждого, едва услышавшего первый звук. Ренэ стремителен и порывист, как парижский ветер. Он увлекает меня почти влёт на вершину холма, туда, где его дом. На первом же перекрёстке он вращает меня веретеном по часовой стрелке, быстро отмечая всё то парижское, что есть вокруг, что, в свою очередь, тут же вылетает у меня из головы. По правую руку он указывает на берёзовую аллею, берёзки на которой были высажены здесь очень давно, и тут же, не давая возможности на них полюбоваться, на бегу отмахивает рукой налево в сторону горбящейся вверх улицы, где жила Марина Цветаева. У Герра хранится письмо Цветаевой, в котором она подробно объясняет Владимиру Вейдле, как найти её адрес: «вот так, пройти мимо берёзовой аллеи и свернуть налево на rue Jean-Baptiste Potin». Я тотчас променяла бы всю берёзовую бересту на возможность взглянуть на дом Цветаевой, на котором, стараниями опять же Ренэ, была установлена памятная доска, но у нас нет времени. То есть у меня его сколько угодно — шесть дней, но не у Ренэ Герра…
Имя Ренэ достаточно редкое, я вот лично могла вспомнить только одного — последнего короля трубадуров, короля Ренэ из Прованса. В славянской традиции можно обращаться к профессору: Ренэ Юлианович,— возможно это будет ему любо. Как у нас в городе Петра когда-то обращались к зодчему Бартоломео Растрелли: «Варфоломей Варфоломеевич, вы не так изволили апсиду выложить…» Но мой собеседник совсем не подходит под исполнение арии короля Ренэ, внешне и по строю мышления он удивительным образом похож на русского барина расцвета усадеб, точнее — на Левина из романа Льва Толстого «Анна Каренина», да и по характеру — взрывчатая смесь противоречивых качеств чисто русского свойства: проницательный ироничный ум на страстность, распахнутость натуры, и — никаких компромиссов.
Но мы всё ещё карабкаемся на парижский холм, который достаточно крут. Ренэ летит, как стрела, пущенная лупоглазым Иваном-царевичем; пара минут — и мы останавливаемся перед нужной калиткой. Дом за оградой невелик, но живописен: сплошь увитый плющом замок с гобелена. Разумеется, это не «шатле» — замок и не средиземноморская вилла; скорее, павильон, то есть особняк. Одно окно выходит в сад — густой и частый, маленькая «оранжери» с черешневым деревцем, которое непременно даст урожай, отзвук вишнёвого сада. С утра хозяин работал в саду.
Его увлечение собирательством началось достаточно рано с открыток. Вот и на днях он выудил в очередном антикварном салоне «Vieux Papiers» — «Старые бумаги и книги» — несколько открыток с видами русских провинциальных городов: Саратов, например, конец XIX века. Его русский — с детства. Первая учительница, Екатерина Леонидовна Таубер, поэтесса и педагог, осевшая в эмиграции на Лазурном побережье, взялась обучать двенадцатилетнего любознательного подростка русскому языку по-соседски. Русским он владеет столь совершенно, что порой закрадывается сомнение: говорит ли он по-французски?
Так вот, представьте, что в этом павильоне не Ришельё, а Герра, под парижской крышей «шапо» колпачком, собраны коллекции, которые встретишь и не во всяком столичном музее. Первое ошеломляющее впечатление — библиотека. В тёмных шкафах за стёклами — прижизненные издания Александра Пушкина, Г. Р. Державина с автографом, с автографами же собрания сочинений А. П. Чехова, Ивана Бунина, Ивана Шмелёва, Александра Блока, двести книг с дарственными надписями Бориса Зайцева и пятьсот — с инскриптами и рисунками Алексея Ремизова. Герра стал первым французским исследователем творчества Б. Зайцева; с 1967-го по 1972-й — год смерти писателя — его литературным секретарём и, конечно, другом. Через Зайцева он знакомится с самыми значительными писателями, поэтами и художниками первой эмиграции, такими как И. Одоевцева, Г. Адамович, В. Вейдле, Ю. Терапиано, Ю. Анненков, П. Мансуров, С. Шаршун, Л. Зак, М. Андреенко, С. Иванов, Д. Бушен, С. Эрнст, К. Беклемишева, Г. Кузнецова, Л. Зуров, В. Варшавский и др. Как упомянуто в вышедшей в Санкт-Петербурге в 2012 году книге «Серебряный век Ренэ Герра», его собрание (на сегодня самое большое в мире), посвящённое культуре русского зарубежья, насчитывает пять тысяч картин, сорок тысяч книг, из которых более десяти тысяч — с автографами.
Но вернёмся под крышу парижского особняка, в котором по стенам ковровой развеской — работы именитых художников, практически все — музейного уровня. Ещё не доверяя глазам, я перевожу взгляд с Константина Коровина на Валентина Серова, с Михаила Ларионова на Наталью Гончарову, с Юрия Анненкова на Сергея Судейкина и Сержа Полякова, с Михаила Добужинского на Сергея Шаршуна, с цвета-цветка Сергея Чехонина на коллаж Алексея Ремизова; а вот и Александр Бенуа. Под звон колоколов воочию поднимается из неведомых глубин заколдованный град Китеж, отсверкивая по куполам золотистыми искорками.
А дальше — совершенно неожиданное: на высоких полках — зелёные, цвета коры платана, узорчатые, с шутливыми, поучающими надписями штофы эпохи Александра III, белого стекла штоф «Александр Пушкин», выпущенный к столетию со дня рождения поэта; за штофами в ряд — поддужные колокольцы с валдайских троек, что своим чистым и сильным, на сотни вёрст, звоном пронзят любую метель, не дадут пропасть. Певкая, с десятками оттенков, от серебряного до малинового, валдайская медь была знаменита на Руси с XVII века. По исследованиям биографов, тот же Александр Сергеевич Пушкин наездил под такими колокольчиками тридцать четыре тысячи вёрст.
Современный апокриф на тему метели: уже в наши времена где-то в глубинке, в пургу, под тучами на мутном небе, стал погибать один мужичок; и, памятуя, может, слыша от кого о святом Николае Угоднике, покровителе путешествующих, грохнулся он на колени посередь той степи и завопил: «Дядька, выручай!» Ну натурально в ту же секунду явился мужичок и вывел его из метели. А будь у бедолаги валдайский колокольчик под дугой — и незачем было бы угодника Божьего лишний раз беспокоить. На дуге той имеется ещё штучка невеликая, колечко, называется оно «зга»; в темноту колечка не видать, откуда и выражение: «ни зги не видно». И обо всём этом рассказывает мне в Париже профессор славистики шевалье Ренэ Герра, а я, представьте, ни зги не знаю. А что мы вообще знаем, допустим, об эпохе Александра III, кроме массивной статуи работы Паоло Трубецкого и выезда на Соборную площадь в образе императора в лубочном фильме нашего знаменитого кинорежиссёра,— о царе-миротворце, за время правления которого не погиб ни один русский солдат?
Кабинет хозяина, вытянутым пространством, в котором Ренэ работает за столом в торце,— не что иное как вагон поезда. Эти вагоны особенные — для главнокомандующих, в два направления. Для полковника Романова: туда — в Могилёв, в Ставку, обратно — в Екатеринбург; для адмирала Колчака: туда — на Петроград, обратно — до станции Свято-Иннокентьевская под Иркутском, всё «по краю да над пропастью»…
Ренэ Герра — сам из стана белых. Это очевидно. Господи, да он просто провалился по колено в топь и отстреливается под музыку на Чонгарской гати. Плюётся свинцовыми пулями: «Сволочи, суки!..» — в сторону комиссаров. Он мстит за погубленные судьбы русских, за их опозоренные жизни. Тамбовский волк. Он перегрызёт горло каждому, кто посягнёт на русскую эмиграцию хоть словом, хоть делом не только в России, но и во Франции. Мне всегда казалось, что ненависть старомодна. Но в ауре Герра она убедительна. Он не прощает нищету Алексея Ремизова, болезнь Дмитрия Мережковского, тоску Ирины Одоевцевой. Белый единорог у своего походного шатра.
Сегодня в своем кабинете-вагоне Ренэ курсирует туда — в Россию, обратно — во Францию.
— Часто ли вы наезжаете в Россию, бываете в Москве, Петербурге?
— Нет, я не люблю столичных городов. Кострома, Ярославль, Углич, Саратов, Вологда — другое дело, настоящие города.
Ему не в столицу, а туда, за Урал, к Ермаку.
Ложатся в строку реплики генерала Чарноты:
«—…Куда податься? В Мадрид, может быть? Испанский город… Не бывал. Но могу пари держать, что дыра. <…> …Каких я только городов не перевидал… Да, видал многие города, очаровательные города, мировые!
— Какие же вы города видали, Григорий Лукьянович?
— Господи! А Харьков! А Ростов! А Киев! Эх, Киев-город, красота, Марья Константиновна! Вот так Лавра пылает на горах, а Днепро, Днепро! Неописуемый воздух, неописуемый свет! Травы, сеном пахнет… И помню, какой славный бой был под Киевом, прелестный бой! Тепло было, солнышко, тепло, но не жарко…» (М. Булгаков, «Бег»)
Ренэ Юлианович работает за столом, пылает на закате. Вот сейчас ему принесут чай в массивном серебряном подстаканнике, о котором он тут же забудет.
— Когда я чем-то сильно увлечён, я могу не есть двое суток.
Он удивительно щедр на людей и, кажется, совсем не раздражается на то, что я похищаю у него самое дорогое для всех увлечённых — время.
— Кто же из наших соотечественников, с кем вы дружили, произвёл на вас самое сильное впечатление?
— Каждый по-своему, но самое сильное впечатление как личности оставили, пожалуй, Борис Зайцев, Юрий Анненков, Сергей Шаршун. Шаршун вообще был философом, мистиком, с очень тонкой духовной организацией. С ними со всеми было так интересно разговаривать.
С текстов рукописей, посвящений, фотографий продолжают с Ренэ Герра диалог те, кто отошёл от берегов Крыма на «Витязе», «Святителе», некоторые — посвящёнными ему стихами:
Что-то вроде России,
Что-то вроде печали…
(Мы о большем просили,
А потом перестали.)
Игорь Чиннов
Последним от пристани отходил пароход «Саратов»…
Сегодня дарственно и благодарно, в словах и красках, в своей новой, теперь уже вечной жизни они хранятся на его полках и абсолютно уверены в единении и сохранности собрания. Герра никогда не расстанется ни с кем из них — всё оттого, что он не коллекционер, а собиратель. Его путь и кредо — собирать. Собирать братию вокруг монастыря, собирать земли вокруг Москвы, собирать; как когда-то он собирал русских у себя на квартире в Медоне — «медонские вечера», устраивал ужины, воочию отогревая их старость, кого-то провожал и до погоста. День Герра бурлив, как местами течение реки: разобрать архив, выступить с лекцией, подготовить выставку, написать рецензию. Его работоспособность поразительна. Основные книги: «Они унесли с собой Россию…», «Когда мы в Россию вернёмся…», «Семь дней в марте»; о нём и его коллекции — книга Л. Звонарёвой «Серебряный век Ренэ Герра». На сегодняшний день им опубликовано более пятисот статей, посвящённых русской эмиграции, людям, которым Франция в начале XX века позволила — пусть даже как мачеха — где-то в тесной каморке, мансардном углу, но заниматься творчеством, продлить жизнь Духа.
Эта отдача была бы невозможна, если бы он не радовался каждому дню, не отдавался ему с такой полнотой. Повторим, он не коллекционер. Он — собиратель. Это другой статус. Благодаря его энергии и энтузиазму осуществляется великое вложение во всемирную копилку Русского наследия.
Уводящий веером рисунок брусчатки, течение Сены, меняющееся поминутно выражение лица Ренэ, когда глаза выстреливают фонтанчиками света — оттого, что слишком умный,— узор одного порядка. Очень французского. Всё — в берегах, и всё — в движении. Нет, это не слезливый холм под осенние листья Ива Монтана, а Гора, продуваемая ветром, сквозным, в сторону Франции и России, так нужным всё ещё — и верится, всем — ветром!