Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2013
Введение с извинением
Здравствуйте! Наверное, надо как-то объясниться по поводу текста. Начнём с того, что есть две новости. Как водится, хорошая и плохая.
Хорошая в том, что этот текст можно читать, начиная с любой страницы и на любой странице заканчивая. Плохая новость — что не все сочтут новость № 1 такой уж хорошей. Кому-то может показаться, что книга должна походить на книгу — с началом, кульминацией, концовкой и чтобы были части и главы. И список использованной литературы.
Можно догадаться, откуда такая безалаберная книжка взялась: это, в основном, сборник интернет-постов, кажется, с 2008 по 2010 год. Она не планировала быть книжкой, её заставили.
Но попробуем-таки структурировать кучу. Список использованной литературы был бы возможен, названий на двести, но пусть лучше это останется в её бессознательном (если предположить, что у кучи может быть некое бессознательное).
Для начала книжку пришлось как-то назвать. «Критика нечистого разума» — название тривиальное, так мог бы назвать свой опус начинающий копирайтер. Это хорошо, ибо выражает наше смирение и отсутствие мании величия. К тому же аббревиатура ещё более тривиальна, и буквы «КНР» уже несут не только смирение, но удобство в запоминании. Далее, придумав эти три слова, мы проверили и убедились, что их придумал много кто ещё. Таким образом, нас можно даже обвинить в плагиате, и это уже оригинальный подход и смирение, плавно перетекающее в постмодернизм.
Далее. На части куча всё-таки делится. Но это сильно неравномерные части.
Первая — аперитив. Или, если угодно, тест. Давайте придадим хаосу геометрический вид и вообразим, что он имеет форму треугольника. И возьмём три угла. Три статьи, специально не похожие друг на друга. Про политику для какой-то официальной газеты (писано просто). Про литературу — предисловие к одному сборнику (писано с претензией). Про мышление — просто коммент из диалога (писано отчасти на философском арго, не понта ради, просто так экономнее). Если ни один из углов вас не трогает, всю дальнейшую геометрию можно смело отложить.
Часть вторая — как бы центр тяжести нашего треугольника (у треугольников действительно бывает такая штука, как центр тяжести, правда-правда). Если в первой части было упражнение на растяжку нашего интереса, то здесь медитация, концентрация, дистилляция. Наверное, типовой образец того, что же всё-таки хотел сказать пресловутый автор.
Третья часть на порядок больше всего остального. Медленное, от руки, закрашивание нашей фигуры.
Наверное, нужно добавить, что прошло время, я дожил уже до 2013 года и местами сильно не согласен с автором этой книги. Процентов на двадцать. Или на тридцать. Это нормально. Перестав соглашаться с автором, я могу посмотреть на текст, так сказать, извне. Оценить его. Прийти к выводу, что автор, с которым я не согласен, всё же не идиот, с ним есть зачем и почему спорить.
Теперь я могу рекомендовать его писание добрым людям.
Часть 1. По углам
Граждане на виду
В разговоре о гражданском обществе обычно подразумеваются два тезиса. Никто эти штуки специально не оговаривает: мол, и так всем понятно. Во-первых, считается, что гражданское общество — это такое благо. Во-вторых, считается, что в России дело с этим обстоит не ахти. Отсюда и течение разговора: а как бы сделать так, чтобы оно, хорошее, у нас приключилось? Это не самый радостный взгляд на реальность, но вообще-то он её… приукрашивает. Как говорилось в одном коротком анекдоте, жизнь жёстче. Хотя и интереснее.
1.
Неприятное известие заключается в том, что гражданское общество в России всё-таки есть. Но это не совсем то, что можно поставить в красный угол и явить дорогим гостям как национальную гордость. Иногда это нечто такое, что хочется скорее задвинуть тапком под диван, пока дорогие гости не загляделись: а чего это там у вас такое копошится?
Любой разговор «по понятиям» (а уж тем паче по понятиям философическим и научным) уместнее начать с прорисовки самих понятий. А что мы вообще имеем в виду, ставя слова в данное сочетание? На понятиях вообще обычно стоит копирайт от классиков, и мы не можем трактовать их по своему произволу. Что, например, имеет в виду Георг Гегель, внося в политическую философию это самое «гражданское общество»? А там сказано примерно так: это территория между государством и семьями. Всё, где уже не семья, ещё не государство, а люди состоят в каких-то связях.
И если с этой формулой в голове мы окинем российскую географию и не забудем российскую историю, то увидим много прелюбопытного. Мы увидим сети связей, мало того что не прописанных в реестрах и табелях государства, но ещё для государства непрозрачных. Сети земляков, одноклассников, однокурсников, вместе служивших, вместе пивших, вместе спавших, вместе завербованных, вместе верующих и вместе грешивших. Это сильно разное, но всё аккуратно по Гегелю. От «пацанов с одного двора» до «методологического сообщества имени Щедровицкого», от «я с ними бухал» до «бывших разведчиков не бывает».
Всё это зачастую устойчивые компании, в полной боевой и деловой готовности, способные «решать проблемы». Зачастую для решения проблем специально созданные. Например, то, что разумеется под бандитскими бригадами,— упало не с неба, а было ответом на ситуацию почти полного исчезновения государства в недавнем историческом прошлом. У человека проблемы от «не вернули долг» и «выкинули с работы» до «изнасиловали жену», легальной управы нет, не говоря об экономическом арбитраже, и он вспоминает, что с кем-то когда-то, например, занимался спортом или служил в каких-то хитрых войсках. Проблема решается, а внезапно обнаруженный силовой ресурс начинается использоваться по прайсу. Дальше — больше, и вот мы уже видим то, что на политкорректном жаргоне можно назвать «непрозрачным субъектом экономической активности».
Если мы посмотрим совсем цинично, то «непрозрачный субъект» окажется в ядре почти любых легальных процессов. Не обязательно это сразу «мафия», давайте без сильных выражений, скажем просто: «личные отношения». Вопрос: где кончаются должностные инструкции и начинаются эти самые отношения? И если они вступают в противоречие — чему следуют? «Ты больше другу веришь или бумажке?»
В итоге возникает ветвь власти, неформальная, не прописанная ни в каком законе, но более чем влиятельная, назовём её «Баня». Есть, значит, власть исполнительная, законодательная, судебная, а ещё есть Баня. И у Бани есть сильные преимущества. Для государства она, как правило, непрозрачна, а государство лежит перед ней на блюдечке, очевидное и доступное. Это раз. В отличие от официальных структур, Баня оперативна в решениях — это два. Наконец, если человек вхож и в государство, и в Баню, решения Бани для него приоритетнее, чем решения государства,— это три.
Вот это и есть наше с вами российское гражданское общество. Иногда его называют коррупцией.
По сути, это такая социальная сеть. Ограниченность доступа искупается её действенностью. Любой желающий может ощутить себя с людьми, получив страничку в «ЖЖ» или «ВКонтакте». Можно обмениваться записочками и фоточками. Следующий уровень социальной сети, её, говоря масонским жаргоном, градус — это когда сеть даёт возможность «решать проблемы». Чем выше градус, тем реальнее проблематика. «Заступиться за человека», «продавить вопрос», «освоить бюджет».
Даже живущие на периферии этих процессов чувствуют, как это работает. Очень даже эффективное гражданское общество. Любое государственное решение увязнет в нём, как в болоте. Не будем демонизировать наших «общественников»: увязнет как хорошее, так и плохое. Если будет найден рецепт достижения всеобщего счастья за пятилетку, увязнет счастье. Если некий тиран решит истребить народ, увязнет истребление. И в обоих случаях Баня не проиграет.
2.
Сомнений в его силе нет, но… какое-то оно неправедное выходит, наше гражданское общество. Парадокс, но оно, скорее, антиобщественное. Могли бы для чего хорошего собираться. Песочницу починить. Район очистить от преступности. Страну модернизировать. А здесь такое ощущение, что граждане, собираясь больше трёх, непременно удумают, чего бы такое «попилить», «освоить», «продавить», «вломить» и кому за то «откатить», чтобы оно катилось и дальше.
Можно сказать, что общество таково, чтобы уравновешивать государство. А можно сказать, что общество само первое начало, и это государство такое, чтобы его уравновесить. Спор смахивал бы местами на выяснение первородства между курицей и яйцом.
Вообще, очень популярная в российских интеллигенциях тема — о государственном зле. Но, простите, «каждый народ заслуживает своё правительство». И, как писал ещё один классик, Марсель Пруст, «общество есть амплификация наших душ» (да простится излишне учёное слово). Что на душе, то в городе и в мире. И добавим к теоретикам практика. Сто лет назад премьер Столыпин уже думал в нашу тему и сокрушался: подлинное гражданское общество в России не случится, пока в ней не случится энный процент подлинных граждан. Каковые граждане, самовольно собираясь больше трёх, в подавляющем большинстве занимались бы чем-то добрым, и не иначе.
Социальную полемику, кто первый начал — российское общество или российское государство, честнее завершить в сфере антропологии. Позволим себе несколько картинок на тему.
Одна из первых российских Дум. Не из тех, которые в конце двадцатого века, а из тех, которые в начале. На выходе из здания задерживали депутата. Он свинтил в уборной унитаз и пытался его вынести. «Поилку для свиней сделаю»,— объяснил себе депутат от крестьянства, первый раз увидевший вещь. Все партии в парламенте так или иначе подразумевали эмансипацию народных масс. Октябрьская революция была неизбежна.
Теперь сценка из двадцатых годов, от писателя Виктора Ерофеева. Иностранец приезжает в московскую гостиницу и просит швейцара его разбудить рано утром. «Если сам проснусь — разбужу»,— отвечает швейцар. Что произошло? Человек отказался выполнять свою прямую работу. Ерофеев перебирает варианты: «Каждому давать взятку — дорого, с каждым пить водку и дружить — ещё дороже, а что делать-то?» Сталинизм был неизбежен, выводит писатель-либерал.
Конец восьмидесятых годов. Московские школьники пишут сочинение на тему, кем хотят быть. Большая часть девочек пишет — «валютной путаной», среди мальчиков популярны «киллер» и «рэкетир». Те же профессии, названные по-русски, уже не так романтичны, но общая картина профориентации примерно ясна. Национальная разворуйка так, как она случилась, была ещё не худшим из шоков. «Лихие девяностые» были неизбежны.
Во всех трёх случаях сценарий примерно схож: люди начинают и проигрывают. Можно сказать: виновато плохое государство. Можно сказать: виновато несовершенное гражданское общество. Виноватят пофамильно: Сталин, Ежов, Берия, Чубайс, Березовский, добавить по вкусу. А как всё-таки точнее? А точнее так: каждый народ заслуживает правительство, которое имеет, а если правительство имеет народ, то это скорее БДСМ-игра по любви, нежели изнасилование.
Пенять на государство — пенять на зеркало из поговорки. Оно лишь наличествует и соответствует. Чему соответствует? Нашим душам, привет Марселю Прусту. Любые борцы с любым режимом, сказав своё зычное «А» про нелюбимую власть, по правилам интеллектуальной честности обязаны договорить «Б»: чему она соответствует. Ничего сложного.
Она всегда соответствует нам.
3.
Можно перекладывать с больной головы на патентованных козлов отпущения и вообще куда подальше, но простейшая статистика восстановит поруганную честность. Есть такие показатели, как число убийств на душу населения, число смертей в ДТП и от алкоголя. Догадайтесь с одного раза, какая страна тут держит лидерство по Европе, продолжая полагать себя европейской?
Усложним вопрос: можно ли здесь перевести стрелки, например, на правительство? За бедность населения оно, пожалуй, ещё могло бы ответить, но нравственный закон уже явно не в компетенции любых компетентных органов. Людей можно разорить, но хорошего человека нельзя подвигнуть на убиение невинного топором или арматурой. Также сложно вынудить население выпивать или кататься смертельным образом. Весь кошмар продолжается, по большому счёту, добровольно, по зову беспредельных сердец.
Разбавим пафос анекдотом. Хмурым дождливым вечер мужик идёт выносить мусор. Не дойдя до бачков, вываливает содержимое на полдороге. Оглядывается на кучу: «Во Путин страну-то довёл».
Мы снова хотим как лучше, но снова делаем кучу, оглядываясь в поисках автора. «Среда заела»,— так поясняли генезис кучи левые разночинцы в девятнадцатом столетии. Коммунисты продолжают ругаться с либералами на предмет большей антинародности Сталина или Ельцина, но точнее всего тема врагов народа раскрыта прозаиком Пелевиным: «Если заговор против России существует, то в нём участвует всё её население». Можно, конечно, гонять в своей голове чубайса (или шугать берию по углам), но возрождение России начинается с мусора, донесённого до урны. Пока мусор не донесён, мужику из анекдота сложно всерьёз обидеться на расхищение бюджетов всех уровней. Там всего лишь неаккуратны, как и он сам. Просто возможностей для неаккуратности больше. Повезло тем мужикам.
Вот есть тема учреждения «мирового финансового центра в России». Наивному прагматику кажется, что надо построить много новых красивых зданий. А потом в них самозародятся фондовые рынки и инвестиционные банки, если к зданиям пришпилить названия. Была такая теория зарождения жизни в средние века: считалось, например, что мыши самозарождаются в грязи. А в красивом здании обязательно зародятся деньги. Более разумный скажет что-нибудь о таргетировании инфляции и региональной валюте. Но проблема снова в антропологии. И звучит так: в каком месте земного шара людям проще доверить подержать чемодан с деньгами? Так, чтобы не потеряли по глупости и не украли по уму? И взяли свои законные 0,03 процента за трансакцию?
Пока деньги проще доверить в городе Лондоне, их будут доверять в городе Лондоне. А если где-то в третьем мире случится много-много денег, их всё равно свезут в Лондон. В Москву или Мехико не свезут просто из опасения, что тамошние кадры порешат всё. Если даже бывший московский мэр не рискует остаться в Москве, кто там вообще не рискует?
У философа Мераба Мамардашвили было про то, что такое героический пафос. Без всякого надрыва. Не надо помирать за родину, вообще не обязательно помирать. Это просто способность быть одному. Стоять и не падать. Делать что-то одному. Не воровать, когда все тырят. Выполнять обещания, когда все кидают. Не врать, когда все гонят. Быть вежливым, когда все борзеют.
Главное — в одиночку. Проблему российского гражданского общества философ видел так: все хотят быть хорошими, но только все вместе и с понедельника. «Понедельник» может сильно варьироваться: от «сперва построим коммунизм» до «сперва поправлю дела». Ну и понятно, что это откладывание часа «Х» ровно на бесконечность. Та же бесконечность следует из соборного эгоизма «что мне, одному за всех?».
А можно обойтись без этих условий.
Снова литература — кому и зачем?
1.
Вопрос, только кажущийся банальным: зачем люди пишут? Можно ответить тавтологией: потому что не могут не писать (есть такая бородатая, но сильная заповедь: «можешь не писать — не пиши»). Ну а почему не могут-то?
Рискну предположить, что пишется, по большому счёту, затем же, зачем и читается,— ради кристаллизации опыта. Его извлечения и формулирования.
Иногда, чтобы что-то понять о жизни и о себе, приходится отправиться в путешествие, и не обязательно это перемещение на далёкие расстояния именно тела. Можно сказать иначе: решиться на приключение. И опять-таки, это не обязательно прогулки тёмными ночами в тёмных районах. «Всё то время, что мы не рисковали и не мыслили, можно считать потерянным»,— сейчас уже не помню авторства: возможно, это Марсель Пруст; возможно, Мераб Мамардашвили, начитавшийся Пруста; возможно, всего-навсего и я сам, начитавшийся того Мамардашвили, который начитался Пруста. Но речь идёт — о том самом. Занятие писательством — рискованное. Главный его результат — извлечение опыта о мире и о себе — гарантирован не более, чем философу его мысль или конкистадору его добыча.
Отсюда, кстати, и определение графомании. Это когда пишется, пишется — а не щёлкает внутри то, ради чего. Вроде как пьёшь и не напиваешься. Человек пишет, но не меняется. И уж подавно не может дать другим то, чего не сделал с собой. Увы. Литература — вот эти чёрные буковки на белой бумаге — тонкий орган изменения самонастроек души. Графомания же — в лучшем случае бесплодная страсть по тому же самому.
2.
Суть произведения редко лежит в его сюжете. Сюжет — это как бы тропинка, по которой тебя везут, а то, что тебе хотят показать,— скорее пейзажи территории, по которой идёт дорога. Говоря немного затасканным языком, «авторское видение мира». Обычный писатель подмечает редкие виды во вполне описанных ареалах нашего житейского атласа, великий — творит миры со своей особой флорой и фауной (говорим же мы: «мир Набокова», «мир Пелевина», «мир Стругацких»). И в видении лежит какой-то опыт, можно сказать с привлечением философической лексики, различая «экзистенциальное» и «онтологическое», а можно заверить и в лексике вовсе иной — опыт этот всегда «чисто конкретен» и всегда «по жизни». Автор что-то такое видел, чего ещё не видело большинство. Или чувствовал. Или мыслил. И ему ценно — увиденное, почувствованное, помысленное. Вот это и будет «месседж» литературы (да простится мне басурманское слово в разговоре о русской словесности).
Произведение отлично от вещи тем, что не исчезает в процессе своего потребления. Если курицу съел один, её уже точно не съест другой. Произведением, в отличие от вещи, можно делиться, не обделяя себя. Вот писатели и делятся.
Но ведь бывает, что пишут «в стол»? И не только графоманы — но и великие (ну, скажем, если бы душеприказчики Кафки не нарушили его завещания, выпотрошив тот «стол», мы бы никогда не узнали Кафку)? «В стол» — даже и без надежды? А делиться — всё-таки во вторую очередь. В первую очередь, рискну уж заметить, пишется для себя, а потом уж городу и миру. В чём закавыка: скорее уж произведение создаёт автора, нежели автор — произведение. Тот человек, который есть автор текста, сам возникает только в процессе писания. В то время как плотник явным образом предшествует своему столу, писатель только и возникает в письме. Иначе — зачем писать текст, как сказано, ради опыта, если он уже у тебя, лежит где-то в файлах сознания? Видимо, не лежит. Не допишешь — не поймёшь. Себя не узнаешь. Вот эта мучительно-экстатическая страсть по себе и есть «не могу не писать».
3.
Как уже почти сказано, товаром в произведении является не байка («Зачем мне читать про жизни других людей вместо проживания своей?» — резонно говорил Борис Гребенщиков), но образ мира. Иногда покупается такой образ, что неким, более искушённым, бывает грустно: «Что же за пипл, если он хавает это?» Но если мы на первом курсе аспирантуры, не будем свысока смотреть на восьмиклассников, пусть даже почтенного возраста. Тем более сетовать на то, что их больше. Конечно, больше. Им нужны соответствующие письменные пособия. Сетующий на «попсу» всегда имеет альтернативу — заняться самим собой, начав с нескромного поздравления: всё-таки он кончил начальную школу жизни, что было вовсе не гарантировано.
Тем более странно шить «аморалку» (на ум всплывает Сорокин, но и Булгакову вообще-то легко пришить — от старой антисоветчины до утончённого гностицизма). Вспоминается фраза: «Если бы книги могли нести хоть какое-то зло, весь мир бы уже давно лежал в руинах». Видимо, самое худшее, что может сотворить книга с читателем,— это ничего. Что бы по факту ни было содержанием текста, сам акт чтения — против энтропии и искупает не только аморалку автора, но и аморалку читателя, вычитывающего любимую фигу там, где её и не было (те же Ницше и Толстой были неглупы, но не могли же приложить страховку от идиотизма ко всем своим сочинениям).
В конце концов, большая часть глупостей и зла не оттого, что люди читали плохие книги (смотрели плохие фильмы, слушали плохую музыку и т. д.), а оттого, что с ними не происходило ничего. И самые худшие книги, соответственно, никакие и лишь приближаются к нулевой отметке, неизменно при том сохраняя знак «плюс».
4.
Писательство — конечно же, не профессия в нынешней РФ. Ну вот представим себе, что некто выполняет работу (допустим, красит и белит), а затем его подводят к рулетке: «Если сейчас выпадет зеро, мы тебе даже заплатим». Не великая тайна, что на десять пишущих — один, публикующийся «как надо» (в книгах и журналах, более-менее развозимых по всей стране), на десять публикующихся — один, живущий с гонораров или своего имени.
Уместно ли сетовать? Если писательство что-то вроде взятия уроков у себя самого, если это гимнастика странных мышц, отвечающих за силу понимания-восприятия — как звучала бы претензия? «Я занимаюсь медитацией, но мне за это не платят»? «Качался в тренажёрном зале, но мне за это не аплодировали»? Полноте. Жадность губит не только фраера, и бонус в виде денег, чинов, аплодисментов — не более чем бонус: всегда возможный, никогда не гарантированный.
Однако писательство, будучи провальным как профессия, вполне состоятельно как призвание, даже и сейчас. Это более, чем личная медитация: занимаясь, по сути, собой, ты можешь — о чудо! — быть ещё интересен людям. Десятку. Тысяче. Миллиону. Зависит от текста и места, куда попадёт текст. «Мы живы, пока держим живыми других». И если выпало что-то значить для других без посредника — надо как-то сильно не ценить это, чтобы искренне и всерьёз завидовать приказчикам среднего звена и офисному пути средней руки.
5.
Отдавая отчёт в конкретности пространства и времени — Россия, начало двадцать первого века,— сложно спорить: литературное слово — в кризисе. Можно говорить долго: «иные формы репрезентации реальности вытесняют слово большей энергичностью» (Виктор Ерофеев), «автор мёртв» (совокупный Французский Постмодернист) и т. д. Можно долго, потому не будем и начинать. Оговорим, что не столь даже проиграв, сколько пропустив сражение, слово ещё может выиграть более важное, а даже и проиграв — станет работать на сопредельные области: кино, рок, масс-медиа, публицистика, компьютерные реальности. Коверкая поговорку, слово терпит лишь пиррово поражение: испарившись в одном месте (положим, неторопливый роман а-ля девятнадцатое столетие), оно тут же начинает конденсироваться в другом (положим, интернет-блог).
Сложно вообразить мир без литературы, если понимать её широко: порядок слов, рассказывающий истории и дающий порядок интерпретации нашего мира. И даже если представить сумасшедший мир, где люди перестали делиться историями, без слов и интерпретаций не обойдётся даже и дурдом. Можно «спасать литературное слово», но можно и успокоиться: само спасёт кого надо. Кому надо.
Про мышление из комментов
Давайте попытаюсь — к определению мышления. Сложно, чёрт… Один из вариантов давайте мягко означим.
Фиксация в сознании смены имплицитных культурных стереотипов, определяющих нас в нашем восприятии и деятельности. То, что после запятой, можно опустить — это и так понятно, ну её, тавтологию.
В основной части значит каждое слово. Не более чем «стереотипов», например. А что не стереотип? Да всё стереотип. Имплицитных — потому что мы каждый раз не вынимаем их заново, они как бы по умолчанию работают. И речь идёт именно о фиксации во внутреннем или внешнем разговоре. Вот там, где есть фиксация,— оно самое.
Это несколько такое буддистское понимание, что-то подобное, кажется, Пятигорский говорил Щедровицкому. То есть в этой парадигме мыслит вообще не индивид — это совершается на психофизиологии индивида.
Давайте такую метафору. Сознание — комната, окна которой выходят на улицу — культуру. И оттуда дует. И что-то улетает, что-то прилетает. Наши «представления» — не более и не менее чем ценный мусор, который навеяло с улицы. Что значит ценный? Целесообразный, так скажем. Фундирующий в успешности наших практик.
От чего зависит «качество» «мусора»? Во-первых, оттого, куда выходят окна. На какое пересечение информационных потоков. В этом смысле аспирант столичной кафедры философии имеет ощутимые преимущества перед свинопасом. У него такая улица, что с неё лучше веет. Во-вторых, насколько открыты окна — можно означить это как личную склонность, любопытство.
А мышление — как бы демон, который сидит на подоконнике. И регистрирует, что вылетело и что залетело. Работа мышления — это работа вот этого демона записи, не более. Он не решает, чему залететь, чему улететь. Это как-то по-другому зависит. Но он страшно нужен. А почему?
В этой картине есть полагание своего рода «дарвиновского отбора» концептов. Что вот это вдувание-задувание антиэнтропийно. Что худшее постепенно меняется на лучшее. Если люди с годами живут, а не просто так, они обычно умнеют. Именно поэтому. А во-вторых, есть некая необратимость или почти необратимость: умный не может стать дураком, он может только сойти с ума, это другое. И вот здесь важен демон на подоконнике: именно его регистрация придаёт обмену характер, близкий к необратимости.
Чем «заучил» отлично от «понял»? Понял — это значит понял, что именно ты отбросил, что именно взял, пережил на себе смену представления. И значит, вот этот акт присвоения нового реален — ты не можешь или почти не можешь забыть. Ну, например, историю в средней школе я понимал, а химию учил. Поэтому экзамен по истории сейчас сдам, а по химии нет.
Теперь к научному и прочему разному другому мышлению. Если под картиной мира понимать не карту дополнительных территорий, а призму, сквозь которую ты видишь то, что видят и остальные, но так, что ты можешь быть в этом определён по восприятию и деятельности. Очки такие… чёрные ли, зелёные ли, с диоптриями, но без них никуда. Без них непонятно, например, за кого я в данной ситуации.
Я бы вообще этот смысл определил как некий дополнительный элемент описания системы, не имманентный самой системе. Но необходимый для действия в ней. Именно это импортируют из заграничной (трансцендентальной) области религия и философия.
И нет человека, который бы так или иначе не пользовался плодами этого импорта. Другое дело, что он не сознаёт эту вещь как импортную, не знает, кто импортёр, и даже вообще не вычленяет это как не само собой разумеющееся. Но вообще-то «обыденные представления» — это некие руины религий и философий… Те замок построили, а потом он развалился, там козы ходят, а между камней туземцы живут. Но камни оттуда.
Наука иногда просто замолкает, если ей предложить занести именно вот это, играющее эту роль.
Продолжение следует