Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2013
В 1993 году наша семья — родители, моя сестра Катя и я — переехала из столицы Тувы Кызыла на юг Красноярского края. Катю взяли в труппу Минусинского театра, а я с родителями поселился в селе Восточном, километрах в пятидесяти от Минусинска.
Жить в деревне мне, двадцатидвухлетнему парню, не очень-то хотелось, и я часто бывал в Минусинске, пытался найти работу, жильё, а главное — познакомиться с какими-нибудь творческими людьми, обрести товарищей. Сам я в то время занимался рок-музыкой, пытался рисовать, писать рассказы.
Но поначалу Минусинск виделся мне сонным, пресным, скучным райцентром. То ли дело Кызыл, откуда мы уехали: национальное самосознание принесло не только агрессию тувинцев в отношении некоренного населения республики, но и расцвет этнической музыки, соединение её с роком, джазом, рождение новой живописи, вообще какой-то духовный подъём… Я стал жалеть, что согласился покинуть опасный, но и кипящий творческими силами родной город.
На одной из премьер в театре я неожиданно столкнулся с шумными, грязноватыми (дело, уточню, было в театре), непричёсанно-бородатыми людьми — художниками. И стал с ними дружить. И Минусинск открылся для меня с новой, яркой стороны. Многое дал мне.
Есть такое понятие — минусинские художники. Но Минусинск — это не граница, а центр. Они живут и в Абакане, в сёлах и посёлках на юге края, в Хакасии. Кто-то из них может поехать из Минусинска к другу в Абакан и там зависнуть на несколько месяцев, кто-то — наоборот; кто-то месяцами живёт на горе Тепсей; кто-то отправлялся на удачу в Красноярск и возвращался через полгода или богачом (богатство, правда, мгновенно улетучивалось), или же еле живым от водки и недоедания… Но несколько раз в год художники собираются в Минусинской художественной школе на коллективных выставках своих картин и становятся единым целым.
Эти моменты, когда они встречались, делились новостями, рассказывали истории, накрывали нехитрый стол, чтоб отметить встречу, остались для меня одними из лучших воспоминаний о тех временах, когда я жил в Минусинске.
Каждый из художников писал (сами они любили слово «красить») по-своему. Всегда можно было узнать почерк Сергея Бондина, Александра Терентьева, Александра Решетникова, Юрия Тимошкина и Юрия Соскова, Александра Ковригина, Юрия Толкачёва, Александра Миссинга, Александра Доможакова, Дениса Стахеева… Но было и нечто общее: в любой работе, в любом сюжете, даже в городском пейзаже, виделись каменная древность, тень тысячелетий и какое-то не слащавое, но стойкое жизнелюбие…
Поначалу я не мог понять, откуда это объединяющее начало. То, что художники живут в одинаковом пейзаже, видят эту древность в музеях Минусинска и Абакана и на скалах Енисея,— это одно, но должно быть и именно художественное начало: тот, кто первым соединил петроглифы и панели многоэтажек.
И однажды я увидел картины Капели. Наивные, но затягивающие в себя, не отпускающие бытовые сценки (свинью мужики режут во дворе, обложенном камнем-плитняком; охотники бегут за лосем, совсем как на петроглифе), пейзажи с каменными бабами и портреты женщин, похожих на каменные бабы, китайские монетки, прибитые на берег… Вскоре познакомился и с автором — кудлатым, бородатым, в громоздких, перевязанных изолентой и верёвочками очках стариком Владимиром Капелько.
Художники — народ хоть и добрый, бескорыстный, но и грубоватый,— относились к Капелько с явным уважением, сдержанной, зато постоянной, зоркой заботой. Как взрослые сыновья к дряхлеющему отцу. Звали его Феофанычем.
Поначалу я думал, что Феофаныч — это прозвище. Что-то в нём слышалось патриархальное, седое. И вот как раз старик с седой бородой, сутуловатый, ослабевший, но и мудрый, могущий подсказать, научить. Как его называть? Феофаныч — подходит лучше всего.
Потом я узнал, что у Капелько действительно такое отчество. Поразительно подходящее ему: казалось, он прямиком от того Феофана Грека из фильма Тарковского. Но если Феофан был суровым и строгим, то Феофаныч — мягким и добрым. Но оба они одинаково упорны и непоколебимы в той жизненной цели, что уготована им свыше.
Впрочем, подходила и фамилия Капелько, переиначенная в смешное, весёлое прозвище — Капеля. Кстати, некоторые свои картины Владимир Феофанович так и подписывал — «Капеля».
Сейчас, спустя, двадцать лет, сложно уже в подробностях вспомнить, как именно мы с ним познакомились, о чём говорили. Осталось, как подробно он рассказывал мне о том, как делать перетирки с петроглифов — писаниц. Было это во время какого-то застолья, и Капелько наверняка хотелось поговорить, пошутить со своими учениками, которых давно не видел, а он объяснял мне, случайному в этой тесной компании человеку, как укреплять на скале микаленту («Ну, можно и папиросную бумагу, только осторожно, не порви»), как смачивать её, как растирать по микаленте сажу, как не запачкать, не испортить скалу… В другой раз объяснял, как находит разноцветную глину, делает краски… Бондин, Сосков, остальные, послушав, начинали делиться своими секретами, и возникала целая дискуссия, цеховой спор. Даже выпивать забывали…
Ярко запомнилось, как Капелько отучил меня «блинкать» через слово. Сидели дома у художника Александра Ковригина, я что-то увлечённо рассказывал, вставляя «блин», а Капелько каждый раз добавлял, причмокивая: «Блин с маслом!» Я обиделся: «Феофаныч, ну чего перебиваешь?» — «А ты блин попусту не поминай. Это слово непростое». Сказал это как-то так таинственно, что я стал поминать блин реже…
Позволю себе поместить здесь несколько кусочков из своей повести «Малая жизнь», где появляется Владимир Феофанович… Это не документальный текст, поэтому имя и фамилию я изменил, а вот с отчеством персонажа ничего поделать не смог — оно осталось таким же… Повесть написана в 1996 году, многие сцены в ней, что называется, с натуры:
«Тридцатое апреля. С утра в художественную школу стекаются бородатые и гладко выбритые, высокие и низкорослые, худые, еле волочащие ноги и спортивно-подтянутые, но всё же чем-то очень похожие друг на друга люди. За спинами или под мышкой несут завёрнутые в тряпки картины и, встречая в галерее сотоварищей, грубовато-ласково выкрикивают приветствия, радуются, закуривают, наперебой что-то друг другу рассказывают.
Часов в десять приехали из Абакана Боря Титов и Димка Кидиеков, а во второй половине дня появился согнувшийся под тяжкой ношей — тремя большими полотнами в рамах из распиленных повдоль стволов ели с залакированной корой — патриарх южно-сибирской живописи Михаил Феофанович Федотько. Ему давно перевалило за семьдесят, был он родом из старообрядческой семьи и впервые попал в город, как сам рассказывал, в июле сорок первого, на сборном пункте, а картины увидел в Москве, в ноябре того же года, когда их стрелковый батальон водили в Третьяковскую галерею…
—…Ну, машины не нашёл, пришлось на автобусе вот телепаться,— оправдывался Михаил Феофанович, пока ребята снимали с него холсты.— Кондукторша багажные требует, а откудова?! Вот на пойло заначил маненько, но ей не дал, уговорил, чтоб так повезла. Художник, говорю, картинки вот на выставку надо доставить. Плюнула: езжай, говорит…»
В этом куске есть неточности. Одна — непростительная: в ноябре 1941-го по Третьяковке не водили экскурсий — картины как раз в то время упаковывали и везли в эвакуацию, в Новосибирск… А другая вполне объяснима: Капелько выглядел таким древним, что складывалось впечатление — вполне мог воевать. Лишь недавно, заглянув в «Википедию», я узнал, что родился он в 1937 году, и значит, тогда, в девяносто четвёртом — девяносто пятом, ему не было и шестидесяти. И появился он на свет не в глухом таёжном посёлке, а в Красноярске… Хотя органичней всего Капелько смотрелся не в мастерской, не на диких хакасских скалах, не в степи, а в заросшем таёжными травами и никогда там не вызревающими подсолнухами огороде в саянском селе Верхнеусинское, где то ли снимал, то ли имел избушку и куда часто уезжал «отвыкать от города».
Дальше в повести художники развешивают картины. Капелько-Федотько тоже принимает участие.
«Алексей Пашин отбирает у Федотько стремянку:
— Феофаныч, не лазь ты! Мы сами твоё так развесим, что идеал получится!.. Сковырнёшься вот, что нам-то делать тогда?
— Ага, сынок,— хитро усмехается Федотько, не выпуская стремянку из рук,— может, ещё и красить за меня будете? Нет уж, сам накрасил, самому и цеплять! Вот на посмертной — там уж делайте с моими почеркушками чего хотите…»
Всё развешано, и художники медленно ходят по галерее, изучают картины товарищей, оценивают, хорошо ли — выгодно — висят свои холсты. Завтра открытие, придут не только простые зрители, но и покупатели…
«Михаил Феофанович глазами мастера щупает «почеркушки» (так внешне пренебрежительно он выражается о результатах своего и своих учеников труда), иногда удовлетворённо, даже радостно-изумлённо крякает. Он прищуривается, склоняет набок кудлатую седую голову, пытается что-то найти в слабой работе — но, может, слабая она только на первый взгляд, и чтобы понять, разглядеть её силу, нужно вглядеться, приложить усилие… У Михаила Феофановича долгая, полная приключений и испытаний жизнь. Этнографические и археологические экспедиции, путешествия по тундре, пустыням, тунгусской тайге, зимовки в охотничьих избушках, и везде он работал, везде красил, зарисовывал, схватывал впечатления; он оформлял залы по истории древности в музеях Минусинска, Красноярска, Абакана, его картины во многих собраниях и галереях, но богатств Федотько так и не скопил; как и многие его младшие собратья, тоже «перебивается»…
А после внутрицехового просмотра — начался пир. Закупили водки, вина, кое-какой закуски, разместились тесно, бок к боку, в натюрмортном фонде. Галдели, делясь впечатлениями, рассказывали какие-то случаи, звонко сталкивали кружки, чашки, стаканы».
Потом — описание пирушки, во время которой герой повести Сергей рассказывает Феофанычу о найденных им на скалах над Енисеем удивительных писаницах. Федотько уточняет, где это, и кивает:
«— Знаю то место. Малые Ворота оно называется… И тропу ту знаю. В шестьдесят четвёртом, кажется, лазил там. Не слышал, до меня был кто, нет, и после… В хитром месте писаницы те…
— А перетирки делали? — Сергея кольнуло некоторое разочарование, что они уже открыты, и ответ его слегка обрадовал:
— Нет, материала с собой не было, а потом в экспедицию уехал, новое появилось… Сообщил этим, краеведам, а были, нет, не скажу… А писаницы там интересные…— Федотько нахмурился, сдвинув свои седые пышные брови, вспоминал; по толстым, с забившейся в поры краской пальцам катал, разминал сигарету.— Особенно, это, солнечное божество есть там такое… Вот его стоит перетереть бы… Не видел?
— Нет,— волнуясь, отозвался Сергей. <…>
— Не видел, значит? Н-да, трудно к нему подобраться — укромное место, опасное. То есть — тропа как бы уж кончилась, а может, нынче и совсем нет проходу… Я еле-еле, вот так вот,— Федотько шоркнул одной ладонью о другую,— прополз. А дальше, за выступом,— площадка ровнёхонькая и скала гладкая, ни зазубринки нет. И вот на ней-то… <…> И там как раз он и выбит, солнечный идол этот. По центру так вот как раз… Вот его-то надо бы… Там, значит, семь лучей, как копья, от его, от круга, и лицо — три глаза. И больше вокруг ничего нет, только он. Н-да… Я на той площадке ночевал, а утречком, как солнце-то глянуло, как ударило по этому… Я опупел, честно слово!
— Да, да! — кивал Сергей, вспоминая и свои чувства, когда сидел вблизи этого места и представлял восход; и удивляло, как отпечаталось в голове Федотько то, что он увидел тридцать лет назад…
— Сходи, если захочется,— посоветовал старик,— бумаги возьми. Микалента есть у тебя?
— Нет, папиросная есть.
— Ну, её возьми… Если проберёшься, перетри. Достойно!.. Есть такие идолы на Оглахтах, и ещё кой-где, но тот… Зря я тогда не вернулся ещё…»
И вот — открытие выставки:
«Виктор Андреевич, директор галереи, бегло охарактеризовал творческие особенности каждого представленного художника (на это ушло минут десять), выделил некоторые произведения, посетовал, естественно, на недостаток финансов, чтобы приобрести в фонд галереи все заслуживающие того картины; затем передал эстафету Федотько.
На подгибающихся, подрагивающих ногах, сгорбившись Михаил Феофанович вышел на середину зала, почесал раскалывающуюся голову (намешал вчера водки с «Кавказом»), огляделся и махнул рукой:
— Да чего тут уже говорить? Глядите!
Уставшая от речей публика благодарно захлопала и разбрелась по залу».
Вот таким остался в моей повести Владимир Феофанович Капелько. Не знаю, узнаваем он другим или нет…
Кстати будет сказать о выставках. Они проводились в Минусинской художественной галерее или в музее имени Мартьянова нечасто, хотя и те, и другие двери для художников были, что называется, распахнуты. Но в середине девяностых эти выставки стали чуть ли не основной возможностью художникам заработать приличные деньги. Часть картин покупала галерея или музей, часть — предприниматели и просто состоятельные, а то и не очень, минусинцы.
В небольшом, со статусом районного центра Минусинске были (а может, и до сих пор сохраняются) две удивительные традиции: побывать на новом спектакле в театре и иметь дома картины местных художников…
Стоит сказать и о женщинах художников.
С художниками жить было, кажется, очень сложно. Отцами семейств в традиционном смысле этого понятия они уж точно не являлись. Поэтому если и были у них жёны (далеко не у всех), то тоже художницы. Но и они не выдерживали аскетичного, но и свободного, порой очень нетрезвого образа жизни мужей. Ругались, плакали, уходили, возвращались… Жена Капелько — Эра Антоновна — тоже часто теряла терпение, стыдила молодых друзей мужа, которые тянут его выпить, торчат сутками в мастерской, везут в Минусинск без цели… Но когда кто-то из художников попадал в тяжёлое положение, именно она — Феофаныч как-то терялся — старалась помочь, по крайней мере — накормить… Сейчас, знаю, Эра Антоновна уже второй десяток лет бьётся за то, чтобы был создан музей Владимира Феофановича. Конечно, желаю ей воплотить в жизнь эту идею…
Да, ещё одно воспоминание.
Капелько, Александра Ковригина, Александра Доможакова, живших в Абакане, никак нельзя назвать официальными художниками. Там были (да и есть) салонные, чьи гладенькие пейзажи с удовольствием выставляли на продажу рядом с бижутерией. Но в начале девяностых появилось новое поколение творческих ребят, которые оказались андеграундом.
В 1994-м этот андеграунд предпринял попытку заявить о себе. В Доме детского творчества в центре Абакана удалось организовать выставку боевого рисунка, в которой приняли участие Иван Бурковский, Сергей Гайноченко, Юрий Толмачёв, Николай Мезенцев, я, ещё несколько человек.
Наверное, к искусству большинство выставленных картин и рисунков имело слабое отношение, но всё же выставка произвела в Абакане шумок. Приходили в основном панки и прочие неформалы, просмотр перетекал в поглощение алкоголя за ширмой… Администрация детского, по сути, учреждения была недовольна.
Однажды посмотреть работы пришёл Капелько. Поприщуривался, поусмехался, а дня через два-три по телевизору подробно рассказал об этой выставке. Говорил с искренней теплотой и, главное, не абстрактно, а называл работы, фамилии авторов. То есть (не очень-то хорошее слово) — проанализировал увиденное. Правда, такая поддержка Капелько местному андеграунду не очень-то помогла. Да и сам Владимир Феофанович постоянно балансировал меж статусом гения и сумасшедшего, которого некоторые почему-то считают гением…
И последнее.
Недавно я был в Гаване. Там много интересного, но больше всего мне понравился рынок сувениров на берегу залива. С четверть огромного павильона занимают художники. (Вообще, картины в Гаване на каждом шагу — их не меньше, чем сигар и рома.) Конечно, много было кича, копий знаменитых полотен (к примеру, любят кубинские художники «Печаль» Ван Гога), но есть и отличные оригинальные произведения. Хотя — что значит оригинальные…
Я остановился возле картины, на которой были изображены мужики, режущие огромную розовую свинью. Мне вспомнились подобные сюжеты, виденные в минусинской галерее. Только здесь мужики были темнее, а вместо беломорин в зубах у них были сигары… Вот другая картина: танцующие человечки очень похожи на человечков с перетирок сибирских писаниц… На следующей изображён старик в перьях: то ли индейский вождь, то ли тувинский шаман.
Рядом с картинами сидел огромный негр, похожий не на автора этих полотен, а на охранника. Поэтому я не очень уверенно показал ему большой палец и сказал скорее себе, чем ему: «Отлично!»
«Да? Спасибо!» — неожиданно на хорошем русском ответил негр и заулыбался. Я обрадовался его знанию русского, сообщил: «У нас минусинские художники похоже рисуют».— «Минусинск! — кубинец закивал.— Сибирь! Бондин! Капеля!»
Услышав эти фамилии, прозвучавшие в другом полушарии, я остолбенел. А потом почувствовал нечто очень похожее на счастье. Словно неожиданно получил долго блуждавшую по миру весточку от дорогих людей.