Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2013
*
* *
Когда мы, наконец,
состаримся, друг мой Вэл,
Станем чинно разгуливать в сладком дыму акаций;
И ажур наших шляпок будет стерильно бел —
Две живые и тёплые чеховские декорации;
Когда нас разведёт по углам и опять схлестнёт,
И остынет, и станет новой литературой
(И ещё через время) — поймётся тогда, что рот
И язык его — это дар рода «на смех курам»;
Что стихи есть болезнь и пожизненное ярмо,
Их не пожелаешь ни другу, ни даже шефу,
Что они не окошко, а сломанное трюмо —
Отражение, фикция, неутомимый блеф;
Что в активе у нас лишь один только завтрашний прах
И что хвастать нужно совсем не хорошим слогом,
А умением отжиматься на кулачках
(В наши годы-то!)
И шарлоткой ещё (немного).
Так
поди же попляши
муравей муравей что за сволочь тебя кроила
почему ты такое безжалостное горнило
почему без тебя ей сразу приходят вилы
прямо здесь под большим и красивым её кустом
как готовила дом как стол тебе собирала
яркой радугой перекрашивала забрало
только только
только только
этого мало
погляди как последний взрывается вальс бостон
у зимы нет глаз и холодные злые пальцы
вот приходит зима под протяжный напев нанайца
вот зима крошит лапки сяжки надкрылья
зайцем
не проехать в июнь никуда не приводят мечты
стрекоза не сшила ни шубки ни спасжилета
у неё ни припасов ни совести ни ответа
но придёт когда-нибудь лето огромное лето
и тогда муравей
ну с кем же попляшешь ты
*
* *
Это гнев — одноглазый
ротвейлер, жестокий пёс,
Разевающий реверберирующую пасть.
Он тебя впечатает тушей в гравий и грязь,
Чтобы после ты встал каменюкою в полный рост.
Это ревность, солёная, как пошехонский сыр,
Кровожадная, как молодой африканский царь,
Обвивающая твою грудь краснорылая тварь,
Оставляющая по себе цепи чёрных дыр.
Это ярость — копытом грохочущий бык-голштин,
Это страх, неуют, дискомфорт и нехватка снов;
Это плохо, чудовищно, невыносимо, но —
Это лучше болота.
Лучше, чем полный штиль.
*
* *
Быть добычей чьей-то,
заботой, забавой, отравой —
не твоё, а твоё — укладываться на правый
и недвижно слушать, как увещевает картавый
голос: как хорошо проснуться-де одному.
Что бы ты ни чирикала и чего б ни умела,
не тебя целуют отчаянно под омелой;
если что и есть, что ты бы сейчас посмела,
то — пожалуйста: в одеяло уткнуть корму.
Чем отвратнее зелье, тем сновиденья слаще,
нос в сплошном табаке, лоб сметаною щедро умащен;
в молоко попадаешь, и чем попадания чаще,
тем дороже тебе вернувшийся бумеранг.
Погляди, как красиво влетает он прямо в руки,
отсекает пальцы, и сыплются вниз со стуком;
если ради чего и есть перемалывать муки,
то, пожалуй что,
ради памятных этих
ран.
Арматура
Я вернулась в город, что бьёт меня по щекам,
приводя в шестое, забытое было, чувство,—
чтобы вспомнила, как это: воюще, гулко, пусто,
чтобы стопы в балетках не чувствовали песка.
Как он всаживает в уши звон, а в глаза — салют,
как роняет на землю уверенною подсечкой;
неразумно, недобро и, уж конечно, невечно,
но такое правило здесь: если любят — бьют.
Я несу его дар арматуриною в груди:
глубоко засевшей, шипастою, раскалённой.
Он ласкает меня асфальтом, стеклом, бетоном
и на всех переходах подталкивает:
«Иди».