Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2013
Занавесь
Искупление не состоится —
к обедне — бред:
тайга забивает гол
в ворота Аддис-Абебе.
И поэтому слово «прощение»
я ставлю пред
словами «прощание», «койка», «коллайдер», «бэби»…
Ещё один выкрик,
родная,
всего один —
в вечность, простирающуюся
от невстречи,
как будто лава
между обхваченных ягодиц
в горизонте событий
словила кило картечи,—
у всех женщин между ногами глина,
а у тебя — чернозём,
и поэтому,
чтобы писать, тебе не нужны чернила.
Давай поднимем
стокилограммовую
гирю и унесём
туда, откуда на землю
однажды пришла черника,
где на дубовом пне, потерявший память,
сидит левша,
стучит друг о друга
костями царицы Федры.
Чертополох, багульник,
черёмуха, черемша
чертыхаются,
когда их пугают вепри.
«Ужели в том стаде
не сыщешь себе овцы?» —
мир колебнулся, вздрогнул,
упал у паперти.
Никто из живущих
и живших
не годен тебе в отцы,
в этом причина потери тебя
и потери памяти.
Чем ты находишься дальше,
тем горше снег…
Ты по праву сочтёшь
сии письмена греховными,
постольку-поскольку
за ними лицом к Шексне
наши кости лежат
с обглодавшими их грифонами.
Венчание
Лампадным конусом подсвечена —
Сказать боюсь: освещена,—
С младенцем маленькая женщина
С царицей отождествлена.
И мы стоим в нарядах свадебных:
Ты в белом свитере, я в той
Рубашке в бархатных заплатинах,
Что твой отец носил весной.
Псалмы читаются венчальные —
Какая радость для невест!
Глядят свидетели случайные
На нас, Евангелие, крест.
Стоим пред алтарём, нетканые,
И всё уже завершено.
Над золотистыми лиманами
Мигает звёздное пшено!
По свежевыпавшему крошеву
Идём сквозь город суеты.
И отлетает глина прошлого
От ахиллесовой пяты.
Земля застроена здесь дачами,
Как и в прибрежных областях.
Проводниками предназначено
Нам быть на местных поездах
До дальних зим, до самой старости,
До самой атомной войны,
Когда на нас набросят саваны
Легчайшим краешком волны.
Когда нас понесут воздушные
Потоки в белом ватном сне,
Мы, как дымки свечей потушенных,
С тобой вплетёмся в этот снег.
Тахикардия
Когда ты уехала,
вороны столпились вокруг меня
и, когда я делал шаг,
поднимали шум.
С карнизов привокзальной гостиницы
капал свет.
Лицо твоей героини
погружалось в глянец озера,
И в эти же секунды
по обложкам всех стоящих в киосках журналов
пробежала косая волна.
Когда ты уехала, засветились сосны по берегам рек,
и звено истребителей взяло курс
на Утреннюю звезду.
Мой отец нашарил в кармане рубашки пачку сигарет.
Моя мать подошла к окну и увидела
возвышающегося над гладью городского парка
огненного Голема, жонглирующего гробами.
Вороны расступились,
и я пошёл туда, где стучало сердце пленной,—
к старому советскому радиотелескопу
за тысячами озёр.
И я сказал: «До свиданья, вороны!
Шейте подвенечное платье и саван: ей и для меня».
Горшок
Слушая Баха, глиной найтись в
пещере,
Сложиться в корзину, отнестись на гончарный круг,
Упорядочить форму и в толчее кошерной,
Споткнувшись о руки, рухнуть в воловий круп.
Говорили камни: не ходи на рынок,
Стой на балконе у поэтессы скал,
Среди мешков, кастрюль, полотенец, крынок —
Ты появился и, стало быть, опоздал.
Теперь остаётся лететь, проклиная воздух,
Поворачиваясь горлышком на живую речь:
Время замедлилось, и поэтому запах розы,
Что остался внутри, я пытаюсь в себе сберечь.
И последние выпуклые секунды
Чувствую горлышком, выпячивая загар.
Мария с младенцем спят посреди закуты,
И волхвы приносят последний дар.
Но невольно жалко лишь лик богини,
Что справедливо вывели мастера
На моём боку, разлетающийся с другими
Черепками, как греческая стена.