Опубликовано в журнале День и ночь, номер 4, 2013
Январский сплин
Простите, Эдисон (или Тесла) — я приглушаю электросвет.
Моё гнездовье — пустое кресло. По сути дела, меня здесь нет.
Деревьев мёрзлых худые рёбра черны под вечер, как гуталин.
Оскалясь, смотрит в глаза недобро трёхглавый Цербер,
январский сплин.
Из этой паузы сок не выжать. Не близок, Гамлет, мне твой вопрос.
А одиночество — способ выжить без лишней драмы и криков: «SOS!»
Чернила чая с заваркой «Lipton» — обман, как
опий и мескалин…
А мысли коротки, как постскриптум; но с ними вместе не страшен сплин,
ведь он — всего лишь фигура речи, необходимый в пути пит-стоп:
проверить двигатель, тормоз, свечи и натяженье гитарных строп.
Кому-то снится верёвка с мылом и крюк, приделанный к потолку;
а мне покуда ещё по силам сказать Фортуне: «Merci beaucoup!» —
за то, что жизнь, как и прежде, чудо, хоть был галоп, а теперь — трусца;
за то, что взятая свыше ссуда почти оплачена до конца;
за то, что, грубо судьбу малюя — а в рисованье совсем не дюж,—
совпал я с теми, кого люблю я. До нереального сходства душ.
Ещё не время итогов веских, ещё не близок последний вдох.
Танцуют тени на занавесках изящный танец иных эпох.
Да будут те, кто со мною — в связке. Да сгинет недругов злая рать.
Трёхглавый Цербер, мой сплин январский,
лизнёт мне руку и ляжет спать.
Камуфляж
Где-то бури извне, где-то принято выть на луну,
а в твоей стороне лишь отчаянно тянет ко сну.
Ты давно неуклюж и стесняешься выйти на пляж.
На сидениях — плюш, под рукою — конфеты «Грильяж».
Ты — на илистом дне, ты сто лет не ходил на войну.
На, испей «Каберне», ведь вино не вменяют в вину.
Ты безвреден, как уж, и высок, словно первый этаж…
Если взялся за гуж — не надейся на ажиотаж.
Позабудь о весне, не гони приливную волну.
Жизнь успешна вполне, если с глаз не снимать пелену.
Околоченных груш не вмещают ни дом, ни гараж.
Недоигранный туш — лишь уютный обман, камуфляж.
Станет больно струне, если пальцами тронешь струну.
Ты теряешь в цене, и тебя не допустят в страну,
где средь ветра и стуж существует, как глупая блажь,
пламенеющих душ безнадёжный и чистый кураж.
Молчание небес
Люби, безумствуй, пей вино под дробный хохот кастаньет,
поскольку всё разрешено, на что пока запрета нет.
Возможен сон, возможен чат, надежд затейливый улов…
Лишь небеса опять молчат и не подсказывают слов.
Они с другими говорят, другим указывают путь,
и не тебе в калашный ряд. Иди-бреди куда-нибудь,
играя в прятки в темноте с девицей ветреной — судьбой,
как до тебя играли те, кого подвёл программный сбой.
Не сотвори себе Памир. Не разрази тебя гроза.
Пускай с надеждой смотрят в мир твои закрытые глаза.
Пускай тебя не пустят в рай, в места слепящей белизны —
зато тебе достались Брайль, воображение и сны.
Ты лишь поверь, что саду — цвесть, и будь случившемуся
рад.
На свете чувств, по слухам, шесть. Зачем тебе так много, брат?
Зачем же снова сгорблен ты? Зачем крадёшься, аки
тать?
Не так несчастливы кроты, как это принято считать.
Ведь я и сам, считай, такой, и сам нечётко вижу мир…
Пусть снизойдёт на нас покой, волшебный баховский
клавир,
и мы последний Дантов круг пройдём вдвоём за пядью
пядь.
Да, небеса молчат, но вдруг
они заговорят опять?!
* * *
Весна рукой махнула — и привет.
Вновь инеем прихвачен твой кювет…
Досмотрен долгий сон. Дочитан Бунин.
И всё привычней голоса сирен,
слова их песен не вместить в катрен.
Но, впрочем, ты к вокалу их иммунен.
Не перемёрзни, мыслящий тростник…
Обочина, где прежде был пикник,
знакома, но на диво неприглядна.
Там ты один, и больше никого,
поскольку от Тезея своего
клубок ревниво прячет Ариадна.
Полна усталой чушью голова;
в молитвослове кончились слова.
На деревах — холодный белый бархат…
Твой потолок — всего лишь чей-то пол;
давно понятно, что король-то гол,
но всё равно обидно за монарха.
Не бойся, капитан. Присядь на мель
и бытие прими как самоцель,
у неба одолжив глоток озона.
А птицы вновь вернутся, как всегда.
Хотя сюда — особенно сюда —
им возвращаться вроде б нет резона.
Ссадина
Ты с душою не находишь примиренья,
ты цепляешься за рваные края,
за попытки осознать себя и время
на расчерченном отрезке бытия.
Видишь солнце, но в упор не видишь света,
выворачиваешь суть наоборот
и накладываешь масло, словно вето,
на надежды зачерствевший бутерброд.
Неприученный ни к посоху, ни к кисти,
непривыкший ни к бореньям, ни к мольбе,
ты всё больше отдаляешься от истин,
изначально предназначенных тебе…
Лишь в отчаянном, болезненном ознобе,
к уговорам беззастенчиво глуха,
стоматитом воспаляется на нёбе
сардоническая ссадина стиха.
Вольнодумица
Убегай, вольнодумица, и пережди
поодаль
превращенье любови чужой в наважденье, в одурь;
чью-то манию мир низводить к своему покрою,
наполняя тоску турбулентной венозной кровью.
Убегай, вольнодумица, ты ж из семьи кошачьих:
если чувства в тебе и живут, то получше спрячь их.
Незнакомы тебе ни печаль, ни покорность ламья…
Ты — классический лёд. Оттого — отвергаешь пламя.
Этот мир, потерявший тебя,— как макет картонный.
Ты ушла от погони, небрежно прорвав кордоны.
Для оставшихся нас небосвод нынче весит тонны,
и тебя не отыщут ни Холмсы, ни Пинкертоны.
Ты теперь в безопасности. Ты на другой планете,
и тебя не найти ни на свете, ни в Интернете
при посредстве знакомых имэйлов и гиперссылок…
Ну а мне-то — куда?
Без тебя я дышать не в силах.
Атлантическая осень
Припомни, парень, как ты жил
там, как ты шёл там,
страну иную и иные времена…
А в здешней осени главенствуют над жёлтым
коммунистические красные тона.
Всё длится, длится атлантическая осень,
и запах листьев в хрупком воздухе повис…
Вот так артисты, слыша «Браво!» или «Просим!»,
устало кланяясь, выходят к нам на бис.
Верна своей непредсказуемой природе,
она бредёт на черепашьих скоростях…
И вновь прощается, но всё же не уходит,
как Рабинович, засидевшийся в гостях.
А мы несёмся сквозь неё, благоговея,
ветрам попутным подставляя паруса…
И нам вослед глядит с обочины хайвэя
в багрец и золото одетая лиса.