Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2013
Крошечная гримёрная благоухала. Аннушка не могла оторвать глаз от белоснежных лилий и, пока переодевалась и снимала краску с лица, всё смотрела на них и улыбалась. Как давно ей не дарили цветы! Дежурный букет в день премьеры не в счёт, он шёл по статье расходов на новую постановку, среди костюмов, декораций и прочих аксессуаров, и сердце не трогал. А лилии — другое дело. Они были от души! От человека, который знал её, помнил и радовался её возвращению на сцену. Застенчивый, должно быть: не решился преподнести у всех на виду, прислал с курьером, и билетёрша вынесла их, под аплодисменты, в хрустящем целлофане… Аннушку эта деликатность особенно тронула. Ох и настрадалась же она в своё время от назойливых поклонников! Трудно сказать почему, но она чувствовала: он не из тех, кто станет донимать её звонками и приглашениями на ужин. Скорее всего, серьёзный, степенный, лет шестидесяти пяти — на дневной спектакль приходили те, кого именовали стыдливым эвфемизмом «третий возраст», их нередко целыми группами привозили на автобусе из провинции. Милая, неизбалованная публика, которая всякое лицедейство принимала с наивной восторженностью и долго аплодировала. Многие актёры относились к утренникам пренебрежительно, играя вполсилы, а вот она не могла… «У тебя старомодное представление об актёрском призвании, моя дорогая…— говорила она себе.— Так нельзя!» Или просто ей не хватало цинизма?.. Пришпиленный к целлофану бристоль оказался немногословным: «Очаровательной!!» С двумя восклицательными знаками. И вместо подписи — буква «Л». Что это — имя, фамилия? Скорее, имя. Люсьен? Лоран? Или, может быть, Луи? Пусть будет Луи. Королевские цветы, королевское имя. «Вы не представляете себе, Луи, сколько радости мне доставили эти лилии… Спасибо вам!» Высокие стебли стремились перевесить лёгкую вазочку — другой не нашлось,— и Аннушка заботливо прислонила их к стене. А её длинноногой партнёрше даже одной ромашки не подарили! Та поджала свои и без того тонкие губы и сразу превратилась в обыкновенную дурнушку. Да ещё завистливую. Только что красовалась на сцене, принимая выгодные позы и оголяя всё, что можно было оголить по ходу пьесы, и вдруг чуть ли не расплакалась, когда её обошли вниманием.
— Пусть это послужит тебе уроком! Смазливой мордашки и мимолётной телеславы ещё недостаточно, чтобы получить признание театральной публики,— бросила Аннушка вслух и закашлялась.
И на сцене тоже кашляла. Решила, что её героиня должна курить, а сама уже давно бросила. Вот с непривычки и стала кашлять. Она не играла в театре шесть лет, и почти столько же не снималась в кино. За этот, казалось бы, небольшой срок многое изменилось. Пришло новое поколение, и о ней забыли. Разве иначе, при других обстоятельствах, она бы согласилась играть с этой бесталанной дурочкой, возомнившей о себе неизвестно что? Таланта нет, зато есть всемогущий покровитель: взял да организовал, по её прихоти, театральную постановку и подарил ей главную роль. Но у Аннушки не было выбора. Ей так хотелось на сцену! Театр — её жизнь. Она пожертвовала для него всем. Возможно, в этом и заключалась её ошибка: не рассчитала силы и шесть лет назад не выдержала, сломалась. Но теперь ей было гораздо лучше, она поправилась, перестала принимать таблетки — снотворное не в счёт, иначе вечером, после спектакля, долго не уснуть… И врач говорил, что лучшее лекарство для неё — работа. Он прав. Снова играть в Париже, пусть в маленьком театре — но играть!.. Судьба послала ей такую возможность, и она не стала отказываться. Других предложений не было и могло ещё долго не быть… Она приблизила лицо к фарфоровым лепесткам и, закрыв глаза, с блаженством вдохнула их аромат. «Ну вот, я так и знала!» Лоб и щёки припорошила оранжевая пыльца, Аннушка смахнула её пуховкой и внимательно посмотрела на себя в зеркало. Ещё ничего, ещё остался блеск молодости… Но теперь, чтобы хорошо выглядеть, ей требовалось гораздо больших усилий, чем раньше… Точнее, раньше она хорошо выглядела, не делая для этого особых усилий. И уже заметны первые признаки увядания… Хотелось надеяться, что заметны пока только ей. Никуда не денешься — в конце года ей исполнится сорок! «Так что роль надоевшей супруги как раз для тебя»,— заключила она с грустной усмешкой.
Публика уже разошлась, когда она покинула гримёрную. Холл опустел, и один только Стефан за стойкой на контроле что-то писал, склонив голову. Услышав её шаги, он оторвался от бумаг, и лицо его просветлело.
— До завтра, Аннушка!
— До свидания, Стефан!
Славный молодой человек! С тех пор, как она вернулась в театр, все вокруг ей казались милыми и доброжелательными. Стефан пророчил пьесе большой успех; скорее всего, он прав: современный текст, отточенные диалоги, классический любовный треугольник, и главное — много юмора. Посмеялся и забыл. Такая лёгкая, приятная пьеска обречена на успех. Тем лучше…
Кондитерская напротив была открыта, и Аннушку потянуло в распахнутые двери — страстно захотелось шоколадного пирожного; но она пересилила себя и отвернулась от соблазнительной витрины. Никаких лишних граммов! Она актриса и обязана держать себя в форме. Удивительно тёплый для середины октября, ласковый вечер располагал к неторопливой прогулке. Аннушка сняла плащ, перекинула его на руку и направилась к метро, разглядывая по сторонам всё, что попадалось на глаза. Чёрные глянцевые красотки за стеклом парикмахерской, овощные и фруктовые ряды у арабской лавки, жирные граффити на стенах — привычная изнанка блестящего Парижа, на которую она при других обстоятельствах не обратила бы внимания, но эта непритязательная улочка, по которой она почти ежедневно проходила в театр и обратно, вошла в её жизнь, чтобы остаться в ней навсегда дорогим воспоминанием, и Аннушка смотрела на всё вокруг с нежной снисходительностью. У метро она заколебалась: спускаться в подземелье не хотелось, и она свернула на бульвар — просто так, без определённой цели. Навстречу закатному солнцу! Отыскать его за домами было непросто, и она всё шла, пока не очутилась на пятачке под названием «площадь Бланш», с круглой вентиляционной тумбой посередине, которую щедро, как прожектор, освещал солнечный луч, чудом пробившийся в узкий проём между крыш. Всё остальное было уже в тени. Люди тянулись к теплу и яркому свету — на пятачок, где ещё не угасла дневная беззаботная жизнь,— толпились здесь, сидели на краю тумбы, заняв всю её по окружности; присела и Аннушка, под боком у пожилой пары, которая переговаривалась по-итальянски. Туристов и просто гуляющих в этот субботний, почти летний день было множество. Дети, а вслед за ними и взрослые вскакивали на вентиляционную решётку, из которой сильно и шумно выходил воздух, надувая одежду, поднимая дыбом волосы, искажая черты лица,— все смеялись и фотографировались. «А жаль,— подумала Аннушка,— что девушки в брюках и ни одна не может изобразить знаменитую сцену с Мэрилин Монро…» На ней самой было платье, но не могла же она в её возрасте прыгать с задранной юбкой!.. К счастью, её никто не узнавал. Ей было просто и весело среди людей. Она вслушивалась в их разговоры, рассматривала их порой невероятные одежды,— впрочем, никто ни на кого не обращал внимания,— всё доставляло ей удовольствие, как человеку, который вернулся к жизни и радуется её малейшему проявлению… Она чувствовала себя немного усталой, опустошённой и ни о чём особенно не думала, но иногда мысленно возвращалась к театру и вспоминала, что в гримёрной её ждёт чудесный букет лилий и что она снова увидит его завтра, на воскресном утреннике. Казалось, что вместе с букетом ей подарили весь мир! Стефан прав: у пьесы будет успех. И у неё будет успех. А за ним последуют другие. Иначе не может быть! Она совершенно здорова и ощущала себя как никогда молодой, полной сил и, как ни странно, лучше и уверенней, чем в двадцать лет… Она актриса. Ничего другого она делать не умела. Только играть. И она будет продолжать играть!..
Подошли двое, отец и сын,— оба плотные, коренастые, одного роста,— сфотографировали «Мулен Руж» и вместе с ним Аннушку на переднем плане. Отец поднял большой палец: мол, отлично получилась. «Никак меня узнали?» — удивилась она, но потом поняла, что нет. Случайно попала в объектив — одинокая миловидная женщина в тёмных очках, чуть загадочная… Сына звали Кристоф.
— А я толстый,— заявил папаша с круглым, обтянутым майкой животиком, справедливо полагая, что лучше сразу признать свой недостаток и вызвать тем самым снисходительную симпатию окружающих.
Аннушке захотелось сказать ему что-нибудь ободряющее, и, не найдя подходящих слов, она ласково улыбнулась.
— У вас славянские корни? — поинтересовался Кристоф, когда она назвала себя.
— И славянские тоже.
— А что вы здесь делаете?
— Отдыхаю после театра.
Им и в голову не пришло, что перед ними актриса, а не зрительница.
— А что за пьеса?
— «Супружеские игры». Премьера. Вы не видели?
— Нет,— замотал головой Кристоф.— Я в театре редко бываю.
Афиша спектакля с её полупрофилем — а длинноногая, во весь рост! — была расклеена по городу, а они и не заметили…
— Я недавно перебрался из Лилля, поселился во-о-он там! — Кристоф вытянул руку в сторону Монмартра.
— Чтобы завоевать Париж? — пропела она строчку из популярной песни Азнавура.
Он рассмеялся:
— Будем надеяться.
— Я вам от души этого желаю!
Они простились, и она долго смотрела им вслед, но они так и не обернулись. Между тем солнце полностью скрылось за домами, унеся с собой розовый свет,— площадь поблёкла и утратила привлекательность. Становилось прохладно, и с бульвара потянуло сыростью. Люди расходились. Аннушка накинула плащ, посидела ещё немного и тихо пошла к метро. «Мне хорошо, спокойно, на этот раз я постараюсь уснуть без снотворного»,— решила она.
Луиза Вальро считала себя вполне счастливой. Она расположилась в мягком просторном кресле из жёлтой кожи, местами поистёртом и утратившем былую яркость (годков-то ему сколько!), но ещё очень приличном,— любимом кресле покойного мужа, где он обычно читал, а, читая, мог и вздремнуть, и теперь вот и к ней, вместе с креслом, перешли его привычки. В правой руке, поставленной на подлокотник, она держала ликёрную рюмочку с золотистой жидкостью и любовалась её переливами. Янтарная глубина — от коньяка, а лёгкость, прозрачность даёт виноградный сок, нет, сусло, кажется, так правильно — виноградное сусло. Весь секрет — в их гармоничном сочетании. А какой нежный аромат! Ммм… Пино. Божественный напиток! На Востоке есть чайная церемония, а у неё — ритуал пино. Два глоточка после хорошего обеда — вот одно из тех маленьких удовольствий, которые составляли её спокойную, размеренную жизнь. А что ещё нужно с возрастом? Совсем немного. Ни вина, ни крепких напитков она не пила. Но пино!.. Она покупала его не в магазине,— о нет! — а прямо у изготовителя, месье Куто. Всегда одного и того же. Месье Куто приезжал из родной Шаранты на ежегодную Парижскую ярмарку, заранее известив её коротеньким письмом, где сообщал о последних событиях, будь то очередной приз на конкурсе виноделов или прибавление в семействе,— писал он задушевно, иногда шутливо, как хорошей знакомой. К письму прилагалось приглашение на ярмарку, что тоже было очень мило с его стороны и кстати: входной билет каждый год дорожал и достиг стоимости одной бутылки пино. Подобные тёплые, размноженные на компьютере письма получали, разумеется, все покупатели месье Куто, и тем не менее Луизе было приятно. Обходительность лавочников, пусть и чрезмерную, она предпочитала безразличию супермаркетов и любила ходить на рынок. Тоже своего рода ритуал. К тому же мелкие торговцы постепенно исчезали, и, покупая у них мясо или килограмм картошки, она совершала почти гражданский акт.
Каждую весну Луиза отправлялась на другой конец города, к Версальским воротам, на ярмарку. Настоящее путешествие, можно сказать: иногда ведь не надо далеко ездить, чтобы отвлечься, отдохнуть от повседневности,— достаточно поменять квартал. И там, на ярмарке, она вначале обедала, выбирая то, что редко готовила дома,— телячью голову в соусе или сырное фондю,— а потом добросовестно, ряд за рядом, обходила все стенды: пробовала, разглядывала, иногда что-то приобретала… Приличную даму определённого возраста принимали за солидную клиентку и зазывали со всех сторон, особенно скучающие без дела торговцы вином, и она дегустировала, терпеливо выслушивала пояснения об особенностях купажа и, улучив момент, так и не сделав ожидаемого заказа, спешила ретироваться — с неловким ощущением человека, который не оправдал надежд. А в конце дня отправлялась на знакомый стенд, украшенный дубовым бочонком и гроздьями винограда из пластика. Месье Куто, его жена и дочь с зятем, которые работали вместе с ним, встречали её как добрую приятельницу: «Коман са ва, шер мадам?» — «Са ва бьен, мерси…» Луиза была рада видеть их, и хотелось думать, что и они хоть немного, по-человечески, рады ей. Поболтав о том о сём, сделав глоточек рубинового пино (чтобы ещё раз убедиться: нет, всё же не то!), она брала полдюжины бутылок своего обожаемого белого пино — годовой запас — и кулёчек дорогих шоколадных конфет с коньяком, которых хватало ненадолго. Два или три раза она всё же изменила месье Куто. Просто так, из любопытства. Брала пино у других, почти уверенная, что её ждёт разочарование. И действительно: то слишком чувствовался коньяк, то спирт ударял в нос… Да уж, недаром месье Куто получал золотые медали — его пино было непревзойдённым!
С возрастом она сделалась гурманом. Ела вполовину меньше того, что могла съесть в тридцать и даже в сорок лет, но стала более разборчивой в еде. Багет всегда поджаривала, потому что любила тёплым, хрустящим. А рокфор предпочитала со спелой, сочной грушей — ещё одна особенность, которую она заметила за собой в последнее время: пристрастие к солёному в сочетании со сладким. И никаких обезжиренных, или, как их теперь называли, облегчённых продуктов, никаких маргаринов, разумеется. Только то, что создано самой природой! Питалась она просто, готовила в основном на пару. И терпеть не могла всё, что варилось часами, делая исключение разве только для знаменитой квашеной капусты, тушенной в шампанском, за которой не ленилась ездить в магазин Шмидта у Восточного вокзала, а потом лакомилась дома, с копчёной грудинкой и сардельками. Изысканность вовсе не означает сложность… Взять, например, овсянку. Зимними вечерами, когда не тянуло на салаты, а хотелось горяченького, она делала овсяную кашу. Если добавить в конце варки молока и кусочек сливочного масла с кристалликами соли из Геранды, полить кленовым сиропом и посыпать свеженаколотым тёртым грецким орехом — и всё это вприкуску с нежным молодым конте… Чем не изысканное блюдо? Многие одинокие люди питаются всухомятку или, если позволяют средства, ходят в ресторан. Вот чего она не понимала. Ей нравилось готовить для себя. А некоторых это удивляло. В прошлом году у неё красил ванную один португалец; обычно он уходил на перерыв около полудня, и как-то задержался, а квартиру уже наполнили ароматы из духовки, он потянул носом: «Что-то вкусное…» — «Куропатки с персиками!» — ответила она с гордостью. «Вы ждёте гостей?» — «Нет». Забавно было видеть его вытянувшееся лицо. «Это вы для себя так готовите?!» — «Конечно. А я себя люблю!» Он застыл на мгновение, словно услышал что-то неприличное. Любовь к ближнему похвальна, а вот любовь к себе… А кто ей ближе самой себя?
Долгое время она жила для семьи. И вот осталась одна. Муж умер. Единственный сын Патрик далеко, в Шанхае, продаёт французские автомобили. Доволен: «Расходятся, как французские булочки!» Что ж, тем лучше. По крайней мере, есть работа, приличный доход, что немаловажно в наше время. Жаль только, что далеко. Она предпочла бы, чтобы «пежо» и «ситроены» так же хорошо расходились во Франции и сын был рядом, а не за тысячи километров… Девять тысяч двести шестьдесят два километра! Даже в переводе на язык современной техники — это много долгих часов полёта. Нет, такое расстояние ей уже не преодолеть. Ничего не поделаешь — у сына своя жизнь, это естественно. Хотя и грустно. Луиза всё ждала внуков, завидуя тем, у кого они были… И дождалась!
Единственную внучку она видит раз в год, в декабре, когда сын приезжает на праздники, и бабушка в её представлении связана с ёлкой, Дедом Морозом и рождественскими подарками. Сонечке шесть лет, она ходит в местный садик и говорит по-китайски так же бойко, как и по-французски, и сама, кажется, стала походить на маленькую китаянку. Патрик радуется: дочь выучит язык и сможет устроиться в Китае, где большие возможности; во Франции делать нечего. Спрашивается, для чего я растила сына, если на старость лет всё равно одинока? Луиза отпила глоточек пино, чуть подержала во рту — удивительно: и персик, и абрикос, и ещё что-то, целый букет… Мишель подтрунивал над ней: «Ты всё делаешь не по правилам!» Пино пьют до еды. А она предпочитала после обеда — как заключительный, благоухающий аккорд. Пино пьют охлаждённым, а она любила его комнатной температуры — лучше ощущаешь тёплый аромат. Больше некому ей делать замечаний, даже в шутку. Она могла поступать как ей вздумается. У одиночества есть и преимущества… Постепенно она научилась жить в своё удовольствие, считаясь лишь с собственными вкусами и привычками, что оказалось весьма приятно. Раньше, с Мишелем, она много и поздно ела на ночь, особенно в гостях или ресторане; это было для неё мучительно. Теперь она перестала принимать приглашения на вечер. И держалась стойко. «Вы не ужинаете?» — спрашивали её с ехидцей. «Ужинаю,— отвечала она невозмутимо.— Йогурт и пару листиков салата». Что и говорить! Раньше приходилось подстраиваться под других. И в заботах, в постоянной необходимости жить по чужим, навязанным ей правилам некогда было разобраться и понять: а что же хорошо для неё? Что подходит именно ей? Жизнь человека есть путь к самому себе. Кто сказал? Она уже не помнила. Да и неважно. Пусть это будет её личное умозаключение. Да и что тут особенного или глубоко философского? Каждый так или иначе сознаёт под конец жизни, что он есть на самом деле… А если и не задумывается, всё равно становится тем, что он есть… Это неизбежно. Достаточно посмотреть, как меняется человек, когда ему больше не нужно изображать хорошего работника или образцового семьянина! Один опускается, а другой буквально перерождается… Жаль только: едва начинаешь понимать, что ты такое и что из себя представляешь,— жить остаётся немного, и практической пользы от этого понимания никакой… Ошибки сделаны, их уже не исправишь, путь пройден, и часто не тот, который следовало выбрать. А назад уже не вернёшься…
Она отпила ещё глоточек пино. А ведь действительно — во рту остаётся вкус чернослива… Называется у специалистов послевкусием. И откуда ему взяться, черносливу?
— Ну что такое, Бис? Что ты на меня так смотришь?
Пока Луиза говорила — а она часто вела подобные монологи, считая, что при её одиночестве это естественно и даже полезно,— сидевшая у её ног светлая собачка с рыжим пятном на мордочке не сводила с неё чёрных внимательных глаз.
— Тебе нельзя пить.
Пёс заворчал: он и сам знал, что нельзя.
— Иди, Бис, походи. Ты ещё молодой, тебе надо больше двигаться.
Бис послушно встал и отправился бродить по комнатам. За пять лет совместной жизни он хорошо изучил все привычки хозяйки и знал, что за ритуалом пино последует ритуал сна, так что у него было время предаться собственным занятиям. Он вышел в коридор. Стоящее там на полу деревянное идолище с открытым чревом, в котором медленно качался латунный диск, зашипев, издало своё протяжное «дзыннн» — нарочно, чтобы его попугать. Но Бис его давно не боялся, хотя и недолюбливал за шумный нрав. Противный идол особенно трезвонил в глубокий ночной час, когда весь дом замирал и хозяйка уже спала. Бис терпел, не осмеливаясь зарычать. Соперником Бис его не считал: хозяйка хоть и относилась к идолу благосклонно — ласково поглаживала, говоря, что без него дом неживой,— но с ним не играла и не гуляла. Бис задрал мордочку и с вызовом взглянул на многоглазый идольский лик с тёмными усиками; странные усики — вроде не двигались, а каждый раз оказывались на другом месте: то опадали, то стояли, как сейчас, торчком. Идол замолчал, и, довольный собой, Бис пошёл дальше.
«Хороший пёсик, смышлёный…» Луиза взяла его в Обществе защиты животных, в традиционный день открытых дверей. Уговаривала себя не ездить — и всё же поехала; дала себе слово никого не брать, но в душе знала, что вернётся не одна: пустая квартира сделалась невыносимой… Бесконечные ряды клеток и в них — глаза обречённых животных произвели на Луизу тяжкое впечатление, и она чуть не расплакалась при виде этих несчастных. Хотелось забрать их всех до одного! А Бис надежду не потерял и бросился к ней, словно только её и ждал. «Весёлый пес,— сказала женщина из Общества.— Только поступил. Джек Рассел». Луиза подошла ближе. Бис изо всех сил старался пролезть между железными прутьями, тянул то одну, то другую лапу, пытаясь достать до неё, и сердце сжималось от жалости и сострадания к нему. Луиза погладила его, спросила, почему от него отказались. «Там ребёнка завели, не до собаки…» Луиза взяла его на руки и поняла, что не сможет с ним расстаться. Она больше не раздумывала: «Ты тоже осиротел, будем доживать наш век вместе». В знак согласия он лизнул её в нос. Она забрала его документы, внесла символическую плату и привезла его домой. Инспектор из Общества пару раз наведывалась — проверить, как Бису живётся на новом месте,— и убеждалась, что живётся ему лучше некуда. Луиза подозревала, что его бросили из-за беспокойного характера: слишком подвижный, ему бы всё бегать да играть… И хулиганистый бывает, и вредный: заупрямится иногда — с места не сдвинешь! А имя она ему дала театральное. И почему нельзя назвать собачку — Бис? Теперь даже детей называют как попало: дочь Мегана — как любимый автомобиль… Это ж надо додуматься! А она всегда любила театр. Бегала на актёрские курсы… Мечтала о сцене… Луиза Вальро! Так и просится на афишу, говорили ей, и псевдоним не надо брать… А потом всё же послушалась материнского совета, выучилась машинописи и стенографии («Всегда на хлеб заработаешь!»), пошла на службу, и постепенно жизнь затянула её… Какой там театр! Какое мастерство актёра! Вечером — домой, поесть и на боковую… Потом замужество, рождение сына… Фамилию мужа она не взяла, сохранила свою, «афишную»,— казалось, вот-вот судьба повернётся, она ещё будет актрисой, а когда стало ясно, что уже ничего не изменится, её красивое имя, так и оставшееся неизвестным, зазвучало иначе, горьким упрёком: не сумела осуществить мечту… Луиза Вальро… Никто и не подозревал, какой болью в груди отзывалось её собственное имя!.. А увлечение театром осталось. Она не пропускала ни одной значительной премьеры в столице, не ленилась отправиться за город, если там давали что-то интересное, знала всех актёров, а многих знаменитостей помнила ещё безымянными студентами, с выпускных спектаклей театрального училища… Мишелю нравилось, что жена интересуется не только ценой бифштекса, хоть и давно сидела дома. Он так и называл её: наша театралка. Сам он в театр не ходил — не тянуло. В начале замужества, наивно полагая, что с близким человеком следует всё делить, она пыталась увлечь его драматическим искусством. Но скоро поняла, что это бесполезно. Мишель не чувствовал игру так, как чувствовала она, и был не в состоянии оценить все тонкости постановки. Он удивлялся, что она ходила на одну и ту же пьесу, но в разном исполнении, по нескольку раз или читала текст пьесы после того, как видела её на сцене. Поход в театр был для него прежде всего выходом в свет, с хорошим ужином после спектакля — как раз то, что Луиза любила меньше всего: поздние обильные трапезы утомляли её. А Мишель помнил лучше то, что он ел в тот вечер, чем то, что смотрел. «„Венецианский купец“? Купец, купец…» — «Мише-е-ель!.. В Театре на Елисейских полях…» — «Помню! Как же… Мы потом ужинали у ливанцев… Сырой фарш с чесночным соусом! И где они берут такую вырезку? Просто тает во рту…»
Ему нравились бульварные комедии, где можно вдоволь посмеяться, а на серьёзных пьесах, когда зал напряжённо молчал, он начинал зевать и нетерпеливо вертел головой. А потом ещё и раздражался, что потерял время на всякую ерунду, и вспоминал о своих муках предпринимателя — он занимался уборкой производственных помещений. Луизе приходилось в который раз выслушивать его возмущённые тирады: о нерадивых работничках, которые и двух слов не могли связать по-французски, а день ото дня наглели; о требовательных заказчиках, чью грязь он должен вывозить чуть ли не даром; о тупых чиновниках, которые только и делали, что душили поборами, забывая, что на таких, как Мишель, держится экономика страны… Постепенно их совместные театральные вечера прекратились. Луиза с облегчением стала ходить в театр одна. Она предпочитала так называемые «утренники», которые начинались в удобное послеобеденное время и оставляли час или два до семейного ужина,— не надо было спешить домой, да и не хотелось, можно было прогуляться, прийти в себя после только что увиденной пьесы, особенно если пьеса потрясла её, как незабываемая ануевская «Антигона»: молодая актриса играла страстно и самозабвенно, не щадя себя, как играют только в юные годы, когда силы и здоровье кажутся беспредельными,— и Луиза долго не могла успокоиться, всё шла и шла, толком не понимая, куда идёт, удивляясь, что ничего не изменилось вокруг, что люди продолжали как ни в чём не бывало разговаривать и жевать, и всё вдруг ей показалось так бестолково, ненужно и мерзко, и её собственная жизнь — такой ничтожной, что ей захотелось немедленно начать новую, лучшую жизнь и самой стать такой же чистой и бескомпромиссной, как Антигона… Подобные потрясения случались редко. В основном, постановки были средние, явно рассчитанные на кассовый успех, в чём нельзя было упрекнуть их создателей — каждому театральному заведению надо как-то существовать. Луиза любила театр, и самый посредственный спектакль радовал её. Так не бывает, что всё плохо, считала она — и ни разу не ушла в антракте. Хоть что-нибудь да заслуживало внимания: игра неизвестного актёра или новое прочтение известной пьесы… Она ждала те волшебные мгновения, которые возвышали её над повседневностью и собственной жизнью,— забыв обо всём на свете, почти в беспамятстве, она кричала вместе с залом «браво», позже удивляясь, как, при её сдержанности, оказалась способна на столь бурное проявление чувств, и долго хлопала вместе со всеми, вызывая ещё и ещё раз актёров на поклон, и ей казалось, что это она стоит на сцене, сдерживая благодарные слёзы… Дома она ещё некоторое время смотрела на всё отстранённым взглядом. «Наша театралка опять не в себе»,— сердился или посмеивался, в зависимости от настроения, Мишель. Ей хотелось поговорить об увиденном, но говорить было не с кем. Знакомые мужа театром не интересовались, а своих знакомых она как-то не завела. Репутация театралки льстила ей, хотя она и понимала, что слывёт таковой среди людей, далёких от театра, и когда Мишель подталкивал её на разговор о последней модной пьесе, она высказывалась неохотно и слыла букой. Увлечение молодости постепенно сделалось её личной, сокровенной, почти тайной жизнью. У неё был лишь один, незримый, собеседник — театральный критик из «Фигаро». Часто их мнения совпадали, это радовало Луизу и огорчало. Приятно было сознавать, что она понимала театр не хуже признанного специалиста, чьи отзывы публиковала одна из крупнейших французских газет, но горько было думать, что она унесёт это понимание с собой, никак не выразив его. «Что-то я упустила в жизни,— думала она.— Театр — это целый мир… Возможно, из меня получилась бы не актриса, а что-то другое… Теперь уже поздно». И она продолжала жить с чувством непреходящей вины перед собой…
На журнальном столике лежала рекламная открытка с последнего спектакля, «Супружеские игры». Луиза всегда брала эти открыточки в театре — на память, иногда тут же записывала свои впечатления, в несколько слов… Сколько их накопилось за годы! Она любила перебирать их, перечитывать старые записи, и, казалось, давно забытые подробности возвращались к ней так ясно, как будто она видела пьесу вчера!.. Открытка в точности воспроизводила афишу спектакля: милое лицо с тёмными бархатными глазами… Аннушка Зитмерс… Красивая малышка! Аннушка годилась ей в дочери, и она мысленно называла её малышкой. Лёгкий акцент — она родилась не то в Австрии, не то в Голландии — придавал ей особую прелесть. В молодости она была само очарование! Нежная, хрупкая, её хотелось обогреть и защитить, как случайно залетевшую из чужого края птицу… Она рано обратила на себя внимание — много снималась, играла в театре. А потом вдруг исчезла! Луиза не терпела сплетен и светскую хронику не читала из принципа, но Аннушка сама рассказывала в одной телепередаче, что лечилась от серьёзной депрессии,— теперь обо всём рассказывают, даже о самом интимном, мода такая… Затем Аннушка мелькнула в одном фильме, в другом… И вот — снова в театре. Сколько ей? Где-то под сорок. Но всё ещё хороша! Стройная, изящная, как в двадцать лет. Молодец, что следит за собой! Но вот курила на сцене… Зачем? Курила и кашляла, чуть не осипла. А голос у неё низкий, притягательный, она это знает и умело играет им, как на хорошо налаженном инструменте. Почему она не добилась успеха, с её-то данными? Не стала знаменитой? Трудно сказать. Есть в ней что-то незаурядное… На роль средней француженки она не годится, не то снималась бы в одном и том же бесконечном сериале, обеспечив себе заработок на годы вперёд… Нет, она актриса драматическая, даже трагедийная. Может, поэтому у неё мало возможностей? Да и вернулась она в том возрасте, когда ей больше подходит играть не любовницу, а брошенную жену, как в этой пьесе… Но до чего же обаятельная! Все полтора часа Луиза любовалась только ею, а на её партнёршу, разбитную девицу, которая только и делала, что перебирала голыми ногами, как ходулями, и смотреть не хотелось… Пусть у её Аннушки всё сложится удачно! Луиза от души желала ей добра и счастья. Вот послала цветы. Впервые в жизни! Почему появилось у неё такое желание? Трудно сказать. Просто захотелось сделать приятное любимой актрисе — и немножко себе. И как хорошо, что не нужно было никому и ничего объяснять! Это ощущение внутренней свободы было для неё ново, и она с удовольствием совершала неожиданные поступки и делала то, что раньше ей и в голову не приходило. Например, подарить актрисе цветы. Долго колебалась: какие? Розы, бесспорно, идеальны, но быстро вянут. И она выбрала лилии — они стоят, пока все бутоны не распустятся. Не жёлтые — фу, отвратительный цвет! — а благородные белые. Как бы в знак дружеской симпатии. Лилии к тому же имеют вид: одна ветка — и уже половина букета, а три ветки, да с зеленью, выглядят вполне прилично. Вначале она хотела использовать обычную визитку, с адресом и номером телефона, но представила, что Аннушка позвонит ей поблагодарить за цветы — она девочка воспитанная,— Луиза, разумеется, будет счастлива услышать её бесподобный голос, но что они могут сказать друг другу, кроме принятых в подобных случаях банальностей? А может, и не позвонит, что ещё хуже: Луиза будет надеяться, ждать… И она взяла чистый бристоль. Долго думала, что написать. Избитые формулировки её не привлекали, и в конце концов из всех пришедших на ум слов она оставила одно-единственное: очаровательной. Все остальные оказались лишними. Долго колебалась, надо ли подписывать. А какое значение имело её имя? И она поставила только начальную букву: «Л». Аннушка будет смотреть на лилии и радоваться. И Луиза будет вспоминать её и тоже радоваться. Ах, театр, театр!.. Луиза вздохнула. А получилась бы из неё актриса? Этого уже никто не узнает…
Когда Бис вернулся в гостиную, хозяйка сидела в кресле с закрытыми глазами, чуть свесив набок голову и приоткрыв рот. Бис прилёг на полу и задремал, одним ухом прислушиваясь к звукам в коридоре. Когда раздадутся три продолжительных «дзыннн… дзыннн… дзыннн», хозяйка вздохнёт, зашевелится, посмотрит вокруг туповато и сонно, словно не узнавая, а потом улыбнётся и скажет: «Ну что, Бис? Где твой мячик? Пора гулять!»