Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2013
Марина Кудимова
Взгляд в небеса отцов
Богопознание Ильи Тюрина
Богопознание поэта — тема необозримая. Она не исчерпывается не только никакой статьёй или монографией, но и самим творчеством, поскольку не атрибутируется личной религиозностью: поэтическое творчество по природе более свободно, чем его носитель и исполнитель, и человек, в жизни строго следующий какой-то религиозной доктрине, неукоснительно соблюдающий её внешние, культовые установления, будучи подвержен атаке бессознательного, которое составляет подлинно творческий процесс минимум на две трети, зачастую говорит на совершенно ином языке, нежели за пределами творческого акта.
<…>
Богопознание Ильи Тюрина неизбежно должно было пройти все стадии сомнения и метафизической эволюции, не минуя и не перескакивая ни одной. Вопрос состоял только в скорости этого обретения, а скорость в силу необычайной интенсивности персональной «программы» была сверхъестественной. Так, в начале 1996-го в «Стихах под тремя звёздами» появляется некое подобие автохтонного божества:
Царство глиняной массы, в белые формы влитой,
Дышащего сырья для Раннего Бога, что лепит
Этнос…
Или в стихотворении «Пробуждение» — поэт осознаёт себя «глухим звероящером, апофеозом Господних изделий»… И буквально считанные дни спустя в замечательном «Наброске» Илья впервые заявляет о постижении величайшей из тайн христианского вероучения — Святой Троицы:
…Мы называем забвение Божией волею.
Бог триедино царит над углами да избами.
Воля, не жалуя Бога, роднится с неволею.
Болью в неволе, в углах — и, соседствуя, стало быть,
С Чистою силою, что дополняет Нечистую…
В этом же стихотворении описан некий мистический акт, несомненно пережитый поэтом:
Взрыв, меж зрачком и листом порождающий трещину
В виде строки,— называется Божией волею.
Сном называется. Чудом. Как правило — вечностью.
Проще всего отнести это переживание к вечной попытке зафиксировать момент творчества, описать вдохновенное преображение ничтожнейшего «меж детей ничтожных мира» — поэта, сакрализовать часто вполне рациональное деяние, которому по традиции принято приписывать особые свойства. Но контекст стихотворения если и даёт повод думать подобным образом, то лишь в частном аспекте и максимально укороченном ракурсе. «Забвение», о котором идёт поэтическая речь, есть необъяснимый феномен отдания личной воли, растворения в Абсолюте, только пережив которое можно прийти к умопостигаемой идее личного Бога в том смысле, как Его постигают христиане. «Воля», «не жалующая Бога», атрибутируется Тюриным как потеря свободы — главного объекта христианской философии.
С Живоначальной Троицей Илья не расстанется до конца, хотя обретение Бога пройдёт в его стихах сквозь совершенно закономерное горнило сомнений:
Репетируя Дух, Сын с Отцом оставляют меня одного…
…маячит в случайном окне
Удивлённый Господь, четвертованный за триединство.
(«Моему имени»)
…Да Троицу считать неоспоримой,
У жизни обучаясь не житью…
(«Путешественник»)
Напомним, что все эти стихи написаны в течение одного года, а до исчезновения «с поверхности земли» Илье остаётся менее трёх лет. Триипостасность — существеннейшее отличие христианского образа мира от остальных вероучений,— кажется, воспринята Ильёй как нечто само собой разумеющееся. Но лёгкость эта обманчива. Возможно, Илья вообще шёл апостериорным путём — скажем, прочёл работу академика Б. Раушенбаха, где предпринята попытка математического доказательства таинственного Триединства. Нет, однако, сомнений в подлинности пережитого им в какой-то момент апокалиптического («апокалипсис» означает «откровение») — не обязательно видения, но ощущения или совокупности ощущений. Ведь именно св. Иоанн Богослов, испытавший беспрецедентное по силе Откровение, пишет: «Ибо три свидетельствуют на небе: Отец, Слово и Святый Дух; и Сии три суть едино» (1 Ин. 5:7). Многие выдающиеся богословы становились в тупик перед непостижимостью мистического единства Трёх Лиц. Многих эта непостижимость отвращала от веры. Но, коль скоро тайна Святой Троицы открыта апостолам самим Господом Иисусом Христом (Мф. 28:19), признание её и есть, собственно, исповедание Христа во всей полноте. Такой полноты не удалось сподобиться ни Бродскому, ни Пастернаку. Илье Тюрину промыслительным образом это удалось… <…>
Традиционные культурные апелляции к условному, литературному, непременно сопоставляемому с рукотворным творчеством Творцу с тех пор встречаются у Ильи Тюрина единично:
…страниц, исписанных до слёз
Творцом. И им же скомканных в экстазе.
(«Натюрморты»)
Было бы странно, если бы книжный мальчик конца двадцатого столетия раз и навсегда отказался от подобного дискурса. Если бы это случилось, Илья с его интеллектуальной честностью непременно встал бы на путь иноческого служения. Однако применительно к собственному творчеству пережитое постижение всё чаще принимает у него архетипический для мирочувствования русского поэта характер Поручения и непосредственного соотношения, со-вещания с Творцом, как это происходит в стихотворении «К стиху», когда речь идёт о зарождении слова:
…Незнакомое мне, и ещё неизвестное Богу.
Ибо лишь для того, чтобы стать таковым,— рождено.
Тупик рационалистического и позитивистского подхода к сакральному для Ильи очевиден, и стародавней интеллигентской дилеммы: кто кого оставил — Бог человека или человек Бога? — для него не существует:
Только Бог и остался, оставленный мозгом…
(«Ной»)
В Тюрине вообще нет прекраснодушной эйфории и размягчённости русского интеллигента, ради душевного комфорта легко идущего на поводу взаимоисключающих допущений. Трезвость духа этого феноменального юноши поистине иноческая. Заповеди Божии для него постепенно наполняются конкретикой, которая отличает верующего в личного живого Бога от бесплодно философствующего «по поводу»:
Но если от Бога бежать — беги
От поприщ, одежды и левой своей щеки.
(«Нагорная проповедь»)
Бродско-маяковско-пастернаковская интонация покидает стихи этого счастливого периода (ещё раз напомним: действие происходит в пространстве одного года жизни мальчика, которому не суждено дожить до полных двадцати!). Но мало-помалу она сменяется блоковской тревожной музыкой и графической двухцветной гаммой:
Мы в снегу. Если Бог попадёт в метель —
Философия сгинет.
(«Екклесиаст»)
Мотив одиночества Бога, преданного людьми, звучит всё трагичнее, и это тем более поразительно, что поэты в основном заняты собственными экзистенциальными проблемами — отнюдь не только в возрасте Ильи, когда тема одиночества настигает всерьёз и ломает большинство неокрепших душ:
Чем он дольше один,
Тем он больше Господь.
(«Примитивный пейзаж…»)
Мир, лежащий во зле, предстаёт уже в стадии конечного выбора, лишённый ненужных промежутков и отвлекающих от главного деталей:
Потому что — поймёшь ли? — у смерти
Нет вопроса: «Куда попаду?»
Нет Земли: только Бог или черти,
Только рай или ад. Мы в аду.
(«Не вставай. Я пришёл со стихами…»)
Этим утверждением заканчивается для Ильи Тюрина 1996 год. И непонятно, отчего сильнее щемит душу — от конечности выбора или от этого мучительного вопроса, обращённого, судя по всему, к самому близкому человеку: «поймёшь ли?».
Год следующий — 1997-й — открывается обширным стансовым произведением «Хор», посвящённым памяти Иосифа Бродского и приуроченным к годовщине его смерти. В сложнейшей полифонии — и тончайшей строфике — этой, безусловно, этапной вещи тема Бога и тема смерти вновь неумолимо пересекаются:
Бог,
Ежели и жесток,—
То в том, что в секрете срок
Смерти хранит от нас.
Иль у Отца и чад
Разные взгляды на
Время и важность дат?
Илья непреложно понимал — просто не мог не понимать — эту разницу «взглядов». Но спустя год после ухода учителя он чувствует себя старшим по отношению к адресату стансов — и имеет на это полное право: достаточно просмотреть все вышеприведённые цитаты, а ещё лучше — перечитать все стихи 96-го. Илье Тюрину по-человечески чужд принцип «победителя-ученика», восточная, не знающая милости холодная гордыня преодоления прошлого: увидишь Будду — убей Будду. Но постепенно контрапункт развивается вглубь и обнаруживает самостоятельную, хотя и не самодовлеющую, мелодию — кьеркегоровскую мелодию молчания Бога:
Некто спросил Творца:
«Боже, зачем печаль
Селится к нам в сердца?»
Бог не отвечал:
Этим и знаменит.
Загодя обречены
Все, кто Его затмит
В области тишины.
Для большинства неофитов на этом втором — всего лишь втором — шаге всё и заканчивается. «Безответность» Бога становится главной претензией не желающих взрослеть «чад». Илья Тюрин выходит из положения органично и, не теряя основной мелодии многоголосья, выводит из того же достаточно ограниченного набора органов чувств, данных человеку, не претендуя на сверхзнание:
Бог — это слух. Рукам
Вмешиваться нельзя.
Молчание Пастыря, которое сплошь и рядом оборачивается «роптанием ягнят», переходящим в прямые кощунства, для необыкновенного мальчика, Маленького Принца эпохи незрячих сердец, было только лишним обоснованием Его бытия. Собственное приближающееся безмолвие — лишней возможностью быть до конца честным. Причём с Ним или с ней — любимой — одной мерой:
Нас Творец не учил диалогу,
Презирая двойное враньё.
Мы же видим из окон дорогу:
Дай нам Бог что-то знать про неё.
(«Е. С.»)
Илья замолчит о Боге гораздо раньше, чем примет решение отказаться от стихописания. Стихи полутора последних лет его запредельной жизни скупы на Имя, не произносимое уже по иной причине, нежели в раннюю пору,— не от недостатка, а от избытка обретённого. Но 1997 год оставил нам ещё одно — последнее — обращение к Бродскому, трезвое и элегическое воскрешение любимого поэта, поскольку стихотворение «24 мая 1940» воспроизводит дату его рождения, а не смерти:
Ибо Он знает: пока не отпрянули
Мы к рубежу своему —
В мыслях и голосе, поздно ли, рано ли,—
Мы обратимся к Нему.
К Знанию воскресшего Бога человеку нечего добавить. Получив же свидетельство об этом Знании, остаётся только уйти к Нему, а перед дорогой помолчать. По обычаю отцов. И по великодушию к ним: «Ибо всякий, рождённый от Бога, побеждает мир; и сия есть победа, победившая мир, вера наша» (1 Ин. 5:4).
2002
(Публикуется в сокращении)