Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2013
Александр Астраханцев
Памяти Г. М. Шлёнской
Кончина Галины Максимовны Шлёнской была для меня неожиданной. Я знал, разумеется, что ей предстоит операция, но расспрашивать о ней подробнее было неловко, а сама она, не осознавая, наверное, её серьёзности, досадовала на неё как на временную помеху, собираясь после неё закончить ещё много недоделанной работы. Я, соответственно, тоже в это поверил. Потом, через несколько дней после операции, я говорил с ней по телефону, спрашивая о состоянии, и голос у неё был довольно бодр и энергичен…
Под впечатлением её кончины я тотчас сел было писать воспоминания о встречах и беседах с ней, пока они ещё живы в памяти, и вдруг понял, что совсем мало её знаю: ведь мы встречались и беседовали всего пять или шесть раз, хотя эти встречи и были насыщенны и содержательны. И только через девять месяцев (знаменательная цифра!) я осмыслил, наконец, своё отношение к её личности и смог начать эти воспоминания.
Я давно был наслышан о ней: живёт, мол, в Красноярске некая умная и образованная дама-литературовед по фамилии Шлёнская, иногда пишущая статьи о современной литературе, но, по уверениям моих старших товарищей-литераторов, слишком уж она высокомерна по отношению к местным писателям, большинство которых будто бы ни во что не ставит, а уважает только своих любимчиков Романа Солнцева и Зория Яхнина, да с некоторых пор ещё Виктора Астафьева.
К тому же однажды, ещё лет пятнадцать назад, один мой товарищ, которому нравилось моё творчество, из озорства, найдя её телефон, позвонил ей и спросил: как она относится к такому-то писателю? — назвав при этом моё имя, и она будто бы коротко ответила ему, что про такого писателя и слышать не слышала. Ну что ж, обойдёмся и мы без литературоведши, спокойно подумал я тогда.
Однако, работая в одной и той же сфере деятельности, словесности, мы с ней неизбежно должны были когда-нибудь столкнуться и познакомиться. И это со временем, конечно же, произошло. Причём сначала знакомство было лишь телефонным.
А началось оно с того, что, по-моему, в 2004 году кто-то позвонил мне с кафедры современной русской литературы Красноярского госуниверситета (ныне — Сибирский федеральный университет), сказал, что на кафедре (которой тогда, по-моему, заведовала Галина Максимовна) готовится сборник воспоминаний о В. П. Астафьеве, и предложил принять в нём участие. Я охотно согласился, благо, воспоминания о нём у меня уже были написаны и даже опубликованы в журнале «Сибирские огни», и я тут же отправил их на кафедру. Через несколько дней мне позвонила сама Галина Максимовна, представилась, поблагодарила за них и сказала, что прочитала их и что они ей очень понравились.
Но когда через некоторое время книга вышла («И открой в себе память. Материалы к биографии В. П. Астафьева», Красноярск, изд-во КГУ, 2005), а я получил её экземпляр и стал просматривать свой текст, то был страшно возмущён тем, как с ним поступили: он был намного сокращён, а некоторые фразы в оставшемся тексте исправлены, да так, что мне было стыдно за такую публикацию,— ведь каждый автор знает собственный текст едва ли не наизусть, мгновенно распознаёт любое чужое вмешательство в него и воспринимает его болезненно: для него это всё равно что раны на собственном теле. Я немедленно позвонил Галине Максимовне и высказал всё своё возмущение этим. Она глубоко извинилась, попыталась объяснить мне, что доверила редактирование текста другому человеку, а самой ей проверить редактуру было недосуг, и пообещала, что намечается второе издание этой книги, в котором мой текст будет полностью восстановлен. И действительно, в 2008 году вышло второе издание книги, к которому никаких претензий у меня уже не было
На презентации этой книги мы с ней познакомились воочию. Это была пожилая, довольно крупная и энергичная женщина с пышной седой причёской, с хорошо поставленным грудным низким голосом и приятным, приветливым лицом. С тех пор, встречаясь изредка, мы с ней мило раскланивались. Только и всего…
Но в начале 2010 года, когда я готовил на конкурс грантов «Книжное Красноярье» свою только что законченную книгу «Портреты. Красноярск, ХХ век» (сборник мемуарных очерков об известных и не очень известных красноярцах, которых я хорошо знавал и большинство из которых уже ушло из жизни), по условиям гранта мне необходимо было запастись несколькими литературоведческими рецензиями на книгу, и я рискнул обратиться в том числе и к ней, рассудив так: не съест же она меня, в конце концов,— авось и напишет?
Я позвонил ей; она великодушно согласилась и предложила мне принести свою рукопись ей на дом. И вот я у неё дома.
За те несколько лет, что мы были знакомы, она немного изменилась. Теперь встретила меня в прихожей довольно грузная (не толстая, а именно грузная), ещё более пожилая женщина, тяжело опирающаяся на трость, однако — с теми же пышными седыми волосами и тем же приятным, приветливым лицом. Отдал я ей свою увесистую папку с машинописной рукописью объёмом в пятьсот с лишним страниц и, чтобы излишне не маячить перед глазами, тут же удалился, с некоторым волнением ожидая потом «высочайшей милости» (самому ведь уже за семьдесят, восемь книг за спиной — а всё волнуюсь в таких случаях, как вступающий в литературу юнец)… Но ждать пришлось недолго. К моему удивлению, кажется, уже дня через три (точно не помню) она звонит мне и приглашает прийти за рецензией. И я тотчас же поехал.
Приём на этот раз был совсем иной: она встретила меня с предельной приветливостью, провела в гостиную, усадила в глубокое кресло, затем пошла на кухню и принесла мне чашку собственноручно сваренного кофе (объявив при этом, что растворимого кофе терпеть не может), только после этого села сама, рассмотрела меня внимательно, и мы начали разговор.
Верней, начала его она, а я вначале лишь едва вникал в суть, больше наслаждаясь её абсолютно правильной, культурной речью и красивыми модуляциями её низкого грудного голоса. Как давно я не слышал такой обаятельно культурной женской речи! Пожалуй, со времени учёбы в Литературном институте, когда нам читали лекции несколько московских женщин-интеллектуалок — в том числе, например, широко известная в учёных кругах Аза Алибековна Тахо-Годи (признанный специалист по античной литературе и супруга великого русского философа и мыслителя двадцатого века А. Ф. Лосева).
Мы разговаривали в тот день с Галиной Максимовной часа три, не меньше, причём говорила большей частью она, рассказывая о своём впечатлении от прочтения моей рукописи, практически рассказывая и развивая шире содержание своей рецензии.
Я не стану здесь пересказывать похвалы, которые она расточала тогда в мой адрес по поводу замысла книги и его исполнения. Должен только сказать, что это была рецензия, не предназначенная для публикации в газетах или журналах: в ней не было ни литературного изящества, ни каких-либо стилевых авторских изысков,— то была рецензия «внутренняя», чисто оценочная, предназначенная только для спонсоров и книгоиздателей, с естественной для такой рецензии краткостью и деловой сухостью изложения.
Не скрою: слушать похвалы Галины Максимовны в адрес моей рукописи было приятно, тем более что я никогда не был ими избалован. Но гораздо приятней было слушать, как она разбирала мои тексты, прочитав их очень-очень внимательно и не упустив ничего, отмечая все более или менее интересные детали, зорко примечая все достоинства книги. Но — и недостатки тоже, которые следовало исправить. Я только удивлялся тому, как глубоко она вчиталась в мои тексты и прекрасно поняла их, как вытаскивала на свет Божий их смыслы, не всегда, может быть, даже чётко осмысленные мною самим, и как точно выражала их своими словами. Это был высокопрофессиональный анализ, и я слушал её, образно говоря, открыв рот, проникаясь по отношению к ней огромным уважением и благодарностью,— ещё никто так глубоко и детально не анализировал моего творчества; чувствовалось, каким опытным и высокопрофессиональным литературоведом она была.
Нет, критики и литературоведы замечали мои предыдущие книги и писали на них рецензии, и нередко — хвалебные, но то был или поверхностный разбор, цепляющийся за какие-нибудь мелочи и не сумевший уловить главного,— или то были «размышления по поводу», когда критик, легко отталкиваясь от моих текстов, начинал излагать собственные мысли и фантазии, не имеющие к моим текстам серьёзного отношения…
Тут, в ходе этой первой встречи, выяснилось, что Галина Максимовна и в самом деле не читала ни одной моей книги. Но благодаря тому, что ей понравились мои «Портреты…», я сразу ощутил на себе её огромное доверие ко мне как к человеку душевно близкому, понимающему её с полуслова. Кроме того, как я понял, она — в общем-то, одинокий пожилой человек с узким кругом общения, очень нуждающийся в общении со свежими людьми. Во всяком случае, в дальнейшем она принимала меня всегда с явным удовольствием и при прощании выражала надежду обязательно встретиться снова и «поболтать на свободные темы».
С того времени мы стали регулярно перезваниваться. Она также зазывала меня к себе в гости; я приходил, и в течение двух последующих лет мы с ней с определённой степенью регулярности общались, причём, мне думается, общение это было полезно и интересно обеим сторонам. Нащупывались и общие вкусы и пристрастия. Во всяком случае, я с большим вниманием выслушивал всегда её мнения о русской классической и советской литературе и суждения об отдельных писателях — особенно если её «завести» вопросами.
Она была по-женски восторженно влюблена в русский Серебряный век. Особенно — в поэзию А. Ахматовой. Однажды мне довелось слушать её доклад о творчестве Ахматовой, причём половину двухчасового доклада, в подтверждение своих тезисов, она читала наизусть множество её стихов, и читала прекрасно. Надо сказать, что я не люблю декламации стихов профессиональными артистами, часто — нарочито пафосной, и при этом — не слыша или просто не понимая ни глубокого смысла, ни тончайших авторских интонаций, ни звукописи стихов. Но я был приятно удивлён тем, как читала их Галина Максимовна: негромко, внешне спокойно, при этом точно передавая их внутреннюю энергию и богатые, причудливые их интонации. Чувствовалось, насколько близко и понятно ей творчество знаменитой поэтессы: Галина Максимовна как бы исповедовалась перед слушателями стихами Ахматовой. Надо сказать, что к её стихам я всегда был довольно равнодушен: для меня они были образцом холодного самолюбования, в том числе и в любви, и в драматических, и в трагических ситуациях (произнося это, представляю волну возмущения огромного числа любителей её поэзии!); но после чтения её стихов Галиной Максимовной мне стала намного ближе и понятней и душа ахматовской поэзии, и душа самой Галины Максимовны…
Осенью 2010 года я даже участвовал вместе с ней в одной акции; она тогда уже работала в филиале Санкт-Петербургского университета профсоюзов и пригласила меня выступить совместно с ней перед студентами на вечере памяти Андрея Вознесенского (незадолго до этого мы с ней долго общались на эту тему), и мы эту культурную акцию благополучно совершили: рассказывали о своём понимании поэзии почившего летом того года поэта и читали его стихи, причём в этой акции Галина Максимовна раскрылась передо мной ещё и как знаток и страстная поклонница поэзии «шестидесятников».
О чём она ещё рассказывала при наших встречах? О своей жизни в Праге, в которой ей пришлось жить и работать четыре года, как о самом ярком событии в её жизни. О своих встречах с В. П. Астафьевым и её сложном отношении к его творчеству, о красноярских, новосибирских и вообще сибирских писателях советского времени, с которыми встречалась, изучала и знала их творчество
Она умела рассказывать и любила блеснуть и остроумием, и своими знаниями, причём знания эти были не заёмными — оценки её всегда были оригинальны и интересны; она умела совершенно не по-женски — то есть аналитически, жёстко — оценивать сущность людей и явлений под покровами словесной шелухи или устоявшегося общественного мнения, при этом всё-таки оставаясь женщиной, умевшей страстно любить всё, что ей нравилось, и изничтожать едкими сарказмами всё, что не нравилось, так что я начинал понимать, почему её не «праздновали» наши писатели.
Она умела дать краткую и точную собственную оценку писателей, творчество которых знала, в том числе и самых известных, и их место в литературе, независимо от других мнений и оценок, причём критерии её оценок были очень высоки: она сравнивала их с классиками, и сравнения, как правило, бывали отнюдь не в пользу нынешних. Я не всегда соглашался с ней, иногда спорил, считая, что очень уж она строга в оценках, что оценки её слишком академичны; однако в них было и много справедливых упрёков по отношению к современной русской литературе, к её поверхностности, узкому кругозору, неумению глубоко мыслить, к её самомнению и самоуверенности при весьма скромных достоинствах.
При этом, однако, оказалось, что многого из того, что было написано российскими, в том числе и красноярскими, писателями и поэтами, начиная с восьмидесятых годов двадцатого века, она не читала, а о многих из тех, кто пришёл в литературу в этот период, даже не слышала. На то, конечно, были свои веские причины: она, как я уже говорил, четыре года прожила в Праге, а когда вернулась, уже в полном разгаре была сумятица перестройки, когда читали и издавали только ту литературу, что связана с политикой, потом — развал СССР вместе с развалом книгоиздания и ужасающим падением всякого интереса к литературе и культуре вообще… А тут ещё у неё начались проблемы пожилого возраста, проблемы с работой, заработком, с детьми и внуками…
Она сама понимала, что многое в современном литературном процессе ею упущено, с сожалением признавалась в этом, ненавязчиво спрашивала о том или ином событии или нынешнем писателе, просила знакомить её с литературными новинками. И я приносил ей свежие журналы с интересными публикациями, новые заметные книги красноярских и российских писателей и поэтов — время от времени я бывал в Москве и привозил книги, которые не доходили до Красноярска (кстати говоря, красноярские книготорговцы, по моим прикидкам, привозят в Красноярск примерно лишь сотую часть книг, которые издаются в Москве, Петербурге и других культурных центрах России, и заваливают при этом красноярские магазины ужасающей книжно-гламурной дребеденью, ссылаясь на то, что красноярцы серьёзных книг не покупают).
Галина Максимовна жаловалась при этом, что не может выписывать литературных журналов из-за их непомерной дороговизны, и не пользовалась Интернетом — так что, в общем, она вся осталась там, в двадцатом веке, и никак не принимала современности. Думаю, потому и пришлись ей по душе мои «Портреты…», что книга эта — о прошлом…
Должен с горечью признаться, что я остался перед нею в огромном, неоплатном долгу, и долга этого, видимо, мне уже никогда не отдать.
Дело вот в чём. Однажды (по-моему, это было в середине марта 2012 года, то есть примерно за три месяца до её кончины) она позвонила мне, и у нас состоялся длинный, около двух часов, разговор. Она сказала мне, что давно мечтает написать документально-историческую книгу под рабочим названием «Три судьбы» и много лет готовит для неё материал. Материал этот в основном уже собран, а несколько глав даже опубликовано в виде отдельных статей; правда, многое пока что остаётся у неё в голове; но она чувствует в последнее время, что сил написать эту книгу самой у неё уже не хватит, поэтому она, будучи теперь хорошо знакома со мной и с моими возможностями, просит меня стать соавтором этой книги, с тем, что она предоставит все имеющиеся материалы для неё и наговорит план её и содержание глав, а я должен сделать её письменное изложение и литературную обработку. Причём часть материала для будущей книги хранится в её собственном архиве, часть — в библиотеке Красноярского педуниверситета. Однако, кроме этого материала, я должен ещё поискать дополнительные материалы там, где сама она побывать так и не смогла,— в архивах Минусинска, Новосибирска и Омска. Она делала запросы туда, но вразумительных ответов не получила.
Естественно, я спросил, о чём эта книга, а сам тем временем быстро схватил ручку и придвинул пачку бумаги, чтобы наскоро записать то, что она собралась мне рассказать. Теперь эта пачка исписанной бумаги у меня хранится.
Что же мне поведала Галина Максимовна?
«Три судьбы» должны были стать книгой, воскрешающей память о трёх известных в своё время людях, связанных с Сибирью, с её культурой, и в частности — с Красноярьем и Хакасией, причём история причудливо сплела судьбы этих трёх человек воедино.
Первый из них — крестьянин Донской области Тимофей Михайлович Бондарев (родился около 1820 года, дата смерти точно не установлена; известно лишь, что прожил он восемьдесят с лишним лет), философ-самоучка, автор сочинения «Торжество земледелия, или Трудолюбие и тунеядство», сосланный за создание «секты субботников, или иудствующих» в Сибирь вместе с земляками-крестьянами, членами этой секты. Поселили их на юге Енисейской губернии, в Минусинском уезде (в нынешнем Аскизском районе, который теперь в составе Хакасии), выделили им землю вдали от других поселений — чтобы не смогли вовлечь в секту местное население, и они основали там село, назвав его Обетованным; однако несговорчивые царские чиновники переименовали его в Иудино.
Т. Бондарев написал в Сибири ещё несколько сочинений, которые теперь хранятся в Минусинском музее. А знаменит он тем, что его «Торжество земледелия» было издано в Париже, уже оттуда попало в руки Л. Н. Толстому и произвело на него такое огромное впечатление, что великий писатель начал переписку с крестьянским философом-сибиряком, доказывавшим, что каждый человек обязан заниматься физическим трудом и быть воспитан с этим сознанием. Остаётся открытым вопрос: в какой степени и насколько повлияли один на другого эти две огромных личности?..
Между тем философ-сибиряк был инициатором постройки в селе Иудино школы, в которой сам учил крестьянских детей, а также организовал в селе пожарную дружину и создал оросительную систему для окружающих земель. А завещал он похоронить его во дворе этой школы и вокруг могилы разложить большие камни, на которых собственноручно выбил основные постулаты своего учения.
Вплоть до самой Октябрьской революции многие русские учёные и журналисты писали о нём и изучали его духовное наследие; но после революции память о нём была напрочь утеряна.
Второй из этой «триады» — Иван Евдокимович Ерошин (1894–1965), известный советский сибирский поэт. Знаменит он тем, что на его поэтическую книгу «Песни Алтая» в 1936 году прислал восторженный отзыв знаменитый французский писатель Ромен Роллан.
Родился И. Ерошин в крестьянской семье на Рязанщине, вблизи от есенинских мест, в детстве работал на побегушках в трактирах и у торговцев Москвы и Петербурга, на торфоразработках у Саввы Морозова. В юности сблизился с революционными рабочими. С ранней юности под влиянием С. Есенина начал писать стихи, называл себя его «младшим братом» и даже некоторое время в 1918 году жил с ним в Москве в одной комнате… Кстати, своё первое стихотворение он опубликовал в 1913 году в газете «Правда».
В Гражданскую войну он ушёл добровольцем в Красную Армию, в которой работал газетчиком, вместе с армией попал в Сибирь и был настолько восхищён ею, что остался здесь навсегда. Работал журналистом в сибирских газетах, искал мифическое Беловодье на Алтае, прошёл пешком сотни вёрст по горам и тайге, изучал фольклор малых сибирских народов, жил в Омске, Новосибирске, в Хакасии, бывал в Красноярске.
Вот тут-то — приехав в Хакасию — он и попал в село Иудино! А всего он прожил в Красноярском крае пятнадцать лет, с 1929 по 1944 годы. Учительствовал в школе, основанной Т. Бондаревым, и, наслышанный о нём, начал собирать о нём сведения, причём всего через четверть века после смерти крестьянского философа собирать эти сведения стоило И. Ерошину огромных усилий. Он пытался, например, разыскать камни-писаницы, оставленные Т. Бондаревым на память своим землякам, но ни одного камня уже в то время найти так и не смог: растащили на погреба, на фундаменты… Кстати, именно благодаря усилиям И. Ерошина село Иудино в середине пятидесятых годов двадцатого века переименовано в Бондарево.
Г. М. Шлёнская опубликовала в журнале «Сибирские огни» (Новосибирск, № 8, 2009) большую, блестяще написанную, очень поэтичную статью «„Беловодье“ Ивана Ерошина». В ней Галина Максимовна даёт развёрнутый литературный портрет И. Ерошина, внимательно и скрупулёзно прослеживает его жизненный и творческий путь, особенно — сибирскую его одиссею.
Статья эта была посвящена 115-летию со дня рождения И. Ерошина, причём Г. М. с болью говорит в ней о том, что в 100-летнюю годовщину поэта не опубликовано о нём ни единой строки ни в едином сибирском издании, и горько сетует на короткую память сибиряков, на равнодушие их и нежелание помнить своих носителей культуры.
В этой же статье она рассказывает и о Бондареве, о тесной связи имён Бондарева и Ерошина и о том, что в её личном архиве хранится много собранных ею, но ещё не опубликованных материалов, связанных с именем И. Ерошина: фотографии, его письма, переданные ей его адресатами, другие автографы…
И третье имя из «триады», названное Г. М. Шлёнской,— это имя Георгия Кузьмича Суворова (1919–1944), талантливого поэта, почти вся взрослая жизнь которого связана с Красной Армией и с войной, на ней и погибшего, и, конечно же, не успевшего в полной мере реализовать своё творческое призвание.
Имя Г. Суворова не обделено вниманием: оно часто выплывает во время юбилеев Великой Отечественной войны, особенно когда пишут об «обойме военных поэтов». Тогда публикуются его стихи и статьи о нём, композиторы пишут на его стихи песни… О нём писали такие широко известные советские поэты, как Н. Тихонов, К. Симонов, С. Наровчатов, М. Дудин; а известный современный писатель Ю. Поляков написал даже кандидатскую диссертацию, посвящённую Г. Суворову, и одновременно — повесть о нём «Между двумя мирами (книга о поэте)» (Москва, изд-во «Молодая гвардия», 1988, 96 стр.).
Неоднократно писала и публиковала статьи о Г. Суворове и Г. М. Шлёнская, прослеживая в них его жизненную и творческую судьбу и ведя литературоведческий анализ его поэзии. Но особенно её заинтересовала в его судьбе одна деталь: родился он в Хакасии и закончил в её столице Абакане семилетку; затем, поступив в Абаканское педучилище, в 1938 году, то есть девятнадцатилетним юношей, он переводится на заочное отделение и едет работать учителем в иудинской школе! Там-то он и начал писать стихи, естественно, познакомившись с И. Ерошиным. Может быть, юный Георгий Суворов и ехал в Иудино только затем, чтоб быть рядом с тогда уже известным поэтом, брать у него уроки мастерства, слушать его советы? И, может быть, можно найти в его поэзии следы ерошинского, а через него — и бондаревского влияния?
Вот такую причудливую связь между тремя культурно-знаковыми для Сибири персонажами этой «триады» хотела внимательно проследить Галина Максимовна в своей будущей книге.
Знаю, что каждый литератор, будь то писатель или литературовед, создавая очередное произведение, как правило, руководствуется какой-то основной мыслью, идеей, которая должна накрепко сшить воедино части (или главы) будущего произведения и которая бескомпромиссно завладевает душой автора и становится главным мотором, чтобы довести работу до конца. Поэтому я спросил тогда Галину Максимовну напрямик: на какой главный гвоздь она хочет повесить будущую книгу — что именно заставило её создавать в уме эти «Три судьбы»? И она ответила мне примерно следующее, причём, когда отвечала, в её голосе через телефонную трубку слышались слёзы: однажды, давно уже, будучи в Хакасии, она съездила в Бондарево — посмотреть, что осталось там от знаменитого основателя села,— и была поражена: никто в селе не смог ответить ей, кто такой Тимофей Бондарев. Но ещё больше её поразил такой акт вандализма: на предполагаемом месте его могилы располагался деревянный загаженный сортир! В память о Бондареве оставались тогда только три старых тополя, посаженных когда-то им самим, которых теперь, в 2012 году, уже, наверное, и в помине нет — а стало быть, окончательно стёрлась на земле всякая память о нём. И тогда из её уст вырвались горькие слова: «манкурты» и «манкуртизм»…
Должен сказать, что она частенько произносила это словечко — «манкуртизм», в советское время популярное, а ныне, может быть, не всем понятное, поэтому хочу на всякий случай объяснить его значение. Слово это произведено от слова «манкурт», которое ввёл в оборот советский писатель-киргиз Чингиз Айтматов благодаря роману «И дольше века длится день» (1980). В романе этом есть вводный рассказ о том, как одно из племён-завоевателей Средней Азии, завоёвывая соседние племена, забирало юношей у побеждённых и с помощью садистски жестокой операции уничтожало в их головах всякую память, делая их таким образом послушными рабами и послушными же воинами, которые могли без всякой жалости убивать даже своих соплеменников и родичей. Этих рабов называли «манкуртами». Это слово — а также производное от него, «манкуртизм»,— было легко подхвачено в позднее советское время: очень уж оно было точным и ёмким для обозначения тех, кто равнодушен к своей Родине и к прошлому своего народа…
Вот это беспамятство сибиряков, полное равнодушие их к своей истории и было главным мотором её желания написать книгу, которую она задумала с того самого времени и много лет собирала к ней материал.
Итак, выложив, как говорится, передо мною карты, Галина Максимовна задала мне прямой, недвусмысленный вопрос: согласен ли я взяться за совместную с ней работу над этой книгой?..
Однако вопрос был слишком серьёзным, чтобы ответить на него походя,— мне надо было всесторонне его взвесить; поэтому я сказал ей: «Можно, я подумаю?» — и когда положил трубку, голова моя тут же начала судорожно искать решение.
Дело в том, что я литератор-прозаик, а проза требует терпения, длительной целенаправленной работы и сосредоточенности; на каждую книгу прозы среднего объёма уходит — и не только у меня — не меньше двух лет жизни. Причём именно в то самое время, когда состоялся этот разговор, я настроился было на новую большую работу. Кроме того — общественная работа, личные дела, дачно-огородные занятия; и тоже уж немолод — всё чаще донимают хвори, а нереализованных планов ещё полным-полно… А с другой-то стороны, Галина Максимовна просит о серьёзной помощи, очень надеясь на меня и прекрасно понимая, что у неё в руках ценнейший материал, который может оказаться нереализованным, причём предлагает работу над интересной, культурно и исторически значимой книгой, которая, если сделать её на высоком качественном уровне, может получить определённый общественный резонанс… И в то же время — хватит ли у меня сил? Ведь если соглашаться на совместную работу, то, как я понял, Галина Максимовна свою основную часть работы уже сделала, а вся предстоящая работа ляжет, главным образом, на меня — а её ещё ой-ой-ой как много!.. А с третьей стороны, опять же, работы я никогда не боялся, и чем её больше — откуда-то и сил больше берётся…
В общем, через час у меня был готов ответ на её вопрос. Я позвонил ей и сказал: согласен, но с одним условием. Условие было такое: мы начнём работать с ней примерно через три с половиной месяца, в начале июня. До этого я должен был закончить или закруглить на неопределённое время свои прочие литературные дела и разделаться с весенними садово-огородными хлопотами; далее, намного раньше нашего с Г. М. разговора я дал обещание в течение апреля и мая участвовать в жюри грандиозного общественного мероприятия — краевого медиафестиваля, или, выражаясь советским языком, краевого смотра сельской самодеятельности, в том числе и смотра литературной самодеятельности сельчан,— и уже читал множество присланных рукописей; наконец, в конце мая я, как руководитель местного отделения Литфонда, намечал выполнить ещё одно хлопотливое мероприятие — организовать установку мемориальной доски, посвящённой Р. Солнцеву.
Галина Максимовна была вполне удовлетворена моим ответом, сказала, что за эти три с небольшим месяца тоже разделается с прочими своими делами, среди которых её больше всего беспокоило проведение в середине мая предстоящего восьмидесятилетнего юбилея, который её немного страшил.
Затем мы с ней даже набросали мысленный план предстоящей совместной работы: всю первую неделю мы должны будем плотно пообщаться на эту тему и наметить план самой книги, причём все, до единого слова, наши беседы я должен буду записать на диктофон. Затем она должна ознакомить меня со всеми архивными материалами, какие у неё есть по этому вопросу; затем обговорим, какие материалы ещё нужно поискать в Новосибирске, Омске и Минусинске, причём, когда я поеду в Минусинск, мне обязательно надо ещё заехать в село Бондарево, в котором сам я, к великому сожалению, никогда не бывал, и посмотреть, что там делается теперь. Кроме того, я должен буду ознакомиться со всем, что уже написано и издано на эту тему,— и, наконец, сесть и начать излагать содержание будущей книги…
А девятнадцатого мая мне сообщили, что её не стало.
Во время её похорон меня не покидала покаянная мысль о нашей вечной беспечности перед лицом смерти и о том, что никогда нельзя ничего откладывать на потом — даже завтрашнего дня у каждого из нас в любой момент может не быть… Ну почему, почему, каялся я, когда она предложила мне делать вместе книгу, я тотчас же не отложил все дела и не примчался к ней с магнитофоном? Ведь за то время, что ей ещё было отпущено, мы бы успели продвинуться далеко вперёд!.. А одному мне эту работу не сделать: нет уже на это ни сил, ни времени!
Однако у меня есть — правда, слабая, едва теплящаяся, но — надежда на то, что, может быть, когда-нибудь кто-то из более молодых и полных ещё не растраченной энергии, прочтя этот мой очерк и познакомившись с мечтой Галины Максимовны создать книгу, примерно названную ею «Три судьбы», вдохновится этой идеей и захочет, образно говоря, подхватить факел, выпавший из её рук. Поэтому я и постарался так тщательно и подробно описать этот наш с ней последний большой разговор.