Опубликовано в журнале День и ночь, номер 6, 2012
Наталья Гарбер
Бабочки
День рождения
Май. Ты сидишь на чьём-то дне рождения, но твои глаза прикрыты печалью, как марлей. Ты щуришься на эту жизнь, будто ещё не родилась. Тебя зовут Светлана, и ты прозрачно светишься на свету, как крылья белой бабочки. Но твоё тело зажато воспоминанием о родовых проходах и никак не освободится от этих пут.
Ты бабочка, которая вылезла из кокона, но почему-то не расправила крылья. Они не выросли? И ты держишь их под белыми одеждами, хрупкая, тонкокостная, с прозрачными прожилками вен под глазами.
Под глазами, которые видят мир сквозь марлевую пелену.
Иногда мне кажется, что прожилки, предназначавшиеся для крыльев, по ошибке там, в коконе, оказались на глазах. Там, в коконе, что-то варилось, из старой жизни, и произошла некая ошибка. Или, наоборот, плановая мутация.
Бог хотел тебе (или через тебя?) что-то сказать. Поэтому он лишил тебя крыльев, положенных бабочкам, и накрыл марлей глаза.
Теперь ты ходишь вся в белом и марлевом, одетая в воспоминание о возможности полёта, и ешь сырые овощи, красиво раскладывая их на тарелке вокруг соуса, и выглядишь как плакальщица на японских похоронах.
Но ты не можешь плакать. Это тоже намерение Бога? Тоже — сообщение о чём-то? Не знаю и смотрю, как ты щуришься, пытаясь заплакать, и не можешь. Мне жалко тебя. Этот жест лица — иначе его не назвать, ибо это попытка взмаха крыльями век, а не мимика,— придаёт лицу выражение попытки взлететь. Взлететь из сна, из опутанности марлевой одеждой — напоминания об недаденных крыльях, взлететь из белого безмолвия кокона с так и не произошедшей в нём трансформацией, из кокона, обвивающего тебя… всю твою жизнь?
Ты всё ещё гусеница, поэтому тебе сложно глядеть на мир без марли, так?
Что бы там ни было — ты не родилась, вот что я чувствую. Ты сидишь со стаканом красного вина и удивлённо смотришь на кусочек хлеба, который упал внутрь. Это Бог, раздумывая, когда ж будет своевременно твоё рождение, уронил его туда. И даёт тебе шанс причаститься этой жизни…
И я не знаю, стоит ли тебе рождаться. Я просто верю, что стоит, и случайно проливаю этот стакан тебе на коленки. Коленки розовеют и полнеют, а ты становишься немного живей, удивляясь, что же мы хотели тебе сказать.
И взмахиваешь крыльями век наконец-то…
Тебя переодевают в чьи-то рабочие брюки, и они тебе под стать — не жёсткие и каляные, как положено джинсам, а мягкие, почти домашние, нежного, чуть приглушённого голубого цвета.
Это домашняя рабочая одежда. Рабочая одежда для бабочки, трудящейся дома.
Хорошее начало жизни, тебе не кажется?
Бабочка Алла
В городе июль. Она стоит на асфальтовой дорожке в кремовом пальто-трапеции, похожая на большую бабочку со сложенными крыльями. В глубоких морщинах вокруг её глаз затаилось волнение. Она смотрит перед собой невидящим взглядом и, как бабочка лапками по листу, перебирает пальцами по палочке, на которую опирается.
Она идёт внутри себя, но стоит снаружи. Она о чём-то думает.
И эта неподвижность — кокон, из которого вылупляется её мысль.
Что-то её заботит.
Я замираю и жду. Сейчас забота заполнит её целиком и примет какую-то форму.
Тогда она оживёт и сдвинется с места. Но не раньше.
Я пытаюсь прислушаться к мелодии, которую создают её пальцы на палочке.
Так? не так? — подбирает она мелодию, аккуратно перебирая жемчуг невидимых воспоминаний и связей.
Я почти начинаю слышать звуки её волнения, и тут пальцы останавливаются.
Мелодия сложилась.
Её лицо оживает, глаза возвращаются из внутреннего путешествия, она оглядывается — и видит меня. Радостно кивает и приближается, как бабочка, мелкими шагами, бережно неся за собой крылья кремового пальто.
— Как ваши дела? — спрашивает она и улыбается глазами.
Это не дежурная фраза: она остановилась на краю цветка моей жизни и готова погрузить своё внимание в нектар моей истории.
— Всё хорошо. Я, кажется, нашла то, что хочу делать,— говорю я.
Это тоже не отговорка. В стране кризис, жизнь вообще непростая штука, а для бабочек — особенно, поэтому натуральное, богатое, ароматное «хорошо» есть плод каждодневных душевных усилий.
Она это знает, чувствует и ценит. Поэтому впитывает звук моего голоса, читает рисунок дыхания, присматривается к движениям крыльев за моей спиной, заглядывает в глаза. Да, и вправду — хорошо. Она радостно и тихо вздыхает — и крылья пальто за её спиной слегка приподнимаются.
— Как хорошо, что хорошо,— говорит она и улыбается уже всем лицом, чуть прикрывая глаза.— А что это? Что вы нашли?
— Это секрет пока. Когда всё сложится, я скажу. А пока секрет.
Она улыбается и кивает:
— Хорошо, хорошо, пусть секрет, если хорошо, что секрет.
— А у вас как дела? — спрашиваю я, складывая свои жемчужные крылья и присаживаясь на краю цветка её жизни.
Она вздыхает и молчит, но пальцы начинают перебирать по палочке.
О, вот оно что. Это было не воспоминание, это было о чём-то, что сейчас…
Она делает паузу, проверяя, стоит ли поделиться со мной нектаром печали.
Я жду, тихо качаясь на краю лепестка.
Я хочу услышать мелодию её печали, почувствовать горьковатый привкус заботы…
— Я была в сберкассе,— говорит она.— И тысячу рублей переплатила. Ох… Вчера переплатила и не заметила. По квитанции нужно было тысячу восемьсот, а я дала две восемьсот. И ещё пять копеек. Пять копеек, точно. Я всегда так хорошо считаю, а тут ошиблась… А они уже пробили. Говорят, помним, что пробили не то, на кассе, говорят, осталась вчера лишняя тысяча, знаем. Такие приятные люди, честные. А сделать, говорят, ничего уже не можем. Нужно мне ехать к их начальству, а это далеко. Ох…
Крылья за её спиной опадают. Ехать пять остановок автобусом с её хрупкими крыльями совершенно невозможно. Совершенно невозможно, это я знаю точно. Это не стоит тысячи. Это не стоит даже нескольких тысяч.
Она вздыхает и тихонько качается на лёгком летнем ветру. Да, это может быть слишком утомительно для неё. Бог с ней, с тысячей.
— Ничего,— шепчу я и посылаю ей лёгкий ветерок понимания.
Он сдувает пепел печали с её хрупких крыльев и приносит вместо него пыльцу утешения. Она чуть успокаивается и дышит немного легче.
— Это же всего тысяча,— говорю я.— Сын заработает, невестка принесёт. Ничего, это не страшно. Небольшие деньги. Вы так всегда хорошо считаете, а тут ошиблись всего-то разок. Ничего.
— Кабы сто, а то вот целая тысяча,— грустно стряхивает она пыльцу моего утешения.
Но та, взлетев, снова оседает на её крыльях. Но старой бабочке холодно всё равно от мысли, что она обездолила семью. Она привыкла быть полезной и хорошей. Бабочка зябко поводит плечами и совсем складывает свои крылья.
— Да молодые же есть! — повторяю я.
— Да, сын-то работает, а невестка — нет, уволили,— признаётся она.
О, вот оно что. Значит, всё серьёзней. Значит, эта тысяча имеет больший вес, чем я думала. Вот почему бабочка стояла посреди тротуара, молитвенно перебирая пальчиками по палке и призывая духов помочь ей. И, видимо, пока нет ответа. Её духи заняты или бессильны. Что ж, спросим моих.
— Это всего лишь деньги, они ещё придут,— говорю я, приподнимая крылья и слегка подколдовывая.
Это всего лишь тысяча, для неё нужен небольшой шелестящий ветер, который бы принёс утрату обратно к бабочке, стоящей напротив меня. И ещё нужен ветерок посильнее… Для невестки… Ну вот, теперь дело за малым: ветер есть, надо просто ждать…
И тут я вспоминаю. У меня есть к ней дело.
— Алла Ароновна, а у вас сохранились архивы мужа? Какие-то его записные книжки?
Её муж, Зиновий Борисович, был педиатром и лечил меня в детстве.
Мать принесла меня к нему на осмотр со словами: «Ну вот, у меня больной ребёнок, аллергик». Зина поправил свои бежевые крылышки, укоризненно покачал головой и сказал: «Надо говорить не «больной», а «с особенностями». Девочка с особенностями. Ничего, это всего лишь аллергия. Мы с ней справимся».
И вправду, за годик он убрал эту «всего лишь» аллергию. Осталась лишь хрупкость рисунка на моих крыльях — та самая, которая выдаёт нас, бабочек, среди обычных людей. По ней мы узнаём друг друга… С особенностями.
— Архив, говорите? Да, у меня есть его биография… После войны он работал в госпитале, хирургом…— она вглядывается в мои глаза, прислушивается к дыханию.— Но вам это не интересно? Вы хотели чего-то другого?
Хирургом — это интересно, но я искала его записные книжки — если они существуют. Что-то, что подскажет мне, как он чувствовал эти «особенности», как, отодвигая болезнь, помогал проявиться рисунку жизни на крылышках маленьких, только что вылупившихся бабочек. Как освобождал энергию полёта.
Я хотела бы прочесть это с его крыльев, но он умер много лет назад. А мне нужно сейчас, когда я нашла то, что хочу делать, когда мой рисунок и ветер, кажется, нашли себе место в этом мире. Для бабочки это так непросто.
И я надеялась, что он поможет мне и теперь, если оставил записки на бумаге… А вдруг?
— Я хотела бы взглянуть на его записные книжки. Что-то, что он писал о жизни… Если писал. Записки земского врача, дневники, может быть?
— Нет, мне кажется, нет. Я поищу, но, кажется, нет,— говорит она, сожалея, что не может дать мне того, чего я хочу. Ей бы хотелось, но нет.— У него были книги, но это медицинские… Это не то?
— Нет, не то…
Жаль, что нет записок. Но тут, в воздухе, есть что-то ещё, и оно — в отсутствующем трепете её крыльев. Что-то, кроме слов…
О Боже! А ведь она не сожалеет о том, что муж не вёл дневников — и не оставил памяти о том, как чувствовал и видел этот мир…
Почему она не сожалеет об этом? Она ведь его любила, очень любила.
Как же она помнит?
О Боже, она хранит записи не на бумаге! Вот сейчас, стоя передо мной…
Конечно же, это должно быть рисунком жизни на её крылышках…
И сейчас, прямо сейчас, когда она повернётся, я это прочту.
Скорей, скорей!
Я поспешно киваю и делаю вид, что прощаюсь:
— Ничего, что нет… Но если найдёте…
— Если найду — позвоню…
— Ну, не грустите. До свидания… А что потеряно — вернётся…
Мой ветерок веет над её головой, чуть трогая крылья…
— Хорошо бы. Ну, до свидания…
Она поворачивается и начинает свой путь от меня. Мелкими шажками.
На её крылышках — трепет нежности и пыльца заботы.
Господи, как всё просто.
Они просто милосердны — он и она. Просто милосердны.
Хотела бы я знать, как это — просто стать милосердным и никогда не переставать им быть?
Старая бабочка идёт по асфальтовой дорожке в кремовом пальто-трапеции, балансируя полусложенными крыльями.
Её печаль, сорванная моим ветром, удаляется и, высоко паря, растворяется в небе.
Бабочка тихонько перебирает пальцами по палочке в такт своим шагам и движется к своему дому.
Сколько я её помню, она была женой доктора Зиновия Борисовича.
Этот дом — её главный цветок. Он — её главная забота и источник её жизни.
Поэтому пусть к ней прилетит назад недостающая тысяча, а невестка отыщет работу.
Эта потерянная тысяча — всего лишь особенность. Бабочка сейчас с особенностями.
Мы с этим справимся.
И жизнь продолжится. Будет милосердна душа — и станут лёгкими крылья…
Сейчас для этого хороший момент.
Июль — лучшее время для бабочек…
Оранжевая бабочка и белый медведь
Бабочка… Оранжевая бабочка с чёрными линиями на крыльях. Бархатные крылышки, тонкая пыльца. Она летает, порывистыми движениями сменяя один цветок на другой. Она летает так, потому что она — такая… Она бабочка. Когда-то она была гусеницей. Она была зелёная и толстая, никто не хотел бы взять её в руки, все брезговали. Она ела целыми днями, жевала огромными челюстями. Потом просто пришло время, и она стала вить кокон. Она не знала, почему это делает. Просто чувствовала, что перестаёт быть гусеницей. Знаете, это очень страшно — перестать быть гусеницей, даже если тебе совсем не нравилось быть гусеницей. Гусеницей танка, который давит всё и вся. Чавк-чавк.
Потому что даже в жизни гусеницы со временем находишь какие-то радости, иначе невозможно жить. И очень страшно, когда с твоим гусеничным телом что-то начинает происходить и неведомые тебе инстинкты, смысла которых ты не знаешь и не можешь объяснить, заставляют тебя оплетать себя нитями и превращаться во что-то неподвижное, с которым тоже что-то происходит. Легко вам, смотрящим на всё это снаружи: вы знаете, что это гусеница превращается в бабочку. Но гусеница-то не знает этого. Кроме того, кокон очень легко раздавить, так что конкретная гусеница всегда рискует, что никакой бабочкой она не станет. И потом — что знает гусеница о бабочке? Ничего.
Гусеница просто нервничает, что почему-то перестала быть гусеницей и превратилась в перерождающийся мешок. Ужасно быть беззащитной куколкой с неизвестным будущим, висящей на дереве непонятно сколько времени. Ужасно выпрастываться из куколки и ждать на ветке, пока твои крылья обсохнут и затвердеют. Что это вообще такое — крылья? Что я, экс-гусеница, знаю про это чудище, в которое превратился мой организм? И как всем этим управлять? Кажется, я хочу есть. Как теперь есть? У меня вообще непонятно что вместо рта. И как передвигаться? Что-то, приклеенное мне на спину, там наконец высохло. И чего теперь? Ой, это я этим шевелю. Ой, ну давай пошевелим активнее… Фу, блин, уф, ой… Н-да, кажется, я перемещаюсь.
Почему не по земле, а по воздуху? Ой, блин, как неудобно: всё время что-то по дороге попадается, и трясёт ужасно… Так, цветок. Как бы мне тут зафиксироваться? Н-да. Ой, если перестать махать, то вроде и садишься. Села. Нет, промахнулась. Ладно, взлезла обратно. Что-то мне подсказывает, что надо пить эту штуку. Так, хоботок мимо попал. А теперь в самый раз… О-о-о, счастье, как же я давно не ела, какая же я голодная! Ой, что это? Тень? Быстро? На меня? Улетать? Быстрее! Скорее! Ой! Ой!.. Ой, сдува-а-а-ает! Так, кажется, ушла от погони… Нет, опять… Ой, ой… Скорее, сосредоточеннее… Всё, упорхнула… Что это было? Большая такая штука, с загогулинами. Когти? А сам здоровый, ужас… Белый. Кто это, хоть бы знать?
Большой белый медведь жил как умел. Знаете, это очень сложное дело — быть большим белым медведем. Сначала ты — маленький медвежонок, и всё нормально, у тебя большая мама. А потом подрастаешь, упс — ты уже больше всех. Все смотрят на тебя с ужасом. Все рассчитывают на тебя. Все ждут, когда ты проколешься — чтобы попинать твой труп. Ты ищешь больших, как ты, и попадаешь в плотные ряды бойцов. Надо биться. Надо всё время рыкать и биться. Сам не добил — тебя добили. Медведь всё время дрался. Когда не дрался — демонстрировал силу. Иногда спал. В общем, жил как умел. И, в общем, очень успешно жил. И даже был крутым. И многие про это знали и уважали.
Так вот, когда его слава вошла в зенит, он увидел… бабочку. То есть он не знал, что это бабочка. Он подумал, что это какая-то фигня суетится тут. И занёс лапу, чтобы это дело зафиксировать и как-то разглядеть. А то мельтешит что-то, ничего не поймёшь. И он быстренько так лапой попробовал — и промахнулся. Он, который рыбу глушил с первого удара! Он, который врага укладывал на лопатки! Промахнулся мимо какой-то оранжевой фигни, мельтешащей в воздухе! Он зарычал и рванулся лапой ещё раз. Мимо. Эта сволочь порхнула из-под когтей и унеслась в небо. Гадина! Он рванул вверху со всех лап, удачно перевернулся при падении, но не достал. Ушла! Ушла, зараза!
Понимаете… Ну как бы вам это объяснить. Не то чтоб поймать хотелось… Но как-то любопытно было. Ну, как умел, так и хватал. А улетает. А как ещё хватать-то? Что я, большой белый медведь, буду трепыхаться, как какое-то суетливое создание? Вот ещё! Я существо величественное, я свою энергию экономлю для боя! Но, в общем, что-то свербит, и иногда вспоминаешь, как порхала ни для чего, глупости всякие. Но это всё несерьёзно. Делом надо заниматься, делом. Драться то есть.
И бабочка тоже почему-то вспоминала большого белого медведя. Напугал до смерти, конечно. Страшен ужасно. Понимания никакого. Но вот вспоминаешь, как он по полю идёт медвежистой походкой и… Ой, вот только не говорите, что это любовь! Ну что может быть общего у бабочки и медведя? Ничего, совершенно ничего. Кроме того, что они встретились на одной поляне. И для бабочки это имеет значение. Это я точно знаю. А для медведя — не знаю.
Почему про бабочку знаю? Потому что сказки этой книжки были написаны на крылышках этой бабочки. Не смейтесь — я сама видела. Я раньше не умела читать по бабочкиным крыльям: она ж всё время порхает — чего там увидишь? Но однажды ладонь подставила — и она села. Порхнула и села. Походила немножко. А потом замерла, и я увидела, что там написано. Там написано, что бабочка скучает по большому белому медведю. Это видно по рисунку полосок на правом крыле. Видимо, у неё есть внутри что-то, что её с ним роднит. Бабочка ни за что не скажет об этом большому белому медведю — она считает, что он её засмеёт! Что может его связывать с какой-то бабочкой? — скажет он. Ерунда!
Но, знаете, это так удивительно: бабочка на ладони и крылья, как книга. Я читала нараспев эту историю по крыльям, а бабочка сидела тихо-тихо и тоже слушала. Только иногда кивала. Почти незаметно. Почти.
Бабочка летает везде. Она существо поверхностное. И истории её маленькие, и ничего в них такого нет. Ничего, кроме хрупкости, пыльцы и оранжевых бликов. Кроме солнечных зайчиков, порывов ветра и запаха цветов. Так, ерунда. Но я слушала и не могла оторваться. Странные сказки. Пусть будут. Надо их собрать, и пусть они будут, подумала я тогда. И собрала. Я тогда очень хорошо представила себе медведя с бабочкой на лугу. Это ведь очень красиво и странно. Значит, у этой книжки будут красивые картинки. Бабочка не знала, почему она летает. Медведь не знает, почему он дерётся. Трава на лугу не знает, почему она растёт. Я не знаю, почему я пишу. А художник не знает, почему он рисует. То есть у каждого из нас есть какие-то объяснения этому всему, но можно и без них. Просто так.
Эта книжка будет о том, что там написано пыльцой у бабочки на крыльях. Белый медведь её, конечно, не прочтёт — он не умеет читать. А кроме того, он считает такие сказки ерундой. Но я всё равно напишу. Потому что мне кажется, что это важно. Может быть, кому-то эти истории тоже покажутся важными. А может, и нет. Так что напишу-ка я эту книжку просто так. Вот.
Да, кстати, со временем я узнала, что у белого медведя сзади есть, как положено, маленький хвостик. Когда медведь радуется, хвостик вертится. Когда дерётся, хвоста не видно. Когда боится, он его поджимает. Ну, большой белый медведь никогда никого не боится, поэтому с поджатым хвостом его никому не увидать. Бабочка медвежий хвостик увидела сразу, потому что инстинкт её вёл: хвостик — это то, что в медведе больше всего похоже на бабочкин мир. Если ничего не знать про медведя, то единственное, что в нём для бабочки хоть как-то понятно, это хвостик: потому что он вроде цветка. Бывают же бархатные белые гладиолусы. Вот белый хвостик — вроде того. Но большой белый медведь был зверь суровый. И он про свой хвостик ничего не знал: кто же смотрит себе за спину, когда есть дела поважнее?
А после того эпизода с бабочкой у медведя как-то расширился кругозор. Ну бывают такие чудеса. Он даже сам себе удивился. И со временем медведю понравилось любопытничать: он стал заглядывать туда, куда раньше совершенно не смотрел. И однажды он совершенно случайно обернулся и увидел, что у него есть смешной и весёлый хвостик. Собственный. Свой. И он вдруг этот хвостик почувствовал. И почему-то ему от этого стало спокойней. И радостней. Как будто всё наконец встало на свои места. Возможно, хвостик имел какое-то отношение к его медвежьему дару. В любом случае, ощущение новоприобретённого хвостика сделало медведя мягче. В том числе к себе самому.
Большой белый медведь теперь иногда даже смотрел на восход. Или на закат. И ему это нравилось. Представляете? Потому что на самом деле у большого белого медведя было чистое сердце. Но мало веры. А вера оживает, когда ты обретаешь себя целиком. С хвостиком. Тогда есть чем верить, что всё будет хорошо.
И вот однажды в ласковую и тихую минуту медведь сел у озера и залюбовался красотой облаков. Плывут себе, плывут. И вдруг почувствовал, как что-то коснулось его хвостика. Он тихонько обернулся и увидел, что на хвостике сидит та самая бабочка. Бывает же такое, что бабочки возвращаются. Если хвостик позвал.