Опубликовано в журнале День и ночь, номер 3, 2012
Александр Матвеичев
Caridad Peñalver Lescay
1.
Последние две недели он возился со своим личным архивом — раскладывал по папкам и коробкам пахнущие пылью и тленом далёкого прошлого бумаги. А часть из них, скрепя сердце, рвал или складывал в целлофановые пакеты и выбрасывал в мусоропровод. Три года назад они с женой продали квартиру на первом этаже на окраине, купили более просторную на третьем — в центре города, и архив всё это время покоился на закрытом раздвижными окнами балконе в больших картонных коробках. Он с тревогой думал иногда, что бумаги отсырели, пожелтели, слиплись. На деле оказалось, что с рукописями ничего не случилось — они, Бог даст, переживут хозяина на много-много лет.
А из бездны, из поэтической юности, пока он перебирал говорящие листы, в потревоженной памяти всплывали строки романсов и стихов. Одно четверостишие особенно ударило по сердцу:
Люби прошедшее! Его очарований
Не осуждай! Под старость грустных дней
Придётся жить на дне души своей
Весенней свежестью воспоминаний.
Мучительная работа по сортировке, чтению полузабытого или совсем забытого на дне души своей, переживаниям иной раз из-за пустячной фразы, попавшейся на глаза и повеявшей весенней свежестью, подходила к концу, когда из большой тетради выпал надорванный конверт с двумя марками и цветным изображением с поясняющей надписью на испанском: «ANTIGUO CUARTEL MONCADA — STGO DE CUBA» («Старинная казарма Монкада в Сантьяго-де-Куба») — и строем кубинских пионеров перед её фасадом. И чёрными чернилами, знакомым почерком, в левом верхнем углу — обратный адрес: «Caridad Peñalver Calle 3 #226 Rpto U. Galo. Santiago de Cuba».
Судя по смазанному почтовому штемпелю на серо-голубой марке со зданием в форме развёрнутой книги, письму стукнуло ровно тридцать лет. Сначала он воспринял эту высотку как гаванские отели «Foksa» или «Havana Libre». Усомнился и перевёл глаза на красную строчку над нижними зубчиками марки: «XXV ANIVERSARIO FUNDACIÓN DEL CAME». Напрягся — и вспомнил расшифровку испанской аббревиатуры «CAME»: «Совет экономической взаимопомощи». Этой благотворительной конторе тогда исполнилось двадцать пять лет. С ностальгической грустью отметил про себя: СЭВ канул в Лету вместе с СССР, и в этом небоскрёбе давно поселилась московская мэрия. А его собственная жизнь раскололась пополам: при Советах и после них. Нечто подобное приключилось с его предками: при самодержавии и после революции — при большевиках. Или как с кубинцами: при Батисте и при Кастро… Да, прошлое — потерянный мир, менее реальный, чем будущее. Только без него не было бы ни настоящего, ни грядущего.
Прежде чем выбросить конверт в пластиковый пакет с мусором, он на всякий случай сунул пальцы внутрь — и сразу почувствовал волнение, словно услышал не шелест бумаги, а нежный шёпот своей Карины — Caridad Peñalver Lescay. А в те баснословные года он чаще называл её коротким домашним именем: Cary. И как-то не воспринимал этого имени написанным кириллицей — только латинскими буквами. Осторожно, словно ожидая ожога, он извлёк свёрнутые вчетверо листы папиросной бумаги. С ещё большей осторожностью, опасаясь, что за давностью лет они могут рассыпаться в прах, развернул и слегка разгладил на письменном столе. И как наяву услышал привычное, с лёгкой картавинкой, приветствие Карины: «Buenos, amor. ¿Cómo estás?» Мозг привычно переключился на восприятие испанского, временами спотыкаясь в поиске русских аналогов слов или выражений. И тогда куда-то исчезала поэзия, затихала музыка, и наступал антракт для обыденной речи. Это он испытывал каждый раз и при обратном переводе — с русского на другой язык, английский или испанский.
«Привет, любовь моя. Как себя чувствуешь? У тебя всё хорошо?
Буду ждать твоего ответа. Последнее время не писала тебе, просто чувствовала себя неспособной что-либо делать. Много дней проболела — перенесла бронхопневмонию. Пришлось лечь в больницу в Моа. А сейчас снова чувствую себя плохо. Но это не столь важно…
Жизнь моя, твоё последнее письмо наполнило сердце глубокой печалью. Ты просишь об очень малом, незначительном, и это заставляет думать, что ты постепенно и незаметно для себя начинаешь забывать меня. И я с болью покоряюсь этому: по логике, так и должно было произойти. Только мне невыносимо грустно, и я ничего не могу с этим поделать. И, как аккомпанемент моим чувствам, сейчас по радио тихо звучит какая-то песня на русском, и она вызывает ещё бóльшую печаль. В этой песне есть слова «umiera lieuvof». Только мне так не хочется в это верить…»
Не поняв этих двух слов: «umiera lieuvof»,— он стал читать дальше и только минутой позже, из контекста, извлёк их подлинное значение: «умерла любовь». Но как Кари могла понять эти слова? Всего около года до написания письма они общались на испанском и английском, а по-русски она знала не больше десятка фраз: «Я тэбья лублу», «Я хачью курит», «Харачьё-плёхо», «Ты менья нэ льюбич»… Скорее всего, брала уроки у своей подруги Барбарины, «профессóры» русского языка. Ей нравилось иногда ошарашить его короткой фразой на русском и по-детски радоваться его удивлению. А когда он поначалу пытался говорить с ней на ломаном испанском, она смеялась и вынуждала переходить на английский.
«…Но ведь и наша любовь умирает, истекает кровью с каждым днём. Я это вижу по твоим письмам. А последнее письмо, любимый, говорит об этом совершенно ясно. Я ожидала, что такое случится, но хочу, чтобы ты знал, что я тебя ни в чём не обвиняю. И раньше я сознавала, что ты мужчина со своими проблемами: у тебя жена, дочь. В моём сознании ни разу не возникало сомнение, что ты решишься оставить их. Даже и подумать о таком не могла. Поэтому тешу себя надеждой, что изредка вспоминаешь обо мне…
А сейчас я слышу прекрасную песню, и она звучит как память о тебе.
Мой дорогой лгунишка, у меня нет никаких планов на будущее. Даже не знаю, где буду работать. И нисколько не забочусь об этом. А пока, любимый, работаю там же и так же: один день — хорошо, а остальные болею. Так и живу, постоянно помня и тоскуя о тебе.
Вчера вечером была у Вали. Её Володя уехал в Советский Союз в отпуск, завтра должен возвратиться. Скажи мне, ты с ним встречался?..
На Кубе очень жарко, но в основном погода приятная. Когда иду домой к Вале, всегда вспоминаю, как мы виделись у них. Но всё прошло, всё проходит, всё пройдёт. И ничего не остаётся, и ничего не останется. И что же принесла нам наша любовь? Только воспоминания о тех немногих днях, когда я тебя безумно любила…
Обо мне не переживай. Что бы ни происходило со мной, люблю тебя по-прежнему.
Кари (или Пенелопа?)».
Давно навалилась она — старость грустных дней, а душа всё не хочет сдаваться и тщетно надеется сохранить на дне своём лучшее из прошлого. Уходят имена и лица… Да и Карине, если её не унесли в могилу многочисленные болезни и лишения полуголодного существования на карточном пайке на нищем острове Свободы, сейчас уже не те двадцать, когда она писала это письмо. Второго августа этого года ей — мысленно в этот день он всегда поздравлял её — исполнился пятьдесят один год.
Трудно представить свою Карину похожей на сухое, потерявшее листву и аромат дерево. Или напротив — жирной и расплывшейся, как бесформенное тесто, чёрной коровой. В тропиках женщины, пропитываясь солёным пóтом и вялясь на солнце, быстро теряют свежесть и привлекательность… Да он и сам в морозной Сибири не законсервировался. Редко выходил из дома и старался реже смотреть в зеркало на изрезанную морщинами испитую физиономию и потухшие глаза, чтобы не применять к себе дышащие обречённостью слова Экклезиаста: «Время рождаться, и время умирать… Время искать, и время терять…»
Письмо пришло из Сантьяго. Скорее всего, после больницы Кари получила бюллетень в поликлинике Моа — в этом городке она принудительно отрабатывала в школе за получение диплома учительницы английского языка после окончания colegio — педагогического колледжа. Не захотела оставаться в женском общежитии и уехала из Моа в Сантьяго, чтобы поправиться в родительском доме. И там, как сейчас представилось ему, она валялась в постели, курила, слушала радио, тосковала и извлекала из своей души быстрые, растянутые в ровные цепочки выстраданные строки.
Он раза три бывал в Сантьяго. Первый раз, помнится, их возили туда на первомайскую демонстрацию, а второй — просто на экскурсию с ночёвкой в гостинице и поездками в памятные места: в старинную крепость, оборонявшую от пиратов вход в бухту, потом в ту самую казарму Монкада со следами от пуль на жёлтых стенах, в кафедральный собор. Побывали и в предгорье хребта Сьерра-Маэстры — там их накормили обедом в придорожном ресторане под нависающей над ним скалой. А одну ночь советики просидели на временной трибуне, устроенной на главной улице Сантьяго. До четырёх утра глазели на бушевавшие огнями, музыкой, ряжеными процессии и carozas — карнавальные движущиеся ступенчатые платформы — с пляшущими на них почти голыми негритами и мулатиками — «эстрельями».
Всё это казалось интересным, но идущим вразрез с его тайными намерениями: больше всего хотелось увидеть Карину. Оба раза она в те нерабочие дни жила где-то рядом, у родителей, и он выискивал возможность оторваться от толпы и разыскать их дом. И даже сейчас, через тридцать лет, он сожалел, что не проявил находчивости и не побывал там незваным гостем. Тогда бы легче было представить, как проходит жизнь Карины без него в casa 226, по calle #3...
Так в чём же дело?.. Бизнес принёс ему приличные деньги, несколько пачек «зелёных» припрятаны в укромных местах. Теперь он на пенсии: времени навалом, сам себе хозяин, загранпаспорт не просрочен. Здоровья, по крайней мере, для перелёта в одну сторону, хватит — так и вперёд! Пусть не найдёшь Карину, зато, раньше чем превратиться в прах, обведёшь прощальным взглядом места своей молодости, чтобы убедиться лишний раз, что всё — суета и томление духа… А самое главное — сказать себе и ей: «Ты боялась, что я забуду тебя. А я, видишь, прилетел к тебе через столько лет…»
2.
О нём всегда говорили, что он лёгок на подъём: большую часть своей жизни проводил в разъездах, перемене мест жительства и работы. И дети у него родились от разных женщин, и друзей во многих городах и разных странах было не счесть… И вот он уже в Сантьяго-де-Куба — и, расправив крылья, бесшумно парит по узким улицам, жадно выискивая глазами нужный дом. На душе как-то неуютно, как будто он попал не в тот город, а может, даже и не в ту страну. Всё почему-то потеряло краски, словно на землю опустились сумерки, и оттого исчезли тени, а все предметы, прежде всего строения, слились в непрерывную серую ленту из немого кино. И как он ни силился — не мог рассмотреть номера на домах. Да и были ли они?
Всё как у нас в России, думалось ему без раздражения: прежде чем найдёшь нужное место, обойдёшь полгорода. Как хорошо, что он научился летать и что не печёт солнце, даже прохладно, и можно наконец-то как следует изучить город его Карины. А где она живёт, ему может подсказать Рикардо Бекерра. А вот, кстати, и кирпичный особняк Рикардо, очень похожий на коттедж старого приятеля, Саши Андреева, в красноярской Покровке. Залечу к Рикардо, спрошу его. Он говорил, что живёт где-то недалеко от Карины.
Стоило пожелать — и он уже у Рикардо, в его винной лавке. Только немного удивляет, что на прилавке сидит, свесив волосатые ноги, сам Рикардо в белом фартуке и сдвинутом на затылок поварском колпаке. За его спиной до самого потолка — полки, заставленные бутылками рома «Havana club» и «Matusalen».
«А ты нисколько не изменился»,— говорит он, не слыша себя и с трудом шевеля онемевшими губами. Но сразу удивляясь тому, что Рикардо снимает колпак и его короткие курчавые волосы из чёрных превращаются в голубые. «Видишь, я поседел как лунь, cabrón,— сердито говорит его кубинский друг, похоже, недовольный появлением советика.— Я совсем забыл русский язык. ¿Que tu quieres? (Чего ты хочешь?)»
Ничего себе забыл! Обзывает козлом на испанском, а говорит на русском лучше, чем тридцать лет назад. Но почему-то сам переходит на испанский: «¿Dónde está la casa de Caridad Peñalver Lescay? (Где дом Каридад Пеньалвер Лескай?)»,— спрашивает он, с ужасом сознавая, что не может вспомнить ни одного русского слова. И видит, что и Рене его не понимает. Вместо ответа Рене протягивает ему стакан, одновременно наполняя его из бутылки «Столичной». Он хочет отказаться от выпивки, потому что у него нет песо — одни советские рубли, но Рене выпивает водку сам и, замахнувшись на него бутылкой, кричит: «Вон отсюда, гусанос! ¡Viva Fidel!»
Смертельный ужас выбрасывает его на пустынную улицу, ставшую вдруг похожей на проспект Мира в Красноярске, освещённый, как ему подумалось, северным сиянием — таким, каким он видел его в Норильске. Почему, недоумевает он, Рене, учившийся в Питере, из инженера-химика превратился в мелкого буржуя, в торгаша? Уж не потому ли, что его отец имел винную лавку до кубинской революции, а сейчас Фидель подарил её сыну за какие-то особые заслуги? Может, вернуться и спросить его?
Но тут он видит, что навстречу идёт Каридад — в подвенечном платье и в венке из белых роз. Как у Блока Христос в его поэме «Двенадцать», удивляется он. «Como siempre estas tartando. Vámonos rápido , el sacerdote ya nos espera con impaciencia (Как всегда, опаздываешь. Пойдём быстрее, священник нас уже заждался)»,— говорит Карина. Он хочет сказать, что и не подозревал, что ему предстоит идти в церковь, что он одет не должным образом, что в России у него осталась жена — и с ней-то как быть?
До этого момента он не видел её лица — только угадывал каким-то шестым чувством, что это и есть Карина, а тут ясно увидел — и обомлел! Это же и есть его жена!..
Первым намерением было — рвануть куда глаза глядят! Приподнял голову, но сразу услышал недоумённый голос жены:
— Ты что дёргаешься, милый? Во сне что-то увидел?
— Угадала. Представь себе, тебя,— сказал он, не открывая глаз и томительно сожалея, что сон оборвался на самом интересном месте.
— Сходи в туалет, выпей лекарство, успокойся и ляг. На будильнике полчетвёртого, ещё долго спать…
3.
По многолетнему опыту он чувствовал, что уже не заснёт. Встать, уйти в другую комнату и лечь на диван тоже не решился: жена сразу почувствует, что его нет рядом, придёт, станет успокаивать, и тогда они будут мучиться бессонницей вдвоём, а день пройдёт в тягостной полудрёме.
Тикают, капают на мозги настенные кварцевые часы, сделанные в Китае, напоминая о двух годах службы в армии на Ляодунском полуострове. По потолку спальни, плафонам люстры и зеркалам шкафов скользят бледные блики от фар проносящихся по заснеженной улице автомобилей, рядом спит добрая и любимая жена, а встревоженная забытым письмом и ночным видением память уносит его за тысячи вёрст и морских миль — через половину Азии, всю Европу и Атлантический океан — на остров, похожий на карте на спящего аллигатора. Там сейчас разгар дня, дома и хижины раскалены послеполуденным солнцем, зеленеют пальмовые, манговые, апельсиновые и казуариновые рощи и сады, цветут розы, дышит тёплым простором лазурный океан с парящими в бездонной синеве чайками и альбатросами. И где-то, скорее всего в Гаване или в Сантьяго, может быть, думает о нём его Пенелопа — так себя называла в ожидании неизбежной разлуки Caridad Peñalver Lescay, его чернокожая подруга.
Она спала рядом с ним так же неслышно, как и его жена. И вообще, они очень похожи — как негатив на позитив: Карина в чёрном, а жена в белом изображении. Первое время он их невольно сравнивал и несколько раз говорил, что жена напоминает ему своим чистым дыханием бунинскую Олю Мещерскую. И теми же критериями женской красоты — нежно играющим румянцем, покатыми плечами, тонким станом, в меру большой грудью, длиннее обыкновенного руками, изящными раковинами коленей и правильно округлёнными икрами А про себя думал: и у Карины всё было таким же.
А что, если и вправду слетать на Кубу вместе с женой? О его романе с чёрной кубинкой она давно знает и уверяет, что ни к ней, ни к другим женщинам, до того как они стали вместе, не ревнует. Только иногда непроизвольно, с доброй улыбкой и лукавинкой в небесного цвета глазах, напоминает: «Ох и шалунишка ты был, однако!..»
Если подкопить баксов, отказаться от покупки новой машины и летней поездки на курорт, то вполне можно махнуть недельки на две на чудный карибский остров. Он там прожил больше двух лет, а она не была ни разу — почему бы и не побывать вместе?.. Надежды на её согласие практически никакой: она панически боится жары, и после поездки в Испанию к их общим друзьям заявила, чтобы о загранице он больше не заикался. Был октябрь, а в Картахене, Севилье, Гранаде, Барселоне и Мадриде, где они провели по нескольку дней, было за тридцать, и ей, коренной сибирячке, не хватало воздуха.
Однако он знал и об отходчивости и женской непредсказуемости характера жены: сегодня скажет решительное «нет», а завтра, уловив тоску в его глазах, вдруг начнёт сама уговаривать выполнить его желание. В январе на Кубе не так и жарко — в тени редко под тридцать, зато вода в океане не меньше двадцати трёх градусов. В Гаване наверняка живёт в своём доме Луис Ариель с семьёй, адрес его сохранился. Может, и сама Карина, и её сестра Сойла с дочкой остались в том же особняке, примыкающем к музею Наполеона со стороны улицы Сан-Рафаэль. Музей находится в двух шагах от Гаванского университета. У него есть письма с сантьяговскими адресами родителей Карины и Рене Бекерры; может, сон в руку, и ему удастся застать всех живыми. В любом случае, поездка обещает быть нелёгкой, чем-то похожей на посещение необъятного кладбища, где похоронены чувства и впечатления невозвратной молодости. А есть и надежда на воскрешение в душе многого дорогого и полузабытого.
Воспоминания о Карине всегда начинались с момента, когда он впервые увидел её, девятнадцатилетнюю, в начале декабря в Academia Nocturna de las Lenguas Extranjeras, в нашем понимании — в трёхлетней вечерней школе иностранных языков для взрослых. Длинный одноэтажный барак начальной школы, сколоченный невесть когда из почерневших пальмовых досок, с шести часов вечера три раза в неделю превращался в «академию». В ней Карина — после окончания двухгодичных курсов в Сантьяго-де-Куба — отрабатывала учительницей английского языка трёхгодичный срок в благодарность Фиделю, партии и правительству за бесплатное получение образования. А ему повезло быть командированным по заданию советских партии и правительства на восемь месяцев из Союза на никелевый комбинат в городке Моа старшим инженером по автоматизации цехов этого комбината. В академию его привёл Луис Ариель, оценивший высокий уровень знания советиком английского.
В конце последнего урока на пороге распахнутой в темноту тропической ночи появилась высокая негритянка с застенчивой улыбкой на добром красивом лице, и он понял, что пропал. Влюбить её в себя для него, сорокадвухлетнего и прошедшего огонь и воду по тропам любви, на время командировки «холостого», да ещё и при отсутствии пресловутого языкового барьера, было делом техники. Через месяц сомнений и болезненных взаимных переживаний она подарила ему свою девственность и стала приходить в его спальню почти каждую ночь.
Романы такого рода одинаково преследовались обеими сторонами — и советскими надзирателями за нравственностью, и кубинскими блюстителями социалистической морали. В любой момент они могли стать жертвами политических репрессий. В одной квартире с ним жили два коммуниста; они постоянно терроризировали его, угрожая «настучать» в партком, профком и руководству советской колонии о его сношении с кубинкой. И тогда его репатриируют в Союз с «волчьей» характеристикой; а там уж — из самых добрых побуждений коренного перевоспитания — на него с людоедской страстью накинутся всем «треугольником», образованным партячейкой, профкомом и дирекцией. После чего его единогласно осудят на общем собрании товарищи по работе.
Об этом, конечно, узнают жена и дочь, лопнут, как мыльный пузырь, семья, карьера — и жизнь, как уже не раз случалось, предстоит начать с нуля.
Карине любовь к иностранцу тоже обернётся несладко: огласка, потеря работы, объяснения с суровым отцом, матерью, крутым братом. А ещё хуже — с возможным супругом: кубинские парни, несмотря на обширный диапазон внебрачных связей, жениться предпочитают на девственницах. В стране, как заверяли советиков кубинцы, даже существовала не очень дорогая подпольная медицинская индустрия по восстановлению девственности. Но чаще всего влюблённые ухитрялись сохранять девичью невинность до брака посредством взаимной оральной ласки гениталий, срамных губ и клитора. Вкушением возбуждающего коктейля из минета и лесбиянства. Поначалу и они с Кариной попытались последовать местным обычаям, но после нескольких попыток поняли, что пошли по пути самообмана — суррогата, фальсификации настоящего, оскорбления самого чувства любви между мужчиной и женщиной.
Пусть угрозы сожителей его и беспокоили, но не пугали настолько, чтобы он отказался от Карины. В любовных похождениях он всегда был стоиком и фаталистом: будь что будет, но от Неё не отрекусь! В суворовском и пехотном училищах он убегал к любимым в самоволки, за это не раз сиживал на гауптвахтах. Из института его выгнали за развод с первой женой, он был вынужден уехать с любимой женщиной в добровольную сибирскую ссылку и окончить там вечерний институт. А здесь ему лезут в душу и стращают ссылкой из тропиков в Сибирь. Да плевать он хотел на этих двух бешеных от полового воздержания большевиков!.. В конце концов, недавно Брежневым подписаны Хельсинкские соглашения, и он ведёт себя в рамках декларированных прав свободы личности. Правда, этой свободой пока что воспользовались одни евреи, ринувшиеся в страну обетованную, оставив свои пожитки и квартиры родной советской власти. От Солженицына он узнал, что к становлению этого людоедского режима их недавние предки подстрекнули доверчивых россиян и немало поспособствовали их взаимоистреблению в Гражданской войне и в ГУЛАГе.
Отправляясь на Кубу из Москвы, он увидел множество недавних соотечественников разных полов и возрастов, сидящих и спящих на чемоданах и узлах. Он поговорил с некоторыми из этих милых и приветливых людей. Они сутками ожидали отлёта в Тель-Авив и в транзитную Вену, чтобы оттуда махнуть в другие страны — в основном в США…
Всё у него как-то путалось, переплеталось, возникало и уносилось во мрак в эту бессонную ночь. И он делал усилие, чтобы думать только о хорошем — о Карине. Как он ждал свою чернушку на балконе до полуночи, сгорая от нетерпения и ожидая её появления из-за угла дома в ртутном свете фонаря на бетонной опоре,— и он шёл открывать дверь на лестничную площадку. И через пару минут она проскальзывала на цыпочках в спальню и прижималась к нему горячим дрожащим телом. А потом отходила в угол комнаты и выглядывала сквозь открытые жабры жалюзи, словно ожидая появления преследователей. Спрашивала шуршащим шёпотом:
— Are they sleeping? (Они спят?)
Вопрос относился к двум его сожителям, затаившимся в своих комнатах.
— Sure! — бодро заверял он, хотя знал, что за завтраком услышит от соотечественников очередную угрозу о сдаче его в руки советского правосудия за связь с кубинкой.
Но в Карине странно уживались девичья застенчивость и страх по мелочам с бесшабашной беспечностью и готовностью идти навстречу опасности. И такого формального заверения вполне хватало, чтобы спокойно сесть на кушетку за ужин, сооружённый им заранее на двух приставленных один к другому стульях,— бутылка рома или вина с двумя рюмками в центре. А на остальной «поляне» — блюдце с нарезанными колбасой, ветчиной и сыром, открытая банка шпрот, бумажный пакетик с конфетами, на вафельном полотенце — плитка шоколада, бананы, манго, пара апельсинов. Выпивали, ели, говорили полушёпотом то на английском, то на испанском о разных пустяках, как будто стесняясь себе признаться в главном, ради чего встретились. Потом раздевались догола и, обернувшись полотенцами и осторожно приоткрыв дверь в тёмную гостиную, бежали на цыпочках по диагонали в cuarto de baño — совмещённый туалет и холодный душ, мылись, крепко прижавшись дрожащими под студёными струями телами, протирали друг друга махровыми рушниками и, скользя босыми мокрыми ступенями по каменному полу, возвращались в спальню. И потом — уже под маскетеро и простынёй — разогревались объятиями, поцелуями — всем арсеналом любовных игр…
Любовь процветала, несмотря на коварные происки завистливых сожителей-коммунистов, пока Карина не забеременела. Но и после этого они ещё недели три проводили такие же безумные ночи, а с субботы до утра понедельника вообще не расставались, и он порой удивлялся, откуда него брались силы спать по три-четыре часа в сутки и плодотворно трудиться на благо построения социализма под носом у кровавого дяди Сэма.
На аборт Карина уехала к сестре в Гавану, пробыла там пятьдесят три дня и вернулась уже с припухлым твёрдым животом: никто из врачей не взялся за подпольную операцию из опасения за её жизнь. У неё болели почки и печень, но самое главное — серьёзно расстроена нервная система. Из-за нервных припадков её несколько раз увозила в больницу из квартиры сестры ambulancia — скорая помощь.
На легальную операцию Карина не решалась: для этого, по кубинским законам, было необходимо согласие родителей и оглашение имени виновника внебрачной беременности. Ни на то, ни на другое Карина пойти не могла: она, как драйзеровская Дженни Герхард, боялась своего сурового папы. Её женатый брат, хулиган и выпивоха, предупредил сестру, что будет беспощадным, если узнает, что она обесчещена. И Карина утверждала как само собой разумеющееся: если известие о потере её невинности поразит слух её отца и брата, чернокожие мужики без колебаний снесут голову соблазнителя легендарным мачете.
Помогла бывалая подруга Карины — толстушка Барбарина, тоже учительница, не раз прибегавшая к помощи своей знакомой врачихи в Ольгине — небольшом городе километрах в ста двадцати от Моа. Барбарина переговорила по телефону с подпольной акушеркой, он дал Карине около ста песо, и на следующий день Карина вернулась в своё albergue de solteras — общежитие для холостячек — уже без жертвы любви несчастной в опустевшем животе. Всё бы можно было продолжать в прежнем духе — встречаться по ночам, предохраняться и ещё год быть вместе,— но контракт его пребывания на Кубе был близок к завершению. От его продления он уже отказался из опасения, что с абортом ничего не выйдет и «шило» в виде новорождённого вылезет наружу.
Прощание для обоих было невероятно тяжёлым и походило на уход в мир иной — никакой надежды на встречу в будущем. Предстояла жизнь в разлуке в разных полушариях земли, с разницей во времени в двенадцать часов. Всю последнюю ночь в Моа она обливалась слезами и твердила, что ей лучше умереть. Он обнимал её горячее тело и мысленно тоже прощался с жизнью. А утром она и Барбарина улетели в Сантьяго на какие-то курсы повышения квалификации учителей иностранных языков.
Через пару дней, когда самолёт приземлился в Сантьяго, в зале аэропорта его ждали Карина и Барбарина. Но он даже не мог поцеловать свою возлюбленную: казалось, все пассажиры уставились на них, русского и двух кубинок, и по их виду понимали, что происходит нечто трагическое.
Как назло, в очереди на регистрацию на тот же рейс, что и его, стоял и улыбался ему Мордасов, чиновник из госкомитета по экономическим связям,— именно к нему первому предстояло в Гаване обратиться для оформления выезда в Союз. Поэтому разговор с Кариной состоялся скомканным, бестолковым, тем более что обе девушки спешили на заключительный экзамен на проклятых курсах. И не они его, а он вышел из аэровокзала проводить их к ожидавшему у входа такси. Он смотрел вслед удалявшемуся по раскалённому асфальту жёлтому «доджику» и думал: finita la commedia! Никогда, никогда он уже не увидит свою прекрасную чернокожую Пенелопу. Так иногда называла себя Caridad Peñalver Lescay. И даже подарила ему текст популярной на Кубе песни «Penélope».
А через двадцать месяцев, благодаря связям, мелким взяткам, водке и «обыкновенному чуду», он снова из заснеженной мартовской Сибири, через Москву, оказался в гаванском аэропорту Хосе Марти, в тропической влажной жаре, в кубинской столице, где, как он знал по её письмам, Карина уже второй год жила у своей сестры.
Однако в самолёте он совершил легкомысленное предательство — связался с киевлянкой Светланой — и первые две ночи в гостинице провёл с ней, угодив, таким образом, под гласное наблюдение грудастой ревнивой хохлушки. Она, не знавшая по-испански ни слова, не отпускала его от себя ни на шаг.
Только на третьи сутки он ухитрился обмануть её бдительность и приехать с приятелем к Карине на такси в особняк богача в некогда фешенебельном районе Гаваны, превращённом кастровской революцией в трущобу. Карина жила со своей сестрой и её пятилетней дочкой в мрачном душном полуподвале с одним окошком на уровне земли, выходящим в узкий двор, устланный булыжником с проросшей между камнями хилой травой.
Ему показалось, что Карина встретила его появление без видимой радости. Ела и пила мало, говорила короткими малозначащими фразами. Из неё улетучилась прежняя, пусть и грустная, девичья весёлость. И потом, уже в постели наедине с ним, она вела себя совсем по-иному, словно не хотела близости и отдавалась ему по принуждению. Всё это наводило на мысль, что его приезд для неё ничего не значил.
Утром, прощаясь с Кариной, он подумал, что целует её безучастные прохладные губы в последний раз. Лучше следовать своему давнему правилу — не возвращаться к заросшим могилам своих давних чувств. А через день консьерж отеля вместе с ключом от номера вручил ему конверт с запиской на английском от Карины: «Если не придёшь ко мне сегодня, я перережу себе вены твоим ножом, забытым тобой у меня». И в конце, уже на испанском: «Adiós. Tu Carina (Прощай. Твоя Карина)».
Сначала ультиматум его развеселил, а потом не на шутку встревожил: Карина и прежде не раз говорила, что хочет умереть. А теперь у неё появился подходящий повод.
С тем же приятелем он вечером поехал к ней часам к десяти. Сойла, её сестра, проводила советиков по тёмной лестнице в комнату на верхнем этаже того же особняка, и здесь, при тусклом свете красной лампочки в изголовье, они увидели Карину лежащей на кровати с перерезанным запястьем левой руки. Из раны пузырями шла кровь. И казалось, полутёмное пространство заполнял её пугающий запах.
С помощью приятеля он быстро наложил жгут своим брючным ремнём на кровоточащую руку, отослал исходившую плачем сестру за врачом и полицией. А напуганному соотечественнику приказал от греха подальше немедленно убираться в отель. Вся вина лежала на нём, и он, глядя на умирающую подругу, готов был понести заслуженную кару. В тартарары летела вся его прежняя жизнь. Немедленно вышлют в Союз, а там за его перевоспитание возьмётся пресловутый советский «треугольник» — партия-профсоюз-администрация, и тогда — прощай, семья, престижная работа. А может, и свобода… Но мысль об этом едва коснулась его сознания, и сейчас он отрешённо смотрел на неподвижное тело любимой и молил Бога, чтобы она выжила…
Врач, санитары с носилками и полицейский появились на удивление очень быстро. Не обращая внимания на него, медик точными движениями развязал на руке Карины брючный ремень, кинул его на живот девушки и наложил жгут из тонкой резиновой трубки. Потом прощупал на чёрной шейке пульс и произнёс короткую, но обнадёживающую фразу в кубинском духе:
— La loca todavia está viva. (Эта дурочка пока жива.)
Санитары ловко, как нечто невесомое, положили Карину вместе с простынёй на носилки, врач спросил у него, сколько времени прошло с наложения жгута (он назвал жгут «compressor» — компрессором), и поспешил следом за носилками. Сестра Карины засеменила за ним и тоже скрылась в темноте коридора.
Полицейский, крепко сложённый негр, до этого безучастно стоявший у дверного проёма, осторожно, с оглядкой, чтобы не запачкаться кровью, присел на край освободившейся постели, дружелюбно посмотрел ему в глаза и спросил, в чём дело. Он коротко сделал чистосердечное признание — не без лукавства, конечно. Каридад Пеньалвер — его давнишняя знакомая по прошлой командировке на Кубу: она была преподавателем, а он студентом de le Academia Nocturna de las Lenguas Extranjeras — вечерней академии иностранных языков. Когда уехал в Россию, переписывались. Прилетев неделю назад на Кубу, решил навестить Каридад по адресу в последний вечер нахождения в Гаване. Завтра рано утром должен улететь за девятьсот километров, в городишко Моа,— работать там инженером на никелевом комбинате в течение года. И вот влип в такую историю.
— ¡Cojones! ¡Qué putada más grande! — не очень цензурно оценил ситуацию полицейский, протирая платком сначала тёмный лоб, а потом — внутренность снятой с курчавой седеющей головы фуражки. И уж совсем неожиданно, медленно и с большим акцентом, заговорил на русском: — Я училься ф Совьетьский Союз толко атин год. У меня там точе биль девучки, толко ни один себья не резаль. Вы где чивёте? Отель «Rejis»? Я вас доставлю, пойдём.
Когда полицейский джип затормозил у входа в отель, он попросил минутку подождать, сбегал в свой номер и вручил неожиданному спасителю бумажный пакет с бутылкой водки и двумя банками консервов.
— No pienses que soy un tonto. Entiendo bien lo todo,— сказал полицейский доверительно, как своему земляку.— Ты не думай, что я дурак, мне всё понятно. Она тебя любит и хочет это доказать. Тебе повезло — мне не стоит в это вмешиваться и портить тебе жизнь. Пусть Бог вас рассудит.— Он протянул на прощание левую руку — правая лежала на руле — и добавил: — У меня в Москве осталась любимая девушка, тоже не могу её забыть. А на самоубийства приходится ездить каждый день. Сам видишь, какая у нас жизнь — ни пожрать досыта, ни одеться путём. У вас в Союзе по сравнению с Кубой рай…
4.
В ту же ночь он с приятелем улетел в Моа в полном неведении, жива ли Карина. И только примерно через месяц его старые друзья ещё по прежней командировке — чилиец Максимо и его кубинская жена Мария,— побывав в Гаване в недельном отпуске, успокоили его: они виделись с Кариной, она уже начала работать, обещает приехать к нему в Моа.
И действительно, за полтора года его нелёгкой работы в Моа на никелевом комбинате она трижды приезжала на два-три дня, и они ночевали у Максимо и Марии в их трёхкомнатной квартире на третьем этаже панельной четырёхэтажки в Rolo-2.
После ужина с хозяевами они уединялись в маленькую спальню с окном, обращённым к кокосовой роще, и на них немедленно нападали полчища москитов и хекен. Даже марлевое маскетеро, крохотной палаткой прикрывавшее жёсткую кушетку, полностью не защищало от гнусных насекомых. Душную атмосферу тропической ночи дополняли непонятные трески, шорохи и крики ночных птиц из гущи пальм за окном, и Карина то вздрагивала, то дрожала, прижимаясь к нему голым горячим телом. Сейчас он уже плохо помнил, о чём они говорили за столом с Максимо и Марией и потом наедине с Кариной в постели,— скорей всего, делились воспоминаниями о разных случаях в его прошлый приезд на Кубу и о жизни без него, когда Мария и Максимо остались в Моа, а Карина уехала в Гавану.
Долгое время в столице для неё не находилось работы преподавательницы английского, пока не подвернулся случай устроиться в какую-то школу в загородном pueblo — посёлке. На езду туда и обратно она затрачивала около четырёх часов и уставала смертельно. Задавать вопросы о том, как и чем она питалась, было бы верхом бестактности: она сильно похудела, её тело потеряло прежнюю упругость и жизненную силу. Это неожиданно и не к месту напомнило ему о его матери: ребёнком она брала его с собой в баню «по-чёрному», и он видел её тело, изнурённое непосильным трудом на колхозной ниве и полуголодным существованием.
Казалось, даже интимная близость Карину утомляла и не радовала, и она бы предпочла тихий покой рядом с ним. Он уходил от неё, едва начинал брезжить рассвет, тихо брёл по улице спящего городка, думая, что и это скоро пройдёт, оставив в душе тоскливую пустоту и неверие в возможность вечной любви и счастья. А построенные, как и весь никелевый комбинат, американцами плоскокрышие одноэтажные коттеджи — casas — наводили на мысль, что живут в них несчастные, обманутые люди, получившие после кастровской революции вместо свободы полицейское государство и скудное существование по карточкам на продуктовые и промышленные товары.
О её попытке самоубийства они не обмолвились ни словом. Лишь при первой встрече в Моа он провёл пальцем по едва заметному смуглому шраму на её чёрном запястье — у неё слегка дрогнули губы, а в глазах мелькнуло милое лукавство. Тогда же он устроил короткую, но очень сердечную вечеринку в квартире своих красноярских земляков, и все непременно хотели потанцевать и сказать добрые слова о красоте и добром очаровании его чернокожей подруги. И сейчас в одном из его альбомов хранится фото в профиль, сделанное Игорем Седовым: он и Карина танцуют, глядя в глаза друг другу. Её чёрные руки, положенные ему на плечи, на первый взгляд кажутся жилеткой, надетой поверх его белой рубашки.
После полутора лет изматывающей нервы, психику и физические силы жизни в Моа, когда казалось, что время остановилось,— для сибиряков в тропиках даже смена времён года оставалась незаметной — он неделю жил в Гаване в ожидании отправки на родину.
Оказалось, что отель для него, по раздолбайству чиновников ГКЭСа, не был заказан. В аэропорту его, как это было заведено, никто не встретил. Ехать сразу к Карине было бессмысленно — она наверняка на работе, поэтому из аэропорта через всю Гавану он с двумя тяжеленными чемоданами, стоя в напичканном до отказа потными телами, раскалённом полуденным солнцем автобусе, часа за полтора добрался до своего приятеля по работе и учёбе в academia nocturna — вечерней академии — в Моа Луиса Ариеля.
Луис с женой и двумя малолетними сыновьями жил в отдельном доме своего отца, построенном задолго до революции из сборных железобетонных панелей. В комнатах царили образцовый порядок и чистота. От добротной старинной мебели, портретов и пейзажей на стенах, белых скатертей и салфеточек и роз в вазах веяло чем-то позабытым, как от слов и мелодий полузабытых романсов.
Старику было далеко за восемьдесят, но в нём клокотал вулкан неистраченных эмоций и невысказанных дум и воспоминаний. Он был парализован, своим скелетом, прикрытым жёлтой морщинистой кожей, прикован к креслу-коляске, плохо слышал и кричал во всю мощь прокуренных лёгких, что был коммунистом ещё в двадцатых годах двадцатого века. Тогда он работал биндюжником в порту и встречал первое советское судно, прибывшее Гавану, в компании с компаньеро Антонио Мельей, провозглашённым через несколько десятилетий одним из создателей кубинской компартии. Мелью в двадцать девятом году убили враги революции в Мексике.
То, что советский камарада мог понимать и разговаривать с ним на испанском, привело старика в телячий восторг, и он поставил его в пример своему сыну: вот так надо общаться с отцом — громко, ясно и понятно!.. Благодаря этой встрече он ещё больше поверил в нерушимую дружбу Кубы с могучим Советским Союзом. И теперь замшелый коммунист будет счастлив встретить свою недалёкую кончину в свободной социалистической Кубе.
Гость достал из чемодана бутылку рома, банку тушёнки, рыбные консервы, пакет конфет, ещё каких-то продуктов, жена Луиса дополнила эту снедь, приготовив arroz con fríjol — кубинский плов из риса, фасоли и тушёнки. Получился роскошный обед. Старик пил ром наравне с сыном и гостем, произнося дипломатические тосты, и поник гордою главою в своём кресле с ручным приводом, предварительно проглотив чашку крепчайшего кофе и пососав толстую сигару.
Остальные по приглашению Луиса пошли в jardín, то есть в сад. К удивлению гостя, его и садиком нельзя было бы у нас назвать: всего два дерева — лимонное и апельсиновое — выросли, касаясь жидкими кронами, на крошечном пространстве твёрдой, как камень, почвы, покрытой короткой жёсткой травкой. О благодатной тени под ними не могло быть и речи: солнечные лучи, казалось, проходили сквозь огромную призму бледно-голубого неба и прожигали с макушки до пят. Мать занималась с детьми, а мужчины разговаривали о всякой всячине и периодически сожалели, что вряд ли им ещё придётся увидеться.
Маленький умница Луис, гордившийся своим испанским происхождением и тем, что и в его миниатюрной жене, больше похожей на длинноволосую индианку, играла кровь испанских грантов, поблёскивая чёрными глазками, ласково повествовал советскому амиго о своих наполеоновских планах. После отъезда из Моа ему удалось получить работу в научно-исследовательском институте, и года через три он надеется защитить кандидатскую диссертацию. Academia nocturna помогла ему блестяще сдать кандидатский экзамен по английскому языку.
— А ты здесь, в Гаване, никого не встречал из нашей академии? — обрадовавшись возможности перевести разговор в нужное ему русло, спросил русский гость.
— Не помню… Ой, нет! Месяца два назад встретил Каридад Пеньалвер. Ты её помнишь? Profesora английского, красивая негрита. У нас была Биатрис, а Каридад вела другую группу.
— Да, да, конечно,— сказал он, с трудом сохраняя спокойствие.— ¿Y que? (И что?)
— Это было у «Рампы» или на Эль Прадо. Поговорили, вспомнили знакомых — и всё!
— Карина работает?
— Наверное. Я не спросил.
— Сильно изменилась?
Он не видел её уже месяцев семь, и это почему-то для него было важнее всего.
— Похудела, но выглядит очень элегантно. Muy bonita como siempre. (Как всегда, очень красивая.)
— Рад за неё. Она мне очень нравилась.
— Si, la idolatraban todos estudiantes. Es muchacha bonita y bondadosa (Да, её обожали все студенты — девушка красивая и добрая),— сказал Луис и почему-то смутился.
Из его знакомых кубинцев Луис Ариель один избегал разговоров о женщинах, амурных похождениях, пьянке, драках — обо всём, что красит жизнь бывалых мужчин любой национальности. С ним можно было говорить о науке, технике, истории, изучении иностранных языков. Может, ещё о бейсболе и боксе — он ими не занимался, но, как патриот Кубы, следил за победной поступью своих соотечественников в спортивном мире. А над преданностью Луиса жене и детям кубинцы, бывало, добродушно подсмеивались.
«Хорошее обобщение, лучше о Карине не скажешь»,— подумал он и поменял тему.
Главное — она в Гаване, и надо как можно скорее её увидеть. Не приведи Господь, если они с сестрой и её дочкой переехали в другое место — не вечно же им гнить в вонючем подвале…
Когда вернулись в дом, выпили вдвоём por un trago — по глотку рома с лимоном, Луис, заметив, что у гостя непроизвольно смыкаются веки, предложил ему отдохнуть. Шёл четвёртый час дня, а казалось, что миновала вечность с момента его отъезда из Моа. Усталость и вялое безразличие ко всему навалились непреодолимым грузом. Луис проводил его в просторную гостиную, предложил лечь на широкую кушетку, обтянутую золотистым потёртым шёлком, и вышел.
Он проснулся в шестом часу весь в горячем поту, принял душ, поменял одежду и сказал, что уезжает к другу. Луис пытался отговорить, а поняв, что это бесполезно, сходил куда-то и сообщил, что у дома его ждёт такси. Вещи он решил на время оставить, собрал в портфель самое необходимое, взял у Луиса служебный телефон, попрощался с ним и его женой и попросил водителя доставить его к университету.
— ¿Y que? ¿Eres estudiante? (Ты что, студент?)
— No, soy profesor de una estudiante linda (Нет, учитель одной хорошенькой студентки),— поправил он остряка.
5.
Его появление Карину и её сестру Сойлу не удивило: она уже звонила в Моа на служебный телефон Марии — подруга работала секретаршей у одного из вице-директоров никелевого комбината — и получила исчерпывающую информацию о его вылете в Гавану.
Как всегда при посторонних — даже при своей сестре и шестилетней племяннице,— Карина оставалась при встрече до обидного сдержанной: не кинулась ему на шею, не далась поцеловать. Протянула длинную изящную руку, поздоровалась:
— Buenas tardes,— и села всё на то же подобие тахты или кровати, а скорее — нары, застланные какой-то рухлядью.
Он подсел к ней рядом и обнял за плечи. Она слегка повела ими, словно пытаясь освободиться, а потом отчуждённо застыла. Ему казалось, что по его руке в мозг и сердце поступали тревожные импульсы её невысказанных эмоций. Малышка Линда, похожая на гуттаперчевую темнокожую куклу Барби, подошла к нему, положила на колени маленькие чёрные ладони и уставилась ему в глаза с белозубой улыбкой. Ему стало почему-то не по себе. Он встал, расстегнул портфель, выложил на столик, стоящий в дальнем углу и прикрытый вафельным полотенцем, бутылку рома, консервы и высыпал из бумажного пакета на него печенье и конфеты.
— Come, chiquita,— позвал он девочку.— Ешь, малышка.
Приглашение было принято с шумным восторгом. А её мать, ещё больше похудевшая и постаревшая — настоящая чёрная головешка,— последовала за ней и принялась за сервировку стола.
— Where have you been, Sasha? — на английском потребовала от него отчёта Карина.— Где ты был? Самолёт прилетел из Моа утром, а сейчас вечер.
Он засмеялся:
— What’s the matter with you? Are you jealous of me? (В чём дело? Ты меня ревнуешь?)
— Yes. (Да.) Барбарина приезжала в Моа и видела тебя с одной русской женщиной.
— Tonterias. (Глупости.) Не ожидал от Барбарины такого предательства. Я разговаривал с женой моего приятеля. Мы жили в Моа в одном доме — они мои земляки, тоже из Красноярска.
А в действительности это была та самая злополучная киевлянка, на которую он невольно «запал» в самолёте и едва не погубил Карину. Суровая необходимость в течение его полуторалетней холостяцкой жизни в Моа вынуждала его прибегать к услугам полногрудой, ненасытной проектировщицы металлоконструкций. Как-то под вечер он столкнулся с Барбариной напротив домов наших спецов в Rolo-1. Остановились поболтать, а киевлянка проходила мимо. Он, оборвав разговор на полуслове, трусливо отскочил от Барбарины и на полусогнутых — так он, как бы наблюдая за собой со стороны, потом презрительно осудил себя — подбежал к своей нелюбимой пассии и пробормотал слова самооправдания.
Карина недоверчиво посмотрела ему в глаза и больше не возвращалась к этой теме.
6.
После ужина они ушли в ту самую комнату на верхнем этаже особняка, где полтора года назад Карина чиркнула по запястью его ножиком, и оставались там полторы суток — ночь, весь следующий день и ещё ночь.
Дверь закрывалась изнутри на хиленький шпингалет, и существовал открытый дверной проём в просторную ванную комнату с окном, обращённым в узкий двор, без стёкол и рамы. Из оборудования в ней осталась чугунная ванна — жёлтое корыто с ободранной во многих местах эмалью, заменённой рыхлой ржавчиной. Благо, что она соединялась с канализацией и в неё можно было ходить. Утром и вечером максимум на час подавалась тепловатая жёлтая, как моча, вода, пригодная разве что для смыва экскрементов. А весь день приходилось испытывать революционные трудности, если кончался запас воды в помятом цинковом ведре.
И так, представилось ему, Карина жила не день, не два, а годы и годы без перспектив на улучшение. Зато при социализме, на овеянном славой острове Свободы, в беспросветной нищете и фекальной атмосфере полуподвала и этой трущобы. Благо, что в окнах не было рам и, соответственно, стёкол и даже занавесок. Поэтому в тихую погоду в помещении шевелился лёгкий сквозняк, и запахи чувствовались не так сильно, как в непродуваемом подвале сестры. А в сезон дождей, ветров и ураганов в открытые оконные проёмы со свистом врывался сырой ветер или вода хлестала, как в пробоины в борту тонущего корабля. Тогда Карина находила спасение, словно в бомбоубежище, в полуподвале у сестры и племянницы.
А в речах Кастро и всех партийных чревовещателей, на плакатах, в газетах, на радио и телевидении повторялся, как заклинание, лозунг: «¿Socialismo o muerte? ¡Venceremos!» («Социализм или смерть? Мы победим!»)
При ответе на этот вопрос он лично предпочёл бы второе в обмен на ликвидацию первого. А что предполагалось одолеть авторам альтернативы «Социализм или смерть?», ему было непонятно. И предельно ясно, почему с острова Свободы целыми семьями уплывали в сторону американских материков на плотах и лодках, рискуя жизнью и погибая ни за грош, несознательные gusanos — «черви»: мужчины, женщины и дети, измученные беспредельным ожиданием наступления счастливого будущего в облапошенной политическими авантюристами стране.
А сейчас было начало сентября, время штиля в океане и на суше. Гавана, покрытая душным маревом раскалённого воздуха, привычно прела, шумела, задыхалась и толкалась в очередях за скудным пайком по карточкам, работала, размножалась, торговала, воровала и грабила. И всё это было где-то там, за пустой глазницей окна Карининой комнаты. А они валялись на узкой железной койке, пытаясь игнорировать боками и спинами ватные комки в матрасе, экономно пили ром с лимоном, любились, отдыхали, болтали, на короткое время погружались то ли в сон, то ли в дремотное забытьё и снова не могли насытиться друг другом.
И всё же что-то в ней безвозвратно исчезло из той девичьей первозданности, уступив место вседозволенности, некой рутине, словно они давно были мужем и женой. Или сам он изменился, очерствел и ожидал невозможного повторения чувств и ощущений четырёхлетней давности.
Несколько раз он безуспешно пытался узнать подробности из её жизни в Гаване — Карина ограничивалась сухими фразами то на испанском, то на английском. Ничего интересного. По приезде в Гавану из Моа долго не могла найти работу. Он допытывался: а не означало ли это, что она не получала tarjetas o libretas — продуктовые карточки? И если получала, то хватало ли у сестры денег на выкуп положенных по ним продуктов?
Она засмеялась, уткнувшись лицом в его голое потное плечо.
— ¿No hables tonterias, querido? Lo ves bien que todavia estoy viva,— засмеялась Карина.— Не мели глупости, любимый. Прекрасно видишь — я жива. А без карточек и денег ты смог бы со мной встретиться только на том свете.
— Unа risa muy mala,— слегка обиделся он.— Зимой сорок третьего года, когда мне было десять лет и наша страна воевала с Германией, у меня в очереди за хлебом вытащили карточки. Карточки выдавались на месяц, а было только начало января или февраля сорок третьего года. Мы с мамой плакали вместе — не знали, доживём ли до следующего первого числа. Нас выручила сестра: она работала в комитете молодых коммунистов — у нас их называют комсомольцами, и ей помогли получить для нас дубликаты карточек.
— No te preocupes,— успокаивала она.— Не беспокойся, всё хорошо. Сейчас у меня есть работа, только далеко — в загородном посёлке. Иногда мне приходиться ночевать там у своей подруги, тоже учительницы. На сегодня я отпросилась — сказала, что надо сходить в больницу…
7.
Ближе к вечеру к ним осторожно постучались. На вопрос Карины: «¿Quién está?» — отозвался мужской голос. Карина попросила обождать un momento. Оба соскочили с койки и стали поспешно натягивать на себя одежду. Впопыхах он забыл надеть трусы — сразу нырнул ногами в джинсы, накинул на себя рубашку, а трусы, свои и Карины, вместе с бюстгальтером сунул под подушку. И чувствовал, как у него бешено колотилось сердце: ему почему-то представилось, что в гости приехал её отец или брат, а то и оба вместе. Карина предупреждала его в самом начале их романа, что эти чёрные мужики без малейших колебаний отсекут мачете башку её любовнику, кем бы он ни был. В это мало верилось, но объяснений и драки с её родителем или братом хотелось меньше всего. Карина казалась внешне спокойной, одёргивая на себе лёгкое голубое платье, только губы у неё слегка вздрагивали, и глаза блуждали по стенам и полу, словно выискивая что-то.
Непрошеным гостем оказался молодой высокий негр в красной, расстёгнутой до пояса рубашке, с мрачноватым, строгим выражением на по-европейски красивом лице. Он, как показалось, неохотно протянул советскому компаньеро потную ладонь, невнятно пробормотал своё имя и пригласил Карину для разговора в коридор. Она послушно последовала за ним, прикрыв за собой дверь.
Через минуту-другую они вернулись с недовольными лицами. Все трое сели на кровать: Карина справа от него, хмурый негр — слева. Другой мебели в комнате не было, как и третьего стакана. Он подал пришельцу свой и плеснул в него рома, налил во второй и подал Карине. Она протестующе покачала головой, поморщилась и отвернулась. Он буркнул: «Salud»,— чокнулся с неприятным гостем, чувствуя в нём скрытую угрозу, и они выпили тёплую пахучую жидкость одним глотком. Негр резко поднялся, слегка наклонился, приблизив к нему лицо, протянул руку:
— Adiós.
И, не попрощавшись с Кариной, скрылся за дверью, оставив на память компаньеро ненавидящий взгляд чёрных глаз с розовыми белкáми.
— ¿Quién es? (Кто это?) — спросил он, не надеясь на правдивый ответ.
— Ya has escuchado, es Fernando (Ты же слышал — Фернандо),— пожала она отливающими чёрным атласом голыми плечиками, явно избегая разговора на неприятную тему.
— De acuerdo, yo se su nombre. Entonses, ¿qué es? (Согласен, имя его я знаю. А чем он занимается?) — упёрся он рогом, подогреваемый ревностью и её нежеланием объяснить этот внезапный визит.
— Мы работаем в одной школе, он преподаватель химии. Сказал, что другая учительница английского заболела, и я завтра с утра должна быть в школе.
Что-то мало походил этот угрюмый парень на химика. А если и химичил, то не на ниве просвещения молодого поколения строителей социализма. Однако дальнейшее выяснение его личности было бессмысленно, тем более что Карина ушла в себя, и стоило большого труда её как-то успокоить и расшевелить. Не хотелось портить радость этой встречи перед скорым расставанием навсегда.
И в эту ночь они спали мало, словно пытаясь вобрать в оставшиеся несколько часов все года их будущей жизни вдали друг от друга — в другом пространстве и времени, может, зная, что они живы, но недосягаемы,— и это представлялось трагичней самой смерти. Его взгляд завораживали мерцающие в тёмном прямоугольнике окна звёзды, он слышал лёгкое дыхание спящей Карины, а из глубин памяти сами собой выплывали забытые обрывки чужих мыслей и стихов — в юности он выписывал их в тетрадь и любил перечитывать. Кто-то из древних грустно пошутил: разлучиться с любимой — значит, чуть-чуть умереть. А ещё сильнее пожалел кого-то поэт: «Разлука их с костями съест, тоска с костями сгложет». Скольких он уже похоронил в своей душе и умер сам в памяти некогда дорогих ему женщин и друзей. Так будет и у них с Кариной…
Утром, когда они сполоснули лица прохладной водой из ведра и оделись, она, словно в подтверждение его ночных печалей, строго и отчуждённо предупредила:
— Hoy no me esperes. (Сегодня меня не жди.) Далеко ехать, а у меня завтра самый первый урок — отсюда я не успею. Ночую у подруги. Послезавтра буду к восьми вечера. Можешь ждать меня здесь или в гостинице.
И, по-видимому, встревоженная недоумённым выражением его лица, повисла ему на шею и стала шептать ласковые слова на испанском и английском. Только он чувствовал, что она была уже далеко от него — не только в мыслях, но и рвущимся от него напряжённым телом.
— Corre, Cary, corre, no te tardes a guagua (Беги, Кари, беги, а то опоздаешь на автобус),— говорил он каким-то не своим голосом, притворяясь даже перед самим собой, что он забыл о вчерашнем негре и что он верит, что она спешит к ученикам.— Я пойду попозже, устроюсь в гостиницу, получу билет на самолёт — дел много. И буду ждать тебя. Беги!
— No te enojes, querido. I love you. (Не обижайся, любимый. Я люблю тебя.)
На следующий день он приехал к ней из отеля часам к семи, нагруженный вином, ромом, продуктами — всё это он закупил на остаток кубинских песо в магазине для иностранных специалистов на первом этаже небоскрёба «Foksa» в фешенебельном районе Гаваны. Карина не появилась ни в восемь, как обещала, ни в десять, и он уже решил вернуться в свой крохотный обшарпанный и душный номер в отеле «Lincoln», когда в подвал влетела она и бессильно упала на кровать.
— Tenia miedo que tu te vas (Боялась, что ты уйдёшь),— говорила она, преодолевая одышку и не глядя на него.— Еле успела на последний автобус. Директриса после уроков устроила собрание, и я думала, что снова придётся ночевать у подруги.
Сестра и племянница — Сойла и Линда — накинулись на неё с упрёками: мол, мы еле удержали гостя, чтобы он не вернулся в отель. Но ужин прошёл весело, Сойла и Карина пили саперави, он — армянский бренди, ели югославскую консервированную колбасу с венгерским лечо. Маленькая Линда ласкалась к нему, не слезая с колен, и беспрерывно жевала печенье, carameles и bombones — карамель и шоколадные конфеты. И остаток ночи тоже пролетел как один миг — в ласке, близости, горячих объятиях, признаниях, а утром — в прощальных поцелуях и обещаниях встретиться послезавтра в восемь вечера.
Однако оставшиеся четыре дня до отлёта превратились для него в истинную пытку пустых ожиданий, неопределённости и жутковатых предположений. Три вечера он затемно являлся в белый особняк в готическом стиле на улице San Rafael и никого не заставал в нём. Были закрыты на замок двери в полуподвал Сойлы, вход со двора на лестницу, ведущую в комнату Карины. Обшитая рваной клеёнкой дверь в комнату их подруги, крошечной негритянки Франчески, родившей девочку от английского моряка, тоже была закрыта, хотя он не обнаружил признаков замка — ни внутреннего, ни навесного. Впрочем, это было немудрено: двор напоминал узкий тёмный каньон, а вилла с пустыми провалами окон на белой стене — дом с привидениями из старого романа.
Он так и улетел из Гаваны в полном неведении. В самолёте его соседом оказался весёлый девятнадцатилетний паренёк с кудрявыми чёрными волосами до плеч. Вместе с тремя своими приятелями он летел до Рабата, а оттуда — к себе в Сирию, в Дамаск. По рассказам хорошо говорившего на испанском смуглолицего араба об их жизни в общежитии Гаванского университета до советика дошло, что он подвергался немалому риску, расхаживая ночами по трущобам кубинской столицы. Этих сирийцев, посланных на учёбу в порядке культурного обмена, в общежитии регулярно обворовывали. А неделю назад он проснулся в своём гамаке — почему-то студенты спали не в кроватях — с ножом, приставленным к горлу парнем с платком, закрывавшим лицо до глаз. Грабитель красноречиво показал жестами, чтобы сириец не поднимал тревогу, а молча наблюдал, как двое других бандитов бесшумно собирали его и его соотечественников вещи в полумраке. А потом так же бесшумно скрылись. Полицейский участок был рядом с общежитием, но все жалобы иностранных студентов оставались без внимания. После этой ночи сирийцы вместо занятий побежали в своё посольство и потребовали экстренной отправки домой. Учебный год только что начался, и они надеялись продолжить образование в Дамасском университете или академии.
В Союзе он несколько месяцев мучился в догадках, что же могло заставить его Карину, её сестру, племянницу и даже Франческу с отпрыском англосакса скрываться от него. И кто же в действительности был тот негр в красной рубахе — действительно её коллега по школе, её любовник или, скорее всего, агент seguridad — кубинской охранки? А может, активист CDR — комитета защиты революции — из дома напротив? Вполне вероятно, что это был и просто сутенёр, пославший Карину на отработку своей смены в каком-нибудь подпольном борделе. Голод — не тётка, а жить в Гаване без работы ей пришлось долго, и неизвестно, имела ли она право на получение пайковых карточек. А без них и без денег— или голодная смерть, или панель. При её молодости и внешних данных, Карину мог принудить к древнему бизнесу местный криминал, богатый вековыми традициями. Вспомнилось, что Хемингуэй в романе «Иметь и не иметь» отозвался о кубинских гангстерах как о самых жестоких профессионалах…
В любом случае, сюда он больше не ездок, и как бы потом в письмах ни оправдывалась Карина, он ей не ответит. Даже не из-за обиды на неё — не исключено, что она без вины виноватая,— а ради неё самой: пусть она завяжет со своим «пенелопством» и устроит нормальную жизнь.
После возвращения в Красноярск он всё же не реже, чем раз в месяц, посещал главпочтамт в надежде получить от Карины весть до востребования. И где-то перед Новым годом накрашенная блондинка подала ему сразу три письма, попросив его, «если не жалко», оторвать с конвертов красивые марки для её сынишки-филателиста. Письма были грустными, полными безнадёжности и только о чувствах, хотя его интересовали жизненные подробности её многострадального существования в голодной стране. В первом, судя по дате написания и отправления, письме она слёзно каялась, извинялась, но причину своего странного исчезновения так и не объяснила.
Потом пришло ещё письма два или три — он на них тоже не ответил, убеждённый строкой поэта со времён его первой трагической любви: «И счастлив тот, кто разом всё отрубит, уйдёт, чтоб не вернуться никогда…» Легко сказать и даже написать, но что поделать с памятью о прошлом, когда оно порой сильнее настоящего? Недаром Карина постоянно повторяла одну и ту же просьбу: не забывать о ней,— рассчитывая, наверное, на его великодушие. И вот она продолжает жить в нём уже три десятилетия, как хроническая, неизлечимая болезнь совести и запоздалого сожаления о совершённом зле…
8.
Мысль о поездке на Кубу сначала была для него не больше чем игрой воображения, разбуженного письмом Карины, полётом туда во сне, просмотром альбома фотографий и открыток, присланных когда-то из Моа, и чтением кубинских дневников, написанных чаще всего полунамёками на смеси русского, английского и испанского языков так, чтобы текст был понятен ему одному. Потом, движимый больше любопытством, чем серьёзным намерением на реализацию желаемого, он, проходя мимо касс Аэрофлота, зашёл справиться в международном отделе, как можно улететь на Кубу.
Молодая женщина с мелированными волосами и большим красноватым носом, как у пеликана, терпеливо выслушала его краткую постановку задачи и долго колотила по клавиатуре компьютера худыми ручками. Через полчаса он вышел на покрытый льдом тротуар и взглянул на две распечатки на тонкой бумаге с перфорированными по вертикали краями. И понял, что зря поспешил расстаться с некрасивой операторшей. Мало того, что принтер выдал информацию на английском и испанском, но и представлена она была с непонятными сокращениями.
Но дома не без труда разобрался: если он вылетит из Москвы в час пятьдесят ночи, то в Гаване будет в десять двадцать утра. Перелёт туда и обратно ему обойдётся в тысячу сто пять евро, или в сорок тысяч двести тридцать рублей. Что, прикинул он в уме, значительно превосходило размер его годовой пенсии. К этому следовало приплюсовать пять тысяч восемьсот тридцать пять рублей за перелёт из Гаваны в Сантьяго-де-Куба и обратно. А две недели пребывания в стране нерушимого социализма потребуют ещё не меньше тридцати тысяч. В общем, с учётом всех сверхмажорных обстоятельств, поездка обойдётся в сто тысяч рублей. Неслабо! — как принято восклицать сегодня, в условиях российских двадцатилетних перманентных реформ. Так что оставь надежду, всяк в Аэрофлот входящий! — пошутил он про себя. Но выход из этой ситуации нашёлся внезапно, без усилий с его стороны. Такое с ним нередко происходило на протяжении всей жизни: он ставил перед собой цель и с годами даже забывал о ней — и вдруг некогда задуманное становилась обыденной явью.
И на этот раз он шутя поделился с женой ностальгической мечтой побывать на Кубе. Это была его третья жена, моложе его на двадцать один год, высокая сероглазая красавица, любимая и любящая, готовая ради него на всё. Любое его желание или шутливый каприз, высказанные вскользь, без претензии на их реализацию, она заносила в память и ни с того ни с сего преподносила ему сюрприз: «Ты, любимый, кажется, ведь этого хотел?..»
Их тайный служебный роман завязался через семь лет после его возвращения с Кубы. Через полтора года она развелась со своим мужем, ушла на квартиру родителей, а через месяц он явился к ней ни с чем — в том, в чём был одет. Уходил утром на работу и у порога заявил жене, что больше не вернётся. С того октябрьского дня прошло девятнадцать лет. Его новая жена знала о многих его амурных похождениях и уверяла, что к тому, что было до неё, не ревнует. И со смехом сообщала общим друзьям: мол, на Кубе у него была негритянка, а до неё и после неё — столько белых!.. «Но если изменит мне — убью!»
— Знаешь, милый,— сказала она в один из февральских вечеров, явившись домой в лёгком подпитье,— тебе ужасно везёт. Мне шеф годовую премию подкинул: угадай, сколько?
— Ну, тысяч тридцать.
— Мало меня ценишь — семьдесят из чёрной кассы! Из заначки добавлю — и поезжай-ка ты на Кубу к своей негритянке, не томись.
— Ты что, обалдела? Ты же машину хотела поменять.
— У меня и старой «хондочке» всего пять лет. Так едешь? А то передумаю…
И через месяц он действительно дремал в кресле самолёта рядом с угрюмым полупьяным мордатым парнем, похоже — из «новых русских», в еврейском обличии, на пути из Москвы в Гавану.
Вспомнил, как нечто подобное случилось с ним около трёх лет назад: он сказал, что хотел бы побывать в Калининграде у племянницы и повидаться с её отцом, мужем его сестры, умиравшим в интернате для ветеранов Второй мировой. А заодно съездить в посёлок Долгоруково, в девяти километрах от Багратионовска,— там некогда дислоцировался стрелковый полк, из которого он демобилизовался. В то же лето они побывали у друзей в Литве, отдохнули сначала в Вильнюсе, потом в Паланге, и оттуда на автобусе за восемь часов, пройдя литовскую и российскую таможни, приехали в Калининград. А через пару дней с утра поехали на электричке в Багратионовск — до поражения Германии во Второй мировой этот прусский городок назывался Прейсиш-Эйлау,— пообедали в ресторане, побывали в местном музее и поехали на автобусе в Долгоруково, прежнее Дантау. Погода все три недели их нахождения в Прибалтике стояла на редкость сухая, солнечная, безветренная. В электричке и в автобусе, несмотря на открытые окна, их донимала горячая духота.
Видом посёлка и особенно территории, на которой находился его гвардейский стрелковый полк прославленной, многих орденов Московской дивизии, он был поражён, а жена вообще напугана: в буйных зарослях деревьев, кустарника и бурьяна в скорбном молчании на них смотрели пустые или заколоченные глазницы зданий складов, казарм, пустые боксы танкового и артиллерийского парков. И всё это — в двух километрах от границы с Польшей, накануне её вступления в НАТО. Лишь у входа в двухэтажное здание бывшего штаба напротив заросшего осокой котлована, где некогда синела вода и плескалась рыба, двое рабочих, измазанных извёсткой, общаясь короткими фразами с примесью ядрёного мата, суетились у бетономешалки.
Он хотел показать жене «свой дом» — сорок лет назад он жил в нём со старлеем Славкой Родиным, командиром разведвзвода полка, полуцыганом, бабником, охотником на кабанов и дичь, картёжником и пьяницей. Но преданным другом, чтившим в нём знание поэзии и талант входить в интимный контакт с красивыми девушками на танцах в немецкой кирхе, превращённой победителями в поселковый клуб с кинопередвижкой. Две из них стали частыми ночными гостьями в их холостяцкой, прокуренной и проспиртованной, комнате с кухней. Славка добровольно избрал для уединения с подругой, единственной немкой Танькой, не уехавшей в Германию, кухню с постелью на полу, уступив другу и его пассии право почивать в более комфортных условиях — на скрежещущей пружинами солдатской койке.
И он, и жена очень удивились, что дом оказался полностью заселённым. Три молодых приветливых женщины сидели за вкопанным в землю столиком с бутылкой водки в центре, присматривая за детьми, игравшими в песочнице. Он коротко объяснил, что невольно привело его и жену к этим берегам.
— А мы беженки,— пояснила одна из них, с короткими рыжими волосами.— Вот поселили нас временно, а живём здесь уже второй год. Ни работы, ни жилья. И статус беженцев получить никак не можем — то одну бумажку требуют, то другую. Заколебали, блин! Мужики перебиваются на случайных заработках… Присаживайтесь с нами.
— Спасибо, мы на автобус спешим. Рад увидеть свой прежний дом целым…
Нечто подобное он испытал и при виде Гаваны, похожей на потерявшую былую красу, покрытую морщинами, истощённую нуждой мулатку, когда, сдав чемодан в камеру хранения, из аэропорта наугад поехал на такси на улицу Сан-Рафаэля — в особняк бежавшего с Кубы после революции миллионера, в котором потом довелось жить Карине и её сестре Сойле с дочкой.
У ворот он попросил таксиста обождать, но, заглянув во двор, сразу понял, что дом с пустыми глазницами окон был необитаем. Непроходимые заросли колючего чертополоха с ядовито-жёлтыми цветками, источавшими кладбищенский аромат, охраняли подходы к дверям этого мёртвого памятника победоносной революции. Оставалось использовать резервный вариант: через весь изнывающий от душной жары город отправиться к Луису Ариелю. Его отец, думал он, конечно, умер, а Луис с женой и двумя сыновьями наверняка должны жить в том же фамильном доме.
Облупленные фасады зданий, местами лишённые окон, и встречные машины ностальгически напоминали Гавану конца семидесятых годов: те же американские ржавые хвостатые лимузины, наши ободранные «жигули», «москвичи», «уазики», «Волги», и лишь изредка — приличные на вид машины. Да, закат революции служит печальным напоминанием, что лучше было бы её не начинать. Разве о такой свободе и счастье кубинского народа мечтал ты, превращённый в идола Че Гевара? С огромного портрета на торцовой стене здания его глаза из-под берета со звездой вдохновенно всматривались в сияющие в небытии вершины коммунизма. Но мир ушёл далеко вперёд, а здесь — прогресс нищеты и разрухи. И на каждом углу бессмысленный призыв: «¡Socialismo o muerte! ¡Venceremos!» («Социализм или смерть! Мы победим!») Кого победим, что победим — смерть или социализм? Или и то, и другое?..
Чтобы как-то отвлечься от невесёлых мыслей о своей пустой затее — поехать в страну, где его никто не ждал,— он спросил у таксиста, пожилого негра в кожаной шляпе и с серебристой серьгой в ухе, сколько лет его жёлтому «доджику». Несмотря на опущенные стёкла, в салоне остро пахло бензином, и в раскалённом солнцем кузове было жарче, чем в сауне. Рубашка и брюки прилипали к телу, как мокрая бумага.
— No lo se. Creo que mas viejo que yo… (Не знаю. Думаю, постарше меня…) А вам сеньор, какие девочки нравятся — сладенькие мулатки, горячие негритоски, краснокожие индианки или жёлтенькие китаянки? Недорого — всего три доллара за ночь.
— Me gustan todas. Pero estoy seguro que mi arma es muy vieja y suave para ellas. (Мне все нравятся. Только уверен, что вот моё оружие слишком старое и мягкое для них.) Лучше остановись у магазина, где можно купить рома и что-то поесть…
Ко всем переменам на острове, в том числе и к предложениям провести время в обществе мучач и путас, он, начитавшись прессы и информации в Интернете, был готов. Даже Фидель в своеобразной манере поддержал революционный дух кубинских проституток, назвав их самыми лучшими в мире. Он подумал, что Куба похожа на находящегося между жизнью и смертью восьмидесятилетнего Фиделя под бодрые заверения его венесуэльского «брата» — бешеного президента Уго Чавеса. Он уверял, что команданте вполне здоров и рвётся на оперативный простор, чтобы ускорить строительство социализма. Пока же Кубой заправлял родной брат Фиделя из клана Кастро — генерал Рауль. А СМИ муссировали очередную сенсацию: зная о неизбежной кончине главы правящего семейства и крахе режима, его родственники уже шесть лет готовятся к побегу в другие страны — в Испанию и Венесуэлу. Бескорыстный вождь на всякий случай обзавёлся там богатой недвижимостью и перевёл сотни миллионов долларов на анонимные счета в иностранных банках… Возведённый при жизни оболваненным, несчастным народом в бога, диктатор-демагог после смерти будет веками проклинаться потомками — и в этом единственный залог его бессмертия. Некогда новый режим через полвека превратился в дряхлый, прикрывающий срам красной набедренной повязкой с нацарапанным на ней словом «свобода»,— и намного отвратительнее предыдущего.
Но лучше об этом помалкивать. За полвека кастровского режима мафиозная власть, манипулируя терминами «свобода», «социализм-коммунизм», как нигде в мире научилась оболванивать свой народ и бороться с вольнодумием. А он — лишь русский турист, прилетевший сюда по сугубо личному делу.
Дом Луиса Ариеля тридцать лет назад порадовал его свежей белизной снаружи и внутри. Сегодня же он показался старым и низеньким, а комнаты с местами облезлыми выцветшими обоями выглядели унылыми и униженными бедностью. Мебель потемнела, кожаная обивка на стульях, двух креслах и диване потрескалась и местами порвалась. Но всё сразу же ушло в сторону, как только — после краткого замешательства с обеих сторон — он обнялся с облысевшим и поседевшим маленьким Луисом. Потом к нему прильнула его почти бестелесная — кожа да кости — жена, тоже седая и морщинистая, но с прежними — очень молодыми, сияющими добротой — чёрными глазами.
Изумлению кубинских супругов не было границ, из их душ вырывались одни страстные междометия, выражающие удивление, восхищение, радость и удовлетворение:
— ¡Ajaja! ¡Anda! ¡Olé!
И уж совсем неожиданное из уст интеллигентного и смущавшегося в прошлом при звуках ненормативной лексики Луиса прорывалось:
— ¡Coño! ¡Cojones!
А растроганный ruso в ответ что-то тоже бормотал на русском и испанском, немного растерявшийся под напором экваториальных эмоций, и чувствовал себя кем-то вроде пришельца с того света.
Для разрядки обстановки он сразу полез в портфель за подарками и выставил на стол бутылку рома и пакеты с закуской. И за этим занятием мучительно вспоминал имя жены Луиса, перебирая в уме известные ему испанские имена. Благо, старушка, одетая в потёртые голубые шортики и белую блузку, упорхнула, прихватив со стола пакеты, на кухню. И его сразу озарило: Esperanza! Он же ещё при первом знакомстве там, в Моа, мысленно перевёл её имя на русский, чтобы лучше запомнить: Надежда, Надя.
Они сели за стол и долго молча смотрели друг на друга, мысленно вспоминая Моа — El Infierno Rojo, тот Красный Ад, где они работали в одной офисине проектировщиков и думали, что делают очень важное дело — строят развитой социализм. А на самом деле пятились назад и оказались у разбитого корыта — два старпера в разных полушариях земли.
— ¿Dónde están sus hijos — Arturo y Marscel? (А где ваши сыновья — Артуро и Марсель?) — первым прервал молчание русский, с трудом представляя этих парней взрослыми: Артуро в его первый приезд на Кубу было лет пять, а Марсель только что родился.
Луис уловил ход его мысли:
— Артуро сейчас тридцать восемь, а Марселю тридцать три года. Оба успели закончить университет, стали инженерами. Но по специальности не работают — такой работы для них нет. Живут в Гаване, женаты, имеют детей: у Артуро сын и дочь, у Марселя, как и у нас с Эсперансой, два сына, но видимся нечасто. Внуков у себя не можем в гостях оставить — самим есть нечего. Живём очень бедно, сам видишь. Я стал кандидатом наук по автоматизации, а что толку? Институт закрыли, я оказался без работы. И знаешь, что спасло нас от голодной смерти? Та самая Academia Nocturna de las Lenguas Extranjeras — вечерняя академия иностранных языков. СССР перестал нам помогать, Фидель был вынужден открыть довольно свободный въезд иностранных туристов из Канады, Англии, даже Соединённых Штатов. А кубинских экскурсоводов и переводчиков, знающих английский, было мало, и меня взяли гидом в турагентство. Работа не постоянная, но на сносную жизнь пока хватает. Пенсия у меня всего пять долларов в месяц, такая же у Эсперансы. Кубинские песо вообще ничего не стоят — все цены только в долларах и евро. На следующей неделе пообещали снова пригласить поработать с канадцами. Я вижу по глазам, ты чему-то удивляешься. Или смеёшься? — и Луис почти сердито потребовал: — ¿Qué te pasa? ¡Dime! (Что с тобой? Говори!)
— You won’t believe me, but almost the same thing was with me,— перешёл он на английский.— Не поверишь, но почти то же самое произошло со мной. Когда я ушёл на пенсию — а она у нас очень маленькая, в то время была бешеная инфляция и вовремя пенсию не платили,— мне тоже подвернулась работа переводчика на заводе цветных металлов с американцами. А потом мне помог кастельяно — я работал переводчиком с испанцами на строительстве завода керамической плитки. Испанская фирма «Ажемак» поставляла на него оборудование, и её специалисты вели шеф-монтаж и наладку технологических линий.
Он говорил это, а сам думал о другом: за столько лет Луис наверняка встречался с кем-то из Моа и со студентами языковой академии,— но что-то удерживало его задать вопрос напрямую — какая-то затаённая боязнь получить плохую весть. Но Луис улавливал настроение собеседника, как чуткий камертон, и увлечённо, явно стараясь показать своё знание чужого языка, стал говорить на английском:
— Я писал свою диссертацию на материале никелевого комбината в Моа, поэтому часто ездил в командировки туда и в Сантьяго. Всегда заходил к Хилтону, пока он работал в Моа,— к тому могучему негру из академии… Ко мне до сих пор изредка заезжают некоторые знакомые. Рене Бекерра — помнишь его, технолога из смесительного цеха?
— Ещё бы! Шахматиста и волейболиста. Он лучше всех говорил по-русски, мы были друзьями. Он мне писал иногда, а потом перестал отвечать на мои письма. Когда он у тебя был?
— Около года назад. У него в Сантьяго магазин — торгует вином, ромом, как его отец до революции. Дела идут неважно. А когда в Сантьяго приезжают русские туристы, он работает с ними переводчиком. Он мне сказал, что Карлос Бру с семьёй и ещё несколько семей хотели на рыбацкой шаланде бежать в Майами, но их нагнал пограничный катер и потопил. Помнишь его? Такой кудрявый, очень неопрятный. Он был влюблён в вашу Любу и всё время ждал её у туалета — просто поздороваться и посмотреть на неё. Все его родные жили в Майами, и он всегда мечтал с ними воссоединиться. Наверное, они до сих пор ждут его с женой и тремя детьми.
— Печальная история. Он мне ещё давал почитать дореволюционный учебник истории Кубы. А Максимо Монтойя и Мария — где они?
— Уехали в Чили через год после того, как генерал Пиночет перестал быть президентом. Мне об этом сказала Барбарина, преподавательница русского языка из нашей академии. Ты её, конечно, помнишь. Я случайно встретил её в Сантьяго лет пять назад напротив гостиницы, где я останавливался.
Наконец-то!.. Сердце у него учащённо забилось: вдруг Луис сможет сказать ему что-то о Карине? В его памяти Карина и Барбарина существовали всегда рядом. Но тут вошла Эсперанса с подносом и стала расставлять фужеры, рюмки и тарелки с нехитрой закуской. Ему невольно пришлось отвлечься на открывание бутылки с ромом. А потом в присутствии дамы участвовать в воспоминаниях о давней жизни в Моа, о переменах, происшедших в России и на Кубе за последние два десятилетия. Пришлось выслушать ему, косвенно виновному в распаде советской империи, упрёки в том, что уже несуществующий la Unión Soviética бросил маленькую Кубу, оставив наедине перед готовым проглотить её грозным и мстительным соседом — los Estados Unidos. И только когда Эсперанса унесла на кухню остатки скудного пиршества, кроме рома и тарелки с нарезанными апельсинами, он, снова перейдя на английский, напомнил Луису:
— And what more did Barbarina tell you about our common friends and acquaintances from the academy? (Что ещё рассказала тебе Барбарина о наших общих друзьях и знакомых из академии?)
Луис отвёл от него глаза и уставился на фужер с ананасовым соком, словно пытаясь вспомнить нечто важное. А когда снова посмотрел на него, ему показалось, что взгляд у него был виноватым.
— Я догадываюсь, кем ты интересуешься,— многие кубинцы знали, с кем ты встречался. Только мне бы не хотелось тебя огорчать. Барбарина сказала, что Каридад больше нет — она давно умерла, там же, в Сантьяго: отказали обе почки. Барбарина поинтересовалась, переписываюсь ли я с тобой. И попросила оповестить тебя так: Penélope está muerta — Пенелопа умерла. Вскоре я послал тебе письмо. И до сегодняшнего дня думал, что ты всё знаешь.
Лучше бы мне этого не слышать, подумал он отрешённо, чувствуя, как в груди что-то нарастает, расширяется, а в голове образуется странная пустота, сопровождаемая прозаическим размышлением: видно, к тому времени он разошёлся с прежней женой, ушёл из дома в том, во что был одет, и письмо на непонятном языке попало ей в руки. А она не из тех, чтобы по пустякам выходить с ним на связь, если это не касается их дочери. Ему показалось, что он сейчас разразится слезами,— они плотным напором подступали к глазам, выдавливая их из орбит. И внезапно яркий свет озарил пустоту изнутри — и его стремительно и беззвучно понесло в мягкую темноту бесконечного тоннеля навстречу чему-то томительно неизвестному…