Опубликовано в журнале День и ночь, номер 2, 2012
Анастасия Астафьева
То, чего не было
Окончание. Начало: «ДиН» № 1, 2012.
Глава 7
Спроси совета у Небес
Гром прогремел среди ясного неба. В самом прямом смысле этих слов. Ксения посмотрела вверх: над далёкими кронами сосен растекалась безупречная голубизна. И только порыв ветра, набросившийся вдруг на их пушистые ветви, подтвердил её опасения. Приближалась гроза. Собака вопросительно посмотрела хозяйке в глаза: домой? Но возвращаться было глупо. Может быть, тучу утянет к реке, а если дождь всё-таки начнётся, они всё равно вымокнут по дороге домой. А до цели прогулки — молодого тонкоствольного соснового бора — было рукой подать. Вон он, плывёт зелёным облаком среди редких оставленных на вырубке деревьев. Ветер снова грубовато потрепал их кроны и улетел. И в лесу вдруг стало до жути тихо. Только брякали под сапогами вымытые до белизны дождями высохшие обломки сосновых ветвей. Лесорубы прибрали вырубку плохо. Обрубленные ветки собрали, сложили в огромные кучи, но не сожгли. На преющем дереве густо разрослись малинники. А обломками забились ямы и лужи на дороге. Лето в этих краях выдалось жарким, вода из луж испарилась, обломки пересохли. Потому и брякали сейчас, потревоженные шагами идущего человека, и звук этот навевал мрачное сравнение со стуком пустых, полегчавших от давности костей. Ксения шла по костям росших когда-то здесь деревьев…
Гром ударил сильнее. Туча приволокла и раскинула своё пухлое тело над бором. Сделалось темно, влажно. А через пару минут на лицо Ксении упали тёплые капли. Она развязала стянутые на поясе рукава курки-ветровки, надела её и, приметив крупную бордовую ягоду, остановилась у малинника. Ела переспелую пьяную малину и думала: как прекрасно было бы идти сейчас по лесу вместе с Алексеем, угощать его с ладони этими крупными душистыми ягодами. Он брал бы мягкую малину тёплыми губами, и получался бы такой необычный, такой нежный, такой ароматный поцелуй. И они смеялись бы, радовались бы друг другу и этому дню… Ксения не замечала, что капли падают на её лицо всё чаще, всё тяжелее, что умная собака забралась в молодой ельник, подальше от дождя. Хлынул ливень. Очень тёплый, словно июль стоял, а не доживал свой срок август. Пришлось и Ксении пристроиться рядом с верной рыжей подружкой.
Грозовой ливень обычно короток, лишь пыль прибьёт. А тут разошёлся не на шутку, и скоро даже густые ветви елей не спасали от льющейся с небес воды. Она стекала с волос, капала с носа, с рукавов куртки, в сапогах зачавкало. Ксения решила, что терять нечего, смело выбралась из ельника под дождь и бодро пошагала на бор. Собака печально посмотрела ей вслед, нехотя вышла из укрытия и, поджав хвост, поплелась за хозяйкой.
Но упорство Ксении было вознаграждено. Молодой бор плодоносил щедро. Она срезáла крепконогие с тёмными бархатными шляпками белые грибы, а собака мешала — приваливалась промокшим боком к тёплым рукам и с мольбой смотрела в глаза: «Пойдём!» Ксения шуточно отпихивала псину, но у следующего гриба всё повторялось. Небольшая корзина скоро заполнилась, и грибники отправились домой с чистой совестью. Дождь затихал, туча уползала за реку. Они ещё не дошли до деревни, когда на небе с новой силой засияло умытое солнце.
Деревня, где жили мама с отчимом, была невелика — десяток домов, половина из которых опустела, потому что хозяева оставили их, обретя местечко в ином мире… Когда-то из этой деревни уехал в Ленинград дед Ксении, так что мама появилась на свет в городе на Неве. Она выучилась на журналиста, по распределению уехала в провинциальный город, там и родила Ксению. После развода с Кузнецовым она долго жила с дочерью вдвоём и второй раз вышла замуж уже в зрелом возрасте. Муж оказался человеком деревенским, и, лёгкая на подъём, неистребимо романтическая, мама перебралась из города в родовую деревню. Круг замкнулся.
Они прожили в любви, делах и заботах, коих множество у тех, кто решился вернуться к земле, пятнадцать лет. Держали коз, кур. Мама ещё умудрялась иногда заниматься журналистикой, но последнее время её серьёзные очерки о простых людях, о крестьянах печатать перестали. Пресса желтела и глянцевела со скоростью света. Поэтому жили тем, что выращивали сами, да на две невеликих пенсии.
Весной отчим заболел. В районной больнице долго ничего не могли определить, потом догадались направить его в областную, но было уже поздно. Когда Ксения приехала в деревню, на него было страшно смотреть: кожа да кости, беспрестанный, вырывающий душу кашель. Отчим умирал. Мать — тоже выхудавшая, с потемневшим, углублённым в себя взглядом,— ещё как-то улыбалась, шутила; обрадовавшись прибывшей помощнице, затеяла ремонт в зимней избе. Отчим лежал в летнем домике, который строил, покуда хватало сил… И Ксения со своим любовным томлением была так тут неуместна, так чужа… Нужно было печалиться, скорбеть, а она носила внутри себя, где-то под сердцем, в районе солнечного сплетения, что-то необъяснимое, что-то шелковистое, что-то розовое, как фламинго, нежное-нежное, прозрачное, лёгкое, светлое, что-то на грани яви и сна. Там, под сердцем, столько лет была зияющая холодящая пустота. Как будто она была всё время простужена. Там, где, предположительно, живёт в человеке душа, теперь плескалось маленькое розовое озерцо талой воды. И от этого ощущения так было хорошо, так… Этого не объяснить, это надо чувствовать…
— Мама, я так влюбилась, ты не представляешь…
Мудрая мама тихо улыбалась в ответ:
— И очень хорошо. Живым — живое.
— Как ты будешь жить одна? Здесь? Я с ума схожу, как представлю…
— Ну, пока я ещё не одна…— опустила она глаза.
— Прости… Я брякаю, не думая. С ним тоже брякнула. Перед отъездом… Вчера вот письмо отправила, наваляла там всего, теперь жалею… Ну почему я совсем не умею обращаться с мужчинами? Не знаю, как себя с ними вести… Да и вообще с людьми. Вот недавно одна дама сказала, что я грубая и высокомерная. А это всё от стеснения, от неуверенности. Я в какой-то ступор впадаю, очень хочу выглядеть умной, и в результате… круглая дура… Ну как? Как? Научи… у тебя же всё это было… Что мне делать?
Мама, ещё удерживая на губах улыбку, смотрела в кухонное окно, на закатывающееся за лес солнце, но взгляд её постепенно уходил внутрь.
— Моя бабушка… я же каждый год ездила к ним сюда, на каникулы. Она мне однажды рассказала удивительный духовный стих. Там длинно, а мою память дырявую ты знаешь… но суть в том, что какая-то женщина ждёт в гости Бога, и вот она целый день всё прибирает, намывает, готовится встретить Господа… а к ней то старушка приходит за подаянием, то сиротка голодная и оборванная плачет под окном, потом усталый путник просится на ночлег. И женщина всё отсылает, отсылает их за помощью к соседям, к другим людям: мол, рада бы, да некогда — жду Великого Гостя. И вот она сидит поздним вечером нарядная в своей чистой избушке, а Бог всё не идёт, и она скорбно решает, что он зашёл к кому-то другому, не удостоил её чести… Ночью женщина видит сон… вспомню сейчас… подожди… «Явился Господь предо мною…» Да! «Любовью светилися очи, когда он со мной говорил: «И днём Я, и в сумерках ночи три раза к тебе приходил. Три раза Меня отсылала у ближних приюта искать…» — «О Боже! — в слезах я сказала.— Тебя не могла я узнать!..» Бог, конечно, простил неразумную женщину… но ничего уже нельзя было вернуть, изменить, хоть беги за этими нищими, хоть отдай им всё.— Мама помолчала, снова вглядываясь в себя.— Мне кажется, со всеми людьми надо… наверное, надо стараться жить по этой притче. Никого не отталкивая, не презирая… Я ещё школьница была, когда услышала этот стих, и я, конечно, тогда его не совсем поняла… И даже взрослая… нам ведь так часто кажется, что мы делаем что-то очень важное, мы так заняты, так рвёмся к вершинам, и кажется, что в этом смысл жизни… поэтому нам хочется выглядеть умными, какими-то особенными… но Богу, Ему не нужны ни наша слава, ни наши достижения… может быть, ты один раз переведёшь бабушку через улицу, да просто — выслушаешь кого-то, остановишься в суете и выслушаешь, не отмахнёшься, не отправишь к другим за советом и вниманием… и одним этим маленьким, незаметным, но искренним поступком отмолишь все свои грехи… Высокопарно звучит, да? И, может быть, не совсем о том, что ты спросила… Но я стараюсь жить именно так, и какое спасибо за это бабушке… Вот всю жизнь она здесь, в этой маленькой деревне, прожила — как сама говорила, «раз в кузницу да раз на мельницу» выезжала. А всё о жизни знала и понимала…
В глазах Ксении давно стояли слёзы, она смотрела сквозь них в окно, и контур чёрного леса, горящий по краю алым огнём, дрожал, расплывался. Солнце ушло на покой. Завтра нужно ехать в райцентр за обезболивающими свечами для отчима…
— Если бы, если бы мы все жили так…— прошептала она одними губами.
Чайка всё время взмывала на одну и ту же высоту. И камнем падала на взволнованную прибоем воду залива. И всякий раз промахивалась. Это было невозможно, хищные птицы практически никогда не промахиваются.
«Какая-то контуженая чайка»,— подумал Алексей, следя за её отчаянными попытками в окуляр камеры. Белокрылая птица то появлялась в кадре, то падала за нижний его край. И тогда всё пространство кадра занимала серая хмарь. Небо над заливом набухло дождём, который никак не мог пролиться.
Алексей перевёл взгляд камеры на такую же серую, чуть вспенённую у кромки каменистого берега воду. Теперь чайка стала исчезать в верхнем крае кадра. В какую-то секунду в её оранжевых лапах блеснуло серебро, и больше птица в кадр не влетала. Алексей оторвался от камеры, осмотрел небесный простор и увидел её, улетающую с пойманной наконец добычей к ближайшей скале. Серый камень был усеян белыми, ужасно гомонящими птицами. Они по очереди взлетали, кружили над скалой, падали на воду и возвращались обратно с серебристыми рыбками в оранжевых лапах. Найти среди них его чайку было теперь невозможно.
Алексей выключил камеру и побрёл вдоль берега, изредка лениво подбирая понравившийся гладкий скользкий камешек и кидая его в воду. Съёмки на сегодня сорвались, день пропадал, и он решил потратить его на лирическую прогулку. Такой же точно кадр с чайкой он мог снять и на Финском заливе, и никто бы не увидел разницы. Такое же по-питерски серое небо, отливающая сталью вода… Европейские морские города похожи, словно родные братья. Особенно осенью. Особенно для Алексея, который порой просыпался утром и далеко не сразу понимал, где он, в какой стране, под каким небом, на каком языке нужно разговаривать с горничной или лежащей рядом девушкой…
Сюда его пригласил старинный приятель-режиссёр, пригласил в качестве оператора. Проект был небольшой, работы недели на две, и Алексей согласился не раздумывая. Смена обстановки как раз кстати, да и деньги посулили неплохие. Идея будущего фильма была банальной, но милой. Исчезающий старый город, его жители, противостоящие нагло напирающей, вызывающей современной архитектуре, молодым шустрым предприимчивым бизнесменам — поклонникам быстрого строительства из бетона и стекла. На самом деле эта проблема давно стала общей, всемирной. Улицы, целые кварталы старых застроек с их неповторимой атмосферой, с их бытом, с их стариками, дворами, бродячими собаками должны были уступить место новой жизни. И её, эту новую энергичную жизнь, не интересовали чужие воспоминания, замшелые ценности давно прожитых дней.
Съёмочная группа уже отсняла улицы старого города, дома, несомненно, имеющие архитектурную ценность, но по какой-то причине не включённые в реестр охраняемых, сняла старый порт, записала три десятка интервью со стариками. На сегодня оставался разговор с местным строительным магнатом. И всё уже было готово, но в последний момент позвонила секретарша господина Бертра и отменила встречу: её шефа срочно вызвали в мэрию.
Алексей подхватил совсем плоский, отливающий розовым камешек и попробовал запустить его «блинчиками». Но по беспокойной воде «блинчик» прыгнул только пару раз и исчез в волне.
В эти две недели Алексей старался не думать о своей картине. Что-то кардинально изменить в ней было уже невозможно. В общем-то, она была готова. Это он, вечно сомневающийся и придирчивый к своей работе, всё выискивал недостатки, недомолвки. Оставить бы «Зазеркалье» в покое, но песенка… Вместо того чтобы сочинять текст, сумасшедшая девчонка писала ему пространные письма о деревне, о лесе, о ягодах и грибах, в конце вздыхая: «У меня пока ничего не получается». Было бы глупо надеяться на одну Ксению, и он давно, ещё до того как попросил её, дал такое же задание знакомой московской поэтессе. Последняя прислала два варианта, но они, профессионально написанные, были как-то не совсем о том… Вчера Ксения огорошила его сумбурной и напористой эпистолой (если так можно сказать об электронном письме) по поводу их дальнейших отношений. Пóшло называя его «зайчиком» и «медвежонком», она намекнула на какую-то свою прежнюю горестную любовную историю и предложила не мучить друг друга понапрасну. А точнее, написала так:
«Поверишь ли, нет ли, но у меня больше пяти лет не было ни с кем вообще никаких отношений. Я очень выборочна в плане людей, с которыми общаюсь, которых допускаю до себя. Ты интереснейший, обаятельнейший человек, мне с тобой легко. В конце концов, ты просто роскошный мужик! Мне вдруг захотелось заполнить вакуум именно тобой, меня к тебе потянуло. Что в этом плохого? Хочешь ли этого ты, и интересно и нужно ли тебе это, решать вам, мужчина!
Так что хорошо, что есть этот месяц, чтобы мы оба поняли, чего нам хочется. Чтó мы можем дать друг другу. В любом случае, моё уважение к тебе бесконечно и останется со мной на всю жизнь, даже если не будет ничего большего!»
«Заполнить вакуум» — каково сказано! Писательница, одно слово. Вот никогда не подумал бы, что с Ксенией могут начаться проблемы выяснения отношений. Казалось бы, достаточно зрелая, оч-ч-чень неглупая девица, тонко чувствующий человек… После того как он прочёл её сочинения, он убедился в этом окончательно. Был даже удивлён — ожидал девчоночьих любовных соплей, а на деле читал крепкую, написанную твёрдой мужской рукой прозу. И темы были не девичьи: о парне, дезертировавшем с чеченской войны (пусть и наивно местами, и неправдоподобно, но чувства человеческие подлинные, страшные, понятные всем). А рассказы о детстве — классический жанр, заезженная тема, но ведь внесла что-то своё, живое… Чудный рассказ о природе, с какой любовью она описывает этот лес, эти листики, травинки… Но более всего его потрясла пьеса. Об отношениях Сергея Кузнецова с дочерью он только слышал что-то, какие-то чужие сплетни, разговорчики. Лиговцев, когда Ксения только появилась на фестивале, с присущей ему восторженностью рассказывал о ней. Но всё это был взгляд со стороны. А она описала всё это изнутри. Какими слезами были политы эти страницы, можно было только догадываться; её искренность, беззащитная обнажённость сбивали с ног. Ему казалось, он стал что-то понимать об этой девчонке, вдруг почувствовал её совсем близкой, родной. Она нравилась ему всё больше и больше и теперь разбудила в нём неподдельный человеческий интерес, а не только мужское желание. И вот — вывезла такое. Что и почему он должен решать? Спать с ней или не спать? Вот прям сейчас, сию секунду решить?! Первый раз она вызвала в нём такое раздражённое недоумение.
Он добрёл до маленькой бухты, где, заглушив мотор, покачивался на волнах рыбацкий баркас. Спросил троих загорелых мускулистых мужиков, далеко ли он ушёл. Один из них, узкий и высокий, как мачта, присвистнул и сказал, что до города больше пяти километров. Алексей показал рыбакам купюру в пятьдесят евро и попросил подбросить до порта. Мужики о чём-то с усмешкой посовещались, подвели баркас к берегу и помогли ему взобраться в него.
Через четверть часа Алексей высадился на твёрдую землю, около заброшенного причала, среди двухэтажных чистеньких домиков. Баркас тут же затарахтел мотором и умчался обратно в залив. На причале удили рыбу двое худосочных мальчуганов и с любопытством поглядывали на бородатого дядьку с видеокамерой. Алексей спросил их, где его высадили, и, выслушав ответ, иронично усмехнулся: предприимчивые рыбаки его обманули, высадили в каком-то пригороде. Он спросил про дорогу, и мальчишки махнули рукой за дома, туда, откуда доносился невнятный шум. Это мчались по шоссе к городу машины. С трудом остановив одну из них, заплатив ещё двадцать пять евро, Алексей добрался-таки до гостиницы. Совершенно измотанный, он сразу свалился в кровать и проспал до утра.
Первый сон Ксении Сергеевны
Они шли узкой горной тропкой. Шестнадцатилетний парень, сын чабана, и подпасок лет восьми. Они тащили на базар мешок шерсти, его нёс на плечах старший. Мешок был объёмный, неудобный, хотя и довольно лёгкий. Им предстояло миновать по мосту беспокойную горную речку, и там, на той стороне, будет солнечный город и шумный базар. Если они успеют к открытию, то смогут продать шерсть по выгодной цене…
Мост оказался разбит. С той, городской стороны. Его снесло каменным обвалом, и сейчас кучка горцев шумно обсуждала случившееся, стоя на сохранившейся половине моста и поглядывая на несущуюся далеко внизу пенистую воду. Мальчишки подошли к ним, и сердце старшего сжалось от внезапной беды. Что теперь делать? Идти в обход по горам, до следующей переправы? Но тогда они потеряют время, попадут на базар к вечеру, и их шерсть совсем обесценится. Можно попробовать перейти речку вброд, но сделать это не так-то просто. Речка эта необычная. Нужно сперва поймать и съесть юркую серебристую рыбу, которая плавает в её холодной бурной воде. Тогда можно не только посуху миновать опасную реку, но научиться понимать язык зверей и тайные мысли людей. Это такой заманчивый путь, и сын чабана подошёл к самой воде, протянул руки за рыбой… Горцы напряжённо и грозно следили за его действиями. И — вот чудо! — рыба, юркая хитрая рыба, которую ещё никому не удавалось поймать, сама прыгнула ему в открытые ладони. Вот она, влажная, тяжёлая, отливающая серебром, в его руках, сейчас он съест её и станет посвящённым, но горцы закричали насмешливо и напуганно с моста: «Собачья еда! Собачья еда! Будешь проклят, если съешь её!»
Сын чабана с печалью посмотрел на рыбу и… бросил её обратно в воду. Что остаётся? Он снова поднялся на мост, подошёл к разрушенному краю, посмотрел вниз. До берега с острыми серыми камнями далеко. Конечно, можно рискнуть и прыгнуть, ведь у них с подпаском так мало времени. Рынок уже, наверное, открылся, и шерсть каждую минуту теряет в цене. Но они могут разбиться. Ладно он — здоровый крепкий парень, но этот безвинный ребёнок, который зачем-то увязался за ним… И тут счастливая мысль осенила сына чабана. Мешок! Конечно! Он же полон шерсти! Он мягкий, нужно лишь правильно им распорядиться! Да! Он прыгнет, подвернёт под себя мягкий мешок с шерстью, а подпаска уронит сверху на своё тело…
Прыжок. Сердце зашлось на мгновенье… Смягчённый удар о камни. Сверху упал подпасок. Сын чабана успел подумать, что они целы, и сознание покинуло его…
Солнечный город. Пыльные улицы. Глинобитные стены. Женщины в чадрах. Ослики тянут повозки со свежими овощами и зеленью… Где-то в этом городе шумит восточный базар, и два пацана с мешком шерсти, наверное, успели добраться до него как раз ко времени…
В Питере стояла волшебная золотая осень. Сухая, звонкая, улыбчивая. Сияли листвой цвета солнца клёны и каштаны, берёзы щедро сыпали на тротуары, под ноги прохожих, позолоченные монеты, блестела стальной чешуёй невская вода, и воздух, если втянуть его медленно, через неплотно сомкнутые зубы, отдавал ароматной яблочной кислинкой. Это был вкус и цвет счастья. Озерцо талой воды, там, внутри, где-то в районе солнечного сплетения, превратилось в маленькую пушистую кошечку. Она тихо мурлыкала, ласкала, убаюкивала. Ксения улыбалась поселившемуся внутри тёплому комочку всё время, даже на людях, даже когда шла по улице. Улыбалась губами, глазами, и проходящие мимо мужчины восхищённо оглядывались на неё, невероятно похорошевшую, похудевшую. Они оглядывались, даже если шли под руку со своими строгими дамами, с детьми…
— Какая ты красивая! Большая и красивая! — подвыпивший усатый кавалер, с такими же взвеселёнными другом и подругой, попытался обнять её прямо посреди тротуара.
Она увернулась со смехом.
— Какай ты хорошья! Какай ты красивья! Как тебья зовут? — без стеснения приставал на автобусной остановке чернокожий житель северной столицы.— Я бы хотель любить тебья. Скажи, как тебья зовут?
Ксения давилась от смеха. Прыскали в ладошки стоящие рядом девчонки-школьницы. Загибались от хохота курившие в ожидании автобуса парни. Напрягали слух любопытные старушенции.
Впервые она по-настоящему верила в то, что красива, что желанна, что достойна любви, как и все вокруг. Но эти комплименты не шли ни в какое сравнение с тем, что написал ей Алексей. Написал давно, в тот день, когда она уезжала к маме. Она не взяла с собой мобильный — в то лето в их деревню ещё не пришла сотовая связь. Надо же, она ехала в поезде и не знала, что в её маленькой опустевшей комнате звонит и звонит телефон. Что Алексей хочет сказать ей: «Не спал до утра. Всё прочитал. Как хорошо! Ты необыкновенная!» Что, вернувшись, она увидит эти слова, сохранившиеся в уснувшем телефоне, и будет на разные лады повторять: «Ты необыкновенная!» — стараясь почувствовать то же, что чувствовал любимый человек, когда писал эти чудесные фразы… Значит, он понял, что она не такая, как все! Значит, она смогла задеть его за живое! Значит, она ему всё-таки небезразлична!
«Ты необыкновенная…» — нежно мурлыкала кошечка внутри, и Ксения по-кошачьи жмурилась от удовольствия и ласкового сентябрьского солнышка. Где же ты, милый? В какой стране? В каком городе? Почему не откликаешься и день, и два, и три? Почему не знаешь, что я вернулась и жду нашей встречи? Жду и оттягиваю её, желая подольше сохранить это мурлыкающее предвкушение, эту млечную нежность…
— Здравствуй, маленький! Ты приехала?!
Как ему удаётся говорить одновременно грустно и радостно? Она рассказывает ему про поездку, спрашивает, где был он, что с фильмом. А он то перебивает её, вставляя смешную глупую фразочку, и они смеются, то вдруг по-мальчишески озорно восклицает: «Ну, здравствуй, Ксеня, здравствуй!» — словно не верит, что она действительно снова рядом, и они в третий, в четвёртый раз здороваются. Он рад! Как он рад!
— А что там у тебя за грохот? — она, прислушиваясь.
— Ты будешь смеяться, но у меня под окном опять что-то роют! — он, весело.
— Ты получил тексты? — бодро.
— Да… Не обижайся. Немножко не то,— осторожно, тактично.
— Я же говорила, что не сумею…— с самоиронией.
— Мне надо посидеть, подумать,— скромно.
— Мы увидимся? Давай вместе поработаем, я попробую поправить…— по-деловому.
— Не знаю…— тихо, вяло.
— Я привезла тебе гостинец. Ты любишь грибы? — чуть растерянно, но к концу бодрее.
— Люблю… Я не знаю. У меня настроение какое-то… Я перезвоню.
Кошечка внутри перестала мурлыкать и тревожно заводила ушами. Лежи, милая, он просто устал. Он просто такой человек. Если любишь — люби всяким. Надо переждать этот день, перетерпеть, и завтра всё снова будет хорошо. Ведь никто не говорил, что будет легко. Кошечка успокоилась, легла, свернулась клубком и снова убаюкивающе замурлыкала.
Алексей точно знал день, когда Ксения вернулась в Питер. Она звонила ему, и он печально смотрел на светящийся экран взывающего к нему мобильника, где было написано её имя, и не отвечал. От неё приходили нежные вопросительные смс-ки: «Солнце моё, где ты?» Он читал и перечитывал их, но ничего не писал в ответ. Он испугался. Испугался того, что при мыслях о ней ему становилось тревожно, что мысли эти стали приходить слишком часто. От её звонков начинало ускоренно биться сердце, а по затылку бежали мурашки. Он, взрослый мужик, становился каким-то незащищённым, будто раздетым, потому что ей невозможно, бесполезно было врать, бессмысленно пытаться заранее режиссировать ситуации, с ней нельзя было ничего предугадать. Он не понимал, как этой девчонке удавалось то, что никак не удавалось ему: такая непосредственность, такая прямота. Эти стороны её характера и пугали, и очаровывали его. Почему с ней ему вдруг захотелось быть слабым? Зачем он рассказывал ей о своих проблемах, болячках, неудачах? С ней было так трудно удерживать привычный образ успешного, независимого, уверенного в себе человека. Этот образ так легко принимали и проглатывали окружающие, им можно было соврать, не стыдясь, перед ними можно было играть, не опасаясь быть разоблачённым; всем было удобно и даже уютно в этом спектакле. Ксения куражилась над ним; когда ему казалось, что он отыграл свою роль безупречно, выстреливала в лоб насмешливо и точно, выбивала табуретку из-под ног. И он болтался в петле собственной беспомощности и обидчивости, в ужасе хватая ртом воздух из заготовленных заранее фраз и поз. Образ рассыпáлся, как карточный домик. Его же оружие поворачивалось против него. Ещё несколько месяцев назад он точно знал, чтó хочет от неё, чтó ожидает от него она. И был так спокоен, так уверен в том, что эта интрижка оставит лишь ванильное послевкусие, как от съеденного прохладного пломбирного лакомства. На деле десерт оказался не только острым и солоноватым на вкус, но и непредсказуемым в своём содержании. То и дело в нём попадались осколки от ореховых скорлупок, которые нерадивый кондитер не побеспокоился выбрать. Клиент рисковал обломать на них зубы. Зачем? Не проще ли отставить вазочку в сторону и занести этот ресторан в чёрный список?
Но как она трогательно смущается при нём! Как заливается румянцем от пошлостей, которые он несёт. Дурень! Как пробивает её током от его прикосновений, он чувствует это, он знает, потому что и сам томится при ней, и ждёт, и боится её ласки. А последнее время по вечерам ему так настойчиво, так головокружительно вспоминается её запах. И пальцы до сих пор помнят бархат её кожи, шелковистость её волос, и губы всё ещё хранят в уголке сладкий след её отчаянно смелого поцелуя… Нырнуть бы им обоим, как в омут, с головой в это любовное приключение, не оглядываясь ни на что, ни на кого, не беспокоясь об окончании, забыв всех, кто был до, и не вспоминая о том, что кто-то придёт после. Нет. С ней не будет легко и беззаботно. С ней… А с ним? Ксении с ним будет как?
«Ну, давай, Лёха, только честно. И сам от себя иногда не знаешь чего ожидать. Сегодня нужна, завтра нет. А ведь человек-то живой. Будет мучиться, спрашивать «почему?», а ты будешь вечно виноватым. Всегда будешь виноватым! И мы это уже проходили не единожды… Зачем ты вообще за неё глазом зацепился? Ведь у неё на лбу написано, что она не для лёгких сиюминутных отношений! Теперь вот надо выпутываться… Надо уходить. А то ведь ещё немного — съем и не поперхнусь. Зачем вот позвонил сегодня? Зачем?! Всю решимость как ветром сдуло. Давай по новой… Мне не нужен этот роман, мне не нужна эта проблемная девочка. Работай лучше, Алёха-мастер! Чего в Амстердам повезёшь, гений мирового кинематографа?!»
Алексей плеснул в рюмочку. Выпил. Стало тепло и спокойно. Он налил ещё. Отрезал дольку лимона. Опрокинул горькую огненную жидкость в рот и тут же охладил её цитрусовой свежестью. Третью рюмочку взял на рабочее место, к компьютеру. Туда же перекочевало и блюдечко с нарезанным лимоном.
Алексей прогнал фильм от начала до конца. Потом ещё раз. И решил попробовать сделать второй, более короткий вариант. Для этого нужно выкинуть, не жалея, два солидных куска. Каждый минут по семь…
Через час позвонила жена. Он сказал, что останется ночевать в кабинете, улыбнулся, услышав, как звонко кричит в трубке младший: «Па-па, па-па-па!» Вышло почти в унисон с его же криком в фильме, как раз попался в монтаже такой эпизод… Жизнь, кино — как всё тесно переплетено, всё перетекает друг в друга, всё сливается, становится единым процессом существования… незаметно и упорно.
Алексей просидел за работой до рассвета, пока вконец не занемели спина и правая рука, управляющая «мышью». Он поднялся, потянулся, размял ладонями шею, повертел головой. Подошёл к окну. Там зарождался новый, такой же солнечный и чистый день, как те, что стояли и всю предыдущую неделю. Огороженная турникетами аварийной службы горводоканала, знаменитая на весь мир яма робко выпускала сквозь треснувший асфальт струйки пара. Нет слов…
И вдруг, как вспышка, в памяти возник образ понурой, алеющей стыдом Ксении с той злополучной кассетой в руках: «Тут, понимаете… так получилось… дождь, а девочки без зонтов… они бежали. В общем… тут промокло, этикетка вот…»
Она так ему нравилась в тот момент. Так хотелось обнять её и сказать: «Да шут с ней, с кассетой этой! Пойдём куда-нибудь… куда? Не знаю! Просто пойдём…»
Алексей быстро сел за компьютер, зашёл в электронную почту, нашёл последнее письмо от Ксении и кликнул «Ответить».
Через пять минут он выключил компьютер, устало зевнул, взглянул на часы, которые показывали половину восьмого, и рухнул на диван.
Ксения забежала в фестивальный офис за парочкой дисков и заодно решила заглянуть в почту. В «мыле» висело письмо от Алексея. На открыточке с осенним орнаментом было начертано несколько трогательных фраз: «Грибы — это хорошо. Грибы мне нравятся… И ты мне нравишься… Но я очень люблю другую женщину…»
Слёзы просто брызнули из глаз Ксении на клавиатуру компьютера. Её приподняли на руках к небу: «…ты мне нравишься…» — и тут же со всего размаху грохнули оземь: «…я очень люблю другую женщину…» От такой боли и сердце могло разорваться.
Зашмыргивая в себя слёзы вперемешку с соплями, глядя на расплывающиеся перед глазами буквы, она набрала: «Что ж, зато честно, и на том спасибо… Но вот я тут сижу и плачу…»
Через пару минут ей на телефон (будто ждал сидел, гад!) пришло смс: «Не горюй, солнышко! Радуйся. Было бы хуже. Я — ужас».
Какая самокритичность, какое самоуничижение, какая святость, какой стоицизм! Да вы ли это, господин Данилов?! И женщина эта, которую вы «очень любите», уж не жена ли ваша?! Браво! Аплодисменты публики! И слёзы раскаяния от юной соблазнительницы… Взбешённая кошка впилась всеми восемнадцатью когтями в нутро и рвала его нещадно. Но слабое маленькое существо сдалось быстро. Испуганная и раненая кошчонка забилась в самый дальний угол души и принялась зализывать раны. Зачем было её трогать?! Зачем столько времени подогревать, распалять, очаровывать, приручать? Зачем забираться так глубоко, в самую душу? И выжидать момент, чтобы нанести удар, чтобы добить!.. У этого человека нет сердца, ведь тебя предупреждали! Не реви теперь. Знала, на что идёшь! А раз приняла правила игры, не жалуйся теперь. Или уходи с поля. Навсегда. Насовсем.
Но уже послезавтра Данилов испугался своей решимости.
— Поедем, выпьем кофе,— печально проговорил в трубке его голос.— Я буду через десять минут.
— Я не успею. Через двадцать…
— Через десять.
— Через двадцать пять,— насмешливо потребовала она.
— Хорошо. Через пятнадцать,— бросил он и отключился.
Пока Ксения шла от двери подъезда к его машине, Алексей раздосадованно смотрел на неё: она была хороша и независима. Он виновато и напряжённо заглянул ей в глаза. Нет, она не собиралась выяснять отношения, рыдать, бить его кулачками в грудь, отвешивать пощёчины. Да и с чего бы? Что между ними было? Полунамёки, полуигра, полуфантазия.
Он дружески улыбнулся ей и протянул давно обещанные диски:
— Лучше поздно, чем никогда. Правда?
— Правда! — приняла она подарок с вежливой улыбкой.— Спасибо. А это тебе — гостинец. Тебе же нравятся грибы,— сказала Ксения с прозрачным и злым намёком на недавние обстоятельства.
Алексей тихо поблагодарил и сел в автомобиль. Скоро тёмно-синий «Форд» слился с общим потоком машин, несущихся в центр города.
Прошло всего несколько минут, всего несколько глубоких вдохов воздуха, наполненного теплом сидящего рядом мужчины, и Ксения поняла, что уже почти простила его, что готова уткнуться ему в грудь и разрыдаться, по-детски спрашивая: «Почему?!» Вот, он даже бороду снова отпустил, чтобы ей нравиться! Алексей посматривал на неё чуть встревоженно и виновато.
— Мне очень понравились твои произведения,— он заговорил тихо, ровно.— Всё понравилось. Но особенно пьеса. Мне даже кажется, тебе удалось создать какой-то новый жанр. Да? Жанр документальной пьесы… жизнь так, как она есть.
— Ничего нового,— возразила Ксения.— Полно произведений, основанных на переписке…
— Нет. Дело даже не в этом. Понимаешь, у тебя чувства какие-то документальные. Как будто ты их проживаешь только-только в тот момент, когда я читаю… Как будто я становлюсь тобой, как будто рядом стою и все твои движения, слова повторяю… нет, не могу объяснить. Я даже плакал там, в том месте, когда…— его голос совсем потух.— Ладно… Только знаешь, ты не обижайся,— он осторожно коснулся её руки,— это никто не поставит. По крайней мере, в ближайшие пятьдесят лет. Потому что твой отец — классик, икона, а ты пока… ты не обижайся только, ты пока никто. Для них. Ты можешь, конечно, изменить все имена, перенести место действия в Америку, поменять поэта на актёра или на учёного. Но ты не должна этого делать ни в коем случае…
— Мне именно это и предлагали сделать — очень уважаемые люди из очень серьёзного театра. И я отказалась…
— И я тебе завидую! Да! Именно потому, что ты не должна никому и ничего. И делай только так, как велит тебе сердце. Всегда. Никогда никого не слушай…— Алексей помолчал, а потом заговорил веселее: — Я вот совершенно не умею выражать свои мысли письменно. Это для меня такая проблема. Я не могу сценарий к своему собственному фильму написать… Болван! Моя же идея, и я не могу написать… да что сценарий, письмо иногда и то не получается…
— Да уж! Ты мне в деревню какие-то телеграммы слал,— уколола его Ксения и после короткого раздумья продолжила: — Я пишу странно… Редко. Бывает, по году, по два вообще к письменному столу не подхожу. Зато потом сажусь и отписываю большой черновик дней за десять. Не ем, не сплю, работаю как больная.
Алексей вдруг с такой отчаянной радостью посмотрел на неё.
— И это не лень! — выпустив руль и эмоционально потрясая в воздухе руками, вскричал он.— Меня ругают, что это неправильно. А если это мой способ работы? То как?
— Какая же лень? — удивилась Ксения.— Я ведь всё это время думаю, круглосуточно мысль работает, даже во сне. Просто я не люблю черкать. Люблю, чтобы всё сначала в голове сложилось, чтобы сразу начисто писать, чтобы знать, что и как в начале и в конце…
— Дай лапу, друг! — он схватил её ладошку и от восторга очень сильно сжал.— Как хорошо! Как хорошо, что ты мне это сказала, друг мой! Значит, я не один такой! Значит, всё правильно!
Ксения смотрела на него, как на человека в приступе безумия.
— А меня задолбали… прости… «Ты ленишься, ты не хочешь!» На самом деле то, что они вымучивают из себя месяцами, зарабатывая геморрой… прости… мы с тобой с наслаждением делаем за неделю! Ты с меня такой камень сняла! Спасибо тебе!
— Да не за что,— усмехнулась она и досадливо поморщилась на некстати подброшенную памятью мыслишку о позавчерашней выходке Алексея.
Так не хотелось сейчас разрушать внезапно вернувшееся ощущение родства с ним… А ведь они действительно во многом похожи! И как она хотела знать о нём всё. Плохое и хорошее. Самое простое и самое сложное одновременно. Она так хотела рассмотреть в нём просто человека. За его скрытностью, высокомерием, позёрством, звёздной личиной, блестящей обёрткой. Снимать все эти наносные слои, как шелуху с луковицы,— один, второй, третий, обнаруживая под каждым из них новое, настоящее, человеческое: слабость, неуверенность, страх, желание любви, тепла, мучительное познавание жизни и себя в ней, поиск веры, опоры, защиты… Всё то, что искала в этом мире она. Всё то, что ищет каждый человек, независимо от своего положения в земной иерархии. И кажется, ей это чуть-чуть удалось. Вот он сидит рядом, совсем другой — не пошлит, не кривляется, не ёрзает, и она любит, любит, любит его такого! Она в эти минуты знает его таким, каким, может быть, его не знают многие, все те, кто распускает мифологический туман вокруг его фигуры. Мифотворчеством очень любят заниматься те, кому просто лень думать, вникать, стараться понять. Куда как проще и выгоднее прилепить ярлык и, свалив всё на необычного, не похожего на них человека, красиво оправдывать своё нежелание духовно трудиться.
Они, как те злые горцы из её странного сна,— спросила совета, вот Небеса и ответили! — видят в её руках волшебную серебряную рыбу и от зависти, от страха кричат: «Собачья еда! Будешь проклят, если съешь её!» Да, да! Будешь несчастна, пропадёшь, если свяжешься с Даниловым! И она малодушно готова отпустить, бросить редкую рыбу обратно в воду из боязни быть осмеянной, опозоренной… Конечно, куда как общественно приличнее переть огромный — но на деле-то лёгкий — мешок своих проблем, своего прошлого горького опыта дальше, как все, да ещё и стараться повыгоднее продать, выменять на медную монету жалости, на фальшивую банкноту сочувствия.
У неё в руках волшебная рыба, которую ещё никому не удавалось поймать, у неё есть любовь, странная, никому не понятная, трудная, рисковая, возможно — обречённая на провал, на боль, на печаль. Но она живёт внутри уже три месяца, она растопила своим дыханием ледники, на свой страх и риск свила гнёздышко в её, казалось, навеки напуганной душе! И она, Ксения, снова может жить! Жить по-настоящему, полноценно, жить женщиной! И не бояться больше ничего! Это её любовь, только её. И поэтому совсем не важно, кого любит он… Пусть любит кого хочет. Она постарается простить его и понять; пусть это так трудно, она постарается. Лишь бы ей дали любить самой, лишь бы ей дали дышать…
Алексей привёз Ксению в маленькую уютную французскую кондитерскую. Всего пять столиков. Большие, словно вокзальные, часы на стене — довольно странные для столь компактного помещения. Немыслимой красоты и аппетитности пирожные за стеклом аккуратного, с закруглёнными краями прилавка. Восхитительный запах свежей выпечки и кофе. Девушки в белых кружевных передниках и чепцах заулыбались Алексею как старому знакомому.
— Выбирай,— весело предложил он Ксении.— Посмотри, какое здесь всё вкусное. Я обожаю сладкое!
Но она в ответ лишь капризно сморщила нос. Не станешь ведь объяснять ему, что кусок в горло не лезет.
— Лена! Два капучино,— крикнул Алексей пухленькой черноглазой девушке.— Только молока поменьше.
— А мне побольше! — добавила Ксения и села за свободный столик, как раз под часами.
Скинула с плеч куртку, поправила волосы. Взглянула на Алексея, который терпеливо стоял у стеклянной витрины в ожидании заказа, и впервые заметила, что он слегка сутулится. Или ей так показалось — из-за приглушённого света и низких потолков кондитерской. Небольшая очередь из трёх человек оттесняла его к стене. Чья-то маленькая девочка, протиснувшись к стеклянному прилавку, тянулась к верхней полочке пальчиком — показывала, какое пирожное ей хочется. Им было невдомёк, что они толкают всемирно знаменитого режиссёра. Ксении вдруг очень захотелось подойти незаметно сзади и обнять Алексея. И она встала, и подошла, и, едва касаясь, провела, погладила рукой по его спине. Он дёрнулся от её прикосновения, словно его пробило током, и спросил с радостной готовностью:
— Что? Ты что-то хочешь?! Вот это, со свежей вишней, очень вкусное. И вот то мне нравится, с орешками!
Ксения улыбнулась ему, ещё раз окинула взглядом соблазнительную коллекцию сладких угощений и снова отказалась:
— Нет. Ничего. Я просто так.
Они взяли кофе. Сели за столик. Алексей достал какие-то листочки. Ксения увидела на них распечатку текстов к песенке.
— Вот эта фраза мне нравится: «Твой выполняю каприз. Думаешь, выдадут приз?» — он посмеялся, но как-то натянуто. И повторил задумчиво: — «Думаешь, выдадут приз…»
— Лёша, это всё плохо. Я сама знаю. Не мучайся…
Он поднял на Ксению глаза. Она замолчала, мелкими глотками пила кофе и слишком внимательно глядела в окно. Между ними густым облаком висело напряжение.
Алексей смотрел и смотрел на неё, словно бы фотографируя, фокусируя взгляд на какой-то одной детали: вот сейчас он вдруг заметил эту родинку на мочке уха, очень тёмную, почти чёрную, безупречно круглую, словно чернил капнули… Потом, когда она вновь заговорила, рассматривал её губы, несколько минут смотрел на них, как художник, которому нужно их изобразить: какой у них абрис, плотно ли они сомкнуты или чуть приоткрыты, смеются ли, обнажая крупные, крепкие, плотно поставленные зубы, или двигаются в разговоре, при этом чуть искривляясь к левой части лица…
— …а я такая дура была, ну представь — двадцать лет! Ума нет! Дверь в его кабинет ногой открывала. Это к начальнику-то УВД! На глазах у всего личного состава. Катастрофа просто! А он всё терпел, говорил: «Сядь, Ксенечка, успокойся…» Первый и последний раз в жизни видела, чтобы у человека глаза светились при виде меня. А я всё чего-то выступала, всё чего-то гордилась, дверь ногой… труба рулю…
Ксения опустила взгляд, грустно улыбаясь своим воспоминаниям, стала водить пальцем по краю чашки. Туда-сюда, туда-сюда. Алексей внимательно следил за её руками. Руки большие, с полноватыми пальцами, с удлинёнными ногтями, на которых простенький самодельный маникюр. Ладошки у неё горячие и почти всегда чуть влажные. Это от волнения. Она знает эту свою особенность и не любит, когда он пожимает или целует ей руки… А он знает, что она волнуется при нём… Ксения снова что-то говорила, а он смотрел, как она берёт чашку — за ручку или за саму, как водит пальцем по краю, очерчивая полумесяц, а по внешней стенке чашки в это время стекает кофейная капелька… вот она достигает салфетки, постеленной на блюдце, и на белоснежной поверхности начинает медленно расплываться коричневое пятнышко, оно растёт, ширится, сначала очень быстро, потом медленнее, медленнее, и останавливается, достигнув своего максимума… Как в кино, суперкрупные планы…
Что он хотел разглядеть в ней? Он и сам не знал. Ему просто очень нравилось её рассматривать. Может быть, он любовался ею, даже сам не до конца понимая это.
— Ты точно как моя мать! — сказал Алексей резко и хмуро.— Она тоже такая же прямолинейная была. Скажет — как пригвоздит… Ты писала про это? Про те твои отношения?
— Нет… Хотя — да. Да! — усмехнулась Ксения, припоминая.
— Говорила мне моя мама! — весело погрозил он ей указательным пальцем.— Не спи с писателями. Всё пропишут!
— Умная, однако, мама…
— Да уж… Хочешь ещё кофе?
Алексей снова отошёл к сладкой витрине. Снова Ксения смотрела на его спину, неловкие, чуть скованные движения, его опять толкали не очень-то вежливые посетители кофейни.
«Вот оно! — внутренне восклицала Ксения.— Вот что неосознанно и, может быть, болезненно притягивает его ко мне. Неужели я напоминаю ему мать? Просто карма какая-то. Все мои мужчины ищут во мне маму. А я не хочу быть мамочкой! Не хочу! Надоело!..»
Алексей принёс кофе, и когда ставил чашку на столик, она вдруг заскользила по блюдечку, кофе плеснулся через край… Ксения видела, как смутился её кавалер, может быть, даже разозлился на себя за оплошность, но ничем не помогла ему, не попыталась разрядить ситуацию шуткой…
— Вот ты говоришь, что никогда не врёшь,— присев обратно за столик, перебил Алексей течение её мыслей.— Но это же невозможно! Бывают такие ситуации, когда правдой можно убить человека. Вот у меня сын заболел, младший, делали операцию. И мы врали деду. Как можно было ему не врать? У него бы сердце не выдержало. Только инфаркт перенёс… Что это? Ложь во спасение? Но ведь это всё равно ложь!
— Ты берёшь патовую ситуацию.
— Но ведь врать нельзя никогда, ни при каких обстоятельствах! Поэтому я вру всегда. Твоя профессия — профессия писателя — это же профессия враля! Даже если ты описываешь абсолютно документальную историю, ты её приукрашиваешь, а значит, врёшь!
— Это художественный вымысел. Это другое!
— Да то же самое! Ложь имеет такое же право на существование, как и правда. Это две равновеликие силы.
«Почему его так волнует этот вопрос? — задумалась вдруг Ксения.— Может быть, было время, когда он пытался быть честным и открытым? И чем более резкую и больную правду он говорил, тем меньше ему верили, тем чаще смеялись над ним. И тогда он решил врать, или делать вид, что врёт, или просто рассказывать, а слушатели уже пусть сами решают — врёт он или нет. Ведь на самом деле человек никогда не лжёт просто так, чаще всего его вынуждают делать это его же близкие, его любимые…»
Вот она, например, ни разу не поймала его на вранье. Ну, по крайней мере, на каком-то глобальном. Так, мелкие простительные шалости. Получалось, что ей он не врал? Или врал всегда и везде — и одно и то же, чтобы не путаться, и эта ложь, эта выдуманная жизнь уже давно стала реальной? Значит, опять он не врал! Ведь всё настоящее! Это немного похоже на шутовство, на юродство. Вот я предупредил, что всё время вру, притворяюсь, усыпил вашу бдительность и теперь могу говорить всё подряд! А что — взятки гладки. Если какая-то претензия, подвох, недопонимание — а что, я же врал! Удобная защитная позиция. Это как: «Да ладно вам, я же пьяный был, дурак!»
— Вот у тебя всё есть, ты уже всего добился,— неосторожно начала Ксения.
Алексей колко взглянул на неё и опустил глаза.
— Ну, почти… Но ведь жизнь длинная. Чего ты ещё ждёшь от неё? Чего хочешь? Как обычный человек.
— Я жду мудрости,— тихо заговорил он, вертя в руке кофейную ложечку.— Вот доживу до пятидесяти — и я сразу начну мудреть. А к концу жизни перемонтирую все свои фильмы,— он поднял повеселевший взгляд.— А вообще, я хочу долго жить. Лет до девяноста. Я хочу побыть дедушкой. Из меня получится очень хороший дедушка, я думаю…
— М-м, я так далеко не замахиваюсь. Лет до шестидесяти дотянуть — и то хорошо бы…
— До шестидесяти? — вскинул Алексей брови.— Но это значит, что ты уже прожила половину жизни.
— Ну да, прожила. Поэтому надо торопиться делать что-то полезное.
— Вот и пошли. Делать что-нибудь полезное,— внезапно поднялся Алексей из-за столика.
— Ты меня гонишь? — вызывающе спросила Ксения.
— Нет. Просто у меня назначена встреча. И я уже почти опоздал…
Они вышли из кондитерской на шумную душную улицу.
Ксения курила только в самых стрессовых ситуациях — на фестивале, например, в аврале. Но пачка сигарет иногда болталась у неё в сумке, была и на этот раз, и она медленно достала её, прикурила. Специально тянула время. Алексею это не нравилось, она знала и поэтому курила намеренно долго. Чтобы досадить ему. Чтобы знал, как ей плохо! А он всё это время терпеливо стоял возле машины и тоскливо смотрел на неё, на её пальцы, сжимающие сигарету, на облачка сизого дыма, который она выдыхала… Жевательную резинку достала, кинула белую подушечку в рот. Зачем курить, если даже самой противно?
И вдруг Ксения поняла, что красиво завершить выходку не удастся: нигде поблизости не было урны. Бумажки, фантики от конфет, окурки были натыканы в щели узорных столбиков освещения. К одному из них тут же подошли бабушка с внучкой, и девочка затолкала в ещё не занятое место обёртку от мороженого.
— Вот ведь невоспитанные люди,— картинно возмутилась Ксения, когда парочка отошла на приличное расстояние.— Бросить нельзя, так они по углам рассовывают! Я так не могу…
— Просто ты трусиха! — многозначительно улыбнулся ей в ответ Алексей.
«Ещё какая»,— печально подумала неудачливая курильщица, бросила потухший окурок на тротуар и села в машину.
Алексей отвёз Ксению до метро. Всю недолгую дорогу они молчали, почти не смотрели друг на друга. Попрощались тихо и словно устало. Как старые, давно сроднившиеся любовники, у которых уже всё было — и страсть, и ссоры, и измены, и прощения. И вот пришла пора расставаться… И никто уже не задаёт сакраментальный вопрос: «Когда мы теперь увидимся?»
Глава 8
Этот город неприкаянных людей…
«Никогда! Никогда больше не буду заниматься журналистикой! Бр-р-р…» — думала Ксения, понуро шагая следом за размахивающей руками полусумасшедшей тёткой, одетой в рваную болоньевую куртку. Спускались ранние октябрьские сумерки, настырно накрапывал дождь. Тётку было жалко: полгода назад в её квартире на первом этаже провалился пол, и до сих пор она скиталась по родным-знакомым, пытаясь добиться хоть какой-то справедливости. Пока ходила по инстанциям, в покинутом жилище высадили окно, растащили более-менее ценные вещи, а теперь ещё и поселились бомжи. Оставшиеся в аварийном доме жильцы били тревогу: в любой момент могли рухнуть перекрытия второго этажа, а непрошеные гости по пьяному делу — и вовсе спалить ветхое здание. Тётка писала письма в жилконтору, в прокуратуру, в районную и городскую администрации. Под письмами стояло несколько десятков подписей, но они совсем не трогали сердца и умы чиновного люда, живущего, по-видимому, в элитных новостройках. Как раз со строительства в непосредственной близости такого элитного жилого комплекса и начались все беды жильцов дома по улице Витебской, дома 1911 года рождения.
— Вы только представьте, что мне предложили: коммуналка из одиннадцати комнат, без удобств! — кричала бедная женщина, разучившаяся за последние полгода разговаривать по-человечески.— Это у них называется маневренный фонд! Комнатка десять метров! Только согласись, только переедь — никогда не выберешься! Никогда! Сдохнешь в этой коммуналке. Я ведь сюда, в эту квартиру, из такой же коммуналки… Сорок три года мучалась. Надеялась хоть остаток жизни пожить в тишине, в уюте. Всё пропало! Всё!
Они вошли в низкую квадратную арку жёлтого двухэтажного дома и оказались в крохотном дворе, где едва смогли бы разместиться три-четыре легковые машины. С трёх сторон, буквой «П», его окаймляли старые малоэтажные дома. Четвёртой стеной — стеной неприступной, уходящей в далёкие-предалёкие серые небеса,— стоял новёхонький девятиэтажный богатырь. Казалось, что он взирал на сжавшиеся у его ног домишки и копошащихся людишек со злой презрительной усмешкой и только ждал момента, чтобы одним движением смести их с лица питерской земли.
— Вот, смотрите! Эта трещина появилась, когда начали строить этого монстра! — тётка хлопала ладонью по грязно-жёлтой облупившейся стене понурой аварийной двухэтажки.— Комиссия определила, что она сквозная, идёт через весь дом, от фундамента до крыши. И что они сделали? А?
— Что они сделали? — спросила Ксения, стараясь изобразить заинтересованность.
— Они поставили подпорки! Под балки второго этажа они поставили подпорки из бруса! Мои соседи ложатся спать и не знают, проснутся ли утром.
Тётка пробежала вдоль дома к зияющему чёрной дырой низкому окну.
— Моя квартира!.. Эй, вы! Где вы тут? — закричала она, перегнувшись через подоконник внутрь.— Шатаются где-то по помойкам. К ночи приползут. Мои шкафчики, мой столик… подушки мои,— горестно перечисляла она.— А вот провод, видите? Это они времянку кинули. Меня ведь сразу отключили и от света, и от воды, и от тепла. В феврале-то! А они придумали. Со светом пьют, сволочи. Но ведь это всё до поры до времени. Полыхнёт, как спичка… идите сюда, можно через окно сфотографировать. Вон они себе кровати устроили…
Ксения осторожно пробралась по обломкам и осколкам к окну. Из квартиры ужасающе несло гнилью и канализацией.
— Очень темно. Не получатся фотографии.
— Вспышка же есть! Полу-учится!
Спорить было себе дороже, и новоиспечённая журналистка несколько раз щёлкнула дешёвенькой «мыльницей»: перекошенные стены и провалившиеся в подвальный ад половицы, загаженную кухню с висящими над провалом белыми настенными шкафчиками, двухэтажные нары, сооружённые рукастыми бомжами.
Хотелось поскорее уйти отсюда, но тётку увидела из окна соседка и вышла к ним. Ксения сочувственно слушала несчастных женщин, уповающих на её помощь. Потому и обратились в редакцию районной газеты, куда она две недели назад устроилась. Найти работу на полгода не так-то просто, а жить на что-то надо, вот и хваталась Ксения за любую. И нельзя было сказать этим женщинам, что и сама молодая журналистка живёт в шумной полуаварийной коммуналке, что нервный плешивый потный редактор наорал сегодня утром на неё ни за что, ещё и пригрозил оштрафовать. А какие штрафы, если и зарплаты пока в глаза не видала? Нельзя было им об этом рассказывать, потому что они ещё верили, по старой советской привычке, в силу печатного слова, в человеческое неравнодушие…
За две недели работы Ксения написала пяток статеек — про юбилей Петроградского узла почтовой связи, про работу с жалобами и письмами территориального отдела администрации Приморского района, про аварию на теплотрассе, про труд дворников, про детский клуб, созданный при некоем муниципальном образовании… Тоска зелёная, болотная. Но надо, никуда не денешься. Газеты, выпускаемые редакцией, в которую её угораздило попасть, писали в основном о коммунально-бытовых проблемах разных районов Санкт-Петербурга. Единственным светлым пятном среди редакционных заданий был очерк под рубрикой «Портрет улицы». Ксения совершила прогулку по Коломяжскому проспекту, который брал своё начало у печально знаменитой Чёрной речки. Добросовестно описав «современный момент»: новостройки, супермаркеты, автозаправки, здание «Зала конгрессов Свидетелей Иеговы»,— к концу очерка она всё-таки отдала поклон вечности.
«Я намеренно оттягивала этот момент и сперва провела вас по всему маршруту, чтобы затем вернуться к его началу. Здесь нужно постоять тихонько и постараться отключиться от земной суеты, припомнить бренность всего сущего, задуматься о своём жизненном пути. Ведь если не минует смерть таких людей, то что уж нам остаётся.
За спиной грохочут грузовые машины, гудит и лязгает по рельсам электричка, но это где-то там, словно за стеклом. Я стою среди чёрных голых стволов деревьев. Отчего так тихо здесь и хочется остановиться? Словно само время застыло с того самого мига, краткого и непоправимого мига выстрела, когда:
Погиб поэт! — невольник чести —
Пал, оклеветанный молвой,
С свинцом в груди и жаждой мести,
Поникнув гордой головой!..
Я стою на месте дуэли Пушкина с Дантесом. Дорожки, скамеечки, гранитные плиты. На одной из них уже приведённый мною отрывок стихотворения М. Ю. Лермонтова, на другой надпись: «Здесь, на Чёрной речке, 27 января (8 февраля) 1837 года великий русский поэт А. С. Пушкин был смертельно ранен на дуэли». Посередине всего — девятиметровый обелиск из красного неполированного гранита с бронзовым барельефом Пушкина. Памятник установлен 8 февраля 1937 года, спустя сто лет со дня гибели поэта. На цоколе памятника — даты жизни…
Мне уже не слышны машины. Не стало ни домов, ни железнодорожного переезда, да и самого Коломяжского проспекта ещё нет. Есть только чёрный лес на Чёрной речке. Есть люди в чёрных пальто и цилиндрах. Чуть в стороне — чёрная карета с чёрными же лошадьми. Всё словно в детской глупой страшилке.
О примирении не может быть и речи… Выстрел… Вороны с резким карканьем взвились с деревьев, закружили над ними. На белом снегу чернеет тело Пушкина. Он ещё жив, но рана его смертельна…
Почти два века потомки гениального поэта будут докапываться до причин этой дуэли: и ревность, и оскорбление, и сознательные поиски смерти, и модное ныне «заказное убийство», завуалированное под дуэль. Можно сказать только одно: смерть Пушкина положила начало грустной и страшной традиции — поэты в России не живут долго. Перечислять имена многих и многих ушедших не имеет смысла. Они всем известны…
Резко каркает ворона. Вот уж вечная и живучая птица! Передо мною памятник, дорожки, посыпанные гравием.
Я оборачиваюсь: бесконечный поток машин, супермаркеты, высотки. На дворе XXI век.
Торможу маршрутное такси, и оно мчит меня по питерским улицам. Дома, мосты, набережные, проспекты… Всё-таки какой он разный, Санкт-Петербург: открываешь его снова и снова, читаешь, словно бесконечную книгу, которая не надоедает и не разочаровывает».
И в этих последних строках не было ни капли кокетства. Несмотря на коммунально-бытовые приключения и эстетические потрясения, постигшие Ксению при переезде в Северную столицу, она любила Питер по-прежнему самозабвенно и бесконечно. Так же, как и четыре года назад, когда…
Прямо на полу толпились опорожнённые бутылки из-под пива, среди них стояла коробка с растерзанным тортом. В первозданном виде на нём красивыми кремовыми буквами было выведено слово «Ленинград». Грохотала музыка, и Ксения с подругами прыгала до потолка в уже не своей, в уже проданной квартире. Повод для всего этого разврата был серьёзный — её провожали на ПМЖ в Питер. В Питер! Представьте себе! Это же город на Неве! Северная Венеция! Это море возможностей для карьерного роста и устройства личной жизни! Провинциальные-то мужики и в сравнение с питерскими мачо не идут! В общем, подруги ей завидовали. Кто-то искренне и радостно, а кто-то, может, и не совсем. Ксения тоже себе отчасти завидовала. Но только отчасти… Она не хотела омрачать веру подружек в светлое завтра своими сомнениями и тревогами. Их мечта, затерявшаяся где-то среди туманно-гранитных берегов Невы, должна была остаться там навсегда. А Ксения резко меняла ход своей жизни. Она уже решилась на это. А они решатся ли когда-то? И не сочтут ли, протрезвев утром, её сумасшедшей? Или просто самоуверенной нахалкой, посчитавшей вдруг, что её ждут в Питере с распростёртыми объятиями?
Нет, Ксения не была нахалкой, и тем более самоуверенной. Она очень даже неуверенной была. И от этого долго ворочалась в бессоннице на нижней полке плацкартного вагона. Поезд отсчитывал километры перестуком колёс, и рельсы позади него сгорали, не оставляя возможности для обратного пути. Это, конечно, был только её полночный кошмар: Ксения образно «сжигала мосты».
Что-то мрачно совсем. Она ехала не в чужой для неё город. Там были родственники, друзья. Она любила этот город, она была им очарована. Иначе не решилась бы вернуться туда, откуда почти тридцать лет назад уехала её мать. Но…
Но одно дело приезжать в Питер для прогулок, для отдыха, для восторгов. Совсем другое — жить в нём. Не растеряет ли она своей любви? Не растратит ли на бытовые мелочи? Не раздавит ли её огромный город, не перемелет ли?..
Ксения уснула лишь к утру, и ей приснилась маленькая уютная комнатка с очень светлым окном. Даже номер квартиры ей запомнился — 22. (Потом он перевернётся и превратится в 55, но это гораздо позже.)
Сон был не случайным — Ксению ожидали поиски и покупка жилья. Первый серьёзный шаг к оседлой питерской жизни. И арифметика была проста: из двухкомнатной отдельной квартиры при всех расчётах выходила комнатка в коммуналке.
Скудные средства не позволяли ей нанять агента, поэтому поисками комнаты она занялась самостоятельно. Приобретя в киоске бюллетень недвижимости, Ксения на какое-то время почувствовала себя Штирлицем, получившим шифровку из Центра: столбики с цифрами и буквами требовали профессионального подхода. Если вы никогда не сталкивались с подобным изданием, то вот вам задание на засыпку: отгадайте, что значат сочетания букв «СФ», «СФК», «СТ», «БВ», «ВК», «СУ», «СС», «Пр. пр.», «ХС», «ВП» и т. д. Единственно понятными ей сразу стали мелконькие циферки в предпоследнем столбце. Это была цена… Перед ней было самое настоящее меню дорогого ресторана, и если поначалу она ещё прикидывала, в каком районе ей бы больше понравилось жить, подсчитывала квадратные метры «от 16 и старше», то тут она сразу поняла, что «наша не пляшет». Квадратные метры упали хотя бы до двенадцати, район просто не рассматривался.
О дорогие мои питерцы, терпеливцы мои! Весь дальнейший рассказ — это не насмешка и не издёвка над вашей жизнью, это гимн вашей самозабвенной отречённости, вашей выносливости, вашей вере в лучшее! Этот рассказ для приезжих, для тех, кто видит только парадный Санкт-Петербург, отреставрированные к юбилею фасады Невского, позолоту петергофских фонтанов, ослепительно блестящие на солнце купола соборов, шпиль Петропавловки, разведённые мосты, белые ночи…
«…Весь этот день я ходил по городу и искал себе квартиру… ещё с осени хотел переехать, а дотянул до весны. В целый день я ничего не мог найти порядочного…хоть одну комнату, но непременно большую, разумеется вместе с тем и как можно дешёвую. Я заметил, что в тесной квартире даже и мыслям тесно. Я же, когда обдумывал свои будущие повести, всегда любил ходить взад и вперёд по комнате…» — надо же, у героя романа Достоевского «Униженные и оскорблённые» были те же проблемы, что и у Ксении!
Первой для осмотра в её списке была комната на улице Г-ой. «Ого! — воскликнули приятели.— Куда замахнулась! В самый центр. Дерзай!»
Но дерзновение её сразу было утихомирено. Агент-продавец решил за один скрип показать эту комнату всем желающим, а желающих набралось ни много ни мало человек двадцать. Короткий инструктаж состоялся около дверей подъезда: дом 1875 года постройки (какого?!), капитальный ремонт делался после войны (империалистической?), в квартиру заходим по очереди, на лестнице не толпимся (ещё бы, вдруг обвалится!).
Претенденты на комнату рассредоточились на лестнице с первого по четвёртый этаж. Было сумрачно, так как все стёкла на площадках оказались перебиты и их заменяла фанера; кое-где потихоньку завывал ветер, забрасывая горстки снега в разверстые рамы. Стойко и тошнотворно тянуло сыростью из подвала. В ожидании своей очереди люди перешёптывались. Те, кто были ближе к квартире, передавали по цепочке, что заставляют снимать обувь и дают тапочки, как в музее.
Ксении тапочек не предложили. Провели узким тёмным коридором, распахнули дверь. Комната была квадратная, очень маленькая на первый взгляд, совершенно пустая, только в углу стоял ржавый разобранный велосипед. А ещё на потолке зияла огромная дыра от обвалившейся штукатурки, бесстыдно обнажившая перекрестья дранки (тут ещё и грибок какой-нибудь, устанешь замазывать…).
Теперь хотите знать, что такое «ВК» в вышеприведённой шифровке? Всё предельно просто: ванна в кухне. Так вот она и стоит себе скромно в уголке (хорошо ещё, не посередине!), а вокруг столы, шкафчики, плита газовая, чайники-кастрюльки. Хотя подождите: а это вообще как? Один чай пьёт, а другой в это время неистово натирает мыльной мочалкой различные части тела, насвистывая при этом «Марш энтузиастов»? Феноменально…
Пункт второй в списке комнат — проспект К-ва. Ксению привлекли немалые квадратные метры, обещанные в бюллетене. Она долго мёрзла на ветру, стоя под номером дома в ожидании агента. Десять минут, пятнадцать, двадцать. Он опоздал на полчаса. Они поднялись по лестнице, пропахшей мочой всех живущих здесь существ. Вошли в абсолютно тёмный коридор. Долго пытались нашарить на стене выключатель. Комната оказалась светлой, чистой и действительно большой. Ксения уже прикидывала, что на ремонт потратится несильно, когда агент провёл её в кухню. Закопчённые стены, перекошенная плита, три стола впритык, ржавая раковина с медным подтекающим краником и непередаваемый запах. Ещё у кухни был маленький закуток, и тут агент рассыпался в любезностях, описывая ей, как замечательно встанет здесь кабина для душа. Теперь Ксения знала, что означает буквосочетание «БВ»: без ванны. Медный краник с холодной водой в кухне — это все двадцать четыре удовольствия. Она растерянно улыбалась и кивала, мучительно стараясь припомнить, какой век на дворе. Агент ещё радостно рассказывал ей, что жильцов в квартире немного, только у одной соседки челюстно-лицевая травма, сперва можно испугаться, но со временем все привыкают!
Ксения почти сбежала из этой квартиры. А дальше…
У неё могли бы быть милейшие соседи, с которыми она познакомилась в квартире на улице К-ой. Но, кроме них, ничего привлекательного в том доме не оказалось. Разбитые в хлам парадные, разобранные в связи со сменой труб полы, крохотный двор-колодец с окнами в стену соседнего дома. Это означало, что в её жилище никогда не было бы лучика солнца, и без того редкого в Питере. И сама улица, на которой стоял этот дом, была голой, каменной, тоскливой, словно безжизненной.
С каждой осмотренной комнатой Ксения мрачнела всё больше, словно пыль этих дряхлых домов оседала у неё в душе.
Если бы она знала, какой противоречивый соблазн ждёт её дальше. Комната в двухкомнатной квартире! Одна соседка! Все удобства! Раздельный! Шестнадцать квадратных метров! Постойте, а в чём подвох?
«Желаю удачи!» — с саркастической ноткой в голосе сказала ей агентша на прощание, и Ксения поехала смотреть комнату. Да, всё было именно так, как сказано выше. Замечательно удобная квартира, не требующая ремонта комната, привлекательная цена. Да! Да! Да! Я уже согласна, только познакомьте меня с соседкой…
Всю ночь Ксения думала, для чего жизнь в те дни вдруг стала посылать ей больных и уродливых людей в качестве возможных соседей? Что она должна понять и принять? И куда ей засунуть свой дурацкий эстетизм?..
Она чувствовала, что начинает уставать.
А впереди ещё было много неожиданного и шокирующего. Затопленные, загаженные, вонючие подъезды, гордо именующиеся парадными. Двенадцать жильцов на три комнаты с восьмиметровой кухней, где ещё умудрялся размещаться душ. Пьющие или впавшие в маразм соседи. Покосившиеся полы, а значит, и фундаменты домов. Лифты размером пятьдесят на пятьдесят. Вход в квартиру через кухню. Совмещённые санузлы. Разбитые раковины и унитазы, сидячие ванны. Заросли тенёт в коридорах и углах. Пауки, тараканы, кошки… И хозяева, хозяева, хозяева этой нищенской недвижимости, просительно и с надеждой заглядывающие ей в глаза: купи, помоги выбраться отсюда. Ты — молодая, сильная, ещё всё наладишь.
Эта круговерть домов, арок, дворов, квартир, комнат, кухонь носила Ксению по Питеру, и она окончательно теряла ощущение времени и пространства, порой уже ожидая увидеть двуколку вместо «мерседеса», газовые фонари вместо электрических, жандармов вместо милиционеров, щёголей в цилиндрах, дам в шляпках, дворников в белых фартуках, прачек, трубочистов, лотошников, шарманщиков, чахоточных студентов, нищих в рваных лаптях. Раскольниковых, Мармеладовых, Ихменевых, Свидригайловых, Смердяковых. Это был Петербург Достоевского. Это был какой угодно век, но только не двадцать первый!
И лишь рекламные плакаты кричали на каждом углу яркими буквами: «Время жить в Петербурге!».
Жить… Жить! Но не существовать, не проживать годы, не переживать бытовые неудобства в ожидании: «Вот приедет барин, барин нас расселит».
Воистину, теперь Ксения могла с особенным пониманием сказать: нет такого другого города на всей земле.
А потом, когда уже и комната была куплена, и не где-нибудь, а на Ваське, как любовно именовали сами жители свой Васильевский остров, и жизнь входила в ровную колею, ехала она как-то по фестивальным делам из Москвы в Петербург. Суматошный, нервный, во многом пустой день, проведённый в столице, вымотал её. Оказавшись в вагонном купе, Ксения со вздохом облегчения опустилась на полку, обессиленно привалилась к стене и прикрыла глаза. Через мгновение она открыла их и удивлённо всмотрелась в лица попутчиков. Все пребывали в одинаковом состоянии, близком к трансу. С минуту они смотрели друг на друга, потом дружно рассмеялись и так же дружно в один голос произнесли: «Какой всё-таки злой город!» Вскоре выяснилось, что все её попутчики — коренные питерцы. В Москве у каждого были свои дела.
«Мне в столицу часто приходится мотаться — командировки,— пожаловался симпатичный, хорошо одетый мужчина средних лет.— Так представляете, приеду и только на перрон выйду — уже устал!» Все согласно покивали ему. А у Ксении появился повод для ночных раздумий. Она забралась на верхнюю полку купе и погрузилась в свои мысли о том, что…
Сравнивать Москву и Санкт-Петербург уже даже не модно. Искать различия между москвичами и питерцами — дело неблагодарное и обидное. Однако всякий раз, когда слышишь, с какой напыщенностью средства массовой информации называют Питер второй или культурной столицей России, так и подмывает заняться сравнительным анализом.
То, что уровень жизни в Санкт-Петербурге значительно ниже московского, легко видится даже после недолгой прогулки по улицам города. И дело отнюдь не в соотношении количества иномарок и отечественных автомобилей на дорогах, не в процентной доле шикарных офисов или дорогих магазинов на фоне рассыпающегося «жилого фонда». В первую очередь взгляд Ксении задерживался на питерских стариках. Ей давно не приходилось видеть так бедно и жалко одетых бабушек и дедушек, бредущих по своим делам. И вместе с тем — с каким достоинством несли они свою нищую старость. В Москве — переулки, подземные переходы, станции метро заполонены попрошайками. Уже давно робкая просьба о «копеечке на хлебушек» превратилась в примитивный и наглый вид бизнеса. Среди питерских же стариков было значительно больше тех, кто, выйдя на улицу за финансовой помощью, пытался облечь этот позорный для себя факт в хотя бы минимальные рамки приличия: вынести на продажу связанные своими руками носки и рукавицы, какие-то ненужные, но ещё приличные вещи. Совершенно незабываемая пара старушек долгое время пела в подземном переходе у Гостиного двора. И как они пели! Даже в уличные урны в поисках пустых пивных бутылок питерские старики заглядывали как-то осторожно, с чувством неловкости, что ли. Казалось бы, в тяжёлых условиях выживания человек должен быть более озлоблен и агрессивен к ближнему, по-животному отстаивая свой кусок. Ан нет! На то он и человек. Тем более — человек русский. Ещё один парадокс нашего характера заключается как раз в том, что в самые трудные дни мы всё-таки умеем сплачиваться, всё ещё умеем слышать просьбу о помощи, всё ещё чувствуем чужую боль и способны разделить радость.
То был год трёхсотлетия Санкт-Петербурга. И, не обращая внимания на чьи-то ворчливые замечания, что эта дата — лишь очередной красивый повод для отмывания денег, что, как всегда, Питер «причёсывается» только для отвода глаз иностранцев, что стоит пройти празднествам — и все ремонтные работы тут же остановятся,— город сиял, и не только золотом куполов и шпилей, но и улыбками людей. Ещё бы, не каждому поколению выпадает шанс встретить такой круглый день рождения родного города! Он ещё так молод, хоть и пережил за три столетия столько, сколько иной город не увидел и за тысячелетнюю историю! И много можно спорить о том, прав ли был Пётр I, когда ценой сотен тысяч жизней возводил на болотах град сей. Град этот есть и будет. Он восхищает и влечёт. Он шокирует и удивляет. Он светел и мудр. Он — незабываем. Петербург, Петроград, Ленинград, Санкт-Петербург… Сколько бы ни было у него имён, каждый знает и любит этот город по-своему. А если ты не чувствуешь себя дома, ступив на невские берега,— что ж, ты никогда не станешь ему своим. Значит, небо над Питером всегда будет для тебя низким и хмурым. Нева — холодной и мрачной. Климат — непригодным для жизни. Это особый город. И люди, живущие в нём,— люди особой души: гордой, независимой и сильной…
Как эта несчастная нищая тётка с Витебской улицы. В конце беседы она пообещала обратиться за справедливостью в Страсбургский суд и не отпустила Ксению домой, пока не привела к друзьям, у которых временно обитала, и не накормила тем, что было, последним. Кусок застревал в горле у журналистки районной газетёнки, потому что она знала: ничего не изменит её статья. Тётка в конце концов попадёт в неврологическое отделение психиатрической больницы, и хорошо, если только в неврологическое. И хорошо, если не навсегда. Это только пустой гибкий бамбук способен вынести любые ветра…
Глава 9
Забыть всё
Ксения медленно шла из Адмиралтейского района на свой Васильевский остров, в надежде проветрить тяжёлый запах разорённого жилища, которым, казалось, пропитались вся её одежда до белья, волосы, кожа, и думала, что ей ещё долго предстоит учиться у этих людей живучести, горделивой осанке, чтобы стать в доску своей. И она усмехалась, вспоминая недавний звонок подруги из оставленного северного провинциального города; та восхищённо выдыхала в трубку: «Господи! Для меня Васильевский остров — это как Канары!» Пусть подруги думают, что у неё всё прекрасно, она не станет их разочаровывать. Не станет жаловаться, что иногда, особенно поздней осенью и ранней зимой, здесь бывает невыносимо. Тогда даже на коренных ленинградцев вместе с потемневшим, мрачным, набрякшим сыростью небом наваливается смертная тоска, ежегодная предновогодняя депрессия. Что любимая фестивальная работа на самом деле не приносит ни особого дохода, ни великой славы. Что питерские мачо предпочитают любить своих питерских синьорин. Что завтра она принесёт в редакцию районных газетёнок статью о стойкой женщине и, может быть, потерпит ещё месяцок, напишет ещё десяток статей о проржавевших трубах теплотрассы, а потом не выдержит и положит на стол редактора заявление об уходе. И будет как-то тянуться до февраля, до того времени, как начнут приходить в адрес питерского кинофестиваля конверты с дисками, с иностранными обратными адресами. Впереди будет следующий фестиваль, и внутри что-то сладко заноет от предвкушения необычных событий, как каждый год. И неважно, что предвкушение это обманчиво, что всё будет как всегда и в конце ждёт только зверская усталость. Почти такая, как сейчас…
Наглый ветер теребил и лохматил волосы на голове, зазывно свистел в уши, бросал в лицо мелкие дождевые капли. Под ногами дрожал и грохотал временный мост, возведённый рядом с мостом Лейтенанта Шмидта на период ремонта. От этой металлической дрожи и гула становилось не по себе, а в мыслях вспыхивало тревожное удивление: как это хрупкое, ненадёжное на вид сооружение сносит ежедневный многотонный поток машин? Как не рухнет сейчас в чёрную маслянистую, похожую на нефть невскую воду, в которой плавятся огни набережных?
Ксения оглянулась: справа, над крышами тёмных, отдыхающих после рабочего дня казённых зданий, подсвеченный вечерней иллюминацией, высился Исаакиевский собор. Мощный, тяжеловесный, вечный. Дальше — лёгкое праздничное Адмиралтейство. Сиял кружевными огоньками Дворцовый мост. Она перевела взгляд налево: там чернели гигантские уродливые ворота Адмиралтейских верфей. Чуть подальше уснувшими жирафами толпились в порту подъёмные краны. Вытянувшиеся по набережной в строгий ряд оголившиеся липы, словно в мольбе о пощаде, тянули руки-ветви в тёмные, без единой звёздочки, небеса. Как темно. Как скуден, жалок жёлтый свет фонарей. Как мала и одинока она, Ксения, сейчас на этом грохочущем, лязгающем холодном мосту. Это по земным меркам она чересчур крупная девица, а если взглянуть из Космоса, из этого бесконечного чёрного провала, где нет сейчас ни единого живого огонька, то она — песчинка. Такая же, как все в этом городе, в этом мире. И как спастись от этой темноты, от этого беспощадного ветра, от этих ледяных капель? Ну полюбите меня! Кто-нибудь! Нелепую, промокшую, хмурую, недоверчивую, уставшую от недлинной, но такой непростой жизни… Полюбите кто-нибудь и бедную полусумасшедшую женщину, не по своей воле ставшую бомжем, услышьте её, помогите ей. Пожалейте, пригрейте этого пса, зачем-то спящего в грязи и копоти на тротуаре у подножия моста. Может быть, тогда на небо снова выйдет Луна, может быть, тогда ей не страшно будет взглянуть на нас своим и без того печальным оком.
Ксения достала из сумки мобильный телефон и написала всего одно слово: «Соскучилась». Поразмыслила над ним несколько минут — всё-таки три недели продержалась, но припомнила, что всегда «лучше жалеть о сделанном, чем о несделанном», и отправила.
«Ну вот…» — пришёл ответ.
Ответ озадачил.
«Что «ну вот»? Достаю, да?»
«Хочешь совет?»
Ксения в ответ разозлилась:
«Знаю я твой совет: займись делом!»
«Нет. Могу дать совет, чтобы не отпугивала мужиков».
Сердце неприятно скакнуло и как будто застряло в горле.
«Что уж я, такая страшная?»
«Глупая».
«Если умный, так научи…»
«Сейчас занят. Позвоню, как освобожусь».
Ксения пришла домой в самом мизантропическом настроении. Ветром распахнуло форточку, в комнату надуло холод. Закрыла поскорее, натуго заперла все створки. Ужинать не хотелось. Статью она решила написать утром. Быстро разделась и юркнула под плед. Но её колотило, и не столько от холода, сколько от чёрных мыслей, лезущих из тёмных углов её маленькой тесной комнаты, из самых мрачных глубин её души. Топали по коридору, брякали на кухне кастрюлями и орали друг на друга за тонкой стеной соседи по коммуналке. Достали! Рвал, словно желая истрепать в клочья, железные крыши и карнизы ветер. Точно, днём передавали штормовое предупреждение… Хлестал в стёкла дождь. Такой же тяжёлый и бесконечный, как злые слёзы Ксении, которые разъедали глаза, словно кислота. Слёзы давно не приносили ей облегчения. Потому что она почти разучилась плакать. Пять лет назад разучилась. После того, как плакала и плакала по умершей любви, не переставая, три месяца подряд. Наверное, тогда и кончился запас её добрых женских слёз, приносящих облегчение душе. Остались только тяжёлые, как ртуть, какие-то концентрированные, ядовитые. Они разъедали не только веки, но и сердце, стирая всё светлое и лучшее, что ещё жило в нём. И тогда из тёмной части души, из-под застарелой ряски обид, из болотной гнилостной жижи страха, из вязкого ила ненависти, словно восставшие зомби, выбирались зловонные удушливые воспоминания… Они хохотали над ней, обзывали, издевались, тащили по острым камням, по холодной траве в тёмный вонючий подвал, на пустынную стройку, кидали на голые не струганные доски, на земляной пол, стаскивали с неё новенькие, купленные мамой джинсы, хапали её повсюду, жадно, отвратительными липкими пальцами, угрожали обломком кирпича, блескучим лезвием топора… и хохотали, хохотали, цокали языками, смачно обсуждали свои мерзкие ощущения, хватали её за руки, тянули куда-то к себе, в себя, и она, почти на грани обморока, чувствовала своими ледяными ладошками что-то очень горячее, что-то очень твёрдое, что-то очень большое, страшное!
Ксения стонала, выла в подушку, кусала её. Морок начал было рассеиваться, но не рассеялся до конца, потому что вылезшие из подсознания призраки не желали убираться обратно. Они носились по тёмной комнате, под высоким потолком, пикируя на неё, словно стервятники, обдавая смрадным дыханием и невыносимым холодом, от которого коченели, немели руки и ноги, дрожала каждая жилочка маленького девчоночьего тела. И они хватали её, совершенно беззащитную, и тащили назад, вниз, вниз, в какую-то бездонную яму, в чистилище. Они снова хохотали над ней, толкали её, презрительно оглядывали с ног до головы, словно искали изъян, клеймо. Они пялились широко открытыми, такими невинными глазами, но сквозь эту детскую невинность уже сквозило жестокое пренебрежение, почти уничтожающая ненависть. А другие призраки ломились в запертую дверь, подслушивали, подглядывали в замочную скважину на то, как главный призрак-стервятник возвышается над ней и клокочет, клокочет о том, что она достойна смерти… И она видит в своих детских заледеневших пальцах большой ржавый гвоздь — и бьёт им себя в грудь, в самое сердце, разрывая, раздирая его. Пусть будет больше крови, стервятники любят свежую кровь, пусть будет; может быть, тогда они простят её, может быть, тогда отпустят, может быть… может быть… Но нет ни крови, ни скорой помощи, ни жалости, ни прощения. Есть только горящие острым любопытством глаза, есть только презрение, отвращение, насмешки, тычки… Всё плывёт, всё скользит мимо, всё кружится, и кружится голова, холодеет позвоночник… тошнота подкатывает к горлу… потому что сердце бьётся не в груди, где ему положено быть, а прямо в горле, открытое, живое, сошедшее с ума, не верящее в то, что это не просто ночной кошмар, не просто буря за окном, что всё это происходит, происходило на самом деле! Нет, это чей-то ужасный, недобрый рассказ. Нельзя сочинять такие страшилки, нельзя… это патология, это болезнь, это беда…
Ксения выползла из-под пледа, который всё равно не согревал, трясущимися руками нащупала в темноте на столе кувшинчик с водой. Пила, пила, пила воду большими глотками, такими большими, что болью отзывалась гортань. Словно сердце и впрямь застряло там, будто мешало пить воду. Надо успокоиться, надо уснуть, тогда скорее придёт утро, тогда скорее уберутся на место эти твари, тогда снова уляжется на дно души зловонный ил ненависти, тогда опять задёрнется, зарастёт ряской страх…
Но подушка — как камень в изголовье, но тело измято, измучено, призраки-воспоминания опять надругались над ним, над его памятью, над любовью, верой, над надеждой, что всё забудется, что всё ужасное уйдёт в небытие. Они отняли у неё и эту искорку, этот огонёк, который она хранила в своих закоченевших ладонях, который несла вперёд, которым освещала путь все последние месяцы. И оставили с ней только всепоглощающее, беспросветное, как абсолютная тьма, чувство вины, эту чёрную дыру, в которую с бешеной скоростью улетает её нежность, её женственность, её чувственность, её желания, её жажда любви… Только уродливое, только гадкое, только грязное и грубое остаётся в ней, только ненависть, только омерзение — и вина, вина, вина, которая разрастается в черепной коробке, будто распухает мозг, до звона в ушах, до беспрестанного крика: «Ты дрянь! ты должна сдохнуть! ты во всём виновата! только ты! ты дрянь, дрянь!» Ничего хорошего уже не будет, ничего хорошего уже не выйдет. Она опять останется виноватой. Виноватой даже в том, чего ещё не совершила. И опять будет страх, он ходит рука об руку с виной. И опять она будет бояться новых отношений, чувств, желаний. Зачем они приходят, если всё всегда заканчивается одинаково? Они обвиняют, она рвёт себе сердце ржавым гвоздём вечной вины. Она не такая, она неправильная, она заклеймённая. Пусть уходят! Уйдите! Не трогайте! Это же всё живое, так больно. Не прикасайтесь! Вы всё равно не излечите мои язвы. Я плохая! Я больная! Я прокажённая! Прокажённых всегда боятся. Они разносят болезни, они разносят неудачи, несчастья. Я вас отпугиваю? Ха-ха! Ну и хорошо! Хорошо!!! Уходите! Все уходите! Я надену на свой посох колокольчик. Пусть он звенит. Вы будете слышать его звон и будете бояться. Будете обходить меня стороной. Нет среди вас храбреца, нет самоотверженного лекаря, который смело вложит персты в мои язвы, который исцелит их. Нет среди вас настоящего Мужчины. Потому что нет в вас настоящей Любви. Потому что только огромной многотерпеливой Любовью можно излечить мою проказу!.. Звенит колокольчик! Звенит! Громко! Уходите! Уходите все!!!
Хромое утро приковыляло в город со своими старыми пожитками — ветром, дождём, низкими тучами.
Ксения автоматически умывалась, чистила зубы и боялась взглянуть на себя в зеркало, висящее над раковиной, на своё бледное осунувшееся лицо, на распухшие глаза, губы. Она слишком хорошо знала этот образ. Нет, он не часто являлся ей. Но она увидела его лишь раз и запомнила навсегда.
Через силу влив в себя чашку тёплого чая, Ксения села за статью. Голову после бессонной ночи словно заковало в стальной обруч с шипами, но мысль работала чётко, быстро. Она просмотрела ксерокопии документов, которые отдала ей героиня будущей статьи, подчеркнула карандашом особо важные строки и застучала пальцами по клавиатуре ноутбука.
«Ежедневно с телеэкрана нам радостными голосами сообщают о строящихся элитных жилых комплексах, один другого краше, один другого престижнее.
Для миллионов россиян это несбыточная мечта, раздражающий фактор, унижающая роскошь чужой жизни. Этим людям не нужна роскошь, они просто хотят пожить по-человечески. Тем, кто ещё полон нездорового оптимизма и веры в справедливость, я хочу поведать историю Нинель Николаевны Тарутиной. Историю абсурдную, но от этого не менее реальную…
В доме № 16 по улице Витебской героиня моего рассказа прожила больше десяти лет. Когда переезжала сюда из комнаты в коммуналке, была просто счастлива. Постепенно обживалась, обзаводилась хозяйством. Сокращённая ещё в перестроечные времена с должности инженера, Нинель Николаевна окончила двухгодичные курсы преподавателей современных бальных танцев и стала работать по школам, Дворцам культуры, клубам. Зарплата у всех преподавателей — одни слёзы, поэтому подрабатывала по вечерам уборщицей. Из этих невеликих средств она умудрялась ещё выкраивать деньги на то, чтобы шить своим подопечным бальные костюмы…»
Ксения настолько погрузилась в работу, что даже вздрогнула от звонка мобильного телефона. Взяла его в руку, и надорванное за ночь сердце неприятно кольнуло. Засекреченный номер. Девяносто девять с половиной процентов, что это звонит господин Данилов. Она ответила на звонок, ответила грубо, потому что уже ни о чём не хотела с ним говорить.
— А что с голосом, Ксеня? — благостно настроенный режиссёр никак не ожидал такой реакции.
— А что? Я должна от радости до потолка прыгать? — рубила она.
— Ну хотя бы не хамить… У тебя плохое настроение?
— Ну извини, что у меня плохое настроение,— съязвила Ксения.
— Ты хочешь узнать, что я хочу тебе сказать, или нет? — удивлённо и немного встревожившись спросил Алексей.
— А что ты можешь мне нового сказать?! Что я плохая?!
— Да не плохая ты!
— Но тебе же всё не нравится! Вам всем всегда всё не нравится!
— Извини, что я позвонил,— он бросил трубку.
У Ксении в горле снова закипели слёзы, но уже не злые, а абсолютно бессильные. Она тут же набрала его номер и смертельно устало сказала:
— Лёша, ну что за капризы?
— Это у меня капризы?! — взвился он.— Ты посмотри! Ты посмотри, что происходит! Это у тебя постоянные капризы! Ты всё время чем-то недовольна, ты всё время мне грубишь, тебе невозможно ничем угодить. Я всё время чувствую себя виноватым! Люди должны получать удовольствие от общения друг с другом! А мы с тобой только ругаемся! У нас с тобой ещё только всё начинается. У нас ещё даже ничего не началось! Мы ещё даже ни разу не целовались. А уже ругаемся! — Ксения была сбита с ног этой отчаянной тирадой, она пыталась что-то лепетать в своё оправдание, но Алексей не слышал.— Всё время, из-за всего ругаемся! Как будто муж и жена, которые прожили вместе тысячу лет, надоели друг другу до смерти и не знают, как друг от друга избавиться! Как можно так строить отношения? Невозможно! Маленький мой, давай будем учиться! Я прошу тебя, давай будем учиться общаться! Ты же тонкий, умный человек, как ты этого не понимаешь?!
— Но у меня же есть на это причины,— проговорила Ксения тихим охрипшим голосом, когда он на мгновение умолк, чтобы перевести дух.
— Я готов выслушать все твои причины. Я готов помочь тебе, если смогу…
— Да. Помоги мне, пожалуйста…— по её лицу текли слёзы, они сползали по щекам в рот, и Ксения чувствовала их почти непереносимую горечь.
— Вот что,— очень серьёзно заговорил Алексей.— Я сейчас правда очень занят, но как только закончу фильм, мы выедем куда-нибудь на три дня, и я тебе всё про тебя расскажу! Не знаю, когда это случится, но мы выедем, и я тебе объясню, какая ты есть. Только сначала я тебя выпорю! Я готов выслушать все твои причины! Но сначала я тебя выпорю! Всё. Я вообще-то в машине, еду по делам… Целую тебя. Пока.
Ксения плакала и плакала. К ней медленно, очень медленно, как вода после отлива, возвращалась украденная ночными призраками надежда на то, что она всё-таки может изменить свою жизнь. Что есть, всё-таки есть на этой земле человек, который готов ей в этом помочь…
С этого дня они стали друг с другом очень осторожны и предупредительны. Алексей звонил иногда ей по вечерам сам, а иногда Ксения посылала ему короткое смс: «Соскучилась. Позвони, если можешь». Он перезванивал, порой шутя на бегу: «Подожди, ботинки завяжу! Выскочил из дома, как…» — и они разговаривали по часу, по два, обо всём на свете, подробно, внимательно. Как-то они просто смеялись минут сорок, радуясь голосам друг друга и спрашивая: «Почему ты смеёшься?» — «Просто рад / рада тебя слышать!» Алексей мог ни с того ни с сего позвонить и спросить: «Ты где?» — «Дома».— «Да? Ну ладно»,— и положить трубку.
«А где я должна быть?» — возникал у Ксении резонный вопрос.
Если ему не спалось или не работалось, он мог набрать её номер посреди ночи, послушать сонное недовольное: «Да! Алло!» — и положить трубку. Он всегда звонил с засекреченного номера, но она знала, что это он. Во-первых, больше некому было валять дурака, Ксения на двести процентов была уверена, что у неё нет тайных воздыхателей; во-вторых, он однажды сам себя выдал: днём позвонил из дома, молчал, но не учёл, что рядом лопочет маленький, и она, услышав в трубке детский писк, догадалась, что звонит Алексей.
Только один раз он, издёрганный работой, сорвался, сказал что-то грубое, но тут же прислал трогательное, извиняющееся смс: «Спасибо тебе, дорогой мой человечек. Спасибо, что терпишь меня!» Да сколько угодно она была готова его терпеть, лишь бы услышать такие слова, лишь бы всё у него, у них получилось.
Ксения иногда думала, что если бы не было телефона и Интернета, не было бы и этих странных, каких-то невзрослых отношений. А однажды и Вера грустно, со скрытой тревогой за подругу, пошутила, что, мол, «ваш роман так и остаётся телефонным».
За полтора месяца они с Алексеем не встретились ни разу. Ксения и не стремилась к встрече сейчас, тайно храня, как драгоценный камень, за семью печатями, его обещание подарить ей три дня. Она знала и понимала, что пока он не вернётся после премьеры из Амстердама, ему не до серьёзных разговоров. Пока он бился над фильмом, не зная, как ещё его можно улучшить, отшлифовать. А вот когда он приедет домой с победой, счастливый, расслабленный, вот тогда, может быть, и ей достанется частичка его света, его тепла…
В те дни Ксении часто приходилось отгонять от себя томительные фантазии о «трёх счастливых днях», в ней опять, с новой силой, боролись дух и плоть. Ах, как непросто, почти невозможно молодой одинокой женщине не мечтать о ласке и внимании любимого мужчины! Да и мужчина не монах! А тут ещё её неуёмное воображение. Она даже думала, удивляясь сама себе, что среди её чувств совсем нет места ревности, что Алексей так хорош, так достоин любви, что она готова делить его с другими. С совершенно спокойным сердцем она принимала мысль о том, что, поговорив с ней, он кладёт трубку, а ему тут же звонит другая, и с той, другой, он ведёт такие же беседы. Лариса, например… К ней у Ксении было уже почти родственное, какое-то сестринское отношение, молчаливое сочувствие… Она уже давно признала право Алексея на любовь к «другой женщине». И ей даже казалось, что есть в нём какая-то затаённая боль. Он словно бы проверял силу своего обаяния на сильных, властных, красивых, умных женщинах. Они так легко велись на него. И его брала злая досада на них всех за ту, единственную, которую он никак не мог завоевать! Конечно, были ещё многие женщины в его жизни, о которых она не имела представления, но допускала — да нет! твёрдо знала, что они были, есть и будут. И она даже не рассчитывала занять среди них ведущие позиции. Она и хотела, чтобы между ней и Алексеем всё произошло, и боялась этого, с трезвой горечью понимая, что уже утром, следующим за желанной ночью, всё между ними закончится. Она будет не только ему неинтересна, но и неприятна… может, даже отвратительна… И за одну эту ночь со смертельным исходом она отдаст часы и дни их общения? Не-е-ет… Борись с собой, Ксюха, прижми к ногтю свою темпераментную натуру. Пусть молчит и не рыпается. Хотя — стоп. Нет, не могла она представить себе физиологический акт с ним. Так бывает при общении с интересным непростым человеком: вдруг ловишь себя на мысли, что его образу чужды человеческие надобности и слабости. А ведь он тоже ест, спит, сморкается, может быть, храпит, ногти грызёт, чавкает за обедом, у него тоже случается расстройство желудка или сенная лихорадка. Вот и с образом Алексея Ксения не могла связать всю эту механику и физиологию любовного процесса. Ей просто хотелось побыть с ним, под его защитой, полежать на его плече, на его широкой горячей груди, по-детски трогательно уткнуться в его подмышку и дуреть от родного уютного запаха крепкого мужского тела. Она бы перебирала шелковистые волоски в его бороде, целовала его руки, и всё было бы чисто, смущённо, волнующе, словно в первый раз… и всё это было так нереально в жизни. И так доступно в её фантазиях…
Она представляла, что он привезёт её в какой-нибудь домик на берегу тихой речки. Там будет и лес, и чистый первый снег, искрящийся на солнце. Они станут гулять среди уснувших елей и сосен, разговаривая о чём-то отвлечённом, не касаясь пока главной темы, будут шутить, смеяться. Потом вернутся домой, затопят печь, и пока дом наполняется теплом, им придётся согреваться чаем из термоса. Она приготовит что-нибудь вкусненькое… или нет, он не даст ей, решит похвастаться своими кулинарными способностями. Да, он же не ест мяса! Значит, на их столе не будет запретных продуктов. Они выпьют вина, совсем чуть-чуть. Может быть, она даже откажется, потому что лучше выпьет потом, когда всё расскажет. Он осторожно тронет её за руку, и она, старавшаяся до этого сохранять дистанцию, вдруг опустится на пол у его ног, положит голову ему на колени, возьмёт его ладонь и припадёт к ней губами, ведь ей так нравится целовать любимые мужские руки… Он попытается поднять её с холодного пола, но она попросит оставить всё как есть и не перебивать её. Даже если она будет говорить что-то очень неприятное, даже если с ней будет происходить что-то странное — не перебивать, не останавливать её. И он узнает всё про её детскую беду. Только сначала она скажет: «Знаешь, почему плохо, когда нет папы? Потому что ты знаешь, что тебя некому защитить. Потому что никто не скажет: «Ты у меня самая красивая, самая умная, самая хорошая!» Мама? Она, конечно, защитит, всегда встанет на твою сторону. Но однажды ты, ещё совсем маленькая, шестилетняя, видишь её утром заплаканной и вдруг остро, по-взрослому, понимаешь, что не можешь надеяться на её защиту, потому что она такая же слабая, потому что она тоже девочка… И с этого дня ты начинаешь рассчитывать только на свои силы…»
И она расскажет, как росла без отца, была сорванцом, гоняла по двору с мальчишками в хоккей, футбол, играла «в войнушку». Ей нравились мальчишки: сильные, весёлые, честные! А потом всё рухнуло… Первый раз, конечно, было интересно, запретно и жутко. Что она тогда понимала! Только то, что поступает плохо. Что мама будет ругать. Но потом, когда, кроме её «друзей», в их двор стали приходить чужие мальчишки, она испугалась, она почувствовала приближение беды, она стала сопротивляться… тогда в ход пошли угрозы, кулаки… а однажды они затащили её на стройку, на девятый этаж, и орали, что выкинут из окна, если она не разденется. Была зима, было холодно среди обледеневших красных кирпичей, она плакала, кричала, и тогда старший, заводила, принёс откуда-то топор… Это тянулось очень долго, очень… Почему она никому не жаловалась? Они говорили, что убьют. Она верила. Но после топора не могла больше. Рассказала подружке-однокласснице, а та — учительнице… Она до сих пор помнит, как из класса выгнали всех мальчишек, но им было интересно, и они толпились у запертых дверей кабинета, шумели. Остались одни девчонки, её выставила перед ними «первая учительница» и в красках рассказала, чем она занимается в свои восемь лет… Тогда ей очень хотелось иметь в руках большой гвоздь, почему-то именно гвоздь! И разорвать им себе грудь, до сердца, чтобы было очень много крови и скорая… её опозорили, оплевали, обвинили во всём, и она не помнит, как ходила потом в эту школу, где её все презирали. Пока мама не перевела её в другую… Этих месяцев нет в её памяти. На этом отрезке память её просто пожалела. А тех парней никто даже не искал, никто их не наказывал… Она так ненавидела всё мужское отродье. Крупная, сильная, лупила парней в школе, защищая девочек, а иногда даже думала, что если у неё родится когда-нибудь мальчик, она его убьёт, задушит… это в девять, в десять лет, Господи! Она уже всё понимала, она понимала, что так становятся маньяками… она молилась как умела, как могла. Ей очень хотелось забыть всё, навсегда. Но пришла пора влюбляться! Для всех людей любовь — счастье, а для неё любовь равна вине и страху, потому что за любовью всегда следует наказание и позор. Для неё это была самая большая беда, ведь она влюблялась… во врагов, в самых ненавистных существ на земле! И она корчилась от любви и ненависти одновременно. Она всегда так зависела от объекта своего поклонения, она прикипала мгновенно и намертво, замирала в восторге перед ним, потому что с ней рядом никогда не было мужчины, который бы защитил её, который бы сказал, что она ни в чём не виновата! Её любимые казались ей сильными, мудрыми, они должны были помочь, но… всем нужно было только её тело, а не её проблемы и беды… тогда она начинала ненавидеть их, бояться… подсознание с охотой подкидывало детские обиды, и она снова хотела уничтожать мужчин, мстить за себя, даже не осознавая этого до конца… но время проходило, принося успокоение, до нового — удивительного, мудрого и сильного… Пока. Пока не ушёл один, другой, третий. Пока она не потеряла самого дорогого из всех человека. Пока не поняла, что ходит по замкнутому кругу. Что слышит от своих мужчин одни и те же обвинения, что она сама отталкивает их, даже очень любя, даже очень желая быть рядом… Она поняла, что любовь и ненависть не могут идти рука об руку. И лучше она останется навсегда одна, чтобы в её жизни не было ни той, ни другой. Чтобы никого не мучить и не мучиться самой. Но для этого надо не иметь сердца. Потому что его, сердце, никогда не удержат сухие доводы разума.
«И вот я полюбила тебя. И снова всё так неправильно, всё так трудно… Твоя семья, твоя жизнь… мне опять нет места рядом с любимым человеком. Зачем тогда приходит эта ненавистная любовь? Зачем так терзает меня, делает своей рабой? Твоей рабой… И я гоню тебя. Гоню из страха, из малодушия, из слабости. Люблю и гоню. Потому что… не трогайте там, вы всё равно не сможете этого понять, как это больно, как мерзко, как страшно, когда ненавидишь себя, когда хочешь убить в себе женщину!.. Почему именно ты должен… ты согласился мне помочь? Разве ты сможешь научить меня больше не бояться чувств? Не бояться мужчин? Помнишь, ты сказал, что я трусиха? Ты даже сам тогда не знал, как ты близок к истине! Я люблю тебя и боюсь… Почему я… да нет! сама жизнь выбрала тебя мне в спасители? И сможешь ли ты меня спасти? Ведь сколько уже было до тебя… Для этого надо слишком сильно, слишком терпеливо меня любить. А я уже знаю, что ты меня не любишь…»
Он, не проронивший ни слова, ни разу не перебивший, бережно поднимет её с пола, и она почувствует, как затекло, как занемело всё тело. Он обнимет, прижмёт её разгорячённую голову к своей груди. И они будут долго молчать. А потом он осторожно отстранится, пристально посмотрит ей в потемневшие глаза, потому что её душа ещё не до конца вернётся оттуда, из ада воспоминаний, и скажет очень тихо, один, прощая за всех: «Ты ни в чём не виновата…» И повторит: «Запомни, ты ни в чём не виновата!»
И придёт ночь, и между ними не будет ничего, кроме объятий. Она будет лежать рядом с ним, свернувшись клубком. Маленькая девочка, которая впервые за много-много лет уснёт светло и беззаботно под защитой сильного верного Мужчины. Между ними ничего не будет, кроме стука сердец, кроме тепла тел, кроме переплетения рук, пальцев… Потому что ничего не может быть между отцом и дочерью.
Глава 10
Падение Икара
Алексей улетел в Амстердам в середине ноября. За два дня до этого он звонил ей, весёлый, на подъёме, смеялся, что опять всем недоволен, что будет до последнего, на ходу, под сигналы подъехавшего такси, ещё пытаться что-то доделать в картине, отрезать, пришить… Всегда он так, и в аэропорту уже знакомы с его закидонами, поэтому дают ему «зелёный коридор».
— Так что полетел!
— Удачи тебе, Лёша! Я буду держать за тебя кулаки…
Но ещё раньше ей позвонила Вера и сказала:
— Шеф отправляет меня на IDFA.
— Круто! — восхитилась Ксения.
— Ну да, круто. Только у меня загранпаспорт, как назло, кончается, и мы бегаем все в пене по комитетам, чтобы мне его быстро продлили. И с гостиницей там запара. Они же только участникам предоставляют. Вот и сижу в Инете, подбираю, чтобы недорого и недалеко от киноцентра…
— Это всё фигня! Ты же не была в Амстердаме?
— Не, там не была.
— Это как в «Вокзале для двоих», помнишь? «…Под-
руга в Алжир улетает, жену по телевизору показывают. Для меня это как жизнь на Луне. А тут весь день с подносом!» Когда же я куда-нибудь поеду?
— Не парься. Отправим и тебя,— покровительственно проговорила Вера.
— А ты хитренькая, увидишь Лёшин фильм раньше меня,— подколола её Ксения.
— Ну, это для вас, Ксения Сергеевна, событие. А мы, как-то так вышло, не ярые поклонники господина Данилова и его творчества,— язвила любящая подруга.— Особенно после того, что он творит с вами.
— Да ну, перестань, Вер,— Ксения смущалась и краснела даже наедине с собой.— Он классный.
— Вам виднее… Ладно! Буду тебе эсэмэски слать о том, каких мы там призов нахватаем.
Вот так Ксения осталась в Питере сразу без друга и подруги на целую неделю. Ожидание усугублялось ещё и бездельем — из редакции газетёнок она всё-таки ушла, а новую работу пока не искала. Выбеганных в должности внештатного журналиста средств хватало до Нового года. Голова была наполнена нежными мыслями о любимом человеке, в солнечном сплетении опять плескалось сладкое млечное томление. Ксения почти в режиме non-stop гоняла в ноутбуке дорогие сердцу диски с Лёшиными фильмами. И чем больше она их смотрела, тем больше открывала для себя слоёв, пластов, значений, деталей. И лопались, как мыльные пузыри, недобрые и завистливые выдумки, густо кружащие вокруг имени режиссёра и его творчества.
За окном фильма «Без слов» не просто бесконечно копали яму, там шёл дождь, падал снег, плавал в медленном жарком воздухе тополиный пух, бесились в солнечных лучах пылинки, сверкали брызги, обречённо висела в небе над ночными очертаниями питерских крыш скорбная Луна. Она пристально, молча смотрела за экран, в глаза тому странному, не видимому зрителю человеку, который почему-то не спит в столь поздний час, который, как и она, бледен и одинок сейчас. И сливался, плавился на мокром асфальте свет Луны и фонарей, рождая палитру самых невероятных цветов и оттенков. И лишь на секунду, еле уловимо, мелькало нечаянным отражением в тёмном стекле лицо этого человека. Слишком бесплотное, слишком коротко, чтобы поверить в его существование.
Так же коротко и скупо мелькали перед глазами Ксении лица героев «Понедельника…». Только эти люди, наоборот, были слишком облечены в плоть, слишком приземлены, и она ничего не успевала о них понять. В этом фильме люди ходили, ели, спали, пили, размножались, работали, ехали, умирали, писали стихи, курили, любили, воспитывали, жалели, ругались, шутили, звонили по телефону, отказывались, соглашались, не понимали, не умели, не хотели, боялись, смеялись, болели, рубили, сторожили, чинили, молчали, стеснялись, плакали… Если бы Ксения не знала с самого начала предысторию создания этой документальной картины, то долгое экранное время думала бы, что это фильм просто про каких-то людей, бессюжетно, нелогично, невнятно соединённых вместе. Но, даже зная предысторию про «абсолютных ровесников», она тщетно пыталась угадать среди застолий, среди уличного людского потока, среди праздничной полупьяной толпы те самые лица. При первых просмотрах Ксения была не согласна с такой позицией режиссёра, но, постепенно открывая многослойность фильмов Алексея, она всё больше убеждалась, что его картины перестают быть только документальными. В них есть то, что не показывается на экране, то, что всегда нужно домысливать, анализировать. Это такие иносказательные головоломки, рассчитанные на избранного и очень вдумчивого зрителя. Если отодвинуть внешнюю сторону «Понедельника…», перестать видеть в нём документ эпохи и города, то замысел режиссёра сразу приподнимался, так же как камера «взлетала» над городом, над его ржавыми крышами, чёрными провалами дворов-колодцев, над суетой крохотных машинок и песчинок-людей. Режиссёр подсказывал: посмотрите на всё это глазами Творца… Как жалок человек, и как его хочется любить… Когда Ксения смотрела «Понедельник…» самый первый раз, она очень боялась сцены с умершей матерью. Столько вокруг этого короткого эпизода было накручено, столько возмущений. А на деле: скудный свет едва определял лежащее в постели тело какой-то пожилой женщины, не было видно ни её лица, ни лиц тех, кто склонился над умершей. Даже невозможно было угадать, кто так тоненько, так горько плачет в этой сумрачной комнате… Алексей мог бы никому не говорить о том, что это его мать, и никто бы и не догадался. Но он был честен — с собой и с другими.
Ксения смотрела «Философа» и, казалось, чувствовала, как трепетал Алексей перед этим сверхчеловеком, как не смел при монтаже прикоснуться ножницами к бесценной плёнке, сохранившей облик и голос Быкова. И очень верно, что начинающий режиссёр интуитивно ли, по счастливой ли неопытности оставил монолог Философа нетронутым. И смерть Быкова, подробное, долгое прощание с великим старцем, составляющее почти половину часового фильма, Ксения прочитывала как часть его Бытия, как Успение святого. И таким пронзительным, таким тоскливым становился к концу картины непонятный навязчивый звук — это руки Философа дрожали, когда он пил чай и держал чашку с блюдцем. Мелкий дробный стук фарфора — такой живой, такой бытовой звук — после смерти героя вдруг занимал всё пространство, отдавался эхом в углах опустевшего кабинета, дома, мира… И ещё кто-то снова плакал всё время, тихо, зажато, горько.
Плакала Мария Петровна Ковалёва по своей погубленной жизни, по рано схороненным мужьям и как приговор себе самой выносила: «Это мне за то, что в молодости отказала парню, Гришеньке! Родители не велели, а я побоялася перечить. Вот вся жизнь и перековырялася…» Плакала и работала, плакала и смеялась, плакала и пела. И тяжёлыми каплями с крыши плакал вместе с ней дождь — так, как будто это были слёзы того, невидимого человека.
И, словно следуя из фильма в фильм, из судьбы в судьбу, этот невидимый плачущий человек появился и в «Неаполитанском танго». Там на экране сильная женщина оплакивала медленный и мучительный уход любимого мужа, и этот кто-то вторил ей так же тихо и горько. Она говорила о вере, о надежде, живущей вместе с человеком до последней секунды, о том, что она не должна раскисать, что Пётр не должен видеть её слёз. И она расчёсывала густые длинные волосы, надевала строгое платье, она бежала на богатый итальянский рынок, торговалась с продавцами, она быстро, по-деловому мыла полы в стоматологической поликлинике и спешила, спешила домой, обратно, к своему любимому. И там целовала его в провалы глаз, разговаривала ласково, шутливо, между делом ставила уколы, массировала тонкие бледные кисти рук, бесчувственные ступни, варила бульон, звонила по мычащей просьбе мужа знакомым, желая всем только здоровья, здоровья. Как страшно было видеть всё это и понимать, что исход близок и предопределён. Ведь все, и она сама, знали это. И только от непомерной усталости, от минутного отчаяния она позволила себе слёзы перед камерой, перед очень близким человеком. И когда этот человек за экраном заплакал вместе с ней, она воскликнула: «Не надо, Лёша! Не надо, нельзя! Мы не должны, ради Петра…»
Лёша, милый Лёша, ты умеешь плакать над красотой и жестокостью этого мира! Как невероятно! Как хорошо! Ты — необыкновенный!
И Ксения часами бродила по набережной Лейтенанта Шмидта, засыпанной свежим, ещё не успевшим прокоптиться снегом, и думала, думала об Алексее. Вот здесь он остановил машину, когда она выложила ему сплетни о нём. Бедный, как он тогда облез. Дура, тысячу раз дура! Даже перед памятником многоуважаемому адмиралу Крузенштерну стыдно. До сих пор… Уже не стояли у набережной белоснежные семиэтажные морские лайнеры, не торговали матрёшками, цветастыми платками, балалайками и прочими «советскими» сувенирами пронырливые лотошники. Не грохотали музыкой, не светились разноцветными огоньками плавучие ресторанчики. На волнующейся невской воде качались сонные флегматичные чайки, и какой-то пацанёнок всё пытался докинуть до них комьями земли.
Ксения перебежала по «зебре» на другую сторону набережной. Машины здесь носились как угорелые, еле переждёшь, пока пропустят. Прошла по пустынной 14-й линии до Большого проспекта и дальше, дальше, решив совершить «круг почёта» до метро и обратно. На пешеходной 6-й линии многолюдно, суетно. В метро в эти вечерние часы не протолкнуться. На Среднем тоже озабоченный, хмурый людской поток. Транспортная пробка от 9-й до Съездовской. Машины, автобусы, трамваи забили до отказа узкие улицы. Чистый белый снег, которым она любовалась на своей набережной, здесь давно превратился в грязное мокрое месиво, он только портит обувь и вызывает раздражение. Магазины, витрины, музыка, грохот, скрип тормозов, гудки, крики, ругань, смех. Как густо замешана жизнь на этом крохотном клочке небольшого питерского острова. Чем дальше она будет уходить от метро, тем реже станут попадаться спешащие люди, резвые машины. А пока она бредёт в общем потоке мимо маленького уютного кафе «Идеальная чашка». Зазывный свет горит внутри. Петропавловка застыла на стене. Девочки за стойкой всё так же вежливы и предупредительны. Столики на двоих. Вот за этим, где сейчас расположилась юная парочка, сидели и они с Алексеем. И её кофе был невыносимо сладким! И потом они пошли вот по этой стороне Среднего, и она, осмелев, взяла его под руку. И было так хорошо! И он засмеялся, сказав, что пешком не гуляют!.. Вот идёт она хмурым питерским вечером, среди озабоченной толпы, и улыбается. Одна из всех. И наплевать ей на все жизненные трудности, на отсутствие денег, работы, на соседей по коммуналке, которые опять утром скандалили… Они просто несчастные люди, которых никто никогда не любил. Они не знают, как это можно — идти по холодной серой улице, меся ногами грязный снег, с мятой десяткой в кармане, и улыбаться, улыбаться, и нести в груди тёплый ласковый комочек нежности. Она любит, и поэтому мир прекрасен! И может быть, может быть, её тоже любят. Ну совсем, совсем чуть-чуть…
Алексей сидел в тёмном зрительном зале, на самом нижнем ряду, с краю, поближе к дверям. Сидел, уперев локти в колени и опустив разгорячённый лоб на сложенные друг в дружку холодные ладони. Его маленький герой кричал и бился ручонками в огромный экран, словно в стекло, словно просил выпустить… Всё не так, всё не то. Почему он увидел это только здесь, в этом премьерном зале? Так всегда: невозможно взглянуть на своё произведение со стороны, пока оно не отделится от тебя. Но как только оно уходит в самостоятельную жизнь — всё видишь, недостатки просто бьют в глаза! Слишком статичная камера… Слишком долго она статична, словно не знает, что ей делать, куда смотреть… Плохо! Надо было по-другому снимать. Надо было снимать сразу несколькими камерами, с нескольких точек. Но как? Тогда и оператор отражался бы в зеркале… Соорудить ширму? Скрытую камеру использовать?.. Надо, надо было решиться на это, чтобы видеть всё происходящее и сверху, как бы глазами взрослого, и глазами ребёнка. Немного бы другой ракурс… И вообще, надо было не такое зеркало! Не такое! Надо было без рамы, во всю стену! Чтобы герой шагал в другой мир, в зазеркалье. И чтобы зритель иногда сам путал отражение и реальность. Побоялся, что сын испугается многих камер, чужих людей… и так почти не дышали… да нет, всё правильно, это такой интимный, такой таинственный момент… не смог бы снять по-другому. И повторить уже ничего, никогда нельзя. Ещё это контрастное пятно: сынуля оторвал тёмные обои, и обнажилась белая стена. Белое пятно на тёмных обоях! Почти посредине кадра, над светлой головкой ребёнка! Ведь видел его! Не подумал, что так будет тянуть на себя одеяло. Надо было заклеить. Не заклеил, показалось, что это придаст натуральности. Ведь корявые детские рисуночки, эти каляки-маляки фломастерные на тех же обоях, легли в общий антураж превосходно! И сам вот влез в кадр, крокодил! Видеть тебя не могу! Толстый, противный… но как ещё можно было вывести малыша на главную точку? Никак не приходило к нему узнавание. Для него — в зеркале жил чужой мальчик! Надо было их соединить в его бедной головушке. И только когда маленький герой увидел в том же зеркале брата, папу, только тогда понял что-то об отражении, о себе… Чудеса не происходят сами… Всегда нужно их тщательно подготовить. Просчитать. А как просчитать, срежиссировать реакцию ребёнка? А ведь ты видел уже на стадии материала, что всё пошло не так! Ведь видел, признайся, не ври сам себе! Потому что пятнадцать лет назад ты видел другое кино! С таким же маленьким, но другим героем! Нет, жизнь нельзя повторить, этим она и прекрасна, и ужасна…
Алексей услышал негустые аплодисменты и быстро, пока не успел зажечься свет, выскользнул из зала. Занял столик в баре, заказал коньяк, выпил… Кажется, в этом конкурсном блоке ещё один фильм, кажется, длинный. Тогда у него есть время, чтобы придти в себя. А потом набегут в бар за стаканчиком горячительного многочисленные киноколлеги. Он взял ещё порцию коньяка и выпил её уже не залпом, как первую, а глотками. Тепло стекало по горлу в желудок, почти нестерпимо обжигая его. Ладно, всё равно сделал. Пусть не лучше, чем у других, но однозначно не хуже. Это всё нервы. Нервы ни к чёрту. Концовка получилась, это главное. И внутри есть крохотные фишки, которые смогут заметить только самые внимательные зрители. Как бежит по мосту мальчик, а его тень отстаёт от него… Такой обманчиво примитивненький фильм получился, чтобы расслабить в начале и оглушить в конце. Рано, Лёха, расквасился. Выпей-ка ещё…
Через полчаса бар стал наполняться людьми. Пришёл длинный большой Ляшенко, по болезненной привычке близоруко щурился на окружающих. Алексей позвал его за свой столик. Выпили за премьеру. Ляшенко тоже привёз фильм: последнюю серию большого документального сериала. Лет пятнадцать он его снимает, с одними и теми же героями. Как они растут, меняются. Превращаются из подростков во взрослых людей. Из советских школьников в менеджеров и бизнесменов. Из мальчишек и девчонок — в мужей и жён, в отцов и матерей… Благодатная тема. Да-а… Интересно было бы лет через двадцать снова разыскать своих абсолютных ровесников, снова снять про них фильм. Кого-то уже не будет. Что-то изменится в жизни живых. Станут взрослыми родившиеся перед камерой дети… Нет. Не потянуть такое ещё раз… Ляшенко крепкий режиссёр, настоящий профессионал — выносливый и терпеливый. Вот только зрение совсем его подводит…
Пришла и села за их столик громкая, по-глупому восторженная немолодая Кристина, координатор чешского документального фестиваля, сразу рассыпалась похвалами в адрес обоих режиссёров, а потом безостановочно теребила Данилова:
— Какой мальчик! Какой мальчик! Такой трогательный фильм, Алексей! Это какая-то волшебная детская страна. Как будто сейчас из-за лёгкой прозрачной занавески выйдет добрая Фея и коснётся солнечной головки плачущего мальчика, и он превратится в Маленького Принца. Это такой лёгкий, такой светлый фильм! У тебя было много мрачного, трудного раньше, меня это пугало. Но сегодня я с тобой полностью примирилась,— Кристина доверительно коснулась руки Алексея.— Принеси мне завтра диск, я увезу его с собой. Мы в этом году в феврале. Ты уже в конкурсе!
Алексей на всё согласно кивал. Ляшенко щурился. Никогда невозможно было понять, что ему нравится, а что — нет. Скажет потом, когда останутся одни. А пока их компания всё расширялась. Пришёл Владимир Илларьевич Корнеев — «последний могиканин» ленинградской киношколы. Он всё ещё работает, ещё ездит по фестивалям. Ляшенко и Вересова его опекают. Устроили через Союз эту поездку, как подарок к семидесятипятилетнему юбилею. Вот и Лариса — легка на помине, а с ней худенькая строгая Вера — координатор питерского фестиваля.
Вересова пробралась-таки к нему под бок, на двухместный диванчик, где он до этого широко сидел один. Улыбался ей, строил глазки. Всё как всегда. Вера скромно присела на стул. Владимиру Илларьевичу принесли от соседнего стола удобное кресло. В другом сидел Ляшенко. Кто что будет пить? Они-то с Ляшенко уже пьют коньяк. Лариса захотела того же, что у него. Вера заказала сухого красного вина. Кристина сама взяла сок. Корнеев от спиртного отказался, попросил чаю. Алексей стряхнул с себя Ларису, отошёл к барной стойке. Взял уже целую бутылку коньяка — надоест скакать за порциями. Вежливая Вера — единственная — помогла принести напитки за стол. Там уже появился ещё один человек — приятель-поляк Штефан Каминьский. Обнялись, поздравили друг друга. Сели. Выпили. Весёлый Штефан шутил, много и быстро говорил.
— Почему ты не хочешь преподавать? Давно пора заводить учеников! — приставал он к Алексею.— Я уже второй набор выпускаю. Славные ребята. Они всё видят иначе. Их бывает трудно понять, но с ними так интересно! Много девушек идёт в режиссуру. Такая неженская профессия, а они идут. Мне их жаль. Но они иногда сильнее мальчишек. Посмотри, даже Игорь,— он кивнул на Ляшенко,— такой занятой человек, набрал в прошлом году курс. Но он в Москве. У вас же есть в Петербурге киношкола?
— Институт есть,— негромко, без улыбки ответил ему Алексей.— Я тоже занятой человек. А не иду преподавать как раз потому, что девушки… они в меня все поголовно влюбляются. Какая уж тут учёба.
Штефан заржал, подмигнул и панибратски хлопнул его по плечу. Лариса кокетливо хмыкнула. Вера взглянула исподлобья. Ляшенко заморгал глазами, зажмурился, как будто их резало. Кристина громко переспрашивала:
— Что? Что он сказал? Я не поняла.
Владимир Илларьевич строго посмотрел на Алексея и отставил пустую чашку из-под чая. Незаметно подошла официантка, унесла грязную посуду.
— Девочки любят красивых успешных мужчин,— красивым густым голосом произнесла Вересова.— Так уж мы устроены! Давайте выпьем за это!
Она попробовала осторожно взять Алексея под руку, но он отстранился. Выпили.
— Мне кажется, Штефан прав, Лёша,— глухо заговорил Корнеев,— настал твой черёд передавать свой опыт молодым режиссёрам. Когда-то мы всей студией опекали тебя. Я ничего не хочу сказать плохого, ни в коем случае не умаляю твоего труда, твоего творческого пути. Ты прекрасный, абсолютно самостоятельный режиссёр. Но помнишь, мы все тебе помогали, когда ты начинал: кто-то дарил тебе плёнку, кто-то бесплатно снимал для тебя… Сейчас другое время. Мы, слава Богу, живём теперь иначе. Твоим ученикам уже не нужна будет материальная поддержка. Но в творчестве они тыкаются, как слепые котята. Кто их научит? Игорь, Штефан — они делают благородное дело…
Глаза Алексея недобро сузились:
— А помните, Владимир Илларьевич, мне было лет семнадцать, зима была… мне совершенно некуда было деться… вы тогда очень помогли мне — дали ключ от дачи. Я два часа ехал в холодной электричке. Шёл до дачи в темноте. А когда пришёл, оказалось, что замок невозможно открыть…
Владимир Илларьевич растерянно смотрел на Алексея. Все за столом напряглись. Но он словно не замечал этого.
— На следующий день я вернул вам ключ, сказал, что замок сломан. А вы засмеялись, назвали меня «чучелом» и велели в следующий раз попи́сать на ключ. Замок просто замёрз… Но следующего раза не было…
— А какое отношение? — ещё глуше заговорил Корнеев.— Как это сопоставить — наш разговор об учениках и эту неприятную историю?.. Извини, я не помню, конечно, но извини… через столько лет.
— Какое отношение? — сказал Алексей тихо и зло.— А потому что вы все думаете, что мне всё очень легко даётся…
— Я не говорил этого… совсем наоборот…— пытался реабилитироваться бедный старик.
Вера медленно бледнела и от неловкости не знала, куда прятать глаза. Ляшенко хмурил лоб и моргал всё чаще. Штефан глупо улыбался. Кристина закурила. Алексей не кричал, нет, он говорил очень тихо и спокойно, но от этого спокойствия всем было не по себе.
— Вы, наверное, все думаете, что я только пальцами щёлкну, и всё само собой получается! По щучьему велению… Это вам дают деньги в Госкино. Я в Госкино давно не хожу. Я закладываю своё жильё, свою машину. Я всегда рискую! У меня каждый раз язва желудка открывается! Но вам это неинтересно… Вот мы с вами знакомы сто лет. Мы вроде бы друзья, приятели. А давайте честно: ведь вы только того и ждёте, чтобы я упал. Чтобы освободил вам место…
— Перегибаешь, Алёша,— пробасил Ляшенко.— Никто на твоё место не метит. Каждому хватает забот на своём. Кончай бузить. Давай лучше выпьем. Извинись перед Владимиром Илларьевичем. Никто ни в чём не виноват.
— Извините,— сказал Алексей, не глядя на Корнеева.
Чокнулся коньячком с Ляшенко.
Кристина пошла кого-то искать, на прощанье напомнив, чтобы Алексей принёс завтра диск. Он кивнул ей, уже миролюбиво, уже стесняясь своей выходки, жалея старого несчастного Корнеева.
«Не надо больше пить. Нельзя…»
Булькнул мобильный в кармане. Он достал его и даже не понял сперва текст смс. Перечитал два раза, пока строки не сложились в японское танка:
«Всё это время
Так любовь сильна!
На летнюю траву она похожа;
О, сколько ни коси, ни убирай,
Растёт опять и покрывает поле!»
Посмотрел отправителя. Ну конечно, как не догадался, это Ксения атакует его. Даже в Амстердаме! Эстетка какая нашлась…
— Кто там? — сунулась в телефон Лариса.— Девочки пишут любовные послания?
— И как ты догадалась, умная моя? — скривился Алексей в деланной улыбке, убирая от её любопытного взгляда телефон.
— Сердце чувствует твоё коварство, милый друг! — пропела она.
Ещё долго сидели. Ещё зачем-то пили… Снова булькнул телефон, но Алексей не стал доставать его. Корнеев засобирался в гостиницу. Он проводил его немного, долго извинялся, обнимал. Старик по-отечески хлопал его по спине. Алексей вернулся на диванчик, развалился, сместив надоедливую Ларису на самый край. Но она всё терпела, улыбалась, вязалась.
— Чего ты злой такой сегодня, Лёшенька?
Алексей осмотрел сидящих за столом, словно увидел их впервые. Раскрасневшийся, вечно хмурый Ляшенко басил о чём-то с поляком. Курила невесть когда вернувшаяся Кристина, с ней пришла какая-то незнакомая девушка. Кажется, немка-дебютантка. Во всяком случае, так он понял из разговора. Алексей сладко заулыбался ей, поцеловал ручку. Молчаливая Вера давно допила своё вино. Он предложил ей ещё бокал, но получил вежливый отказ.
— Я родился в июле… вы все знаете,— заговорил Алексей, не обращаясь ни к кому конкретно.— Все видели «Понедельник. Утро»… ты говоришь, Кристина, что я снимаю мрачное кино. Это всё жизнь… это документальное кино, понимаешь? У кино всегда есть неразрывная связь с судьбой.
Чешка вежливо улыбнулась в ответ.
— В июле много полевых цветов… Они всякие — жёлтые, белые, синие, фиолетовые тоже…красные… лепесточки такие нежненькие. Пахнет всё… я родился в июле. Вы все знаете…
— Напился…— возвела Лариса глаза к небу и тяжко вздохнула.
Ляшенко укоризненно посмотрел на Данилова и продолжил более интересный разговор с поляком.
— Мать рожала меня в городе. А отец был за городом… в деревне, там… у своих. Я родился, и они поехали в город на мотоцикле. Они напились от радости… очень пьяные ехали…
За столом снова повисло напряжение. Все замолчали, глядели на Алексея, а он смотрел сквозь них и рассказывал с садистским спокойствием какую-то неправдоподобно жуткую историю.
— …очень пьяные оба были, и отец, и его брат, без шлемов, на мотоцикле. Они нарвали в поле этих цветов — белых, жёлтых, синих… и красных тоже… И везли букет моей матери, за меня… И на повороте разбились. Слишком быстро ехали, да ещё и пьяные. Брат сразу насмерть. А отца собирали по частям… он потом долго болел… Матери некуда было пойти после роддома… со мной. Потому что дед, отец моего отца,— он сказал, чтобы меня ему не показывали… что это из-за меня погиб его сын, а другой — инвалид…
— Лёша, я тебя умоляю! — вскричала Лариса.— Посмотри, ты напугал женщин. Кристина, Марта, Вера, не слушайте его. Он любит сочинять всякие страшилки. Пойдём, я уведу тебя в гостиницу…
Алексей дал поднять себя с диванчика, усмехаясь чему-то, ещё договаривал на ходу:
— Я не сочиняю. Это документальное кино… Это всё жизнь, такая, что и придумать нельзя…
Лариса увела его за собой, как послушного телка. Кристина покачала головой и, разведя руками, резюмировала:
— Одно слово — гений, со всеми полагающимися недостатками…
Компания окончательно развалилась. Мужчины ушли в зрительный зал на ночные просмотры. Кристина и Марта отправились в свой отель. А Вера нехотя поплелась в свой — поиски пристанища на время фестиваля через Интернет привели её к анекдотическому результату. Она, сама не подозревая того, поселилась в маленькую частную гостиницу для… геев. Амстердам — город свободных нравов. Там принято уважать права всех и на всё. Там даже есть такие специальные гостиницы. На сайтах они помечены каким-то значком, о котором Вера не подозревала. Заполнила заявку, получила подтверждение, перевела на указанный счёт часть суммы авансом. А когда приехала в Амстердам и поняла, во что вляпалась, изменить что-либо было уже невозможно. Ухоженные, пахнущие духами, вежливые мужчины с затаённым любопытством и непониманием взирали на высокую стройную девушку, затесавшуюся в их ряды. Возможно, подозревая в ней трансвестита. Впрочем, у этой гостиницы были свои неоспоримые плюсы — в ней было очень тихо, чисто и уютно. И можно было не опасаться никаких посягательств на свою честь…
Старый, дребезжащий всеми своими суставами автобус высадил Алексея среди леса и, обдав на прощание облаком пыли, увёз оставшихся пассажиров дальше. Алексей надел на плечи тяжёлый рюкзак, сошёл с дороги на заросшую тропинку и зашагал в сумрачной тени дремлющих старух-елей. Только хруст шишек под его ногами да случайно спугнутая птица нарушали их ленивый покой.
Тропинку оплело корнями, они выпирали из земли, бугрились, словно мозоли на ладонях натрудившегося за жизнь старика. До родной деревни идти неблизко. Когда кончится лес, нужно будет пересечь заброшенное, давно не паханное поле, заросшее ромашками, колокольчиками и разной сорной травой. Потом пройти вдоль обрывистого глинистого берега реки до огромной высохшей берёзы, миновать заросший ракитой овраг, и тогда только он увидит десяток серых домов, рассыпанных на берегу.
Алексей шагал широко, пружинисто и мысленно перечитывал последнее письмо матери:
«Здравствуй, желанный сынок, письмо я твоё получила, большое спасибо. Сыночек, я чернику тебе посылаю, посылаю вот тут прополис, настоянный с маслом, натирай переносицу, чтобы не закладывался у тебя нос. Держи в тепле ноги, прогревай пятки всё время. Нет-нет да возьми горчичную ванну и сделай.
Сынушко, жалей себя, любимой ты мой, желанной сынок, ласковое моё дитя! Я теперь век прожила, хоть и помру, так наплевать. Береги семью, живите дружно. Гале большой привет, здоровья ей желаю. Егорку жалей, приласкай когда, береги…
А жись-то моя, ты знаешь, я в письме писать не буду…»
— Где?! Где эта тварь?! — пьяный отец в расстёгнутом полушубке ввалился в избу вместе с морозным паром.— А-а-а, что, сука?! Зарублю сейчас! Убью! — он замахнулся на мать недопитой бутылкой.
Мать склонилась над столом, на котором раскатывала тесто для пирогов, сразу из молодой женщины сделавшись горбатой старухой.
— Явился,— проговорила она очень тихо,— только и пожила два дня спокойно.
— Что?! — взвился отец и одним движением руки смахнул со стола на пол противень с бледными овальными пирожками.— Убью, тварь!
— Только убей, скотина! Только убей! — прямо посмотрела мать в его стеклянные глаза.
Лицо её, испачканное мукой, казалось мертвенно-бледным.
Спящий на русской печи девятилетний Лёшка резко проснулся от крика и грохота.
— Конечно! Конечно! И это будет справедливо!
Отец куражливо уселся на лавку и, громко стукнув о столешницу, поставил бутылку посреди стола.
— Что справедливо? Что справедливо? Нахал!
Мать трясущимися руками собирала с полу пирожки.
Лёшка лежал, замерев и дрожа каждой жилкой своего худого длинного тела, и думал, что у матери, наверное, опять непроизвольно подёргивается верхняя губа. Тётка Капа говорит, что это нервный тик.
— Ты неси деньги на стол,— мать покидала испорченные пирожки в пойло скотине.— Неси деньги на хлеб. Пропьёшь, а потом явишься, за горло меня берёшь? Нахал.
— Это спорный вопрос!.. Лёшка-а-а!
Мальчишка сжался в комок и голосу не подал.
— Лёшка-а-а! Сатанёнок! — и снова переключился на мать: — У меня денег миллиарды!
— Где?! — криво усмехнулась она.— Последние портки — и те рваные!
— Не физически.
— Надо уйти с глаз долой, пока живая,— мать говорила быстро, как всегда от напряжения, и при этом машинально управлялась с домашней работой: убирала со стола, мыла пол.— А то у него ума хватит. И парня хоть человеком вырастить.
— Не уйдёшь! Дом не бросишь! Картошку пожалеешь!
— Жри сам картошку, а мы уйдём! А то топор он точит на меня, нахалюга. Только и дразнит каждый день: «Молись Богу! Проси у Бога прощения!»
— Проси у Бога прощения! — отец поднялся с лавки и навис над склонившейся к ведру матерью, как небесная кара.— Только у Бога проси прощения!
— За что? За что мне прощения просить?
Отец пнул ведро, и грязная вода разлилась по только что подтёртому полу. Мать бросила тряпку в лужу, бессильно опустилась на лавку и заплакала:
— Господи-и! Да неужели заступы за меня не бу-у-уде-е-ет? Я становлюсь в шесть утра и как муха топчусь…
Вода расползалась по кухне, затекала под дрова, сложенные на полу у русской печи.
— А что такое? — пьяно захохотал отец, топая по луже валенками.— А что такое? Я не понимаю! Для чего? Для чего ты встаёшь в шесть утра? Ради своего самолюбия?
— А за что ты меня зарубишь? И снесёшь в торфяную яму?
Лёшка очень осторожно соскользнул по печной приступочке на пол. Хорошо, что лесенка с коридора, а не с кухни, где снова скандалили родители. Схватил в охапку пальтишко и шапку, пихнул босые ноги в валенки.
— Маня, Марья Петровна,— заговорил вдруг отец очень ласково,— дорогая моя, единственная, любимая моя жена… настолько ты погана…
Лёшка выскочил на мост, стремглав слетел с крыльца и, на бегу натягивая одежонку, понёсся куда-то по морозу, сам не зная куда. Только бы подальше от семейного скандала, только бы не слышать, как куражится над матерью отец. Только бы не видеть, как он её бьёт, как утирает мать белым платком кровь с лица, и на платке остаются пятна, словно от давленой клюквы. Как сосредоточенно, до последнего крохотного осколочка, собирает она с полу перебитую расходившимся отцом посуду…
Мать быстро и ловко подмыла тугое розовое коровье вымя и, ласково приговаривая, уверенно начала дёргать за соски.
— Уж ты моя красавица, кормилица… Звёздочка моя ясная… любимая моя коровушка… ласкуша моя…
Рослый телёнок забрёл через открытую дверь в хлев и потянул морду к подойнику.
— Уди-и! — любовно пихнула его мать локтем в лобастую морду.— Василёк! Уди-и!.. Молёчка захотель, мой ма-а-аленькой! — нежно коверкая слова, говорила мать телёнку.— Сейчас дам, сейчас дам тебе молёчка-а-а…
Звёздочка флегматично жевала свежескошенную траву, которую хозяйка всегда приносила ей перед дойкой, иногда лениво поматывала головой, отгоняя жирных приставучих мух.
Зимой траву заменяло душистое лесное сено. Лёшка любил рыться в нём, отыскивая засохшие прямо на веточках ягоды земляники. Он совал тёмно-бордовую, почти чёрную ягодку в рот и думал, что если корову кормить одной сушёной земляникой, то молоко, наверное, было бы розового цвета и пахло летом, напоминая о солнце, жаре, птичьем пересвисте, лесной прохладе, высоком синем небе, о реке, что течёт под обрывом, о еже, которого нашли они как-то на опушке…
Обезумевшая от добычи Жулька тыкалась в ежиные колючки, до крови исколола себе губы и нос, визгливо лаяла на пыхтящий и тукающий острый комок. Мать закутала ёжика в платок и понесла над головой. Но собака прыгнула, выбила из её рук добычу и закрутилась вокруг юлой. Мать снова попыталась отобрать у собаки ежа, опять завернула его в платок, совала Жульке карамельку в фантике. Но коротколапая собачонка всё прыгала и прыгала, ёжик всё падал и падал…
К осени телёнок вырос в настоящего молодого быка, но был всё такой же крутолобый, с влажными сливовыми глазами, ручной, ласковый, всё ходил за коровой. На пару они повадились валить хлипкие прясла старого забора и пробираться в усад, где ещё была не выкопана картошка, лопухами висели крупные свекольные листья, барыней сидела капуста.
Мать гоняла их, хлопая по толстой бархатистой шкуре охапкой картофельной ботвы. Лихо управляясь с тяжёлым топором, чинила забор, поднимала, подпирала кольями давно подгнившие столбушки.
— А не ругай меня, мамаша, что я хлеба много е-е-эм,— напевала она, подкапывая густой, совсем не по-осеннему зелёный картофельный куст, отряхивала его и проворно выбирала из земли жёлтые ровные клубни.— Дайте белую котомочку, я вам не надое-е-эм…
Лёшка уносил полные вёдра к открытому подвалу, склонившись в очень низкой двери, нырял в темноту, в запахи плесени, свежей земли и кислой капусты. Высыпал картошку прямо в широкий, как сцена в сельском клубе, засек, разравнивал картофельные кучи, чтобы проветривались. Сентябрь выдался сухой, картошки было много, и вся чистая, крупная.
— Посиди со мною рядом, ягодиночка моя-а-а,— доносился с поля материн напев.— Чтобы сердце не болело у тебя и у меня-а-а…
Пьяный отец сегодня смирно сидел в избе перед окном, курил и наблюдал, как они работают.
Мать разогнула затёкшую спину, воткнула лопату в рыхлую землю и пошла к столбу, на котором стояла банка с болтанкой. Чуть отряхнув руки, она взяла банку и припала к ней пересохшими губами, жадно глотала подкрашенную смородиновым вареньем воду. Напилась, огляделась. Небо серое, низкое, но это не дождевые тучи; даст Бог, управятся с картошкой до затяжной сырости.
— Не ругайся, дорого-о-ой…— пропела она и умолкла.
Сегодня отец был тихий, а вчера ни с того ни с сего кинул в мать миску со щами, потому что они показались ему холодными…
— Куда?! Куда?!! — мать прямо голой рукой рванула большой пучок крапивы от забора и побежала в другой конец усада, туда, где Василёк напирал широкой грудиной на прясло.
Пока мать бежала по перекопанному полю, забор упал, бык вальяжно взошёл на гряды, направился к свекольной ботве. Хозяйка лупила его крапивой, пихала в упругий бок. Но всё без толку. Спихнёшь его, такую махину. На усад медленно зашла Звёздочка. Мать кинулась к ней, шлёпнула два раза, потом опять ринулась к Васильку — да и плюнула, бросила истрёпанную траву, встала между ними руки в боки…
— Ну что ты за человек? Что ты за человек? — беспомощно вопрошала мать спокойно сидящего за столом хмельного отца.
Тот сегодня был в философском настроении. Покачивался над остывающим стаканом чая. Не знаешь, что и хуже: его ор и драки или его пространственные занудные рассуждения о жизни, которые он заставлял слушать всю семью. Попробуй не сядь и не послушай — обида, скандал.
— Парню в школу не в чем ходить! А ты всё пропил!
Мать рубила в корыте варёную картошку для пойла и утирала то и дело набегающие бессильные слёзы.
— Я характеристику себе давать не буду. Не-ет. Не-ет… Нет уни-ирсального че-ека, чтобы идеально чистый. Я не могу характеристику себе, что ты хороший или плохой, не могу. И никто не вправе… даже не вправе никто. Не знаю… Для кого-то я буду и хороший, а для кого-то я враг… Жуленька, Жуля,— позвал он собачонку, и она прискакала, радостно повизгивая, виляя хвостом, принялась взахлёб лизать его обросшее щетиной лицо. Отец пьяно похихикал, отпихнул её.— Поэтому рассужжэния о человеке я запрещаю. Обсужжэние человека поверхностно я запрещаю.
Он неуверенно сунул руку в карман рваных брюк, достал мятую пачку «Примы», вынул наполовину высыпавшуюся папиросу, закрутил её с пустого конца и долго прикуривал, всё промахиваясь огоньком спички мимо.
— Или как рассуждают… Уж я-то ладно, я-то жила плохо, пусть они хорошо. Вот уж нет, у их другое будет, обстановка… другое общесво они построят. Я сама конфетку не съем, а ему дам. Нет! — треснул отец ладонью по столешнице.— Ты сама съешь!.. Вы живите, я ради вас… Я разбиваю эту теорию, я в корне не согласен. Знаешь что? Тебе дана одна-единственная жись. Тебя больше нету, во втором варианте нету. А? Так неужель ты ради кого-то? О-хо-хо-о-ой! Ну для чего ты тогда родился? Для чего? Ты в одном экземпляре в мире. Вот, я борюсь за личность! А не общие масштабы.
Мать в обе руки подхватила тяжеленные вёдра с пойлом для скотины, толкнула ногой дверь и вышла из избы. Но отец продолжал вещать. Благо, Лёшка сидел тут же за столом и тупо пытался делать уроки.
— Ведь вот недаром ставится вопрос о смертной казни. Понимаешь, сынок, в чём дело? Я отменяю её, смертную казнь. От-ме-ня-ю!.. Если ты такой супротивный, я слушаю, пожалуйста, объясни…
Не дождавшись от сына ответа, он продолжал:
— Вот все ссылаются на государство. Я разбиваю эту политику. Государство, Лёшка, это ты, я. У меня мама есть, папа. Вот ты конкретно назови: что есть государство? Ты, да мы, да я с тобой? О-хо-хо-о-о-ой! А знаешь что-о… я бы, например, запретил в государстве производить игрушки детские. Девочка сшила бы куклу, я ей тряпочек отдам. А если готовое, она истреплет. А если бы ты сам скон… сконсруировал? Вот это уже потенци-иа-а-ал большо-о-о-ой! Я бы запретил в Союзе выпуск детских игрушек. Заводы, предприятия закрыл. Ширпотреб выпускают!.. На данной стадии цивилизации мы не осознаём то, что мы сами себя губим… Я бы хотел, если мысль послать всем людям, сказать: «Не троньте человека! Пусть развивается естественным путём…»
Мороз забирался к голому Лёшкиному телу под изношенное пальто. Когда убегал из дому, не прихватил рукавицы и теперь тщетно пытался согреть окоченевшие руки в дырявых карманах. Парень брёл куда-то по пояс в снегу, в кромешной темноте, через ветер, через снежную крупу, бьющую в лицо тысячей иголок. Внезапно оступился, кубарем покатился в гулкую неизвестность. Перепуганное сердце горячим комом забилось в горле, светлые вспышки в мозгу… Снег набился в глаза, в рот, под воротник, в рукава, в валенки. Успокоившись, понял, что упал с речного берега. Как теперь выбираться? Глаза как будто привыкли к темноте, или это ветер разогнал тучи, вычистил небо, обнажив многочисленные капли звёзд, загнутый, как крутые коровьи рога, месяц.
Лёшка устал и замёрз. Дома не успел поесть. Только мать поставила перед ним миску с картошкой, как явился отец, и началось… А есть так хочется. Хоть бы хлеба. Сразу бы стало теплее… Надо выбираться обратно на берег. Где-то тут овраг… Сил нет. Посидеть немножко. Если сесть в сугроб, зарыться в него, спрятаться от ветра, можно немного согреться. Он так и сделал. Как будто стало теплее. Вспомнилось вдруг, как нынче летом они с другом караулили на заимке лосей… Лёшке стало жарко от приятных воспоминаний, даже почудился комариный писк. Откуда? Зимой-то… Посижу тут до утра, посплю…
Очнулся он на печи от дикой боли и сразу закричал. Обмороженные руки и ноги отходили в тепле, и это было невыносимо больно! Мать хлопотала вокруг, обматывала ноги тряпками, смоченными в тёплой воде. Резко пахло каким-то лекарством…
Отец наконец-то успокоился, сидел на табуретке, опершись локтем о стол, и буйная его головушка то и дело склонялась на молодецкую грудь.
Мать растапливала печку, посматривала на засыпающего мужа и еле сдерживала смех.
Вот отец качнулся, но усидел. Другой раз — снова усидел. Третий… Мешком вальнулся с табуретки на пол между столом и печкой, и дом тут же огласился его храпом.
Мать засмеялась в голос и вдруг пошла-пошла по избе, словно заслышав наигрыш гармошки. Скинув с ног опорки, босиком отбивала такт по крашеным половицам:
Неужели тебе, рыбинка,
Не холодно зимой?
Неужели тебе, миленький,
Не весело со мной?
Лицо её было строгим, худым, взгляд в себя, из-под платка выбилась прядь серых волос.
Мой муж арбуз,
А я яблонька.
Когда мужа дома нет,
У меня ярманка!
Так болело её сердце, так кричала душа от исковерканной жизни, что выдержать это было невозможно! Пеклó изнутри болью, и она кричала от этой огненной боли:
У милого моего
Волосы волнистые,
Я его не заменю
На горы золотистые!
По её щекам уже давно текли слёзы, она кружилась и кружилась по избе, словно боясь остановиться, словно, пока она вот так будет выкрикивать наперекор беде эти частушки, она только и будет жива. А как только остановится, так рухнет подрубленной лесиной и больше не встанет.
Разделка была,
Переделка была,
Семь раз родила,
А всё девка была!!
Пока Лёшка был совсем маленький, он только пугался пьяного отца, ревел и просил маму спрятать его. Потом, когда стал немного соображать, всё думал, почему мать не уйдёт от отца, даже упрашивал её… мать только плакала.
Соседи о чём-то шушукались, смотрели на него косо, неохотно пускали в дом, когда он убегал от скандала и просился переждать. За всю его сознательную жизнь дед навестил их только два раза. Приезжал из села. И оба раза мать спешно прятала маленького Лёшку где-нибудь, просила посидеть в хлеву, пойти к приятелю. Он никак не понимал такого отношения и жутко обижался.
И вот всё разъяснилось, нашлись доброхоты, рассказали тринадцатилетнему парню, да так, что он лежал сейчас за банями, распластанный, уткнувшись лицом в жёсткую траву, выл в голос и бил кулаками землю.
Отец после аварии перенёс десяток операций, и пить стал из-за этого, и мать бить…
А мать его жалела, потому и терпела. Русская женщина…
Дед так никогда и не простил Лёшку: «Гадёныш, если бы он не родился, мой сын был бы жив! Уберите с глаз, зашибу!»
Сейчас Алексей ехал в родовую деревню, где не был много лет, потому что дед умирал…
Мать повисла на сыне, и у него от её слёз мгновенно намокла рубашка на груди.
— О-о-ой. Какой ты! Городско-ой! Сынушко мой желанный!
В доме тяжело пахло чем-то прокисшим. От постаревшей матери пахло так же, как и прежде: хлевом и дымом. Он отвык от этих запахов в городе.
С утра подогретый отец тоже пустил пьяную слезу, начал что-то рассуждать о невозможности человеческой жизни в отрыве от земли. Но Алексей его не слушал. Быстро выложил на кухонный стол гостинцы, осторожно заглянул в комнатку, где лежал дед, высохший и коричневый, как болотная сухостоина. Алексей постоял несколько минут в дверях, но подойти к нему так и не решился.
Мать хлопотала с обедом, с баней.
Вечером, намытые, они втроём сидели за столом, чаёвничали. Мать расспрашивала о делах, о городской жизни, о внуке. Он отвечал. Но, в общем-то, разговаривать было не о чем. Отец самостоятельно убрался спать, что очень удивило Алексея. А мать, радостно заглянув сыну в глаза, сообщила:
— Он меня теперь не бьёт! Так, пошумит немного. Я уж и внимания не обращаю…
Алексей попросил устелить ему на веранде. Долго не спал, выходил на ночную улицу.
Мать услышала, что он никак не угомонится:
— Ты чего, Лёшенька? Попить, может, хочешь?
— Нет, ничего, сейчас лягу.
Она вышла к нему на крыльцо в тонкой ночной сорочке. Но скоро замёрзла, ночь выдалась прохладная. Алексей молча обнял её, прижал к себе. И подумал: как будто ниже ростом стала?
— Ты к деду-то подойти завтра… Не носи камня за пазухой. А то за жизнь таких камней знаешь сколь наберётся? К старости не унесёшь…
Алексей промолчал.
— Он не хотел к нам ехать. Да как совсем не смогать стал, мы и увезли его, уже лежачего. Ох, что ж это за болесть такая — рак?.. Мается человек, смотреть же нельзя!
Где-то в деревне встрепенулась спросонья собака, гавкнула пару раз и затихла.
— Врач уколы-то не набегается ставить. Дала нам свечек; пока в сознании был, дак помогало, а сейчас — не знаю, в беспамятстве, так не спросишь…
— Ты бы шла спать, мама, замёрзла совсем.
— Подойди к нему, обещаешь?
— Хорошо… Завтра…
— Ну вот и ладно…
Мать ушла. Алексей улёгся, но так до утра глаз и не сомкнул. Сморило уже на заре.
Открыл глаза, словно от толчка. Мать сидела на стуле около его раскладушки и смотрела на спящего сына.
— Красивый ты у меня. Отец-то такой же вот был, когда женились… Умер дед. На заре уж… Я тебя пошла будить. А ты лежишь такой… Так и сижу часа два… Теперь легче будет. Всем нам… Теперь всё будет хорошо, Лёшенька…
Она так и не сказала ему, что он был копией погибшего в день его рождения дядьки…
Алексей проснулся с дикой головной болью; сердце билось, словно у полёвки. Долго стоял под душем. Чуть тёплые струи воды стекали по лицу, по телу, кружили вокруг ног и бурно уносились в сточное отверстие. Вместе с ними туда же утекало и тяжкое похмелье… И очень хотелось, чтобы туда же смыло и все воспоминания. Так мучителен был сегодняшний пьяный полусон, полубред, в котором так причудливо, так неожиданно сплелись кино и действительность. В этом сне были реальная мать, реальный отец, он, маленький, а потом тридцатилетний, тоже был настоящий, и корова, и телёнок, и собачонка — животные из его детства. Всё это было на самом деле. И скандалы, и побеги из дома… и умирающий дед… Но в сегодняшнем сне они все тесно и слишком правдоподобно вплелись в сценарий «Ковалёвых». И он знал, до кома в горле, до выворачивающего наизнанку крика знал, зачем сегодня пришли к нему умершие мать и отец. Он знал это и раньше, но как было возможно в этом себе признаться? Такое простое и такое невыносимое признание! Неужели художник должен обязательно страдать? Почему не может всё быть просто красиво, просто мило, загадочно, интересно? Но вот опять этот сон подсказывал ему то, что он не мог себе сказать: только то, что ты делаешь из самого сердца, только то, что полито твоими слезами, твоей собственной кровью, только то, что оставило рубцы на твоей душе,— только это будет истинно. Поэтому и не можешь ты до сих пор перешагнуть «Ковалёвых», не можешь прыгнуть выше них. Всё остальное, что от ума,— это всё тоже хорошо, всё высокопрофессионально, комар носа не подточит. Тебя даже наградят за это, и не раз. Но люди плачут тогда, когда ты выплакал перед ними свою душу.
Может быть, это удалось ему ещё раз, когда делал «Неаполитанское танго», когда снимал своего умирающего учителя Петра Радулова. Там уже почти не оставалось человека, на подушке лежал обтянутый серой кожей череп, и огромные глаза — как провалы в бездну. В них можно было заглянуть и всё понять о смерти… Только Неля, неутомимая, неунывающая Неля бегала, суетилась, бодрилась, варила ему какую-то курочку, какие-то бульончики… И вот так она бегала, бегала, говорила, говорила и вдруг упала на стул на террасе, упали её резвые ловкие руки, её сильные быстрые ноги, лицо упало на тонкие музыкальные пальцы, и всё вокруг наполнил стон… Потом, очень быстро, она распрямилась, откинулась на спинку стула и снова говорила, говорила. И всё метались по стенам, по её лицу тени от виноградных листьев, терзаемых ветром с моря. И Алексей снимал её бесконечный монолог, снимал, пока она снова не заплакала, пока он сам не заплакал, и не мог больше снимать, и отвёл камеру… Это был порыв, интуиция. Но именно из этого необдуманного движения камеры получилось что-то настоящее. Метались по стене тени, и ничего больше не нужно было говорить. Всем и так было видно, как мучается живая душа этой жизнелюбивой женщины, как душа его умирающего учителя трепещет на последнем дыхании. Все мы — как листья, нас унесёт осенним ветром, и через несколько лет никто не вспомнит, какими мы были…
Алексей уже знал, что «Зазеркалье» ничего не получит на нынешнем IDFA, можно было даже не ходить на закрытие. И это было справедливо.
«Да, Лёша, справедливо; впрочем, сейчас только утро, и ещё ничего неизвестно. Живи пока надеждой…»
Он привёл себя в порядок, высушил и причесал волосы, чуть поправил маникюрными ножничками бороду, надел белую рубашку, свой лучший костюм. Надо нести принятый однажды образ. Пусть все думают, что у него всё в порядке. Взглянул в мобильный — пара пропущенных звонков, одно смс:
«Лишь вечер настаёт,
Пылаю я сильней,
Чем светлячок.
Но пламени тебе, наверное, не видно,
И оттого ты равнодушен…»
Ксения была неугомонна.
Алексей отправился в киноцентр пешком, чтобы окончательно развеять похмелье и мрачные мысли.
Этот день поздней осени в голландской столице выдался очень холодным, но ясным. Для Алексея так было даже лучше: ледяной порывистый ветер обжигал лицо, бодрил и отрезвлял. В солнечную погоду Амстердам походил на праздничную открытку — яркий, красочный, шумливый. Разноцветные, словно игрушечные, дома отражались в бесчисленных каналах, и город словно проживал сразу две жизни — на твёрдой земле и в зыбкой воде. Какие-то птички, тоненько попискивая, порхали с дерева на дерево, наглые кошки гуляли по улицам сами по себе, нетерпеливые собачки тянули за поводки хозяев… И так много разных звуков слышалось вокруг: трели велосипедов, бряканье трамваев, гудки машин, многоязычная разноголосица — сюда постоянно приезжают иностранцы, такое чувство, что их больше половины населения города. И сейчас, несмотря на холод, улицы оказались полны людей. Столько улыбчивых, приветливых, молодых лиц попадалось Алексею навстречу, что можно было подумать, будто он в городе всеобщего благоденствия.
Как хорошо было бы просто идти по Амстердаму, без цели, ни о чём не думая, проветривая измученную голову, улыбаясь женщинам, радуясь ясному прозрачному дню, солнцу, беззаботности. Но никак, никак у него не получалось расслабиться…
На фестивале этот последний день прошёл в разговорах, обсуждениях с продюсерами будущих проектов, в очередных выпиваниях, в приставаниях Ларисы, восторгах Кристины, под умным взглядом Веры и ужасной неловкости перед Владимиром Илларьевичем.
На церемонии закрытия Алексей пытался сесть подальше от них всех. Хотел собраться, сосредоточиться. Оторвался от компании, пробрался на единственное пустое местечко в шестом ряду. Сел, успокоился, насколько мог. Но тут снова булькнул мобильник.
«Проходит время,
А заветного свидания всё нет!
Однако же лукавым обещаниям твоим
Пока ещё я верю,
Знай!»
«Достала! Она всю книжку японской классической поэзии мне перепишет?!» Алексей отключил телефон. Раздались аплодисменты. На сцену вышел ведущий, за ним президент фестиваля, члены жюри. Говорили много, долго. Слишком долго для умирающих от нетерпения участников конкурса.
Как и принято, начали с дипломов. Всего пять, и среди дипломантов фамилии Данилова не прозвучало. «Может быть, всё не так плохо, Лёха!» Мимо пролетели и специальные призы, и приз зрительских симпатий. Остальные делились на номинации: обязательно и отдельно оценивались дебюты. Маленькая немка Марта, подпрыгивая от восторга, пробежала на сцену за своей наградой; захлёбываясь, благодарила всех подряд. Серебро за лучший короткометражный досталось узкому лохматому парню. «Датчанин, кажется. Какое-то андеграундное кино он снял, про своих приятелей-музыкантов…» Красивая высокая американка получила приз за лучший фильм на тему защиты прав человека. «Про ветерана вьетнамской войны у неё картина. Любят они эту тему… Вот! Внимание! Номинация на лучший фильм от тридцати до шестидесяти минут! Спокойно, Лёха, спокойно… Так, три фильма включили в номинацию. Мартин Кравец, «Дорога на Голгофу», Израиль,— пусть, нормальное кино. Ага! Штефан со своей «Игрой в поддавки»… «Зазеркалье», Алексей Данилов. Россия! Yes! Господи, помоги. Хотя бы серебро!»
«Серебряный волк» достался Кравецу…
«Всё. Ваша не пляшет. Можно лететь домой прямо сейчас. Но самолёт завтра. Значит, надо пойти на банкетную тусовку, постараться расслабиться и получить удовольствие…»
Гран-при сорвал голландец.
«Всё правильно, смешно бы на Амстердамском фестивале и не получить главный приз. Вполне справедливо и заслуженно. Половину мирового документального кино спонсирует эта, в общем-то, невеликая и не самая богатая страна. Всё, Лёша, всё. Пошли пить…»
Глава 11
А был ли мальчик?
— …я уже не знаю, куда от тебя деваться! Я всё время чувствую себя виноватым,— фальцетом кричал в трубке Лёшин голос.— Ты всё время нападаешь на меня! Ты даже в эсэмэсках своих агрессивна. Вот в прошлый раз — у меня сидели люди! Я действительно не мог разговаривать! Но ты обиделась! Ты сказала: «Ну-у ла-а-адно-о-о!» Типа, я тебе это припомню!
— Лёша! — взывала к его разуму Ксения.— Это было не так! Совсем не так! Я очень переживала, что позвонила не вовремя! Если хочешь знать, я по нескольку дней хожу около телефона, не решаясь набрать твой номер, чтобы, не дай Бог, не помешать, не отвлечь. Ты подозреваешь меня в чём-то, что ко мне не относится! Я же вся на ладони! Я как открытая книга — бери, читай.
— Ты всё время только про себя! Ты меня не спрашиваешь: «Как дела?»
— Смешно, но именно с этой фразы начался наш сегодняшний разговор!
— Нет! Ты не так спрашиваешь. Ты просто спрашиваешь, но тебе не интересно.
— Хочешь, спрошу сейчас ещё раз?
— Спроси,— в голосе промелькнули умиротворяющие нотки.
— Лёшечка, как твои дела?
— Пока не родила!
— Зайчик мой, ну послушай себя! Что ты несёшь?
И так продолжалось уже три недели. С того момента, как раздавленный великий режиссёр вернулся из Амстердама. Человека просто подменили. На фестиваль улетал милый, весёлый, бодрый, очаровательный, целеустремлённый, просто душка Лёша. В Нидерландах его полностью «перезагрузили» и выдали обратно колючего, раздражённого, нервного, вспыхивающего, словно порох, от любого неловко сказанного в его адрес слова и беспробудно пьющего Данилова. Ксения позвонила ему вечером в день прилёта и поняла, что с человеком стряслась настоящая беда. Всё можно было понять, представить весьма мучительные терзания от пережитой неудачи, но чтобы разумный взрослый человек вдруг завалился в такую депрессию, чтобы его так корчило и ломало… Окажись Ксения на месте Алексея, пожалуй, и она выдавала бы разнообразные неожиданные кренделя, изводила бы родных-любимых кислым видом и истерическими выпадами. И видеть бы никого не хотела неделями. Нужно переболеть. Всё даже очень понятно. Но… Сейчас хотелось чем-то помочь любимому человеку, пусть даже во вред себе.
Ксения довольно трезво оценивала свой характер, осознавала все его многочисленные недостатки, но в те дни узнала от Алексея о себе много нового.
— Что ты мне звонишь каждый вечер? Что тебе от меня надо? Я уже готов телефон в окно выкинуть! Ты звонишь, и тебе не важно — хочу я разговаривать или нет! Может, я никого не хочу видеть! И слышать тоже. Может, у меня несчастье! Может, у меня кошка умерла!.. Да! Конечно! У меня на самом деле несчастье, у меня фильм не получился! А вам всем наплевать, что со мной происходит!.. Зачем ты мне звонишь в плохом настроении? Не звони мне больше никогда в плохом настроении!
— Прости, Лёша, но, по-моему, это у тебя плохое настроение…
— Да! Да! У меня плохое настроение! А с чего оно должно быть хорошим? Вы думаете, Данилову всё очень легко даётся! Такой везунчик! А у меня опять язва желудка открылась!
— Тебе надо барсучьего сала поглотать. Хочешь, достану у знакомых охотников?
Голос в трубке начинал трепетно подрагивать:
— Нет. Не надо никого убивать. Пусть живут маленькие пушистые зверушки… Я пью абсент. Знаешь, что это такое? Восемьдесят пять градусов. Он прижигает…— пауза — и пластинку заедало: — Так вот, тебе надо научиться общаться с людьми. Вот ты написала мне тогда в своём письме, что тебе нравятся взрослые мужчины. Но взрослые мужчины — они заняты, понимаешь? Они работают, у них могут быть свои дела, у них есть семья, дети. Ты же просто требуешь внимания — сейчас, сию секунду. Пишешь мне эти свои: «И долго ты меня будешь игнорировать?» Долго! Я занят, понимаешь? У меня несчастье! Я переживаю своё несчастье! Это тоже труд, это тоже работа… часть моей работы…
Ну на кого он ещё мог так бессильно орать! Она слушала его получасовые вопли, сидя с телефоном на диване, корчила в зеркало на створке шкафа рожицы, соответствующие накалу текста в телефонной трубке, которую приходилось прикрывать ладонью, чтобы неприкаянный киногений, не дай Бог, не услышал её нервических защитных смешков. Посреди тирады Лёша мог вдруг остановиться и вполне мирно сказать: «Подожди, мне нужно вымыть чашку…» И она слышала, как он кладёт на стол трубку, как встаёт, слышала шум льющейся воды, звяк чашки. Потом Лёша возвращался и спрашивал: «Ты ещё тут? Слушай дальше…» И она продолжала выслушивать совсем не лирические рассказы о своих недостатках, а также о его проблемах и мучениях. Это было одновременно смешно, жалко, беспомощно и почти не обидно. Всё, что он говорил, можно было с полной отдачей переадресовать ему. Просто поставить перед ним зеркало, и пусть вещает про эгоизм, хамство, самолюбование, неумение общаться с людьми, отсутствие такта, нетерпимость и гордыню. Если отбросить субъективную оценку и она действительно такова, как он считает, то они достойные соперники. Непонятно только, зачем и кому нужно было это соперничество. Можно было положить трубку, можно было не звонить больше никогда, но «только мелочь одна здесь важна очень сильно, ты приехать должна к окончанию фильма», как поёт Митяев. К «концу фильма» — точнее, телефонного моноспектакля,— Лёша «приезжал». Он брал долгую паузу, потом начинал тихонько похихикивать — видимо, над собой, а затем ласково и трогательно спрашивал тонким, качающимся от выпитого, как пьянчужка, голосом:
— Как ты живёшь, маленький?..
С этого момента разговор приобретал лёгкую вменяемость.
— Извини меня. Мне плохо. Очень плохо…— тоскуя и мучаясь, говорил великий режиссёр.
— Лёша, тебе надо перестать пить. Зачем ты гробишь себя? У тебя и так больной желудок. Надо взять себя в руки, заняться чем-то… новым проектом заняться… поехать куда-то…
— Не-ет,— умирающе отвечал он, и Ксения слышала тихое бульканье — это в рюмку наливалась очередная порция спиртного.— Не-ет, всё, я больше ничего не хочу… Для чего, маленький? Я теперь буду только пить и спать…
— И долго ли?
— Да. Долго… очень… Пока не пройдёт.
— Так — оно никогда не пройдёт.
— Ну и пусть…
Не сразу, но Ксения всё-таки догадалась поинтересоваться, что же такое Лёша пьёт, что за абсент такой. И её ждало неожиданное, кое-что разъясняющее открытие. Всемирная кладезь человеческих глупостей и мудростей Интернет сообщал:
«Абсент (фр. absinthe — полынь) — крепкий алкогольный напиток, содержащий обычно около 70% (а иногда выше, 75 или даже 85%) алкоголя. Важнейший компонент абсента — экстракт горькой полыни (лат. Artemisia absinthium), в эфирных маслах которой содержится большое количество туйона. Именно туйон — главный элемент, благодаря которому абсент славится своим эффектом. Другие компоненты абсента: римская полынь, анис, фенхель, аир, мята, мелисса, лакрица, дягиль и некоторые другие травы.
Эффект от употребления:
Состояние настоящего абсентного опьянения не похоже на алкогольное. Эффект от абсента может быть самый различный. Это может быть приятное спокойное расслабление, бодрость, эйфория, неожиданный и беспричинный смех. Абсент может заставить людей совершать непонятные и нелепые поступки, которые оставляют яркие воспоминания. Но поступки не всегда безобидные: некоторые люди описывают ощущения, возникшие после употребления абсента, как состояние необъяснимой агрессии. Как и в употреблении большинства алкогольных напитков, многое зависит от личности пьющего, его настроения, воспитания, морали и обстановки, в которой пьётся абсент.
Иногда при употреблении абсента возникают галлюцинации, которые обычно связывают с содержанием в нём туйона. В своей книге «Абсент» Фил Бейкер рассказывает о случаях галлюциногенного эффекта от приёма абсента, вообще не содержащего туйон, что говорит скорее о важности второстепенных факторов, таких как соблюдение ритуалов приготовления абсента, атмосфера и переносимость ингредиентов напитка организмом пьющего, чем о каких-то магических свойствах «зелёной феи».
Предполагается, что специфические психотомиметические эффекты абсента сопряжены с воздействием туйона как неспецифического блокатора некоторых рецепторов, препятствующего деятельности тормозящих систем организма. Он не только ослабляет некоторые стороны алкогольного опьянения, но и вызывает общее возбуждение, что может в некоторых случаях способствовать галлюцинациям.
Так или иначе, сообщения о состояниях изменённой реальности всегда сопровождают абсент».
Ну что ж, кажется, Лёша вернулся к своей старинной и верной возлюбленной — Зелёной Фее. Она его понимала как никто, её изумрудными глазами он видел сейчас окружающий мир, и её ласково-коварное влияние на него не имело разумных пределов. Остальным воздыхательницам, как законным, так и незаконным, оставалось только набираться терпения и утешать себя надеждой о скором волшебном превращении Чёрного Тролля обратно в Белого Короля.
Всё это здорово. Но Ксения была живым человеком, у неё тоже имелись не слишком крепкие нервы, периодически портилось настроение и болела голова. Поэтому иногда она не выдерживала его вампирические атаки.
Как-то вечером от Алексея пришло смс: «Включи телевизор. Россию». Ксения щёлкнула пультом. Показывали документальный фильм про отца, который она уже видела. Ответила: «Спасибо!» Потом позвонила:
— Я его уже видела.
— Да? — по голосу она почувствовала, что разочарованию Алексея нет предела.— Тогда это всё не имеет значения.
Ему опять не удалось поразить её, порадовать, удивить, проявить заботу. Она всегда его обламывала!
— Но я с удовольствием посмотрела ещё раз. Хороший фильм!
— Раз ты видела, значит, всё не имеет смысла,— заладил он.
«Зануда»,— показала она язык трубке.
— Вот я опять почему-то виноват перед тобой. У тебя всё время какой-то камень за пазухой. Тебе надо научиться общаться с людьми, понимаешь?
— Может быть, мне надо научиться общаться с тобой?! — сорвалась Ксения.— Почему-то это я всё время чувствую себя виноватой!
— Всё правильно! Так и должно быть! Человек чувствует себя виноватым, когда он не прав…— заело пластинку.
«О Господи! — закатила Ксения глаза перед зеркалом.— Какой интересный, какой непредсказуемый человек! Кого-то мне всё это напоминает, Лёша? Точно! Вечно пьяный деревенский философ из «Ковалёвых»! Уж не родственник ли он вам?! Недалеко уехали…»
Это был какой-то бред! Впрочем, совершенно добровольный. Брось, обидься, оставь его в покое, исчезни из его жизни — нет, тянуло; казалось, пройдёт этот жуткий период Лёшиной депрессии, и всё наладится. Потому и терпела. Любила, жалела…
— Кого?! — возмущалась Вера, и на её гладком бледном лбу складывались тонюсенькие морщинки.— Уж кто меньше всего нуждается в жалости, так это Данилов!
— Ты знаешь, это как-то завораживает,— уверяла её совершенно шарахнутая Ксения.— Вот сидит в своём кабинете пьяный, несчастный, лохматый всемирно известный режиссёр, в какой-нибудь старой, протёртой на локтях рубахе. И никто его таким не видит, не знает. Может быть, я единственный свидетель его терзаний…
— Вы оба больные! Он садист, ты — мазохистка. Идеальная парочка!
— Вера, я тебя так люблю…
— Я тебя тоже…
Когда Вера рассказала ей про неприятное представление, которое Лёша устроил в баре амстердамского киноцентра, про то, как он обидел Корнеева, она миролюбиво согласилась с ней, что это была всего лишь пьяная выходка, что он опять распускает вокруг себя мифологический туман. Но наедине с собой Ксения долго обдумывала рассказанную им страшилку. Она-то знала, что это правда, потому-то он и сказал тогда ей, что не любит свой день рождения, что прячется от людей. А она-то, дурочка, решила, что он просто кокетничает. Потому он так упорно не хочет говорить о своём детстве, о родителях… Многое встало на место в голове у Ксении после того, как она узнала эту жуткую историю, многое стало понятно в его трудном, издёрганном, непостоянном характере. Даже то, что происходило с ним сейчас, тоже отчасти оправдывалось той историей. Когда ребёнка все вокруг ненавидят и обвиняют, кто из него может вырасти? Но он как-то справился со своей бедой, стал человеком, да ещё и далеко не самым последним. Значит, Бог его ведёт, бережёт…
Она уже потихоньку начинала привыкать к постоянным и совершенно неожиданным переменам в настроении Алексея. Такой человек. Это его двуличие даже напомнило ей давний спектакль «Ревизор», который несколько лет назад шёл в их провинциальном ТЮЗе. В той постановке образ Бобчинского-Добчинского был решён режиссёром весьма оригинально: этих двух персонажей играл один актёр, его костюм был геометрически ровно разделён на две половины — чёрную и белую. Если актёр шёл по сцене справа налево, он был в белом сюртуке, с семенящей походкой, с мягкой улыбкой, с тихим голосом, благорасположенным ко всем,— это был Бобчинский, но стоило фигуре направиться слева направо, как образ её кардинально менялся: чёрный фрак, жёсткий шаг, саркастическая ухмылка, рубленые просчитанные фразы,— это был Добчинский.
Но спектакль хотя бы имел логическое окончание. А тут был Гоголь, что называется — «во всю голову»! Всё было дано человеку — красота, ум, невероятное обаяние, несомненный талант, успех у женщин, слава, достаток, общение с такими персонами, с какими простые люди даже во сне не встретятся. Он имел семью, детей, объездил почти весь мир, мог позволить себе не ходить на какую-нибудь идиотскую службу с восьми до пяти, давно позабыл, что такое общественный транспорт в час пик. Почти небожитель! На десятерых бы хватило всех этих божьих милостей. И этот человек так себя загонял, сам себя загонял в ловушку собственных болезненных эмоций, недоверия к людям и к миру. Он смел быть несчастным! Да почему же?!
— Лёша, ну посмотри, у тебя же всё классно! Ну не получил ты приз сейчас, что ты в угол забиваешься? Прекрати пить, работай. Снимешь кино в сто раз лучше! Ты же можешь! И всё у тебя будет! И призов нахватаешь ещё…
— Призы, деньги, слава…— очень тихо и очень серьёзно проговорил в трубке его голос (надо же, неужели сегодня трезвый?).— Они ничего не меняют в моей жизни… Это всё ерунда, это всё прах… Мне нужна любовь. Очень нужна. Без неё всё не имеет смысла…— Алексей взял долгую, трудную паузу и очень спокойно, очень выдержанно добил Ксению.— Мне нужна женщина, которая простит мне всё, даже то, чего я ещё не совершил. Ты не эта женщина. Вот в чём дело. Успех, деньги… Мне нужна любовь. Только любовь.
Она понимала его. Прекрасно понимала. Только любовь и творчество раскрашивают жизнь во все цвета радуги. И вот им обоим нужно было одно и то же. И они не могли друг другу этого дать. Как будто вокруг смертельный голод, а у каждого из них в кармане по краюхе хлеба. И вот они жалуются друг другу, просят накормить, говорят, что обессилели, что умирают. И ни один не догадается просто достать из кармана эту чёрную краюху и протянуть её другому…
Она слушала его с какой-то обречённостью и думала: «Как странно, как нелепо, что ты говоришь это именно мне. Вот моя любовь. Возьми её. Дай мне свою… но вместо этого мы всё больше закрываемся друг от друга, всё больше страха между нами, всё сильнее мы запутываемся в игре, всё глубже вязнем в недоверии. Скоро уже не сможем выбраться никогда… Лёша, Лёша…»
Если бы они могли общаться на равных! Или хотя бы как очень близкие друзья, просто как два интересных друг другу человека. Если бы забыли, что один из них мужчина, а другая — женщина. Если бы оставили всю эту борьбу полов. Если бы их общение не вызывало побочного эффекта в виде физической тяги. Как бы было хорошо! Почему она с такой уверенностью говорит «мы, у нас, нам»? Это всё происходит только с ней. К нему это не относится; послушать только, что он говорит! Как она могла опять возвести этакую гору фантазий?! За себя и за него трудилась, не давая покоя голове и сердцу. Чего и удивляться, что они к тридцати годам уже не выдерживают нагрузок?!
Застряла любовь… Три счастливых дня, обещанных любимым, превратились в три злобные головы дракона, который улетел в тридевятое царство, не пообещав вернуться.
Проходит время.
Обещания твои — лукавы и обманны,
Как первый снег, что поле голое укрыл.
Над ним кружит, тоскуя,
Птица…
«Надо что-то изменить в себе. Причём очень резко, вызывающе. Он сбил бороду, потому что у него «застрял» фильм, а я побрею голову, потому что у меня «застряла» любовь. И пусть ему это не помогло, и пусть мне это не поможет. Но хотя бы на какое-то время это заставит меня не вязаться к нему! Не смогу же я предстать перед ним с лысой, как коленка, головой. Значит, не буду искать встречи и внимания! Не буду больше ни о чём мечтать! Никогда! Нельзя же любить лысую уродину!»
Ксения устроилась в комнате перед зеркалом, которому строила рожицы во время разговоров с Лёшей. Было ощущение, что она собралась уродовать себя у него на глазах. И ножницами состригла в таз волосы по всей голове. Получилось похоже на тифозную больную: там похватано, тут торчит.
«Ну и взгляд… Наверное, такой взгляд бывает у девушек, которые собрались топиться от несчастной любви…»
Она заперлась в коммунальной ванной. Протёрла забрызганное крохотными белыми крупинками зубной пасты зеркало. «Заняла» у соседа полную ладошку пены для бритья и долго, неумело водила безопасным станком по ставшей почему-то очень маленькой черепушке. Оказалось, что под волосами, на коже головы, жили неизвестные ей четыре родинки и две бородавочки. Одну она срезала по неосторожности, и крохотный нарост разразился совершенно неостановимыми кровавыми слезами.
«Смешное самоубийство могло бы получиться. Девушка побрилась налысо, порезалась и умерла от потери крови… Зайдут в ванную, найдут меня, лежащую в луже крови, на неровном цементном полу, около стиральной машины, среди вёдер и половых тряпок. Какой бред! Как будто вены вскрыла, а не бородавку! Хорош! Вон как необычно выглядишь. Прямая дорога в скинхеды».
Сразу огромными и ещё более тёмными стали глаза, зачернели брови. Дело сделано. До нового фестиваля, за полгода, волосы успеют отрасти. Пока походит в платочке. Ей идёт. Главное — улыбаться! Всегда улыбаться!
Через три дня голова стала замшевой, и по ней очень приятно было проводить рукой. А через неделю Ксения впервые после проделанной над собой экзекуции выбралась на тусовку: в «Родине» проходил ежегодный студенческий кинофестиваль. Она решила сходить на закрытие, повязав на голову лёгкую, поблёскивающую вплетёнными в чёрную ткань золотыми ниточками косынку.
Невский сиял предновогодним убранством, вспыхивал и переливался радужными огоньками. В воздухе над проезжей частью висели люминесцентные снежинки, пульсировали цветными струями электрофонтаны, игриво подмигивали прохожим высоченные искусственные ёлки, под их холодными пластмассовыми ветвями улыбались застывшие в напряжённых позах Деды Морозы и Снегурочки. Надо же, она совсем забыла, не хотела думать, что скоро Новый год. Слишком непразднично всё было в её жизни и в жизни её близких.
В «Родине» Ксения сразу же нос к носу встретилась с Лиговцевым и Ольгой Феликсовной. Шеф по-отечески сопровождал на фестивале своих студентов — в позапрошлом году набрал мастерскую по режиссуре. «Кормящая мать» по его протекции обеспечивала банкеты для студенческого кинофестиваля.
— Случилось чего-то? — испуганно посмотрел Лиговцев на чёрный платок на Ксениной голове.
— Нет! Всё в порядке. Просто там, под ней… ничего нет,— улыбалась Ксения.
Шеф пощупал её голову под косынкой. Отросшие волоски кололись сквозь тонкую ткань.
— С ума сошла,— сказал он с тревогой, подразумевающей его уверенность в поставленном диагнозе.
— Это ты зачем? — спросила проницательная Ольга Феликсовна, оглядывая её с ног до головы.— И похудела вся. Ну-ка повернись… брюки пора ушивать. Хорошо, конечно, но всё это не просто так!
— Да всё отлично! — пожала Ксения плечами.— Надо же хоть иногда менять имидж. Новый год — новый образ.
— Ладно,— махнула рукой Ольга Феликсовна, поняв, что своенравная девица не собирается открывать карты.— Приходи после показа наверх. Банкет в ресторане Дома кино. Поешь хоть…
Ксения пробралась известным ей ходом на балкон огромного кинозала «Родины», облокотилась на широкие перила и смотрела не столько на экран, сколько на головы сидящих внизу будущих режиссёров, операторов, сценаристов, актёров, продюсеров. Юные и выпукло честолюбивые студенты кинематографических вузов немного пугали и напрягали её. Всё-таки очень отличается киношный люд от писательского. Она прекрасно помнила контингент Литературного института, который окончила несколько лет назад, и могла сравнивать. Начинающие прозаики, драматурги и поэты, особенно последние, ходили по этажам института как тени, погружённые в свой собственный, не всегда здоровый мир, с блуждающими очами, иногда с бормотанием, вечно голодные, небрежно одетые. Они могли вдруг остановить однокашника на бегу странным, не относящимся к ситуации вопросом. Любили вдруг процитировать какого-нибудь классика, а рядом — себя. Много и неразборчиво пили, водили в общежитие московских писателей, подцепленных в ЦДЛ,— кто просто для компании, а кто и для прочих утех. Могли шептать или кричать в угарном дыму о своей гениальности, читать стихи, могли подраться, пройти голыми по коридору, могли валяться в невменяемом состоянии у лифта, могли переломать мебель в комнате и даже выброситься в окно. Но всё это было как-то скромно, как-то в пределах своего биополя, в каком-то коконе. Писатель — обречённо одинокое существо. Ему не нужен никто и почти ничто для служения искусству. Бумага и карандаш. Компьютер — это тоже роскошь, вовсе не обязательная в писательском быту. Что бы ни происходило, если попёрло, если пришла пора рожать, родишь хоть в поле, хоть в лесу, как бедный, сошедший к концу жизни с ума Гаршин: он работал железнодорожным смотрителем и в промежутках писал свои рассказы на коленях, сидя неподалёку от железнодорожного полотна на берёзовом пенёчке. Писатель написал, спрятал в стол — потомки решат, плохо это или хорошо, главное — опростался, освободился, главное — произведение живёт, дышит. Поэтому писатели по природе своей аутичны, они отшельники, катакомбные монахи. За исключением сильно признанных, которые вынуждены нести не всегда лёгкое и приятное бремя общественности.
Творческие роды кинематографиста зависят от всего: от хорошего или плохого сценария, от продюсерских капризов и нерезинового бюджета картины, от старого или нового оборудования, от выкрутасов актрисы и медлительности оператора, от трезвости осветителя и честности директора. Потом они зависят от героя фильма, от редактора, от зрителей, от фестивального жюри. Кинематографист — персона медийная, он всегда на виду, он всегда среди многих и многих людей, он обязательно должен предъявить миру то, что сделал, чтобы оправдать потраченные средства. Поэтому главнейшим качеством кинорежиссёра является даже не его одарённость, орлиная острота взгляда, умение управлять процессом, а нечеловеческая выносливость, упрямство и полная, непоколебимая уверенность в том, что он в данный момент снимает именно то, что только и надо снимать. И никакие «препоны и рогатки» не способны сдвинуть его с намеченного пути. «Как я сказал — так и будет!» — вот внутренний девиз каждого режиссёра. Иначе — не будет ничего.
Поэтому студенты кинематографических вузов и кинодеятели вообще в основном чем-то похожи: они напористы, темпераментны, горделивы, эгоистичны, подвижны, резки, нетерпеливы, разговаривают чаще по делу, легко и незаметно для окружающих вовлекают их в свои прожекты, тяжело переживают неудачи, иногда даже неприкрыто завидуют сотоварищам. Но всё это, конечно, и общечеловеческие качества, только на кинофестивалях они почему-то выпирают особенно. По крайне мере, ей, как координатору одного из них, так виделось.
Ксения посмотрела программу призёров, отметив в голове пару фильмов, которые достойно выглядели бы в будущем конкурсе дебютов на их фестивале. Спустилась с балкона, нашла Лиговцева, обсудила с ним эту идею — шеф согласился и предложил взять ещё пять работ. Заспорили, слегка поссорились — рабочий процесс пошёл! — и отправились на банкет.
Густой и громкий рой студенческого бомонда уже облепил длинный аппетитный стол. Чуть в стороне от него могучей кучкой угощались мэтры — руководители питерского киноинститута и организаторы фестиваля. Лиговцев сразу слился с ними, а Ксения набрала в тарелку закусок и подсела к столику, уставленному бокалами с шампанским. Большая часть из них уже была осушена, оставшиеся слабо струились микроскопическими пузырьками. Из шумного голодного сборища молодых кинематографистов Ксения почти никого не знала и чувствовала себя на чужом празднике не очень уютно. Поэтому, чтобы расслабиться, выпила один бокал шампанского, превратившегося уже в полусладкое винцо, другой, третий. Поймала на себе внимательный взгляд Ольги Феликсовны. Выпила четвёртый и пятый, усугубила своё состояние выкуренной сигаретой. Народ постепенно рассеивался. Ольга Феликсовна, зорко оглядывая разорённый стол, прошлась по светлому банкетному залу, подсела к Ксении и, скрывая любопытство, слегка язвительно произнесла:
— Когда у женщины не остаётся других радостей, кроме еды, она начинает набирать вес. Какие это печали ты пытаешься заесть и запить таким количеством шампанского?
— Но я же не толстею. Во всяком случае, пока…— ответила ей в тон захмелевшая Ксения.— Как-то даже совсем наоборот.
— Не увлекайся, не заметишь, как опять наберёшь. Сколько я ни пыталась худеть — всё возвращается… Ах, надо сказать на кухне, чтобы собрали остатки. Пусть заберут в институт. Будут завтра похмеляться, съедят…
И она отправилась по своим делам, колыхая широкими бёдрами.
— Приятного аппетита…— буркнула ей вслед Ксения, быстро вылила в себя седьмой бокал и вышла из ресторана.
Чужой фестиваль, чужой праздник не принёс ей никакого удовлетворения и утешения.
Ну зачем она так напилась, зачем снова набрала давно выученный наизусть номер?! Захотелось человеческого тепла, понимания, нежности, любви, наконец! В этот тёмный, пустой, одинокий вечер. В этой маленькой, узкой комнатушке. Под этот монотонный бряк терзаемого ветром карниза.
— Привет, Лёша… Как у тебя дела?
— Это опять ты! Ты ничего не хочешь понимать! Я думал, ты умный, тонкий человек. Нет! Ты не тонкий человек! Ты тогда сказала одну только фразу, и мне всё стало с тобой ясно! Ты тогда мне рассказывала про того твоего милиционера… Я понял, как ему было с тобой тяжело! Так же, как и мне с тобой тяжело. По одной твоей фразе понял! Ты сказала: «Труба рулю!» Боже! И ты любила этого человека! И ты так про него говоришь!
— Да ты же ничего не понял! — отчаянно закричала в трубку Ксения. Лицо вспыхнуло, словно ей дали пощёчину.— Мне так трудно про него говорить! Я от стеснения, от неловкости…
— Не-ет! Я всё понял! «Труба рулю!»
— Ну конечно! Главное ведь — выводы сделать: дура, и всё! А ты выслушал мою историю? Прошёл её со мной от начала до конца? Переболел? Умер вместе со мной и воскрес?! Не-ет, главное ведь — сделать вывод! Не важно, что с человеком происходит, почему он так поступил. Может, он боится чего-то смертельно! Зачем?! Зачем напрягаться?! Вникать! Куда проще сделать вывод и забыть! А то ведь надо душевные силы подключать, стараться понять, простить… полюбить, может, даже! Вот ещё! И все сейчас так. Никогда ещё на земле не было такой душевной лени!
— А ты не сваливай на всех! Ты с себя начни!
— Хватит на меня орать,— чеканя каждое слово, прервала его Ксения,— ты всё время на меня орешь! Всегда! Always!
— Ты учишь английский, маленький? — не уловив её ярости, медово спросил Данилов.
— Учу! — рявкнула она и бросила трубку. Считая, что навсегда…
Глава 12
Ворота в иной мир
Отчим умер на Рождество. Ксения ехала на вокзал и молила Бога, чтобы в эти праздничные дни в кассе нашёлся для неё билет. И он нашёлся.
В холодном плацкартном вагоне она сразу забралась на свою верхнюю полку и отвернулась лицом к перегородке. Не для того чтобы спать, а для того чтобы о многом подумать. Но среди прочих приготовленных ей в те дни судьбой испытаний было и испытание соседством.
В вагон набилось полно разновозрастных ребятишек. То ли на соревнования они приезжали в Питер, то ли на экскурсию. И теперь направлялись обратно… Были при них и сопровождающие — два мужика, которые к вечеру насосались пива и напрочь позабыли следить за подопечными. Мальчишки шумели, бегали по вагону, много и часто курили в тамбуре. На боковушке, примыкающей к купе, где на второй полке устроилась Ксения, ехали два пацана из этой группы: один — крепкий, темноволосый, шустрый, лет одиннадцати; другой — тонкий, длинный, прозрачный, вокруг глаз тёмные круги, слабые руки, тощие кривые ноги, лет на семь он выглядел. И вот они весь вечер ели эти мерзкие чипсы, эти жуткие сухарики и запивали их кока-колой из двухлитровой бутылки, прямо из горла. Ещё всё смеялись, когда лезла из горлышка пена…
А на соседних плацкартных полках, совсем рядом с сумрачной, напряжённой до состояния лучной тетивы Ксенией, ехал ещё и незадачливый уральский папаша с двумя великовозрастными кобылицами. Девицам, как поняла Ксения, было шестнадцать и четырнадцать лет, но, хорошо кормленные, телесно развитые, попастые и грудастые, они выглядели двадцатилетними налитыми молодками. И вот эти молодки с четырёх часов дня — с момента отправления поезда — и до одиннадцати часов вечера, когда Ксения не выдержала и наорала на них, не переставая скакали с нижней полки на гнущуюся под их тяжестью верхнюю и обратно, звонили новыми мобильничками, самозабвенно ржали, общались исключительно на повышенных тонах, без стеснения называя одна другую «гадиной», «козой» и «проституткой». Такие же «любящие» сёстры жили и в Ксениной коммуналке. И она надеялась хотя бы в поезде не слышать их родственных разборок. Не удалось. Сидящий на нижней полке папаша всё время что-то жевал, пил пиво, сморкался, шелестел газетами и даже не пытался угомонить дочерей. Он просто их не замечал. Видимо, он и по жизни не очень-то занимался их воспитанием, ограничившись физиологической причастностью к их существованию. Видимо, ему доверили дочерей на время каникул и только ввиду поездки к родственникам в Питер. Папаша добил Ксению окончательно, когда, ничтоже сумняшеся, при ней, спустившейся попить чаю, при своих ржущих кобылицах, при мальчишках снял брюки, оставшись в растянутых застиранных плавках. Ксению едва не стошнило от увиденного, она поспешно отвела в сторону глаза. Мужик неторопливо надел треники и завалился спать, а девки продолжали скакать по полкам, по нему, сопящему и храпящему.
Ксения заставляла себя не обращать на них внимания, но внутри всё вскипало и вскипало негодование, пока пар со свистом не вырвался наружу:
— Хватит скакать и орать! Вы где находитесь? Дома на диване или в общественном месте?! Должно же быть какое-то уважение к окружающим! Люди едут кто куда, у каждого своя дорога и свои причины! И может быть, кому-то совсем не до веселья! У меня, например, похороны…
И, как всегда, после волны праведного гнева к ней пришёл стыд — за то, что сорвалась, за то, что надо больше всех… Но папаша проснулся на мгновенье и шикнул на девок. В вагоне погас свет, и они угомонились, уснули. А Ксения так и не сомкнула глаз, лежала, слушала перестук колёс, думала о жизни и периодически ловила старшую девицу, устроившуюся наверху. Та развалилась всей своей богатой плотью на узкой плацкартной полке. Матрас под ней съехал вбок, одеяло наполовину свесилось. И сама она при поворотах, при торможении нависала сдобным телом над провалом между полками, и тогда Ксения осторожно подталкивала её колено, плечо обратно. Девица сонно вздыхала, подбиралась, переворачивалась на безопасный бок…
Ксении хотелось плакать от всего происходящего, от ждущей дома беды, но слёз не было. Что происходит с нами? Что происходит с людьми? Почему мы не видим, не слышим никого вокруг? Заткнули уши плеерами, а души ватой равнодушия…
Глубокой ночью поезд остановился в родном северном городе. Ксения выглянула в окно: знакомый светло-зелёный вокзал улыбнулся ей огнями окон и фонарей. Она проезжает мимо. Уже который раз путь её не заканчивается в этой точке России… Решила воспользоваться стоянкой и выпить взятый в дорогу сок, слезать не стала, ловко дотянулась до сумки, стоящей на третьей полке, вынула бутылочку, открыла и замерла испуганно — в темноте что-то лилось на пол вагона: неужели лопнула хлипкая посудинка? Быстро спрыгнула вниз, всмотрелась и поняла, что стряслось. Хилого мальчишку с нижней боковушки безудержно рвало в проход. На полу уже образовалась лужа, а его всё выворачивало и выворачивало. Не понимая со сна, что с ним происходит, он дрожал, смотрел мутными испуганными глазами. А вагон крепко-крепко спал, храпел на разные голоса. Глухая ночь. Четыре тридцать утра. Первой реакцией Ксении было отвращение, и она сердито спросила мальчишку:
— Ты с кем едешь?
— Там, Сергей Иванович…— еле выдохнул пацан.
— А наверху кто? — спросила она, кивнув на спящего крепкого парня.
— Брат…
— Это потому что вы всю дорогу чипсы ели, да ещё этой отравой запивали. Разве можно? — журила его Ксения, уже понимая, что разруливать ситуацию всё равно придётся ей.
— Да…— шептал мальчишка, и голова его обессиленно валилась набок.— Мне нельзя. У меня желудок… и печень…
Ксения перешагнула лужу на полу и быстро дошла до проводницы. Та стояла в холодном заиндевелом тамбуре, ожидая отправления поезда.
— Там мальчика вырвало. Убрать бы надо…
— Вашего ребёнка вырвало — вы и убирайте! — огрызнулась проводница.
— Это не мой ребёнок,— отрубила Ксения.— Разберитесь…
И ушла, разозлённая, в нерабочий тамбур — охладиться после неприятностей и переждать, пока в её купе приберутся. Она вернулась на место минут через двадцать, когда поезд уже отъехал далеко от города, и увидела, как несчастный мальчишка, в темноте, в полуобмороке, размазывает по проходу крохотной, похожей на носовой платок тряпочкой свою рвоту. Он делал это с обречённостью и покорностью раба, почему-то очень осторожно окуная руки в ведро с водой. Воды было мало, Ксения не сразу поняла, почему он боится прополоскать тряпочку, но потом прикоснулась к жестяной бадье, и волосы встали у неё дыбом на голове. В ведре был живой кипяток… И он окунал в него свои тонкие прозрачные пальцы и размазывал, размазывал. Хотелось взять это ведро, пойти и вылить кипяток на голову проводнице. Но это ничего бы не изменило.
— Пойдём,— взяла она ведро и понесла его в туалет.
Мальчишка покорно поплёлся за ней.
В туалете она разбавила воду холодянкой, отыскала за батареей тряпку побольше и стала учить пацана:
— Прополощи тряпочку как следует. А вообще, если вырвало, то водой не вымыть. Надо сначала бумагой, газетой убрать, вытереть, а потом уже влажной тряпкой протереть.
Пацан внимательно слушал, посматривая на неё своими глазищами в тёмных кругах, и сосредоточенно полоскал тряпку.
— На, забери рулон бумаги, расстели её там по полу… мало только… иди пока, я сейчас у проводницы газет спрошу.
И она снова пошла к проводнице, чтобы услышать, что газет у неё нет. Сорвалась, высказала сволочной бабе всё, что думает, в запале пошла в соседний вагон, просила у других проводников какой-нибудь бумаги. Кажется, они приняли её за сумасшедшую, но газет дали.
Вместе с мальчишкой они расстелили их по проходу, дружно сходили вымыть руки и легли досыпать.
Когда Ксения утром выходила на своей станции, размичканные газеты лежали в проходе. Проводница так и не удосужилась прибрать, да хотя бы взглянуть на место происшествия. Мальчишка спал, его бледно-зелёное худое лицо утонуло в большой подушке…
Что с нами происходит? Мужчине зажало дверями автобуса руки, и машина поехала, а он бежал по улице следом и кричал, и все молчали и смотрели с тупым любопытством: долго ли продержится… Двухлетнего мальчика в толчее оттеснили от молодой матери, запинали под троллейбус. Женщина кричала, пыталась вытащить ребёнка, но крутолобые мужики пёрли в салон, чтобы поскорее занять место. Выхватила в последний момент, из-под колёс… В поезде мужчине стало плохо с сердцем, он вдруг охнул, завалился на бок, а соседки по купе, которых он только что угощал чаем и кофе, внимательно смотрели, как он падает, и ждали развязки…Так овцы стоят в стороне и смотрят на доедаемую волками подругу — даже не переставая пережёвывать жвачку… Не нас, и ладно.
Она не могла. Она даже уговаривала себя иногда: «Молчи! Не суйся! Разберутся без тебя! Опять будешь выглядеть дурой, выскочкой…» Но не могла, кричала водителю автобуса, чтобы остановился, помогала расталкивать рвущееся в троллейбус стадо, подхватывала падающего мужчину, бежала к проводнице… потому что вот ещё секунда, и всё станет непоправимо. Это же только миг — он ещё есть в руках, ещё жизнь пульсирует, а через секунду её может не стать. И все будут стоять, смотреть, качать головами, переживать, как они переживают свои собственные отрезки существования… А она думала: кто, если не я?
Нет, не святая, конечно, Боже упаси возомнить. Это всё с чужими людьми. С чужими легко быть добрым, самоотверженным.
«Злые люди сентиментальны»,— грустно пошутила как-то её давняя подруга. Неужели она злой человек? Почему же так часто не хватает её отзывчивости, её ума и сердца, чтобы жить в мире с близкими и любимыми?
Сейчас они укладывали с матерью и пожилым соседом длинное, высохшее, костистое тело отчима в гроб, и она с ужасом думала, что гроб слишком короткий, узкий, что закоченевшее тело не поместится в него. И слёзы текли, текли по её лицу, потому что жизнь у человека, который жил в этом теле, была очень трудной, в чём-то неправильной, потому что отношения между ними были сложные, потому что ничего-ничего нельзя было уже прожить заново. Отчим был первым покойником в её жизни, к которому она прикоснулась. Были, конечно, и раньше похороны: хоронили знакомых, дальних родственников. Но это было в городах, где всем занимаются специальные ритуальные службы. В деревне всё было слишком по-земному, слишком подробно, слишком физиологично — и жизнь, и смерть. Пока Ксения ехала, то думала, что легко возьмёт на себя заботы о поминках, что постарается освободить мать от всевозможных мелочей, но ни за что не сможет помочь обиходить покойника. А приехав, переступив порог нетопленого летнего домика, увидев лежащего на столе, уже обмытого и одетого отчима, вдруг поняла, что ей всё-таки придётся к нему прикоснуться.
— Я не смогу! — вскрикнула она на просьбу матери.
— Больше некому…— ответила мать.
И они, пригласив соседа, втроём подняли холодное тяжёлое тело и долго и неумело укладывали его в гроб, и она кричала сквозь слёзы:
— Руки! Посмотри, как они высоко! Крышка не закроется!
Она просто не понимала в тот момент, что крышка не плоская, всё-таки гроб не кастрюля, что всё делалось по размеру.
Может быть, может быть, то, что она смогла переломить себя, побороть свой страх, это хоть чуть-чуть примирило их после его смерти, оплатило какой-то долг… И зачем только она всё последнее время носила чёрную косынку? Будто торопила его смерть, смерть, которая словно бы открыла ворота в иной мир. И одна за другой пошли в эти ворота души родных, близких, любимых людей. Через полтора месяца после смерти отчима в Питере умрёт от сердечного приступа мамин брат. Утром он сходит в магазин, напечёт блинов, а вечером, лёжа, смотря телевизор, вдруг захрипит, и через минуту его не станет… Мать, не проронившая на похоронах мужа ни слезинки, вдруг зарыдает страшно, с подвывом, прижавшись всем телом, лицом к шершавой серой стене крематория. А дед, когда гроб с остывшим телом ещё недавно живого родного существа медленно станет опускаться вниз, как в преисподнюю, вдруг выкрикнет тонюсеньким старческим голосом: «Прощай, сын!» Весной не станет дедовой родной сестры, она, самая старшая из всей семьи, из всех шести детей, давно слепая, долго звала смерть, а уходили всё молодые, дети уходили. И сам дед умрёт тоже весной, через четыре года, и перед смертью всё будет сокрушаться, что лежит, что надо работать, земля ждёт его трудолюбивых рук… Через год после отчима, в январе же, тяжело и непримиренно умрёт от рака близкая мамина подруга, фактически вторая Ксенина мать. Они вместе воспитывали её с самого рождения. И всё смеялись в ответ на неумный вопрос окружающих: «А где у девочки папа?» — «Папы нет, зато две мамы!» Давно уже никто вместе не смеялся, отношения качались, рвались, расползались, трещали по швам. К концу они примут самый драматический вид. Всё, что тридцать лет казалось незыблемым, исчезнет, испарится в один день, как только человека засыплют землёй. Облегчённо задвинув подальше Ксению с матерью, кровные родственники погрязнут в дележке имущества. Тридцать лет люди улыбались друг другу, дарили подарки, хлоп — и всё лопнет, как мыльный пузырь. Будто и не было целой жизни…
«Это похоже на круги по воде, только в обратную сторону, внутрь. Вот они сходятся, сходятся, исчезают, очень медленно,— один, другой, третий. Это уходят сначала просто знакомые, потом дальние родственники, потом троюродные, двоюродные, бабушки, дедушки, потом отец, мать, и однажды, однажды подойдёт твоя очередь…» Так сказал когда-то Ксении любимый человек, тот самый, глаза которого светились при виде её, тот самый, расставшись с которым, она едва-едва не умерла, на расстоянии ногтя мизинца, половины этого ногтя была от смерти. Выжила. Видимо, до неё круги на воде судьбы ещё не дошли. А давно ставший чужим, но всё-таки дорогой человек продолжит череду смертей и через несколько лет тоже уйдёт в открывшиеся ворота. Он покинет этот мир в начале января, как и все её самые близкие люди, окончательно утвердив своё так и не признанное кармическое родство датой смерти.
Но все эти уходы были впереди. И счастлив человек тем, что Всевышний оберегает его от знания будущего.
В просторном, уже натопленном летнем домике, который отчим так и не успел достроить, собрались на поминки простые земные люди — работяги, крестьяне. Приковыляли две деревенские старухи и сосед, помогавший справлять скорбные дела. Пришли из ближнего села несколько мужиков, уважавших покойника. Приехали на машине из райцентра родственники. Поминали ушедшего человека добрым словом, зажато выпивали, стеснительно закусывали, потихоньку, согласно говорили о том, в каком красивом сухом месте будет он лежать, под светлыми соснами, в песочке. Хорошее кладбище, тихое, не тесное — кивали головами старухи, а сами, внутри себя, наверное, неторопко думали о том, что скоро и им придётся перебираться под сосенки… Они, едва пригубив водки, сжевав по кружку колбасы, раскланявшись, парочкой первые побрели по своим одиноким избушкам. Одну дома ждала кошка, другую — старая коза. В сумерках уехали обратно в райцентр родственники, осталась только погостить пару дней мамина старая тётушка. Телефонными звонками вызвали домой своих засидевшихся мужиков беспокойные жёны. И в домике, за длинным столом, на котором так и стояла почти нетронутой поминальная еда, остались усталая вдова, печальная тётушка, задумчивая Ксения и единственный задержавшийся дольше всех мужик — Василий.
— Вы не прогоняйте меня,— говорил он тихо и вполне разумно, хотя выпито было немало,— не хочу домой идти. Поговорить хочу, всё вот тут болит, разрывает…— показывал он на грудь под клетчатой рубашкой.
Бывший когда-то рыжим кудрявым бодрым молодцем, к своим пятидесяти он почти облысел, ссутулился, в светло-голубых глазах его застыл какой-то немой недоумённый вопрос. Василий крутил в корявых, изуродованных земляной работой руках свою вылезшую кроличью шапку. Он уже раз пять, пытаясь соблюдать вежливость, собирался уходить, надевал свой утеплённый армейский бушлат, шапку, но снова садился на табуретку около стола, раздевался и говорил, говорил. Теперь уж и раздеться забыл. И выпить не стремился, его ополовиненная стопка так и стояла на столе. Он иногда смотрел на неё, нет, даже сквозь неё, наверное, видя через замутнённую прозрачность гранёного стекла свои обретшие вдруг образные очертания мысли. Пару лет назад Василия избрали председателем местного колхоза, точнее — какого-то там ООО… Да как угодно назови, никакие аббревиатуры, переписанные наново уставы не способны были изменить ситуацию, остановить бешено летящее в тартарары сельское хозяйство. А ему, мужику душевному, ответственному, упорному, казалось, ещё два года назад казалось: можно, можно всё исправить, встать с колен, только надо работать, много и сильно работать… И он работал, и бился рыбой об лёд, и стучался в закрытые двери, и обивал пороги, и вопил в пустыне, и тормошил спящий, пьющий деревенский народ. Он думал, ему помогут, за ним пойдут, а на деле…
— …ещё одну корову вчера на бойню отвёз. Думали, у неё двойня, мучилась всё, никак не могла разродиться. Ну и решили, что всё равно помрёт, так лучше пусть телята останутся. А её на мясо. Прокесарили, а там у неё телёнок с двумя головами, урод! Главное, у одного… одна морда нормальная, уши там, рот, глаза, а у второй вместо челюсти — как сгусток какой-то кровавый. В жизни такого не видал… Можно, я тут покурю? — спросил Василий, доставая из кармана бушлата мятую пачку дешёвых папирос.— Больше пятнадцати лет ведь не курил. То есть я курить-то рано начал, как пошёл, так и закурил! — улыбнулся.— А в тридцать пять думаю: всё, хватит,— и бросил. Главное, легко бросил…
— Зачем же опять-то закурил? — с тихой укоризной спросила мать.
— А как стресс-то ещё снимать? — ответил Василий.— Я ведь к выпивке-то не особо. Не умею это дело… Главное, такие телята крепкие рождаются! Коровы тощие, еле на ногах стоят, а рожают хороших телят! Потом, когда выносим, так два мужика еле тащат…
— Куда выносите? — переспросила Ксения, оставив в покое грязную посуду, которую начала было прибирать.
— Дак куда — дохнут, дак…уносим из телятника. Они пока под мамкой, пока молоко сосут — хорошие такие стоят. Ну, смотришь, окреп телёнок, отсаживаешь от матки, переводишь в телятник. А он там — кирдык через неделю…
— Просто так не может хороший телёнок пропасть,— недоверчиво перебила его тётушка,— рано отсаживаете, или болесть какая-то имеется.
— Как же рано-то? — спокойно возразил председатель, выпуская из ноздрей едкий сизый дым.— Нормально отсаживаем. Я одного возил в ветеринарку, на экспертизу. Поставили «вяломышечность». Я не больно понимаю, чего это, ну, у них сердце как тряпочка, вялое сердце, как оно работать-то будет? Вот и мрут… Прошлой зимой одиннадцать телят потеряли из-за этого. Я так своим крестьянским умом понимаю, это у них недоразвитие из-за плохого питания материнского. Коровы, пока тяжёлые ходят, чего едят-то? Грубый корм, клетчатку, там ни витамина, ни каротина, солома да комбикорма. А комбикорм какой закупаем? Самый дешёвый. Денег-то нет! А что в этот комбикорм намешано, если у коров вся печень сожжена? Они у нас падают от недокормицы, пичкаешь всем, что под руку попало… Эх, были бы деньги, разве бы так скот кормили? Нынче вот опять неурожай. Трава — и та не наросла из-за засухи. Всё зерно, сколько намолотили, за ноябрь-декабрь скотине и скормили! Вот ещё только-только год начался, а мы уже побираемся. Уже скот режем. А и мяса-то на коровах нет! Нормальная корова должна весить сто восемьдесят, двести, двести двадцать килограммов. А я вчера — просто повезло, по случаю,— продал двух коров. Мужик подвернулся из мясоперерабатывающего цеха. Так это повезло! Доставили коров, а он: «Ты чего мне дров привёз?!» Худые, как из концлагеря. Две коровы еле-еле двести пятнадцать килограмм вытянули. Одна сто шестнадцать, а другая…— Василий махнул рукой и замял пальцами давно потухший окурок; перегоревший табак пылью посыпался ему на брюки, но он не замечал, всё смотрел куда-то в себя, в свою тоску.— Вот они, стельные, валятся, а им ведь ещё рожать!.. Конечно, если корова падает, мы её пытаемся поднимать усиленной кормёжкой, лечим там, уколы, прививки, это всё, конечно, есть. Если за неделю не встанет — на бойню. А мясо-то плохое, пахнет лекарствами… кому оно надо? Да и незаконно это. Не имеем мы права скот продавать…
— Это ещё почему? — удивились одновременно растревоженные тяжкой исповедью председателя Ксения и её мать.
— С налоговой сразу проблемы возникают. Вот стоит сто пятьдесят коров; мы уже семь на бойню угнали, а их всё сто пятьдесят… потому что коров заменяем нетелью. Чтобы поголовье поддержать. Иначе сразу налоговая: плати, получил доход — плати налог. Если реализовываешь — не имеет значения что: мясо, овощи, технику,— пиши заявку, что, по какой цене, и они отщипывают. Имущество-то давно всё арестованное, всё в долгах. Прокурорская проверка вот приезжала: почему не платим заработную плату? А чем её платить? Вот продали молоко, купили солярки. За литр солярки надо фактически отдать три литра молока. А доход, если можно оставшиеся гроши доходом назвать, весь уходит на закупку этих поганых кормов! Поэтому налоги платить не с чего. А не платишь — арестовывают имущество! Замкнутый круг! А где деньги взять? Это никого не интересует. Бери «фомку». Иди грабь банк…— Василий резко повёл в воздухе рукой, будто отмахнулся от своих мыслей.— За электроэнергию нас теперь приучили день в день, копеечка в копеечку платить. Потому что если не заплатишь — на следующий же день приезжает бригада молодцев, отключают ферму, правление опечатывают. Заплатите — будете со светом. Вот и бегаешь: тут займёшь, этому отдашь, у того перехватишь, с тем рассчитаешься, и так всю жизнь с протянутой рукой.
— Так, может, бросить?! Уйти?! Пожить для себя,— заговорила мать.— Зачем же ты на второй срок согласился?
Василий усмехнулся, взгляд его на мгновение посветлел.
— Ты понимаешь, это же своего рода наркотик. Два года жизни отдал, ведь жалко. Пластаешься, пластаешься… Вот первый год, когда я председательствовал, так дружно за дело взялись, артелью, в посевную ни одного пьяного в тракторе не было, так же и сенокос. В тот год травы хорошие наросли! Заготовили кормов достаточно — и сено, и силос, так и коровы стояли, и молоко было. Так и настроение у людей совершенно было другое! И у меня, соответственно. И работать дальше хотелось. А год на год не приходится. Вот нынче. Сначала июнь всё захолодил, засушил, а в июле резкая жара, и всё сгорело. Специалисты сразу разбежались: агроном уволился, зоотехник на всё лето в отпуск ушла. Люди за своё хозяйство схватились, своей скотине заготавливать бросились. А общее — гори синим пламенем. Вот тут на годовом собрании, когда меня переизбирали, один больно сильно выступал. А сам ни дня не работал! Народ взвинченный, спичку брось — взорвётся. Вот он и завёл всех. И получил я по голове от своих же односельчан. И перевес у меня был всего в четыре голоса. Девятнадцать против двадцати трёх…— Он помолчал, вздохнул, повертел в руке недопитую стопку и снова заговорил: — Трещат на каждом углу: будем сельское хозяйство поднимать! Родное государство. Мать его… Дают субсидии, как божью милость, а у самих уже всё наперёд просчитано: сколько мы должны за это молока, мяса, овощей, сколько налогов отстегнём… А засуху, неурожай — это они не считают, не прогнозируют… Тут весной областная администрация инициативу такую затеяла. Найти инвестора. Привезли к нам какого-то голландца. Девушка при нём, переводчица, в сапожках светленьких, на каблучках приехала! Да в самую-то грязь, в самую-то распутицу я и повёл их по полям. А поля-то наши — сами знаете: камень на камне, особенно весной, как родятся из земли, кузовами вывозим! А они всё прут каждый год. Пахать — беда одна, только лемеха на плугах летят, устанешь покупать.— Василий снова отчаянно махнул рукой.— Так вот, этот голландец бодрый такой был сначала. Говорит, на вашей песчаной почве хорошо корнеплоды родятся: морковь, свёкла, брюква… а как на поле-то вышел, как увяз да как россыпи эти драгоценные узрел, так за голову схватился: «Как у вас вообще что-то на этих камнях растёт?!» Всё охал, ахал да и сбежал. И ни слуху ни духу. Так что никто в нашу нищую землю вкладываться не хочет. Мы только жизнь свою да пот зарываем… Бросить всё… А куда я уйду, в пятьдесят-то? Свой бизнес организовывать? Все эти пилорамы через год-два лопнут. Это тоже всё ненадёжно… На трактор снова? Всей технике по двадцать-двадцать пять лет, комбайны, поди, ещё при Брежневе покупали! Один грузовик на весь колхоз, что называется — и в пир, и в мир. Сначала на нём навоз на поля вывезем, потом помоем и в него же зерно сыплем, потом он дрова везёт, коров на бойню. Сегодня вот и батьку вашего на погост свезли… Ладно. Простите меня. Это телёнок меня вчера… как-то вот подорвал. Нечасто такое увидишь. Да сегодня ещё и похороны. Живёшь, живёшь, бьёшься, бьёшься, будто птица в клетке. А потом отнесут под сосенки. И зачем жил? Не знаю…— Василий поднялся.— Простите. Держитесь… Если дров там надо или чего, не стесняйся, Тоня, обращайся, худо тебе теперь будет без хозяина… Пойду,— он нахлобучил перемятую шапку на голову,— а то там моя, наверно, уж рвёт и мечет…
Он вышел на крыльцо, по крестьянской привычке плотно закрыв за собой дверь, жадно закурил и ходко пошагал домой. В незанавешенное окно было видно его одинокую тёмную фигуру, удаляющуюся по освещённой морозным лунным светом дороге. Высоченные ели, склонившие свои тяжёлые лапы под снежной одеждой, молча и недвижимо сторожили январскую ночь. Небо отмерило этим деревьям век куда длиннее человеческого, а потому им не нужно было торопиться жить. Это люди внизу всё суетились, всё бежали куда-то, всё спорили, всё делили чего-то, всегда спешили и никогда ничего не успевали. Столетние ели с ленивой усмешкой наблюдали за ними; они слишком хорошо знали, что можно стать мудрыми, даже никуда не двигаясь с места…
Алексей открыл глаза и сразу почувствовал: что-то вокруг изменилось. Нет, не внешне. Комната всё та же, и большой рабочий стол, и спящий компьютер на нём, и книжный стеллаж вдоль стены, и диван под боком, и старое потёртое кресло перед телевизором, и старинная люстра под высоким потолком, и тяжёлые тёмные гардины на окнах — всё было привычное, знакомое до мельчайших, давно не замечаемых подробностей. Но стал другим воздух этой комнаты, то есть он только сейчас, проснувшись, и именно в это утро вдруг заметил, как душно, как тесно и темно ему здесь. Почему же раньше, ещё вчера, он стремился оставаться в этой норе, ему было в ней покойно и самодостаточно? Прошла ночь — и всё изменилось. Открыть занавески! Распахнуть окно! Пусть морозный зимний воздух заполнит всю комнату, пусть вытеснит, прогонит из неё тоскливую хмарь, пусть дневной свет проникнет в каждый, самый дальний запылённый уголок и заставит выбраться из него засидевшихся, приютившихся там хандру и бессилие. Пусть убираются к чёрту!
Откинув одеяло, Алексей вскочил с дивана, в два широких шага пересёк комнату, не заметив и уронив на ходу ногой не на место поставленный стул, резким сильным движением раздвинул плотные шторы и зажмурился. Ослепительное февральское солнце хлынуло в комнату неудержимым потоком и затопило её, затекло во все потайные углы, в трещины потолочной штукатурки, в паркетные щели, окатило лучами стол, корешки книг, рассыпалось искрами по золотым и серебряным статуэткам, застывшим между томами на полке. Света было столько, что им, казалось, можно было захлебнуться. Алексей дёрнул правую створку окна, она поддалась не сразу, а когда открыл ещё и уличную, с её внешней стороны на его голые ноги посыпался слежавшийся снег. От него было холодно и щекотно. Вдохнул несколько раз полной грудью, не боясь наглотаться зимнего воздуха, не опасаясь заработать обострение хронического бронхита. Теперь он совершенно здоров!
Внизу, под окном, проехала машина, потом прошёл пожилой мужчина, следом за ним пропорхнула, звонко хохотнув, девичья парочка. Где-то совсем близко — наверное, на старом тополе, что рос на другой стороне улицы,— пробуя голос, тренькнула синица, раз, другой. Она замолкла на мгновенье, а затем смело, уверенно запела людям о том, что где-то, ещё далеко, но уже ощутимо, уже непредотвратимо прокладывает свой путь в этот город весна.
Алексей обернулся, окинул критическим взглядом запылённый кабинет, оделся, заметив, что на ноге образовался солидный синяк,— видно, сильно шарахнулся об стул, надо же, даже не почувствовал! — и решительно направился на маленькую кухоньку. Там он набрал в ведро тёплой воды, порвал на тряпки старое полотенце и принялся тереть, отмывать, вытирать, скоблить, драить свою застоявшуюся за зиму берлогу. Закончил, когда солнце закатилось за крыши домов. Всё-таки зимний день, даже в конце февраля, короток. Помылся, как мог, под струёй воды в раковине на кухне — в его рабочей квартире не было ни ванны, ни душа,— переоделся в чистую одежду и ушёл из кабинета, оставляя его прибранным и в любой момент готовым к работе, прихватив у дверей брякнувший пустыми бутылками мусорный мешок. Дома его терпеливо ждали жена, сыновья, через неделю его хотели видеть на кинофестивале в Греции, ещё через неделю он должен был лететь на съёмки в Японию. Как раз в середине марта там зацветает сакура, и мало что в мире может сравниться с этим сказочным зрелищем…
Глава 13
Пермский период
Деревья тоже иногда лгут сами себе, и у них есть период, когда они торопятся жить. Весной, в апреле, они просыпаются, и тогда из пропитанной талой влагой земли по их жадным оголодавшим корням в настывший, истосковавшийся по теплу ствол, к перепутанным жестокими зимними ветрами ветвям устремляются жизненные соки. И дерево распрямляет свои скрипучие плечи, расплетает ветвистые косы, в истоме распахивает нежные почки и покрывается восхитительными зелёными веснушками. Всё быстрее, быстрее бежит древесный сок, бегут по асфальту запоздалые грязные ручьи, бежит по водосточным трубам первый весенний ливень, бегут трещины через посиневший, намокший лёд рек и каналов, бегут, перегоняя друг друга, по высокому прозрачному небу редкие лёгкие облака, бегут по своим делам оживившиеся горожане, через перекрёсток, за отходящим автобусом, за сорванной озорным апрельским ветром кепкой, бежит за девчонкой в розовой курточке бойкий пацанёнок, брякает её школьным рюкзаком по спине, и всё это — и чёрную мокрую землю, и деревья, и камни набережных, и крыши домов, и купола соборов, и торопливых людей — целует, целует своими лучами любвеобильное солнце.
Ксения спешила на работу, щурилась от яркого солнечного света, внутри всё так и подпрыгивало, так и резвилось, поэтому, наверное, хотелось бежать вприпрыжку. И кто выдумал глупость о том, что в Питере никогда не бывает солнца? Наверное, тот, кто приезжает сюда только поздней осенью или ранней зимой. Она пересекла всегда многолюдный, забитый машинами перекрёсток Невского и набережной канала Грибоедова и на нужной ей стороне, совсем недалеко от фестивального офиса, увидела прихрамывающую, обвешанную авоськами с разнокалиберными конвертами фигурку шефа. Быстро пробежала под аркой левого крыла Казанского собора, догнала Лиговцева, сняла с него пару сеток; он чмокнул её в щеку.
— Вы чего-то сегодня сильно хромаете, Виктор Михайлович!
— Да нога — обострилась, видно,— поморщился шеф,— весной всегда так; ладно, привык уже.
— Столько конвертов опять несёте! Я фильмы регистрировать не успеваю.
— Это я ещё не смог всё унести, Яков заедет, заберёт. Но я тебе девочку нашёл хорошую в помощницы. Тем более что тебя неделю, да больше даже с дорогой-то, не будет, а у нас аврал.
— А куда я денусь? — удивлённо спросила Ксения, открывая перед шефом дверь в подъезд.
— Я тебя в Пермь хочу вместо себя отправить,— объяснял Лиговцев, заходя в тёмную прохладу старого каменного дома; голос его гулко отдавался под арочными сводами. Шеф погремел ключами, отпер дверь в офис, они вошли, зажгли свет.— Я там всё сто раз видел, а потом, у меня как раз встреча с нашей губернаторшей назначена. А тебе будет полезно. Сиди, смотри кино, выбирай для нашей конкурсной программы.
— Ух ты, Виктор Михайлович! — восхищённо выдохнула Ксения, сваливая на рабочий стол авоськи с конвертами.— Наконец-то я взгляну, как на других фестивалях всё устроено.
— Посмотри, посмотри,— умиротворённо говорил шеф,— президента фестиваля — Колю Сердцева — ты знаешь, он к нам приезжал не раз. Кажется, и в жюри у тебя был?
— Да, когда я первый год работала. Только я тогда была так напугана, что плохо помню и людей, и события.
Ксения принялась отстригать ножницами края разномастных конвертов с иностранными обратными адресами: Корея, Австралия, Испания, Аргентина, США, Франция, Греция, Швеция, Германия, опять Испания, Франция снова, Япония.
— Смотрите, Виктор Михайлович, из Японии чего-то прислали! Мультик!.. А когда ехать-то?
— Я думаю, тридцатого. Второго ночью будешь на месте. Как раз к открытию.
— Так это же послезавтра! — воскликнула Ксения, растерянно посмотрев на роющегося в каких-то бумагах шефа.
— Послезавтра, да. Я Коле уже позвонил, что ты приедешь… Сейчас Яков придёт, даст денег, купишь билет и сразу пермским девчатам позвонишь, скажешь, когда встречать, вагон какой… Там, кстати, Лёши Данилова новый фильм в программе…
Сердечко в груди Ксении ёкнуло.
— Я ещё не видел,— продолжал говорить Лиговцев, не подозревающий о девическом смятении,— но мы берём его в национальный конкурс.
— Он же на IDFA провалился…— осторожно проговорила та.
— Ну и что! — сразу вспыхнул шеф, трудно переносящий возражения по отбору фильмов.— Там у них свои критерии, у нас свои! Это всё-таки Данилов, а не кто-то. Чего бы он ни снял, плохого он просто по определению снять не может.
— Да почему же? — вспыхнула в свою очередь Ксения, продолжая автоматически вскрывать конверты.
— Да потому что он — особая фигура в документальном кино! Всё. Это даже не обсуждается!
— О чём спор? — строго спросила вошедшая в комнату Вера.
— Я говорю, что берём новый фильм Данилова в конкурс,— попробовал найти у неё защиты Лиговцев.
— Слабенький фильмец-то,— тихо возразила главный координатор, садясь на рабочее место и включая компьютер.— На IDFA ему вообще ничего не дали.
— Да что вы заладили — IDFA, IDFA! — пылил шеф.— Нам до них тянуться — не дотянуться!
— Да ладно. Увидим…— попыталась потушить ссору Ксения.
— Не увидим. А я сказал! — догорал шеф.— Чего вы вообще против Данилова имеете?
— Я? Против Лёши? — нежно улыбнулась Ксения.— Против Лёши я ничего не имею, он же просто душка.
— Absolutely,— развела руками Вера.
— В конце концов, если вы профессионалы, то вы должны забывать о личных претензиях. Это к искусству не имеет никакого отношения,— затухал Лиговцев.
— Ладно, Виктор Михайлович, оставим это пока,— спокойно, но настойчиво переводила его мысли на работу Вера.— Вот испанцы написали, что «Коррида» сейчас поедет на фестиваль в Польшу, потом, оттуда, в Германию. А они с нами чуть-чуть пересекаются. Они предлагают другую копию, с каким-то браком незначительным. Соглашаться?
— Ну-ка, чего там, прочитай ещё раз,— подсел Лиговцев к главному координатору.
Рабочий процесс входил в привычное деловое русло.
На столе Ксении росли стопки из дисков и кассет, ширилась на полу гора вскрытых конвертов. На пальцах, вокруг ногтей, рождались новые заусенцы, а на подушечках появлялись микропорезики. Но все эти мелкие неприятности были ничтожны рядом с глобальным осознанием того, что на жёсткой грубой бумаге конвертов, на её руках — пыль всей планеты, крохотные частички чужой, такой далёкой и необычной жизни.
Она не видела его с сентября! Больше полугода. Были только телефонные разговоры да смс-ки. Да ещё эти нелепые ссоры… Последний раз они разговаривали в феврале, в день похорон её дяди. Не выдержала, позвонила в отчаянии. Он выслушал её спокойно, говорил что-то ровно, бесстрастно. Сказал общепринятое: «Держись…» Она была бесконечно благодарна ему даже за такое сочувствие. Она уже ничего не ждала от него, душила любые желания, фантазии. Думала, что увидит его в июне, на их фестивале, и того достаточно. Во всяком случае, на своём мероприятии всегда есть деловое оправдание для общения… Но тут! Ведь он возьмёт и подумает, что она специально выпросилась у Лиговцева в Пермь, чтобы его подоставать! Пойди докажи, что это не так… Хотя — что уж он, совсем?.. И как вынести эту недельную пытку его близостью и невозможностью прикоснуться, обнять? Как суметь выстоять? Как остаться бесстрастной, не наломать дров?! Вера смеётся: «Господи, хоть бы у вас уже всё случилось, тебе не понравилось, и ты успокоилась!» Успокоишься тут! До того вся извелась, что заболел желудок, и всю дорогу, уже сутки, тошнит. Даже воды попить трудно. Под глазами синяки — красавица! И уснуть бы, уснуть. Чтобы хоть немножко восстановить силы.
Ксения наглоталась но-шпы, но колики в желудке не прекращались. В таком измочаленном состоянии и явилась в Пермь. У вагона, в ясной ночи, её встречала милейшая юная девушка Наташа. Она искренне улыбалась, обнажая прекрасные зубы, нежнейшим голосом спрашивала: «Как доехали?», проводила её до машины, где уже сидела на заднем сиденье худенькая светловолосая женщина — видимо, её встретили раньше, с московского поезда. Ксения с радостью узнала в ней Ирину Губаревич — режиссёра с Украины, она приезжала к ним в прошлом году. Ну что же, будет на чужом фестивале кто-то хорошо знакомый, так всегда легче. Они приветливо поздоровались, обменялись несколькими фразами. Наташа села на сиденье рядом с водителем, и они поехали по ночной Перми. Город вовсе не спал. На улицах было полно машин, гуляющей молодёжи, ночные клубы и магазинчики манили огнями. В приоткрытое водительское окно прорывался в автомобильный салон душистый, уже майский ветер.
— У нас, к сожалению, участники и гости в разных гостиницах живут,— посетовала девушка,— но все они недалеко от киноцентра. Открытие завтра… то есть уже сегодня, в четыре. Машина будет в три. Но это только в день открытия. А дальше утром и в обед за вами будут заезжать автобусы. В номере, на столе, вы найдёте каталоги и программу фестиваля, там же пакеты с небольшими сувенирами. Отдыхайте,— улыбнулась девушка выходящей из машины Ксении. Её гостиница оказалась первой на пути следования.
Тихий, пустынный коридор. Маленький, но очень уютный номер. Тёплый душ, душистый шампунь. На тумбочке — косметика, кремы, лучшие духи. Надо привести себя в порядок. Надо выглядеть.
Ксения увидела на столе каталог, пролистала, нашла «Зазеркалье»… Значит, участники живут в другой гостинице? Это очень хорошо, Лёша, очень… Снова заныл желудок. Вряд ли она сможет что-то есть и тем более пить на открытии. А, как это всё не важно… Главное — выстоять.
Но жизнь оказалась гораздо мудрее, чем ожидала Ксения. На открытие Алексей не приехал. Сдерживая лёгкое разочарование, она спросила у милой Наташи, когда ожидать Сысоева и Данилова. Анатолий Иванович Сысоев, славный, добрый, умный дядька, с которым они слегка дружили с первого её фестиваля, когда он вместе с Сердцевым был у неё в национальном жюри, в этом вопросе попал в пару к Данилову только для отвода глаз. Нет, нет, Ксения счастлива будет с ним пообщаться! Но сейчас её интересовало другое. Узнав, что Сысоев уже где-то тут, а Данилов приедет завтра, она радостно расслабилась. На банкете они с Ириной держались друг друга, непринуждённо болтали, потом к ним присоединилась уже приехавшая Лариса Вересова со своей верной спутницей Юлией — Ксения наконец узнала, как её зовут. К ним то и дело подходили иностранные режиссёры: и красивые улыбчивые женщины, и какие-то пацанистые, вертлявые ребята. Много было и хорошо знакомых ей русских режиссёров. Анатолий Иванович, увидев Ксению, подошёл, поприветствовал женщин, а ей галантно поцеловал руку. Все весело зашумели, заставили выпить с ними. Ксения всё-таки глотнула вина и очень пожалела об этом. Промучилась до конца мероприятия, пока не подошли автобусы до гостиницы. И она с радостью вернулась в свой номер, чтобы наконец как следует отдохнуть. Выпила купленные днём таблетки от желудка и быстро уснула.
Второй сон Ксении Сергеевны
Она спустилась в подвальное помещение магазинчика и сразу заметила его, такой яркий, солнечный. Но вдруг он не подойдёт ей, этот чудесный жёлтый брючный костюм? Пусть даже из секонд-хенда. Он же совсем новенький и такой красивый! «Вот тут, на правой брючине, маленький брак,— показала продавщица аккуратно заштопанный тонкий порез,— а в остальном костюм прекрасный и будет вам в самый раз!» Ксения зашла с желанной вещью в примерочную. Ну надо же — сидит как влитой! И она купила его. И вышла с ним из магазина. И вдруг… Костюм заскочил в отъезжающий трамвай, взялся пустым рукавом за поручень. Ксения бежала за трамваем, почему-то в домашних шлёпанцах, и эти шлёпанцы всё время спадали с её ног, она останавливалась, пихала ногу в тапку и снова бежала за уезжающим трамваем, крича: «Отдайте! Это мой костюм! Я его заслужила!» И на какой-то остановке ей выбросили костюм. Она обняла его, как самое желанное существо. Но тут налетел ветер, разразилась буря, настоящее землетрясение. Сыпались жёлтые дома, разверзался чёрный асфальт, с корнями вырывало деревья… Выжил ли кто-то в этом Армагеддоне?
А потом, когда буря стихла, над бескрайней пустыней, уходящей далеко за горизонт, засияло холодное солнце. Кое-где среди жёлтого песка ещё сохранились после ливня лужицы чистой голубой воды. Голое, словно костлявое дерево росло посреди пустыни, а рядом с ним совершенно неуместно стоял старинный узорчатый платяной шкаф. Его распахнутые дверцы поскрипывали, когда к ним прикасался ветер. И там, в фанерной пустоте, висел жёлтый костюм. Совершенно один, никому не нужный…
Непереносимая тошнота комом стояла в горле. Никакие таблетки не помогали. Ксения вышла на крыльцо киноцентра, чтобы выкурить сигарету, надеясь, что табачный дым хоть немного снимет её. Не успела сделать и пары затяжек, как увидела, что из подъехавшей «Волги» вышли милая девушка Наташа и бодрый, улыбающийся Алексей. Они резво, весело переговариваясь, направились к крыльцу.
— Лёша,— позвала Ксения, когда они оказались совсем близко.
Она была так рада ему!
Алексей быстро отделился от девушки, вспорхнул на крыльцо, ловко обогнув колонну, всё с той же открытой улыбкой подбежал к Ксении, коснулся губами её щеки:
— Привет,— но тут же, заметив сигарету в её опущенной руке, скривился: — Ты всё куришь?
— Да плохо чувствую себя…— попыталась оправдаться она, но Алексей уже покинул её, уже умчался вслед за своей спутницей.
Ксения видела, как он, будто бы невзначай, положил руку на хрупкую талию Наташи. В душе скребнулась кошка, но Ксения шикнула на неё. Она уже всё решила. Она решила, что пойдёт до конца, всё поймёт про этого человека в эти дни, на этом фестивале, или никогда.
Ксения вернулась в зрительный зал, где ещё горел свет. Постояла у дверей, окидывая внимательным взором просторное, высокое помещение. Почти все места были заняты. Взгляд цеплялся за знакомые лица. Ирина сидела где-то посередине, Сысоев — на переднем ряду; с краю, у прохода,— Сердцев, рядом с ним Юлия, без Ларисы. Странно… По обеим сторонам от кресел далеко вверх уходили покрытые серым ковролином ступеньки. Лестницы упирались в самый последний ряд, и в конце ближней, левой, на самой верхотуре, в уголку, сидел Алексей. Ступеньки вели прямо к его ногам. Рядом с ним оставалось свободное место. Ксения поколебалась лишь секунду и быстро взбежала по лестнице, на ходу, боковым зрением, отметив, что у стены, заложив руки за спину, ступенек за семь до последнего ряда, стоит Лариса. Ксения почувствовала её цепкий колючий взгляд, но не притормозила ни на мгновенье. Улыбаясь, села рядом с Алексеем, по-свойски просунула руку под его локоть, лежащий на ручке кресла. Он не отторгнул её, но остался совершенно безучастен, словно бы никого и не появилось рядом. Свет погас. Засветился экран. Ксения доверчиво положила подбородок на плечо Алексея и прошептала:
— Соскучилась по тебе просто смертельно…
— Н-да? — взглянул он на неё как-то искоса и свысока и уставился в экран.
Но Ксения проглотила пренебрежение, даже не поперхнувшись, руку не убрала, гладила потихоньку пальцами замшевый рукав его жакета, с улыбкой поглядывая на слабо освещённый неподвижный строгий профиль. Она касалась плечом крепкого плеча Алексея, прислушивалась к его дыханию и с радостью отмечала, что столь близкое соседство с этим мужчиной уже действует на неё не так опьяняюще, как раньше. А ещё она видела, кожей чувствовала, как смотрит на них всё так же стоящая у стены Лариса.
— Ты чего такой мрачный? — прикидываясь наивной дурочкой, ласково спросила Ксения.
— Кино смотрю…— процедил сквозь зубы Алексей.
Она проглотила и это и продолжала свою нежную атаку:
— Неужели ты нисколько мне не рад? А я вот рада тебе, очень!
— Ксения! — раздражённо поморщился он.
И в этот момент произошло невероятное: не выдержавшая пытки Лариса вдруг быстро поднялась к ним, и села на ступеньку у самых ног Данилова, и откинулась чуть назад, прижавшись всем телом к его ногам, положив голову ему на колени.
Ксения оцепенела, у неё даже желудок мгновенно перестал болеть. Алексей весь напрягся, словно перед прыжком. Очень медленно она убрала руку из-под его локтя, чуть отстранилась, от греха подальше, и с тревогой стала следить за происходящим. Лариса едва заметно тёрлась щекой о колено Алексея. Он хмурился и морщился, словно от зубной боли. Ксения ожидала, что Лёша всё обернёт в шутку, встанет, уступит женщине место, но он стал зло отбрыкиваться и шипеть:
— Лара, тебе что, сесть больше некуда? Вон места есть. Иди отсюда!
Но Лариса только сильнее прижималась к пинающим её ногам и шутливо — чего ей это стоило! — говорила:
— Можно мне немного посидеть в ногах у гения? Ну пожалуйста, хотя бы десять минуточек. Лёшенька, ты должен быть снисходителен к простым смертным…
— Лара! — всё больше раздражался гений.— Иди! Сядь на свободное место! Отстань!
— Ну ещё минуточку…— упорно откидывалась назад потерявшая всякое достоинство женщина.
«Боже! Как она может так унижаться! — в ужасе думала Ксения.— Вот, Ксюха, посмотри, посмотри на это! Тебе полезно. Тоже хочешь так валяться у него в ногах? Тогда продолжай… продолжай его добиваться, к тому и придёшь!.. А он — как он может её пинать?! Женщину пинать! Любящую, верную женщину!» Ей вдруг сделалось так жутко, будто с ней рядом сидел не человек, а чёрт. Изящный чёрт. «Как хорошо! Как хорошо, что Господь привёл меня увидеть это. Какое откровение! Господи, благодарю Тебя…»
К счастью, первый фильм в блоке был коротким. Через двадцать минут в зале зажёгся свет. Лариса молниеносно встала, пересела на свободное место. Алексей тут же вскочил со своего, быстро сбежал по лестнице и больше на этом сеансе в зал не вернулся.
Если вы всё ещё мечтаете о рае на земле, если думаете, что только вам живётся непросто, а там, у других, особенно тех, кто за границей, всё прекрасно, посетите какой-нибудь кинофестиваль — их сейчас много проводится по всей России — и обязательно посмотрите программу документальных фильмов. Вы с головой окунётесь в чужую жизнь, в чужой быт, со всеми его подробностями, в чужие мысли и мечты, в чужие труды, заботы и редкие праздники. Скорее всего, через неделю вам станет ясно: все люди на этой планете, независимо от цвета кожи и вероисповедания, живут одними и теми же, близкими и понятными каждому человеку, печалями и немногими радостями. Потому что для любого из нас нет ничего страшнее потери близких, утраты надежды, потому что люди кричат и плачут от боли одинаково на всех континентах, и смеются тоже одинаково, и хотят есть, и иметь крышу над головой, и любить, и растить детей. И умереть в двадцать три года от рака в богатой, благополучной Швейцарии так же возможно, как прожить большую счастливую жизнь в тесноте и согласии с огромным семейством на тростниковом плоту где-нибудь в таиландских болотах.
После многолетней работы на кинофестивале Ксению уже не посещали иллюзорные мысли о земном рае, и пословица «хорошо там, где нас нет» обрела особое значение. И с каждым новым увиденным фильмом, с каждой новой судьбой в ней укреплялось чувство общности со всеми живущими на этой планете; но, как известно, «многие знания умножают скорби», и ей иногда очень хотелось не смотреть, не слышать, не понимать, не впускать в душу чужих людей. А они, порой уже и неживые в реальности, двигались на экране, говорили, улыбались, плакали. Они жили какой-то второй таинственной киножизнью.
…Эти восемь арабских вдов после смерти мужей остались с детьми на руках и без средств к существованию. Они могли кое-как влачиться на пособие, могли пойти плакаться к родным, сесть им на шею, могли покорно ждать, пока их подберёт другой муж — в этом случае им пришлось бы не только предать свою память, но и своих сыновей и дочерей. По жестокому, нелепому обычаю дети от первого брака не принимаются в новую семью, их передают на воспитание родственникам умершего мужа. Но гордые, сильные, вовсе не забитые восточные женщины решили стать независимыми — они организовали предприятие по производству солений высокого качества. И так дружно, с таким усердием взялись эти женщины за разделку овощей, так споро и ловко укладывали в банки огурчики, помидоры, патиссоны, луковки, морковь, зелень, всевозможные пряности, так бодро развозили готовую продукцию по магазинам, что оставалось только радоваться их успеху. За работой они вспоминали своих мужей, свою любовь, своё утраченное счастье, а кто-то — и семейные сложности, и побои, и унижения. Но они всё время улыбались, шутили, иногда даже скабрёзно, иногда даже допуская крепкое словцо. Их дела шли в гору, и зритель так расслаблялся, так погружался в эти овощные подробности, что уже чувствовал аромат маринада, острый вкус хрустящего огурчика, и вдруг… лица женщин стали озабоченными, взгляды потускнели, в их голосах зазвучала тревога. И режиссёр, и зрители оставляют этих женщин, с которыми сроднились за час экранного времени, в трудную минуту: их дело разрушили конкуренция и хваткие перекупщики, в их чисто женское предприятие — что, оказывается, невиданная наглость для этой арабской страны — вмешались мужчины.
Красивая, энергичная женщина-режиссёр потом рассказывала, что события, показанные в её фильме, происходили больше года назад. Эти женщины так и не смогли восстановить производство своих солений, они разобщились и стали выживать каждая сама по себе. Скорее всего, их судьбы сложились печально. И оттого Ксении ещё горше было вспоминать их счастливые улыбающиеся лица, их резвые трудолюбивые руки, их отчаянную веру в возможность изменить свою жизнь.
…А герои этого фильма даже не стремились изменить свою. Они просто работали. В нечеловеческих условиях, терпеливо и тупо. И благодарили Бога за то, что могут за свой адский труд получить горсть монет, миску похлёбки. Четыре страны, три цвета кожи, жилистые руки, дрожь в ногах от непомерной тяжести.
Грязь, дым и вонь огромного мясного рынка, кажется, ощутимые даже в зрительном зале. Сюда пригоняли своих тощих коз и быков такие же тощие длинные чернокожие мужчины и старались продать всё: мясо, шкуры, кости, головы, рога, копыта, внутренности. Кругом лужи крови, смрадные костры. Сливались в общий гул предсмертные крики животных и вопли торговцев. Липкими пальцами они пересчитывали свой нищенский доход, тут же ели что-то… И чистому, сытому зрителю, наверное, казалось, что не может быть ничего хуже. Но из этого ада он попадал в другой — теперь ему мерещился запах серы, и не случайно. Здесь, на плечах дремлющего вулкана, эти мужчины, больше похожие на подростков, добывали серу. Изо дня в день они приходили сюда опасной горной тропой, кололи ломиками окаменевшие жёлтые пласты, укладывали куски в корзины и несли на своих узких костистых плечах километр за километром. Гнулась и поскрипывала от тяжести толстая палка, на которой подвешены корзины; голые ноги в сношенных сандалиях привычно выбирали — куда безопаснее ступить. Ксения смотрела и спрашивала себя: сколько бы дней выдержала она? Эти люди так проживали свои короткие, отравленные парами серы жизни. А в это время на другом краю земли к пустынному морскому берегу, к последнему причалу подплывал огромный, отслуживший свой век нефтяной танкер. На этом берегу было уже много таких же ржавых уродливых мёртвых колоссов. Это место — кладбище кораблей. Люди, словно муравьи, облепили их холодные пустые гулкие тела и медленно, упорно резали сваркой металлические конструкции. Ползла алая огненная нить по ржавой обшивке, сыпались искры, с адским грохотом падали вниз с многометровой высоты вырезанные куски железа. Смуглые молчаливые мужчины приходили сюда на работу каждый день, год за годом, потому что этот металлолом можно продать и купить хлеба детям. «Чем так жить, лучше умереть! — сжавшись в мягком кресле, думала Ксения и успокаивала себя: — Это всё далеко! Это Нигерия, Индонезия, Пакистан. Там войны, голод. У нас всё не так. Не может быть так…» И словно в ответ на её слабость и малодушие режиссёр приготовил следующий эпизод: российский горняцкий посёлок, когда-то он был богатым и процветающим. Но теперь устаревшие выработанные шахты забросили, а вместе с ними — и живущие здесь семьи шахтёров. Чтобы как-то прокормиться, оставшиеся без работы мужики собирались группами и шли в чёрные адские пасти забоев. На коленях, полулёжа, вручную, как в позапрошлом веке, долбили уголь, насыпали в мешки, волокли их на свет Божий на себе и каждый день рисковали не вернуться домой. И по их почерневшим бесстрастным лицам легко можно было догадаться, что они иногда и сами мечтают об этом. «Неужели всё и останется так беспросветно?» — ужасалась Ксения. Но вдруг возникли на экране счастливые лица, жених и невеста, они любят друг друга, они вместе и поэтому верят в лучшее, верят в светлое будущее своих ещё не родившихся детей. И взлетал в небо жидкий свадебный салют, и молодожёны, и их гости, и зрители, сидящие в тёмном зале пермского киноцентра, смотрели на искусственные звёздочки, расцветающие в чёрном бездонном пространстве, и в эти секунды всем так наивно хотелось верить, что огоньки надежды не погаснут никогда.
…Рядом с мощным тяжеловесным кинополотном австрийца эта киноавантюра двух молодых чехов выглядела просто хулиганской выходкой. Стоя посреди огромного голого поля и самоуверенно улыбаясь с экрана, они сообщили зрителям, что через несколько месяцев выстроят на этом месте гипермаркет-фантом под названием «Чешская мечта». Его строительство будет сопровождаться широкой рекламной кампанией — плакаты на улицах, статьи в газетах, ролики по телевидению. Но зазывные тексты будут звучать непривычно и, главное, правдиво: не приходите, не покупайте, не тратьте деньги, не торопитесь, не верьте, не давайте себя обмануть, не смотрите, не слушайте, вы не получите подарков, и скидок не будет. И дальше зритель в подробностях наблюдал, как, собрав группу молодых художников и пиарщиков, долго и трудно создавали режиссёры логотип несуществующего гипермаркета, выдумывали слоганы, как запестрел столичный город яркой антирекламой, как возводился в чистом поле огромный алюминиевый каркас, как на сильном, словно бы сопротивляющемся недоброй людской затее ветру обтягивался он гигантским, разрисованным псевдодверями и окнами полотнищем… Настал день истины. Утомлённые затянувшейся авантюрой режиссёры уже без улыбок, с тревогой в голосе, на фоне собравшейся к открытию человеческой толпы, поделились со зрителями опасениями за собственную жизнь. Но отступать было некуда, и ударил гонг, и несколько сотен людей с рюкзаками, с авоськами, с сумками на тележках, с корзинками бросились через поле к «Чешской мечте». Впереди — мужчины, молодые женщины, подростки. Сзади — пенсионеры, инвалиды, один даже на коляске… И кто-то, в надежде на дешёвые покупки и подарки добежавший до разрисованного фасада первым, уже застывал в недоумении, уже хмурился, уже ругался, злился, уже смеялся, а кто-то, как эта несчастная старушка с палочкой, ковылял последним и непонимающе смотрел на подбежавших девушек из съёмочной группы. Всё-таки сжалились режиссёры над инвалидами и стариками, остановили их в самом начале пути. А сильные, молодые всё бежали, всё пёрли к своей мечте, не обращая внимания на разочарованных, идущих обратно людей, не прислушиваясь к их советам не ходить, не верить, не торопиться, не обманываться… Всё смешалось в этом поле. Через несколько минут разгневанная толпа потекла к двум поникшим, съёжившимся у турникета авантюристам, и Ксения по-настоящему испугалась за отчаянных парней. Но до рукоприкладства не дошло. Много было шуму, возмущений, криков, обвинений, оскорблений. И вдруг какой-то круглый лысоватый мужичок, что безудержно хохотал над затеей всю обратную дорогу, громко сказал: «Да сами мы дураки! Нам же говорили: не приходите,— а мы пришли! Бараны!» И сразу умолкла толпа, потупила взор и очень медленно стала рассеиваться.
В воскресенье всех желающих из числа гостей и участников фестиваля, а таких набрался полный «Икарус», повезли далеко за город, в музей деревянного зодчества. Ксения уже бывала в таких музеях, и у себя на родине, и в других местах, но здесь — под открытым небом, на сказочно красивом, густо зазеленевшем холме, по которому пышной гривой взбирались к небу гордые ели,— раскинулся целый бревенчатый городок. Десяток широких почерневших изб, между которыми протянулись дощатые тротуары, просторные дворы, где хватало места и для хлева, и для сеновала, и для амбара. Бани, мельница, деревянная, словно кружевная, церковка в окружении кокетливо задравших свои зелёные юбчонки молоденьких ёлочек. И внутри изб всё было по-настоящему: голые, отмытые добела бревенчатые стены, широкие лавки вдоль них, крепкий ладный стол, за которым свободно могла отобедать семья из десяти-двенадцати человек, некрашеные половицы, покрытые яркими домоткаными половиками — узор на них был иным, чем на тех, что плели в родной для Ксении губернии. И на скатертях, на рушниках, вышитых чьими-то терпеливыми руками, застыли вроде бы такие же, да не такие петухи, коровы, домики, солнышки, ёлочки… Каждый народ шифровал что-то своё в этих нитяных знаках. Люлька на очепе, воткнутом под широкую надёжную матицу. Огромная, как пароход, русская печь, на шестке чугунки, кринки, рыльники. Устье высокое, широкое. В такой-то печи и вправду можно вымыться, выпариться и, выбираясь на свет Божий, не свернуть плечо о свод. В деревенском доме её матери печь невеликая, с низким узким устьем, куда и чугунок задвинуть надо умеючи… А около печи, на положенном месте, приютились ухваты, хлебная лопата, метла, охапка берёзовых дров. На лавочке у окна небрежно брошено какое-то шитьё: кажется, платьице доченьке шила хозяйка, да отложила, вышла на двор. А у двери, на толстоногой табуретке, хозяин оставил сапожное шило и клубочек суровых ниток, тут же, рядом, на полу, не подшитый ещё валенок. Отвлёкся на что-то, но вот сейчас вернётся и завершит начатое дело.
Напрочь забывшие о своих земных корнях, избалованные городской цивилизацией люди искусства тесно толпились посреди избы, молчаливо и как будто с какой-то неловкостью глазели на чужую неведомую жизнь. И всё казалось, что сейчас войдут в дом по-простому, в натуральные ткани, одетые хозяева, и придётся извиняться перед ними за вторжение.
Ксения физически ощущала, что вокруг них — иной век, другой воздух, и было даже немного не по себе, потому что вот выйдешь сейчас на волю, а там ни автобуса, ни стилизованного под старину, но всё-таки современного домика дирекции заповедника. Вдруг там только лес, только река, только вечные солнце и земля?
И потом, чуть позже, она поняла, почему появилось это ощущение. Они с Ириной оторвались от общей экскурсии и пошли по узкой тропочке на самую вершину холма — мимо лёгкой, воздушной церковки, к влекущему в свою влажную темноту пышному ельнику. Думали просто прогуляться по весеннему лесочку, но тот внезапно кончился, и их взгляду открылось непередаваемое, неописуемое, сражающее наповал зрелище. Можно было, не задумываясь, остаться на этом холме навсегда, превратиться в каменного идола, чтобы смотреть и смотреть неморгающими глазами на древнюю Каму. Широкая, мощная, суровая река с вековечным достоинством несла свои воды среди высоченных обрывистых белёсых берегов. Берега поросли ровными, совершенно одинаковыми полуголыми серыми елями. И эти отвесные известняковые скалы, и эти деревья, и эта вода, ледяная даже на вид,— всё это было здесь, на этом самом месте, под этим небом миллионы и миллионы лет назад. Перед лицом Ксении стояла сама Вечность, и они смотрели друг другу в глаза, и под этим бездонным взглядом её человеческая жизнь в несколько секунд свернулась, скрутилась сухой берестинкой, вспыхнула от поднесённой спички и превратилась в прах…
Потом, когда вернулись к автобусу, экскурсовод, с которой она поделилась своим потрясением, подтвердила её ощущения. Именно в этом месте учёные изучали древние известняковые отложения, и нижние слои этих берегов — те самые, из пермского периода развития нашей планеты. Потому он и получил такое название, по месту раскопок и археологических изысканий…
— А кто-нибудь видел сегодня Данилова? — прискакала к автобусу Лариса, сопровождаемая Юлией.— Почему он с нами не поехал?
Кто-то ответил ей, что Алексей, мол, уже бывал тут много раз и потому не поехал. Но Лариса никак не могла успокоиться, что-то восклицала по поводу его лени и нежелания доставить женщинам удовольствие. На неё уже посматривали с усмешкой.
Автобус ехал обратно по хорошей ровной дороге, среди бесконечного, обвитого зелёным туманом березняка, и так же бесконечно, километр за километром, у подножия белоствольных деревьев тянулся ковёр из нежнейших розоватых подснежников. Никогда в жизни Ксения не видела столько весенних первоцветов. И она была счастлива в эти минуты, безупречно, абсолютно счастлива.
И так не хотелось, чтобы кончался этот волшебный тёплый майский день, и они с Ириной ещё долго гуляли по набережной. Кама здесь была уже другая: притихшая, смиренная на вид. Она вынуждена была сдерживать свой дикий норов в закованных в бетон берегах.
Ксения натёрла ногу новыми, неразумно купленными специально для поездки туфлями. Пришлось вернуться в гостиницу, чтобы она могла переодеть более удобную мягкую обувь.
У лифта они встретили Ларису с Юлией, и все вместе поехали наверх, поскольку жили на одном этаже.
В тесноте лифта Лариса сквозь дымчатые стёкла очков снизу вверх посмотрела на высокую Ксению и с плохо скрываемой язвительностью вопросила:
— Ксения, а Лёша разве не с вами?
— Со мной? А почему он должен быть со мной? — с насмешливой улыбкой повела та бровью.
— Вот так всегда. Женщины его ждут, надеются, а он где-то, с кем-то… Уж такая наша с вами доля!
Юлия неловко заулыбалась. Ирина смотрела на Лару с брезгливой жалостью.
— Может быть, это ваша доля, но не моя! — усмехнулась Ксения.
И эта восхитительная женщина вдруг посмотрела на неё таким выгоревшим от многолетнего страдания, таким обречённым взглядом, что ей стало не по себе.
— Эх, Ксения, мы с вами сёстры по счастью и несчастью одновременно… Приехали.
Ксения онемела.
Двери лифта открылись. Все вышли, и Ирина вдруг трезво и жёстко сказала:
— Лариса, а если попробовать забыть его? Просто взять и бросить.
— Не-ет, я так не могу. Мы друзья,— отвела та взгляд в сторону и чуть виновато наклонила голову на плечо.— Мы помогаем друг другу. Когда надо — словом, а иногда и деньгами… Мы звоним друг другу по ночам, разговариваем часами. Я в Москве, он в Питере. Он иногда, когда у него что-то не получается, так кричит на меня! — мечтательно подняла Лара взгляд к потолку.— Но я не обижаюсь: кто его выслушает, кроме меня?..
— «Она мой друг…» — «Уже?»,— негромко, но чтобы её расслышали, процитировала Ксения.
— Что значит «уже»? — встрепенулась Лариса.
Ксении следовало бы промолчать, но она не смогла:
— Помните, у Чехова в «Дяде Ване»? Разговор Астрова с Войницким о том, что женщина сначала любовница, потом друг.
Ирина осторожно пихнула её локтем в бок.
— Не-ет,— печально улыбнулась Лариса.— На этот раз вам придётся поверить мне, а не литературному классику. Бывает и по-другому. При всей своей внешней развязности, Лёша очень целомудренный.
И с абсолютно прямой спиной, с гордо поднятой головой Лариса пошла от них по коридору. Юлия посеменила за ней, как верный паж. Ирина негромко прокомментировала:
— Да-а, Лариса контужена Даниловым на всю жизнь.
— Я не понимаю! Она же такая классная тётка! Умная и такая вся… не знаю… аппетитная! За ней табуны мужиков должны ходить!
— А потому что она встретила его в самый роковой для женщины период. В тридцать лет, если женщина всё ещё одна и всё ещё умеет влюбляться, она вцепляется в объект поклонения покрепче всякого клеща. Это любовь на всю жизнь. И хорошо, если она заканчивается свадьбой, тихой семейной жизнью, а если нет…
У Ксении внутри всё сжалось, прямо до слёз. Данилов питался этой женщиной, а она отдавала ему себя всю так, как могла, как он ей позволял. Свою молодость, свою красоту, свою любовь, свой ум, свою верность. И эти редкие короткие встречи, эти разговоры по телефону, эти его вопли, его капризы, его желания, его повеления, его равнодушие, его творчество, его пьянство, его безделье, его неудачи были, по сути, её семейной жизнью. Лариса всего лишь одна из многочисленных жертв, принесённых на алтарь его успеха. И Ксения по щелчку пальцев, практически добровольно, встала в очередь, ожидать, когда подойдёт её черёд взобраться на этот алтарь и сгореть на костре в жертвенном экстазе, вознося хвалу богу-Данилову.
Всё то лучшее, что дал Алексею Господь: ум, чувственность, эмоциональность, проницательность, талант, нечеловеческое обаяние,— всё это он использовал во зло, тешил свои болезненные амбиции! Но ведь это не принесло ему счастья! Тогда зачем? Почему не наоборот?!
И она не могла на него злиться, не могла его ненавидеть. Она чувствовала, она знала, что с ним просто какая-то беда. С его душой.
— Но мне не совсем понятен один момент,— настороженно посмотрела на неё Ирина.— Какое отношение к Данилову имеешь ты?
И Ксения, не умевшая врать и выкручиваться, вынуждена была всё ей рассказать. И на эти дни у неё появился неожиданный соратник в противостоянии отрицательному — теперь это было очевидно — обаянию её недавнего героя. Стоило Данилову появиться рядом с Ксенией, как тут же поблизости возникала и Ирина, она ласково брала подопечную под руку и уводила, якобы по делам. Если он приглашал её присесть рядом в зрительном зале, по-хозяйски похлопывая ладонью по свободному сидению, за его головой тут же взметался красноречивый кулачок Ирины: не смей! Ксения не могла сдержать смех, и Алексей, наверное, думал, что она насмехается над ним. «У меня здесь тоже есть свободное место…» — независимо отвечала она с другого ряда и видела, как он злится. Около неё всё время вились какие-то мужчины: с Сысоевым они вместе обедали, с Сердцевым обсуждали общефестивальные дела, у других она спрашивала диски с понравившимися фильмами для отбора, с кем-то откровенно кокетничала. Алексей, словно специально, садился на обеде за соседний стол и на стул, стоящий прямо за спиной Ксении. Как она ни старалась, совсем не чувствовать его близкое присутствие не получалось. А он ещё мог обернуться, спросить что-нибудь типа: «Ты когда уезжаешь?» И она тут же начинала таять, как пломбир в жаркой комнате. Но видела строгий взгляд Ирины и снова собиралась, трезвела, гордо и независимо вскидывала голову.
Лариса Вересова пасла Алексея беспрерывно, они уже хихикали вместе, он строил ей глазки, как будто и не было той отвратительной сцены. И Ксения догадалась, что это норма для их отношений. Сегодня попинал, завтра пообнимал. И всё ладно. И всё это длится уже больше десяти лет! Ей Алексей перестал улыбаться совсем, ходил поодаль, смотрел исподтишка, настороженно, пристально, часто. Но стоило ей обернуться на его взгляд, как он тут же отводил глаза. Всё это её ужасно забавляло! Как-то она, опоздав на сеанс, забежала в уже тёмный зал, на ощупь поднялась по ступенькам, села на крайнее место и не сразу, но заметила на этом же ряду, кресел через пять от себя, Данилова. Подумала с досадой: «Какое попадалово! Ведь скажет, что я специально именно тут села!» Алексей, до этого полулежавший в кресле, сразу подобрался, сел прямо, взглянул в её сторону раз, другой, третий, потом встал, как-то чересчур медленно, неуверенно прошёл до неё. Ксения подобрала ноги, чтобы пропустить его, но он остановился, покачиваясь, около, пьяно посопел и вдруг взъерошил всей пятернёй волосы над её лбом:
— Ну что ты всё время сердишься на меня, маленький?..
Она настолько не ожидала от него подобного жеста, что даже испугалась и, нервно хохотнув, ответила:
— Я совсем не злюсь на тебя, Лёша, что ты…
Он нехотя убрал ладонь с её головы и, держась за стенку, стал спускаться вниз.
«Опять пьёт»,— опечаленно подумала Ксения. Лёша долго, с трудом, выходил из зала, запустив в раскрытые двери долгий длинный луч света. Больше она его в этот день не видела.
Зато увидела «Зазеркалье» и после фильма боялась попадаться Алексею на глаза, боялась, что он спросит её мнение, а она не сможет соврать. Человек, снявший «Зазеркалье», никогда не смог бы снять «Ковалёвых». Между ними была непреодолимая пропасть… Но, похоже, Лёша и сам не хотел ни с кем говорить о своей последней работе. Тем более после того, как его «прокатили» и на пермском кинофестивале. Даже диплома не дали, понимая, наверное, что это будет ещё более унизительно для режиссёра такого ранга.
Ксения спустилась к автобусу с уже собранной дорожной сумкой. Поезд ночью, и на вокзал она поедет прямо с банкета, не заезжая в гостиницу. Она и ещё несколько человек довольно долго сидели в «пазике» в ожидании задерживающихся Ларисы и Юлии. Московские критикессы прибежали в автобус при полном параде, Лара долго извинялась за опоздание.
Уже знакомый путь до киноцентра показался Ксении совсем коротким, так всегда бывает под конец, а в первый день вроде бы ехали, ехали и приехать не могли. За неделю город разоделся в зелёные летние наряды. А когда прибыла в Пермь, всего семь дней назад, сквозь редкие мелкие листочки ещё можно было увидеть солнце. Теперь под деревьями лежали широкие тени. В Питере, наверное, уже всё цветёт…
На крыльце киноцентра стояли кучками знакомые люди. Радостные, они разговаривали, смеялись. Кто-то заходил в стеклянные двери, кто-то выходил из них. Зорким глазом Ксения высмотрела Алексея, который с деланной скромностью стоял чуть в стороне от общего собрания.
Сумки разрешили оставить в автобусе. Она первой вышла на волю, перекинув кожаную куртку через руку, направилась к киноцентру. Увидев её, Алексей стал медленно спускаться по ступенькам навстречу, в шикарном белом костюме, просто как какой-нибудь Карел Готт на концерте «Песня-80», микрофон бы ещё в руку. Опять эта улыбка властителя сердец, взгляд в упор. Промурлыкал:
— Ну и где ты была все эти дни?
— Я?! — возмутилась Ксения.— Ты знаешь, где-то тут!
На эту сцену, замерев, с любопытством, смотрели все. И ей пришлось поучаствовать в импровизированной театральной сценке, разыгранной великим режиссёром.
— Так и не поговорили, и не погуляли…— проговорил он печально.
— А кто же виноват? — насмешливо спросила Ксения.— Ну, пригласил бы кофе попить.
— Значит, я виноват?
— Ну не я же! Мужчина должен проявлять инициативу!
— Ну надо же! Я не знал!
— Или я виновата уже в том, что просто родилась? — хитро сощурившись, подколола его Ксения.
— Господи, бедная, как же тебе тяжело живётся на этом свете! — картинно возвёл Алексей глаза к небу.— Скажи, почему, как только мы встречаемся с тобой, мы сразу ругаемся?
— А мы поругались?
— Конечно! — произнёс он капризно и так же медленно и артистично стал подниматься по ступенькам обратно.
Ксению подхватила под локоть подоспевшая Ирина и увлекла в здание. Там, в ресторане, уже были накрыты столы, негромко играл джаз, посреди торжественного зала невинно журчала вода в маленьком фонтанчике…
Глава 14
Рука на сердце
Чернокожий малыш смотрел с фотографии огромными, влажными, как чёрная смородина после дождя, глазищами. Приёмная мать малыша — очаровательная белая американка — с восторгом рассказывала о своём сынишке собравшимся вокруг неё русским женщинам.
— He is only three years old, but he is able to read.
— What wonderful eyes! — воскликнула Ксения.
— Yes, I am so happy! — улыбнулась американка.— Do you all have children?
Вопрос смутил. Лариса, Юлия, Ксения — все промолчали, и молчание это было слишком красноречивым. Восторг красивой американки, её счастливый взгляд поселил в этих гордых и независимых женщинах смутное сомнение и тревогу: может быть, они всё-таки чем-то обделены в этой жизни?.. Только Ирина светло улыбнулась и с материнской гордостью сказала:
— Yes, I have a daughter.
Американка взглянула на неё с тёплым пониманием. Ирина достала из сумочки паспорт, в нём, под прозрачной обложкой, хранилась цветная фотография её маленькой дочери.
— How old is she?
— Five.
— She looks very much like you.
Мимо щебечущей женской группы вальяжно прошёлся Данилов, искоса посмотрел. Но никто не обратил на него никакого внимания. Слишком заняты были фотографиями и своей болтовнёй.
Ксения, конечно, заметила его променады, как до этого видела его, барственно развалившегося на стуле, в компании двух длинноногих блондинистых журналисточек. Одна из них так восхищённо пожирала его глазами, так ластилась к нему. Алексей, сладко улыбаясь, с котовьей ленцой намурлыкивал ей что-то на ушко, а из его глаз на неё просто сочился мёд! Его традиционная белая рубашка была расстёгнута чуть ли не до пупа, рукава закатаны, рюмочка с водкой в холёных длинных пальцах, в руке на изящном отлёте. Он по очереди нежно брал льнущих к нему девушек под локоток и прогуливал вдоль стола, поддерживая за гибкий стан, угощал виноградиком, мандаринкой. Девушки звонко смеялись в ответ на его щекотные шептания на ушко. Ксении хотелось плюнуть вслед прохаживающейся парочке. Но журналисточки одномоментно испарились. И Алексей заскучал. В одиночестве посидел на стуле, закинув ногу на ногу. Все вокруг общались парами, кучками, группками. Даже старый приятель Штефан Каминьский, попавший сюда со своей «Игрой…», всё время общался с кем-то другим. Правда, к Алексею иногда подходили с рюмочкой, чокались, выпивали. Он улыбался, если спрашивали — отвечал что-то. Потом несколько раз взглянул на весёлую женскую компанию — там были и Лариса, и Ксения. Обе его воздыхательницы подозрительно долго не обращали на него внимания. И он прошёлся раз, другой мимо них. На третий Лариса всё-таки зацепила его за рукав рубашки, усадила рядом с американкой, сама села с другой стороны, прижалась пышной грудью к его плечу.
Ксения видела, как при его появлении по лицу Ирины пробежала лёгкая тень. И она сочла это за знак. Сразу встала и пошла к Анатолию Ивановичу, который сидел с другой стороны большого стола. Ксения поздравила его с победой — Сысоев получил серебро за полный метр, приглашала на свой фестиваль. Они выпили по чуть-чуть. Хорошо воспитанный Анатолий Иванович интересовался здоровьем Лиговцева, финансовым состоянием питерского фестиваля, немного рассказал о герое своего нового фильма, сдержанно пожаловался на трудности, скромно поведал о том, что на днях ему исполнится шестьдесят пять лет. Ксения искренне поздравила его, предложила выпить за юбилей, пусть и заранее. И они чокнулись рюмочками и выпили, и только тогда она поняла: эти пятьдесят грамм уже были лишними. Быстро сжевала бутерброд с красной рыбой и, сославшись на то, что в ресторанном зале душно, покинула Анатолия Ивановича. В фойе натолкнулась на милую Наташу, остановила её:
— Я хочу вам сказать, что вы очень приятная девушка. Мне отлично известно, сколько на фестивале бывает проблем, трудностей, даже неприятностей. И как вы устаёте. И тем не менее, у вас остаются силы быть внимательной ко всем, улыбчивой и… вы всё делаете на самом высоком уровне. Так держать!
Наташа покраснела, спрятала смущённую улыбку:
— Спасибо! От вас мне особенно приятно услышать похвалу, от координатора такого фестиваля! Из самого Питера!
Ксения и сама смутилась не меньше. Почему люди всегда думают: «У нас тут — это так, ерунда, а вот там, у них — это да-а!»
Она вышла на крыльцо киноцентра и… попала в западню. Хоть разворачивайся и уходи, но как-то глупо… На крыльце стояла Лариса. Внизу, уже на земле, около нижней ступеньки,— Алексей, в руке — недопитая рюмочка.
— А вот и Ксения! — воскликнули оба в один голос.
— Кажется, я вам помешала? — спросила та, пытаясь понять, чем был вызван такой возглас. Разговор шёл о ней?!
— Ты не можешь помешать, Ксеня,— ласково проговорил Алексей и очень медленно просканировал её взглядом снизу доверху, от носков новых коричневых туфель до всё ещё короткой непослушно торчащей чёлки.
Лариса перехватила его взгляд и с плохо сдерживаемым сарказмом спросила:
— Как вы думаете, Ксения, почему Алёша нас избегает?
— Мне так не кажется,— ответила она, якобы не понимая иронии вопроса.— Мы вполне нормально общаемся…
— Никогда нельзя до конца понять этого человека,— продолжала самозабвенно иронизировать Лара.— Посмотрите, Ксения, он — победителен и застенчив одновременно, смысл говоримого им часто маскируется паузами, как его взгляд — длинными ресницами…
— Милые, прекрасные женщины,— лукаво заговорил Алексей,— вам бы обеим по хорошему верному мужику! А я, пожалуй, пойду,— и он действительно сделал шаг к крыльцу.
Но Лариса остановила его, сказав царственным тоном:
— Что значит — пойду? Женщины о нём разговаривают, а он пойдёт. Стой и слушай!
— Вы меня расстреливаете, а я должен стоять спокойно?
— «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна»,— скользко скаламбурила Ксения.
Алексей строго посмотрел на неё. Ларису несло дальше:
— Ксения, а вам известны слабые места этого мужчины? Может быть, поделитесь знаниями?
— Можно, я оставлю это при себе?..
— Так у вас уже есть общая тайна! — сверкнула Лара стёклами очков.— Алёша, ты ничего мне не говорил! Вы знаете, Ксения, он такой скрытный!
Ситуация становилась всё более идиотической. Ксения чувствовала, что ревнивая Лариса виртуозно вовлекает её в неприятную игру. Нужно было красиво исчезнуть, и, на её счастье, на крыльцо вышли Ирина и ещё двое знакомых по фестивалю мужчин — их уже ждала машина, чтобы отвезти на вокзал.
— Всё, я поехала,— поцеловала Ирина Ксению в щёку и, мгновенно оценив мизансцену, осторожно взяла её под руку и увлекла с крыльца.— Ты остаёшься?
— У меня ещё два часа до поезда…
— А то поехали с нами,— настаивала Ирина,— прогуляешься…
— Не-ет. Чего на вокзале ошиваться?..
— Ну смотри,— строго взглянула она Ксении в глаза и, обернувшись, бросила: — Всего доброго, коллеги!
Ирина села в «Волгу», помахала рукой за стеклом, и машина умчалась. Ксения пошла обратно — на крыльце уже никого не было. А в зале громче играла музыка, царил полумрак, людей стало заметно меньше. Кто-то уже ушёл в гостиницу, кто-то, как Ирина, уехал на вокзал, в аэропорт. Из знакомых здесь оставались только Анатолий Иванович, Лариса с Юлией и, конечно, Лёша. Ксения и сама не заметила, как выпила с кем-то ещё рюмочку, ещё… Ресторанный зал словно сузился, стал теснее, цветные огни влажно дрожали перед глазами, то тут, то там в полумраке мелькала белой рубашкой фигура Алексея. Он всё чаще, всё призывнее смотрел в её сторону. И она всё смелее улыбалась ему, и уже не первый раз оказывалась слишком близко, и уже кружилась голова — может быть, от выпитого, может быть, от его голоса…
Алексей разговаривал с поляком. «Кажется, его зовут Штефан»,— проползла в голове Ксении вялая мысль.
— Who is this woman? — спросил поляк.
— She is not woman. She is writer,— ответил Алексей и посмотрел на Ксению, как удав на кролика.
Смысл сказанного дошёл до неё гораздо позже, и она стояла рядом, глупо улыбаясь. Словно из-под земли выросли Лариса с Юлией. Все несли какую-то околесицу, все пили что-то, смеялись, а Алексей с Ксенией стояли в этой развеселившейся компании друг против друга, и он смотрел на неё в упор, и по губам его блуждала то ли улыбка, то ли усмешка. Ксения поймала его за пуговицу на рубашке и сказала:
— Пойдём-ка, поговорить надо…
— Пойдём! — сразу же согласился Алексей и позволил себя увести под возгласы Ларисы:
— Интересно, куда это? О чём это вы собираетесь говорить?!
Они встали у длинного разорённого стола — точнее, чуть присели на его край. Алексей, улыбаясь, ждал. Ксения молчала, и сквозь мысленный бред в её голове вспыхивало слабое опасение: «Почему он так странно улыбается?..»
— Ну, что же ты молчишь? — спросил он снисходительно.— Я слушаю тебя…
От его тона Ксения как будто отрезвела.
«А ведь он ждёт совершенно конкретных слов! — пронеслась мысль.— Ждёт, что я начну говорить о любви…»
— Трудно прямо вот так взять и сказать…— произнесла она.
— Не бойся. Это только кажется, что трудно. Надо только начать… Ну же!
Ксения взглянула на него. Алексей даже не смотрел на неё, он стоял в наполеоновской позе и сиял самодовольным профилем, покорительной улыбкой и уверенностью в своей победе.
«Лёша, Лёша… сказать: «Я люблю тебя…» — и ты нежно возьмёшь меня за руки, печально, влажно взглянешь мне в глаза и с хорошо сыгранной горечью в голосе станешь говорить о том, что тебе очень жаль, но ты не можешь разделить мои чувства… ты благодарен мне за них… что я славная… Ведь именно эти фразы ты заготовил, не так ли?..»
— Я не знаю, как это объяснить, но я бы хотела, чтобы мы не были чужими. Понимаешь?
Алексей перестал улыбаться и прислушался.
— Если бы я хотела просто переспать с тобой, это давно бы уже произошло.
— Ты в этом так уверена? — вставил он капризным тоном кисейной барышни.
— Но мне нужно не это! Совсем не это! Это слишком просто и скучно. Мне это всё уже не интересно. Я бы хотела, чтобы у нас были отношения… ну-у, такие, как… ты для меня — как отец, как старший брат…
На высоком гладком лбу Алексея сложились глубокие морщины, он смотрел на Ксению как на сумасшедшую — с недоумением и опаской.
— Знаешь, я хочу, чтобы ты это знал. Тогда, ещё на фестивале, я села с тобой рядом, в том зрительном зале, и почувствовала тебя как совершенно родного человека. Такое тепло от тебя шло, такой уют… Если ты никогда не переживал ничего подобного, то тебе этого не объяснить… Понимаешь, мне кажется, мы могли бы дать друг другу гораздо больше, чем просто… чем эти обычные отношения между мужчиной и женщиной…
— Значит, как брата? — раздражённо перебил её Алексей.— Тогда слушай, если как брата! Как отца слушай! Мы с тобой уже давно не чужие, очень давно, но я всё время чувствую себя виноватым. Ты так умудряешься строить наши отношения, что я всё время чувствую себя дерьмом! — голос его засрывался на фальцет.— Тебе надо научиться разговаривать с людьми. Общаться научиться. Я не успел приехать, как ты сразу меня унизила.
— Да я же была первой, кто тебя здесь встретил! — воскликнула оглушённая его очередной отповедью Ксения.
— И что ты сказала?
— Я… я сказала, что плохо себя чувствую…
— Нет, не это, потом!
— Когда?! Я не понимаю…
— Ты сказала, что ты смертельно соскучилась. Смертельно, понимаешь? То есть получается, что я виноват, что я заставил тебя смертельно страдать. Никому не захочется чувствовать себя виноватым! А ты всё время всё делаешь так, чтобы я…
— Disaster…— отчаянно проговорила Ксения, уронив лицо на руки.— Этот человек ничего не хочет слышать…
— Катастрофа! Конечно, катастрофа! Два человека целый год не могут договориться. Вместо того чтобы наслаждаться общением, мы всё время скандалим… Я тебя просто боюсь! Понимаешь? Ты всё время нападаешь на меня. Ты да Лара! Вы обе всё время пытаетесь меня в какой-то угол загнать. Я уже не знаю, куда от вас обеих деваться! — Алексей вдруг замолчал, посмотрел на склонённую голову Ксении и заговорил тихо, страдальчески: — Почему ты никогда просто не подойдёшь, просто не скажешь: «Лёша, как я рада тебя видеть!», просто не обнимешь меня? Почему ты из каждой нашей встречи устраиваешь сцену?
Ксения поднялась со стола, шагнула к Алексею, просунула руки ему под мышки и крепко обняла и положила голову на плечо, уткнулась в его мягкие чистые волосы. Как давно, Боже, как давно она хотела это сделать!
— Ну наконец-то! — воскликнул он, но не обнял её в ответ, его руки так и остались висеть плетьми.
А у Ксении пол стал уходить из-под ног, и тело, и мысли сразу сделались слабыми, безвольными, и ничего ей не хотелось больше, кроме как найти сейчас его губы и поцелуем заставить наконец замолчать…
«Что за дурдом…» — подумала она, но, оказалось, что не только подумала, но и произнесла, и Алексей вдруг резко оттолкнул её и со смехом, как пакостный мальчишка, отбежал к стоящим недалеко и с любопытством взирающим на происходящее трём иностранцам. И спрятался за них. Не понимая, что происходит, Ксения по инерции ещё пошла за ним, но он начал прыгать вокруг смеющихся, переговаривающихся по-английски ребят.
— Да что я, девочка, что ли, бегать за тобой в трёх берёзках? — хмуро проговорила Ксения и понуро пошла прочь.
Бред и позорище… Неужели все это видели?
Но, к счастью, люди были заняты собой, своими разговорами; по крайней мере, делали вид.
— Ксюша, автобус подошёл,— остановил её Анатолий Иванович.— Мы ждём вас на улице.
— Да, сейчас. Только с Сердцевым попрощаюсь, поблагодарю…
И она нашла президента пермского фестиваля, поговорила с ним минуту, приняла от него небольшой подарок для Лиговцева и двинулась к выходу — и, как нарочно, проходя мимо фонтанчика, наткнулась там на Данилова. Заметно покачиваясь от выпитого, он, словно невинный котёнок, играл со струйкой воды.
— Пока,— примирительно протянула Ксения ему ладонь.
— У меня рука мокрая.
— Ну, что ж сделаешь,— усмехнулась она.
— Ну вот, опять! — возвёл глаза к небу, точнее зеркальному потолку, Данилов.— Ты дура!!
Нетрезвая кровь ударила ей в голову. Она шагнула к нему:
— Что опять?! Что я опять не так сказала?
— У тебя что-то с головой не в порядке! Потому что ты ничего не понимаешь!!! Идиотка!!! Видеть тебя не могу!!! Уйди от меня, дрянь!!! Дура!!!
Безобразно пьяный, в задравшейся рубахе, с бешено блестящими глазами, потеряв всё своё барственное достоинство, посреди праздничного зала, у мирно и ласково журчащего фонтанчика, бесновался совершенно незнакомый ей человек. Но это был тот самый… самый настоящий Алексей Данилов.
— Целый год ты мне жизнь отравляешь!!! Мне ничего от тебя уже давно не надо!!! Ты сумасшедшая!!!
— Лёша! Лёша! Господь с тобой! Успокойся, Алёша!
— Что?!!! Я уже сорок три года Алёша!!! Уйди от меня!!!!
— Лёша! Милый… Дорогой мой… Успокойся… Услышь меня!..
— Ты всю жизнь будешь одна!!! Тебя ни один мужик не вытерпит!!! Кретинка!!! Пошла вон!!!
Она протянула руку к его перекошенному лицу и осторожно провела по щеке:
— Алёша, ты болен. Мне жаль тебя…
— Не прикасайся ко мне!!!
Но она уже была далеко. Очень далеко…
Ксения бежала через фойе киноцентра и очень старалась не зарыдать. Но слишком велико было напряжение этих дней, да что там — всего оставленного позади года, и оно, это напряжение, хлынуло неостановимым потоком слёз.
Она выбежала на уже тёмное крыльцо, оглянулась беспомощно. Какие-то две женщины. Сысоев терпеливо ждал её. Она бросилась к нему:
— Анатолий Иванович! Можно, я обниму вас? Как папу!
— Что случилось, Ксюшенька? — испуганно заговорил он, прижимая её вздрагивающее тело к себе.— Что случилось?
— Я думала…— всхлипывала она,— я целый год думала, что у меня есть родной человек. А его нет… его и не было никогда…
— Пойдёмте, Ксюша, успокойтесь… пойдёмте, я помогу вам сесть в автобус…
Он бережно довёл её до раскрытых дверей автобуса, помог войти, проводил на сиденье, разыскал её сумку, принёс, поставил рядом и тактично оставил одну. Но сел неподалёку, чтобы помочь в любой момент…
Автобус ехал по ночному городу на вокзал, и хорошо, что в салоне было темно, потому что слёзы могли течь свободно, их можно было не стесняться, и на вокзальном перроне так жидко светили фонари, что тоже можно было плакать и плакать…
Они сели в поезд. Анатолий Иванович донёс до её купе сумку, извинился и ушёл в своё.
Попутчица улыбнулась Ксении.
— Фестиваль у нас был. Закончился вот…— развела та руками.
Женщина согласно закивала: мол, всё понимаю.
Ксения вытащила из сумки джинсы и футболку, сходила в туалет, переоделась, умыла лицо, стёрла с глаз остатки потёкшей туши. Хороша… Поезд дёрнулся, заскрипел и пошёл набирать скорость. Когда она вернулась в купе, попутчица уже лежала на нижней полке, накрывшись с головой одеялом.
Минут через десять заглянул Анатолий Иванович, шёпотом поинтересовался, как дела. Она улыбнулась: «Всё в порядке»,— вышла к нему в коридор, тихо прикрыла дверь в купе и, облокотившись на перила, глядя, как мелькают за окном тусклые фонари станций, стала рассказывать доброму, терпеливому человеку о своей жизни. Она говорила об отце, об их трудных и таких коротких отношениях, о матери, об отчиме, о том, что ничего невозможно исправить, о том, что получилось, а что нет, о том, что хотела бы успеть сделать, о том, что устала быть одна, о том, что чего-то недопонимает, а скорее всего, просто не умеет жить… Анатолий Иванович стоял, слегка опершись на стену, слушал её тихо, серьёзно, почти не перебивая, и она сама не заметила, как положила правую ладонь ему на грудь, а он тихо прижал её кисть сверху своей широкой надёжной мужской рукой.
— …я теперь думаю, что на свете нет плохих людей. Есть люди несчастные, недолюбленные, есть те, кто не понимает истинной ценности и цели жизни, не верит в Провидение, в Божий промысел… Есть те, кого обуревает гордыня, других — страх, третьих — обида на судьбу. Кого-то крепко держат земные соблазны, прелести… кто-то боится смерти, кто-то нищеты, кто-то зависимости… есть люди больные — кто физически, кто душевно. Не в смысле психики, совсем нет, а люди с больной, уродливой душой… они такими родились, они жили так… мало кому удаётся подняться над собой… это подвиг, и если человек всё-таки делает за свою жизнь хотя бы шаг вперёд, это уже очень-очень много… Конечно, есть просто конченые садисты, убийцы. Но это всё равно общая беда. И кто, кому, когда, для каких отношений, для каких уроков, для каких испытаний будет послан… нам знать не дано. Но только ни один человек на земле не встречается с другим просто так. От скуки. Богу скучать некогда… Мы все дети, маленькие, часто жестокие… Я недавно читала роман Михаила Попова «Народный театр», там два героя разговаривают о детстве. И один, уже пожилой, со сладкой грустью вспоминает своё детство, а другой, ещё молодой, категоричный, вдруг высказывает страшную мысль… я боюсь не вспомнить точно, но смысл в том, что нет более ужасного периода в жизни человека, чем детство… он говорит, что в детстве человек ближе к животному, он находится в некоем животном беспамятстве. Маленького человека мучают дикие, иррациональные страхи, он бесконечно совершает подлости, причиняет близким боль и неприятности. Этот герой совершенно серьёзно считает, что такого эгоизма, такой жестокости, такой неблагодарности, такого тупого подчинения любому, самому бесчеловечному приказу не бывает никогда больше… Вот мне и кажется, что среди нас очень много таких так и не повзрослевших детей. И нам всем дано единственное средство для того, чтобы всё-таки повзрослеть,— любовь. Но даже любить мы не умеем… Принимать любовь не умеем… Слышали, наверное, как иногда говорят: «Вот, она такая стерва, а он её любит»,— или: «Он такой подонок, а она надышаться на него не может»? Да потому что только любовью можно спасти этих людей, этих недолюбленных детей. И те, любящие, они это понимают, они знают это интуитивно, душой знают. И любят самоотверженно, божественно любят… Но таких, по-настоящему взрослых, людей на всё человечество — единицы… Это — святые. Я не святая, я такая же маленькая, эгоистичная, напуганная девчонка…
— А мне кажется, Ксюша,— осторожно заговорил Анатолий Иванович,— что вы сегодня резко повзрослели…
— Вы так думаете? — вскинула она растерянный взгляд.
— Вам теперь нужно только научиться быть чуточку сдержаннее. Эмоции, импульсивность — это всё хорошо в юности. А вы — зрелая и очень красивая женщина.
— Надо же, никогда не думала о себе так…
— И совершенно напрасно.
— Посмотрите! — воскликнула Ксения.— Моя рука лежит прямо у вас на сердце! Вы как будто напрямую сердцем слушаете меня! Как восхитительно! Спасибо вам… Спасибо. Вы не представляете, что вы сегодня для меня сделали.
Анатолий Иванович по-отечески улыбнулся и мягко прижал её ладонь к своей груди, и Ксении почудилось, что она чувствует сквозь плотную ткань пиджака, через одежду ровное, спокойное, уверенное биение большого и мудрого сердца этого человека.
Впереди ещё оставался долгий путь. Утром и Сысоев, и попутчица выйдут, и Ксения, поистине оберегаемая самими Небесами, ещё сутки будет ехать совершенно одна в целом купе. Она сможет без стеснения плакать и плакать, радостно и с благодарностью понимая, что слёзы её светлы, чисты, легки, что душа её размягчается и освобождается от невыносимого многолетнего гнёта вины и страха…
Моторы самолёта гудели ровно и басовито, как большие деловые шмели. Алексей сделал глоток приторно сладкого сока из пластикового стаканчика и снова откинулся на спинку кресла, опрокинул чуть назад тяжёлую голову, прикрыл глаза. Казалось, что моторы гудят прямо в мозгу. Думать было трудно, лучше всего сейчас уснуть и проснуться уже на земле, в Питере. Нет, летать он совсем не боится. Наверное, четверть жизни провёл в самолётах. Уже давно привык и философски относился к возможности однажды не приземлиться. Просто не хотелось думать о вчерашнем эпизоде. От этой мысли что-то внутри у него вздрагивало, как в детстве после проделки и заслуженного наказания, как всхлипы после бурных ребячьих слёз. Он никак не мог припомнить, кто ещё оставался в ресторане на тот момент. «Да и чёрт с ними, поговорят и забудут. Плохо только, что эта ссора была слишком похожа на разборку любовников. Опять станут сочинять добрые сказки о моём донжуанстве. Ладно, всё, наплевать! В конце концов, я мужчина, мне простительно, а вот Ксении должно быть паршиво. Чего я там ей орал? Не помню. Не хочу помнить… Сама виновата. Потрясающий талант у девчонки — выводить меня из себя. Как хорошо, что у нас с ней ничего не было. Слава Богу, что не дошло до постели. Она бы вообще меня со свету сжила. Есть ведь такой отвратительный женский типаж. Мстительницы. Сами жить не умеют, только мучаются, и другим покоя не дают… Нет. Всё к лучшему. В общем-то, все остались чисты и ничем друг другу не обязаны… Всё к лучшему. Ничего не было…»
Алексей почувствовал, что на него кто-то смотрит. Приоткрыл глаза и, не отрывая голову от спинки кресла, лениво повернул её направо. На соседнем ряду у круглого оконца сидела элегантная молодая женщина. Он приметил её ещё в аэропорту, на посадке, они стояли через человека. Высокая, с очень хорошей изящной фигуркой; у неё были прекрасная, почти балетная осанка и классические, как у древнегреческой статуи пугливой нимфы, черты лица. Пожалуй, актриса или танцовщица. Только духи её не понравились Алексею — слишком густые, слишком навязчивые, не для этой лёгкой милой женщины; такими духами пусть орошают себя молодящиеся старушенции. Впрочем, с похмелья он вообще тяжело воспринимал любые запахи, сам в такие утра не мог пользоваться никаким парфюмом.
Женщина оглянулась, едва заметно улыбнулась. Алексей, словно в знак согласия, прикрыл глаза. А когда через пару секунд открыл, красавица уже смотрела в иллюминатор. Но во всей её фигуре, в её позе, слишком пристальном взгляде туда, где смотреть было не на что — за иллюминатором только бескрайняя пухлая вата облаков, сквозила заинтересованность.
«Наверняка у неё даже пульс зачастил…— подумал Алексей.— И что вы только все от меня хотите? Если бы я отвечал взаимностью каждой заинтересовавшейся мною женщине, я бы с утра до вечера только вами и занимался. Какое уж тут кино! Был бы обвешан подружками с ног до головы. И каждая — каждая! — хотела бы быть единственной. Вот была бы битва!» Алексей даже заулыбался своим смелым мыслям. Каждая мечтает быть единственной — красивая, страшная, глупая, очень умная, расчётливая, наивная, напористая, скромная, образованная и пишущая с ошибками, пышная и плоская, как доска, страстная, чувственная и холодная, как рыбина, городская, деревенская,— не имеет значения. Все хотят безраздельно владеть любимым мужчиной. И он когда-то — а ведь не так и давно! — искал свою единственную. Когда снимал «Понедельник. Утро», взбрела вдруг в голову мысль о том, что, может быть, женщина, рождённая с ним в один год, день и час — астрологическая сестра, только и способна понять его до дна, принять как своё зеркальное отражение, как своё воплощение в мужском теле. Полсотни девочек родилось в Ленинграде тем июльским днём. Сорок одну из них он разыскал. Им всем было по тридцать шесть. А в их глазах, кроме усталости, замотанности, обиды на судьбу, недоумения, страха, недоверия, обречённости, не было ничего! Ничего живого, трепещущего, рвущегося, ищущего, зовущего. Если бы он встретил такой взгляд, он бы сразу понял: вот она. Моя единственная! И замерло бы сердце, и дыхание остановилось. Я и Я. Вот оно — моё женское воплощение. Я такой. Точнее — такая. Может быть, не слишком красива, может быть, конопата, может быть, полновата, маловата ростом, работаю бухгалтером, не умею пить и носить высокий каблук, видела Эйфелеву башню только на открытке или в телевизоре, последний раз брала в руки книгу прошлой зимой, у меня двое сорванцов и беспутный муж, но я так хочу вырваться! Я знаю, что можно, нужно жить как-то иначе! Я хочу встречать с тобой рассвет на железной крыше старого питерского дома, хочу мчаться под весенним ливнем к тебе на свидание, я хочу обнять тебя и молчать, молчать, потому что ничего не нужно нам говорить друг другу, потому что мы и так всё-всё друг о друге знаем, потому что мы — две идеально равные половинки. Тебя и меня создал Господь, и мы счастливцы, потому что встретились, потому что нашлись. Давай начнём жизнь сначала, ведь нам всего-то по тридцать шесть!
Но эти женщины, очень медленно, постепенно изживая своё недоверие к странному, наверное, не совсем нормальному человеку с кинокамерой, начинали жаловаться на судьбу, спрашивали совета, ждали помощи, завидовали, плакали, занимали денег, приглашали выпить, даже переспать, но ни одна не смогла разглядеть в нём родственную мужскую душу. Они, в лучшем случае, воспринимали его как Старшего Брата. И он слушал, слушал их бесконечные исповеди, смотрел и смотрел на их слёзы и сперва жалел, старался понять, помочь. Пока не устал, как-то сразу, вдруг, в один день. Потому что понял: они могут жить только так, как живут, они жалуются, но ничего не предпринимают, не стремятся что-то изменить. Им удобно находиться в состоянии жертвы. Приятно сидеть, жалеть себя и ждать помощи от кого угодно — от него, от государства, от доброго барина, от справедливого Бога. Так пусть живут так и дальше. А он будет двигаться вперёд — и искать, искать, покуда хватит сил и веры…
И вот прошли годы, и уже давно за сорок, и столько пронеслось за это время мимо женских лиц, характеров, судеб. И ни с одной не было той лёгкости, той безоблачности, той открытости, того единения и душевного родства, о которых он так мечтал. Наверное, уже и не будет. А тогда зачем ещё и ещё раз начинать всё заново, когда в начале знаешь, чем может закончиться очередная романтическая история?..
Поэтому пусть улыбается ему эта красивая элегантная женщина, он не пойдёт за ней. Потому что единственное, чего ему сейчас действительно хочется,— это оказаться в своей тихой квартирке-кабинете. Забраться в неё, спрятаться от всех своих и чужих проблем и забот, от ссор, от выяснений отношений, от прошлых и будущих грехов и проступков, как в детстве прятался от скандалящих родителей в большой старинный платяной шкаф. Там, в душной безопасной темноте, среди приторно пахнущих нафталином пальто и шуб, он засыпал сладко-сладко, и однажды ему приснились добрые, весёлые, любящие его мать, отец, дед, дядька, ещё какие-то родственники. Они все сидели в большой светлой избе, за длинным-длинным столом, покрытым чистой белой скатертью, и он прибегал к ним, заспанный, со смятыми ото сна волосёнками, и они улыбались ему, и брали на руки, и целовали, и щекотали усами, и передавали друг другу — с одних крепких, надёжных рук на другие. И никогда в жизни, наяву, он не был так счастлив, никогда не чувствовал себя таким защищённым…
Через неделю Алексей улетел в Амстердам на переговоры с голландскими продюсерами. Он задумал гигантский проект, съёмки которого должны были проходить в разных частях планеты. Безумно дорогостоящее предприятие. Но голландцы оценили задумку по достоинству и взяли на себя сорок процентов расходов, остальное по частям уже начали перечислять бельгийцы, немцы, англичане и испанцы.
В конце июня «Зазеркалье» получило на питерском фестивале золото как лучший короткометражный фильм российской конкурсной программы. Кудрявый мечтательный кентаврёнок с венком в тонких ручонках занял своё место на книжном стеллаже среди других статуэток. Ещё на двух мировых фестивалях последняя картина Алексея Данилова получила приз зрительских симпатий. Все неприятности, связанные с этим фильмом, отходили на задний план рядом с большой, интересной и напряжённой работой, которая ждала знаменитого режиссёра впереди. Он чувствовал в себе силу и творческое нетерпение, схожее с мелкой мышечной дрожью резвых ног молодого коня, застоявшегося в стойле, жадно принюхивающегося к весеннему влажному воздуху. Ещё немного, и его выпустят на волю, на простор, и он покажет всю свою прыть, всю свою стать, весь свой азарт и талант и, уж поверьте, оправдает вложенные средства. И с гордо поднятой головой, ухоженный, красивый, благополучный, он проследует в голове общего парада. И пусть любуются, пусть завидуют, пусть шепчутся, пусть смотрят во все глаза…
На последнем фестивале Ксения чувствовала себя усталой и опустошённой. Что-то подсказывало ей: надо двигаться дальше. Куда — пока непонятно. Фестиваль для неё перестал быть праздником, работа начала казаться всё более рутинной, бессмысленной. Ведь она, по сути, обслуживала чужое творчество, чужой успех. Здесь она уже ничего нового открыть для себя не могла, и мысли её всё чаще стали устремляться в иное русло — к уединённым размышлениям. Так хотелось тишины и покоя. Нужно было до конца разобраться в пережитом, чтобы не тащить проблемный «мешок с шерстью» в солнечный город будущего. Она чувствовала, что начинается какой-то совершенно иной этап в её жизни. Он ещё только в зачатке, едва брезжит, но уже не позволяет жить как раньше, не даёт стоять на месте.
Алексей приходил на фестиваль, но они даже не здоровались, обходили друг друга на безопасном расстоянии. Он смотрел в её сторону мрачно и напряжённо. Ксении было и смешно, и грустно видеть, как он старательно избегает её. Простое человеческое «здравствуй», брошенное походя, примирило бы её с собой, помогло бы не бояться вынужденных официальных встреч с ним. Так или иначе, они всё ещё в одной тусовке, почему бы не соблюдать политес? Или он всерьёз держит её за сумасшедшую? Смешно…
В конце концов, ничего между ними не было. Никто никому ничем не обязан. И по большому счёту — никто ни в чём не виноват. Так сложилось. А значит, всё к лучшему… Хотя многое осталось ей непонятно в их странных, не совсем здоровых отношениях. Зачем её чувства дали такой труднообъяснимый зигзаг: от неприязни к человеку до его обожания и дальше — к горькому недоумению? Насколько всё произошедшее было красиво, а насколько ужасно? Трагедия это была или фарс? Лет десять назад это могла быть стопроцентная трагедия — она не вынесла бы подобного потрясения и унижения. А сейчас — сейчас иногда даже посмеивалась, вспоминая отдельные эпизоды их общения. Могла ли эта история иметь другое развитие и более радостный финал? Или такое завершение их отношений и есть тот самый счастливый вариант? Одно несомненно — за прожитый год она здорово изменилась. А он? Его хоть что-то как-то затронуло? Неизвестно. Непонятно… А там, где что-то непонятно, где хочется разобраться,— рождается искусство. Уж она-то знала это наверняка…