Опубликовано в журнале День и ночь, номер 1, 2012
Владимир Савич
Табуретка мира
Когда я появился на свет, отец мой уже окончил юридический курс местного университета и работал инспектором в областном отделе ОБХСС. И по сегодняшний день я не знаю расшифровки этой аббревиатуры. Что-то связанное со спекуляцией и хищениями.
Не знаю, был ли отец рад моему появлению на свет, но доподлинно известно, что на мою выписку из роддома он не явился. Спустя три десятилетия я также не явился в роддом за своей дочкой (по всей видимости, это у нас наследственное), но это вовсе не значит, что я не был рад её рождению. Напротив, рад и люблю свою дочь! Храни её Господь!
Ну да оставим это! Рассказ ведь не о любви, он о музыке, точнее о гитаре; нет, о табурете; а может быть, о жизни??!! Решать тебе, читатель, а мне время рассказывать.
Итак, отец. Ну что отец? Отец постоянно был занят на службе: ловил, сажал, расследовал. Проводил облавы, выставлял пикеты, устраивал засады, называя это оперативной работой (оперативкой). Этой самой оперативкой он был занят с утра до вечера, прихватывая иногда и ночи. Всё своё детство я думал, что отец у меня какой-то очень засекреченный разведчик, где-то между Рихардом Зорге и Николаем Кузнецовым!
Наши жизни пересекались крайне редко. Временами мне казалось, что я люблю своего отца, а иногда я его, страшно сказать, ненавидел. Наши отношения напоминали мартовские колебания термометра.
— Не грызи ногти. Не ковыряй в носу. Зафиксируй этот момент. Закрой рот. Я дам тебе слово,— командным громким голосом требовал отец.
Ртутный столбик падал за отметку ниже нуля.
— Опять со шкурами валялся! — кричала мать, стряхивая с его пальто сухую траву и хвойные иголки.
— Что ты мелешь? Я всю ночь провёл в засаде! — тихим усталым голосом отвечал отец.
Слово «засада», грозное и опасное само по себе, да ещё произнесённое таким утомлённым голосом, становилось просто героическим.
Я живо представлял себе, как отец лежит в мокром овраге в ожидании шкуры. Шкура — небритый угрюмый дядька — бродит по ночному лесу, трещит валежником, грязно ругается и замышляет что-то гадкое, подлое, низкое, но тут выходит мой отец и с криком: «Попалась, шкура!» — валит детину на землю, крутит ему руки и везёт в отдел.
В такие моменты ртутная стрелка резко шла вверх.
Высшую отметку моего отношения к отцу термометр показал, когда он попал в автомобильную катастрофу. Ходили слухи, что в день аварии отец был со шкурой, но я верил в засаду. Врач дал ему всего одну ночь жизни. Но отец выжил и вскоре уже снова требовал, чтобы я не грыз ногти и не ковырял нос. Отметки абсолютного нуля и сожалений по поводу врачебной ошибки оно достигло, когда я стал битником. Я даже помню фразу, сказанную отцом на мой жизненный выбор:
— Лучше бы ты стал бандитом!
— Почему? — удивился я.
— Потому что в хипаках нет ничего человеческого!
— Поясни!
— А что тут пояснять? В человеке всё должно быть прекрасным. А у хипаков что? Патлы, буги-вуги и эпилептические припадки.
— Почему эпилептические?! — воскликнул я.
— Потому что видел ваши танцы,— ответил отец.
— Пусть в них нет ничего прекрасного. Зато у них интересная и насыщенная жизнь! — патетически воскликнул я.
— Жить нужно, как Павка Корчагин, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы!
— Корчагин — анахронизм. Слушай Ричи Блэкмора!
— Пройдёт пара десятков лет, и твой Блекмордов станет для твоих детей таким же анахронизмом!
Отец оказался прав. Для моей дочери Павкой Корчагиным служит Nick Carter из «Backstreet Boys».
— Ты напоминаешь мне изи дей херд найт (easy day hard night — тяжёлый вечер лёгкого дня),— ответил я отцу, перефразировав на свой лад название битловской песни.
— Не выражайся! — воскликнул отец, принимая, очевидно, английское «hard» за русское нецензурное слово.
Как всякий интеллигент во втором поколении, отец презирал жаргонизмы и крутые словечки.
— Пока не поздно, возьмись за голову. Иначе тебя посадят,— сказал отец в заключение.
Но я не послушал (в моём кругу слушать предков выглядело таким же анахронизмом, как и читать Н. Островского) и по-прежнему слушал «Deep purple» и всякую свободную минуту проводил с гитарой, пытаясь сдирать импровизации с Р. Блэкмора.
— И на такой доске,— сказал ведущий городской гитарист Ободов,— ты хочешь взлабнуть Блэкмора?!
Я промолчал.
— Хочешь Блэкмора лабать — стратакастер должен мать! — и Обод вытащил из шкафа кремового цвета «Фендер стратакастер».
— Можно? — попросил я.
— Уно моменто,— ответил Обод и врубил гитару в усилок.
Пальцы у меня задрожали, лоб покрылся испариной. Чуть успокоившись, я выдал гитарный импровиз композиции «Highway star». Клянусь, мне показалось, что она прозвучала лучше оригинала.
— Нехило! — присвистнул Обод.
— Сколько тянет такой агрегат? — поинтересовался я, обводя взглядом музыкальное хозяйство Ободова.
Сумма, названная им, равнялась цене последней модели «Жигулей».
Тогда я стал мастерить гитару самолично. Кое-что я выпрашивал, кое-что воровал, кое-что покупал, а кое-что выменивал. Кроме того, стал ходить на разгрузку вагонов на местный силикатный (клеевой) комбинат. Комбинат «сяриловка», как называли его в городе, представлял собой вороха гниющих костей, армады наглых крыс и мириады жирных шитиков…
Лучше всего у меня получалась гитара. Корпус я смастерил из цельного куска морёного дуба, выменянного на деревообрабатывающем комбинате за пузырь «Лучистого». Гриф — от списанной школьной гитары. Фирменные звукосниматели я выменял на фарфоровую статуэтку. Статуэтка с моей фамилией всплыла на допросе фарцовщика Алика Кузькина.
— Покажи дневник,— попросил как-то удивительно рано вернувшийся со службы отец.
— Зачем? — спросил я.
— Я хочу знать, что у тебя по физике.
— Нормально у меня по физике!
— Почему по физике? — удивилась мать.
— Потому что он мастерит свои гитары из раскромсанных телефонов-автоматов! («Вот змей, а говорил, что фирменные»,— ругнул я Алика Кузькина.) Понятно?
— Негодяй! — закричала мать.— Как ты мог?!
Было не совсем понятно, чем возмущена мать: воровством домашней статуэтки или распотрошением общественных телефонных автоматов.
— Сию же минуту вынеси весь этот битлизм из дома,— приказал отец.
— Я имею законную жилплощадь и право на собственность!
— Ну, тогда на основании ответственного квартиросъёмщика вынесу я,— заявил отец и тронулся к моему музхозяйству.
— Не тронь, или я тебя урою,— мрачно пообещал я.
— Ах ты Махно! Японский городовой, ах ты власовец! Хобот кручёный! Советская власть с Гитлером справилась, а с тобой, битлаком, в два счёта разберусь! — кричал отец, топча ногой записи «дипперполцев».
В книжном шкафу задрожали стёкла, с полки упал и сломал себе голову пластилиновый Ричи Блэкмор.
— Что ты делаешь? — закричала мать.— Я, между прочим, деньги на эти кассеты давала.
— Делают в штаны, а я перевоспитываю твоё воспитание! Вырастила Махно!
Разобравшись с записями, отец приступил к гитаре. Я выпятил грудь и засучил рукава.
— Ты что — на меня, советского офицера, руку вздумал подымать? Да… да… да я… я тебя… Да я з-з-з-знаешь… Да я таких… их… их… су… у… уб… бчиков крутил!
— Надорвёшься! — сопел я под тяжестью отцовского тела.
— Посмотрим, посмотрим,— заваливал меня в кресло.
Послышался хруст ломающейся гитары.
Казалось, это хрустит не гитара, а весь мир, да что там мир — хрустела и ломалась Вселенная.
— Я тебе этого никогда не прощу,— плачущим голосом пообещал я отцу и сгрёб под кровать гитарные ошмётки.
— Ничего-ничего,— хорохорился победивший отец,— ещё будешь благодарить!
— Пусть тебя начальство благодарит, а я ухожу из твоего дома. Квартиросъёмствуй без меня! — и, громко хлопнув дверью, я выбежал на двор.
Неделю я не ночевал дома. Дни проводил на берегу лесного озера, примыкающего к нашему микрорайону: здесь пахло молодой листвой и озёрной тиной. Ночь коротал на чердаке: под ногами хрустел шлак, по ноздрям шибало птичьим помётом. Я осунулся, почернел, пропах костром, тиной и голубиным дерьмом. На восьмой день на меня был объявлен розыск. На девятый, как отца Фёдора с горы, меня сняли с крыши и привели домой.
— На кого ты похож! — воскликнула мать.
— Je me ne suis pas vu pendant sept jours,— ответил я («Я не видел себя семь дней»).
— Ты шутишь, а я все эти дни не сомкнула глаз.
На деле всё выглядело несколько иначе. Все эти дни между родителями возникал приблизительно такой диалог.
Отец: «Как ты можешь спать, когда твой ребёнок неизвестно где?»
Мать: «Нечего лезть в воспитание с такими нервами. Походит и вернётся!»
Отец: «Что значит походит? Где походит? Это же твой ребёнок!»
Мать: «Хорошенькое дело. Может, я поломала его гитару?! Может, я истоптала его записи?!»
Отец: «Я поломал — я и починю!»
Мать: «Он починит! Не смешите меня, у тебя ж руки не с того места растут!»
Отец: «У кого руки?! У меня руки?! Я, между прочим, слесарь четвёртого разряда!»
Мать: «Какой ты слесарь?! Сколько ты им был? Ты же, кроме как орать, сажать да валяться в засадах, ничего не умеешь!»
Отец: «Ты напоминаешь хер дей найт».
Мать: «Сам ты хер, а ещё член партии!»
Но вернёмся в день моего возвращения.
— Отец все эти дни места себе не находил! — сообщила мать.
— Где, в засаде? — съязвил я.
— Зачем ты так? — мать грустно покачала головой.— Отец переживал, что так получилось. И гитару твою, между прочим, чинил.
В квартире и правда стоял тяжёлый запах столярного клея, живо напомнивший мне заваленный костями двор силикатного комбината. К нему примешивался хвойный канифольный дух.
— Сын, я был неправ,— сказал мне вечером отец.
— А с этим мне что делать? — я указал на гитарные ошмётки.
— Я починю, слово коммуниста — починю! — твёрдо заявил отец.— Я уже, между прочим, столярный клей заварил и канифоли достал. Склеим! У нас руки не с того места, что ли, растут? Спаяем!
В доме закипела работа. Возвращаясь с работы, отец быстро ужинал и говорил:
— Пошли делать нашу гитару.
Месяц мы кропотливо выпиливали, выстругивали, долбили и паяли. Пропахли стружкой, канифолью и столярным клеем. В наш с отцом лексикон вошли слова «долото», «рашпиль», «колок», «порожек», «мензура» и «струнодержатель». Консультантом выступал скрипичных дел мастер Смычков! Отец пошёл даже на служебное преступление, изъяв из вещественных доказательств, хранившихся в его рабочем сейфе, звукосниматель от болгарской гитары «Орфей». От этого звук нашего изделия получился мягкий, плавный, гладкий, примиряющий звук, совсем не роковый, но, добавляя фуза и пропуская гитару сквозь ревербератор, я добивался нужного звучания. Остатки фанерного шпона, шедшего на гитарный корпус, мы пустили на кухонный табурет.
— Табурет мира! — объявил отец.
Единожды взошедший на скользкую тропу русского рока (самобытного, как, собственно, всё русское) рискует сломать на ней свои конечности. Но таков уж наш русский путь — скользкий и опасный. Возможно, на этой тропе у него пробился родительский ген. Всё может быть, потому что отец пошёл на новое преступление и затребовал, якобы для расследования, из обэхээсовских загашников все наличные записи «диппёрполцев». Таким образом был восстановлен и даже расширен мой музыкальный архив. Вскоре настала очередь изготовления усилителя и звуковой колонки, ну и, соответственно, нового служебного преступления. Отец притащил из ведомственных подвалов лампы, транзисторы и пятидесятиваттный динамик. Добром этим, как утверждал отец, был забит весь ведомственный склад!
Через год отец мог запросто отличить «Битлов» от «Роллингов», гитару Р. Блэкмора от гитары Д. Пейджа. Через два — ездил со мной в качестве оператора на многочисленные халтуры, а ещё через год явился на партийное собрание в джинсах и заявил, что рок есть прогрессивное течение, и потребовал реформации социалистической законности!
После такого заявления отец был срочно переведён из органов во вневедомственную охрану. Будучи начальником охраны мясокомбината, отец по следовательской привычке разоблачил группу злостных расхитителей колбас и был вынужден выйти по выслуге лет на пенсию. Последние два года своей жизни он не работал, хранил у себя мой халтурный аппарат и, сидя на «табурете мира», с надеждой глядел в окно в ожидании моего возвращения.
Завидев машину, отец оживал. Оперативно расставлял аппарат, доставал квашенную по особому рецепту капусту, маринованные огурцы, полученную по пенсионному пайку работника МВД тонко струганную китайскую ветчину и хрустальные тонконогие рюмки.
— Не мешай,— ворчал он на протестующую мать.
— Но тебе нельзя! У тебя же два инфаркта.
— Отойди, ты напоминаешь мне хер дэй найт.
— Сам ты хер, хоть уже и не член партии.
На одной из халтур у меня украли «нашу» гитару. В последнее время старой гитарой я почти не пользовался, ибо имел уже приличную японскую «доску», но в тот злополучный день с «японкой» что-то случилось, пришлось взять с собой старую самопальную гитару. Вечером, грузя аппарат в машину, я нигде её не нашёл. Как я ни увещевал работников общепита, чего только ни обещал за возвращение инструмента, всё было тщетно: общепитовцы непонимающе пожимали плечами и виновато улыбались.
Тогда на ноги был поднят весь городской музыкальный рынок, но это ничего не принесло. «Наша» гитара исчезла бесследно. А вскоре умер отец. Вышел зачем-то на кухню, а вернулся на моих руках, уже мёртвым.
На дворе как раз свирепствовали ветры экономических реформ. Было пусто не только в магазинах, но и в бюро похоронных услуг. В канареечного цвета доме, где расположилась скорбная организация, кроме директора и нескольких не совсем трезвых личностей, не было решительно ничего: ни кистей, ни венков, ни лент, ни даже гробов.
— Надо позвонить в органы,— посоветовал я матери.
— О чём ты говоришь! — воскликнула она.— Ведь его, по существу, уволили оттуда.
— Но заметь: с ветеранским пайком,— привёл я весомый аргумент.
— Ты думаешь, может что-то получиться?
— Уверен! Тех, кого вчера увольняли, сегодня числят героями!
Я оказался прав! Органы выделили на изготовление гроба доски, красный обшивочный материал и даже ярко-малиновые кисти. Вновь в мой лексикон вошли слова «долото», «ножовка», «рашпиль» и «стамеска»…
Всё, что осталось у меня от отца,— несколько его чёрно-белых снимков да обшитый шпоном табурет. Однажды встретившиеся на хитро сплетённых дорогах человеческих судеб, свидимся ли мы вновь? Глядя на «табуретку мира», уверен, что встретимся.