Опубликовано в журнале День и ночь, номер 7, 2011
Семён Каминский
Маркиза ангелов
Счастливчик
…я просто ненавижу его. И завидую! Знаю, знаю, нехорошее чувство… Всё равно завидую. И как можно не завидовать такому человеку? Ты пять дней не отходишь от этих дурацких книжек и тетрадей, зубришь, как ужаленный в задницу, сто девятнадцать билетов, но не успеваешь пройти последние три… И на экзамене тебе, совершенно одуревшему от дат, имён и почти бессонной ночи, попадается сто двадцать второй! Как раз из тех, что ты не успел повторить! И еле-еле — трояк!
А он… весёлый, краснощёкий от катания на лыжах на загородной даче у каких-то знакомых, говорит, что ничего не учил, кроме десяти билетов. Уверенно тянет билет на столе у Риммы Сергеевны и вытаскивает один из этих десяти! Пять баллов! Она его ещё и хвалит! Какая хорошая у вас подготовка! Подготовка…
А это его почти портретное сходство с известным поэтом: светлые волосы, длинные ресницы, наивно-задумчивый взгляд! И такое же, как у поэта, имя.
И это ему родители покупают чехословацкую гитару, на которой он даже не пытается научиться играть, и переносной магнитофон, который он почти не слушает. А тут в кровь молотишь на отцовской клееной-переклеенной семиструнке, переделанной на шесть, и маешься с допотопной магнитолой, которая крутится пятнадцать минут, а потом останавливается, зажёвывая плёнку.
Вы считаетесь друзьями, везде ходите вместе, и ты придумываешь всякие приколы для всей компании. И девчонки смеются, и все смеются — твоим выдумкам, но без него тебя не приглашают никогда и никуда. А сам он частенько исчезает (прикинь, Танюхе билеты достали, и мы с ней в кино ходили на закрытый показ, Ленка меня позвала, у неё паханов дома не было, у Артура дома «пулю» писали). Он вроде занимается сразу несколькими видами спорта (фехтование, бадминтон), но главное — прекрасно играет в преферанс во всё более взрослой и серьёзной компании.
А потом он заканчивает школу и «случайно» поступает в хороший институт (чувак, я вообще не знал, куда идти, ну, открыл брошюрку, ткнул пальцем в факультет этого института, у меня медаль, сдал один экзамен, сам не знаю, как они меня взяли). Учится всё так же — легко и просто.
Ну, ты тоже учишься в институте… шатко-валко. И как-то случайно, уже на предпоследнем курсе, на отработке лабораторных, знакомишься с девчонкой. Даже удивительно, с какой симпатичной девчонкой — Валей… милой, родной Валей…
Практика у него всегда происходит на кафедре (никакого села), а после окончания он вроде и устраивается на работу, но почему-то сидит целыми днями дома. Однажды он сообщает, не очень старательно делая вид, что по большому секрету:
— Понимаешь, мне такое место предложили. Я вроде как в постоянных командировках. Мне платят зарплату, командировочные и премиальные — я никуда не езжу. Половина зарплаты — мне, остальное, а также командировочные и премиальные — моему начальству… ну, и кому-то там ещё. И делать ничего не нужно, только сидеть дома и не попадаться на глаза, приходить только в получку.
— А на жизнь хватает? — это спрашиваешь ты.
— На жизнь… я зарабатываю не этим,— чуть усмехается он,— я играю. Вот за этим столом,— он показывает на шаткий круглый стол, когда-то полированный, с множеством тёмных лунок от сигарет.— Здесь, старик, идёт такая игра… такие шальные бабки… такие люди приходят…
Квартира осталась ему от бабушки. Над видавшим виды пыльным диваном — стена с ободранными обоями, и на ней, до самого потолка — какие-то непонятные каракули.
— А это,— он продолжает экскурсию,— «стена полового почёта» — женщины, побывавшие со мной, ставят тут свои подписи (может, он шутит?). Вот видишь, уже почти места над диваном нет, будем переходить туда — ближе к буфету… Они тут у меня и убирают… иногда.
Похоже, не шутит.
Я подхожу ближе и тупо смотрю на эту стену, на эти «каляки-маляки». И одна из подписей так ужасно напоминает… нет, не может быть, чтобы это была Валина подпись. Как она может оказаться здесь на этой задрипанной стенке, в чужой, прокуренной до невозможности комнате… доставшейся ему от интеллигентной бабушки Раи?
Я помню его бабушку Раю, сидящую за этим самым столиком в аккуратном тёмном домашнем платье. Перед ней чашка вечернего чая, маленькое блюдечко с вишнёвым вареньем и раскрытая книжка Андре Моруа.
Тут никак не может быть Валиной подписи.
«Садитесь, попейте чаю»,— всегда на «вы» говорит мне бабушка Рая.
Нет, только не Валина подпись. Но я знаю уже, что — Валина, Валькина…
— Где ты с ней познакомился?! — ору я ему, и он от неожиданности хлопается на этот проклятый диван, а я хватаю здоровенную… что я хватаю? На столе стоит тяжёлая хрустальная… то ли ваза, то ли пепельница — это тоже осталось от бабушки Раи. И бью его по… он закрывается руками… я бью его… он закрывается. Я попадаю по голове, может быть, в висок. Он сползает с дивана на пол… и тёмное густое красное варенье — тоже на полу. И я думаю всё время, чем я буду вытирать это варенье с пола, с дивана, с забрызганных ножек стола, со стены «полового почёта». И ничего не вытирая, я убегаю оттуда. И никто не знает, что я был в этой прокуренной комнате. И пока вечером к нему не придут его карточные друзья, никто ничего не увидит. Но и потом — никто ни о чём не догадается и никто меня не заподозрит.
И с ней я больше не увижусь, и очень скоро уезжаю по распределению. Далеко. Она будет мне писать, много раз — я буду, не распечатывая, выбрасывать её письма. И потом кто-то из знакомых напишет мне про нашумевшую на весь город историю: что у него в квартире собиралась нехорошая компания, и они, видимо, поспорили о чём-то во время карточной игры, и его у… Короче, какой ужас, такой был удачный парень, вот что значит — плохая компания. А где она, никто из знакомых не знает. Потом, правда, кто-то рассказывает, что её видели: она замужем за слесарем. Нет, электриком городского трамвайного депо. И мне всё видится эта стена — в синих подписях и вишнёвых брызгах.
Ерунда. Ничего этого не происходит.
То есть, происходит… его рассказ, и «стена полового почёта», и знакомая подпись, но я просто мычу что-то про то, что пора идти и меня ждут — и ухожу. Вечером она приходит ко мне на свидание, на наше обычное место на трамвайной остановке. И я, вместо «привет», с размаху бью по её очень красивому лицу. Рядом кто-то кричит, охает, зовёт милицию. Я молча поворачиваюсь, сажусь в подоспевший трамвай и навсегда уезжаю… Да, навсегда уезжаю. Иду служить в армию — на год (я же окончил институт), лейтенантом. А после «дембеля» работаю далеко от дома и возвращаюсь в родной город на пару дней каждый год, чтобы только повидать родителей. И что с ней, что с ним происходит — я никого не спрашиваю, не знаю и никогда не узнаю. И случается Чернобыль, и я командую ротой ликвидаторов. И я вижу, как растёт другая стена, как прячут за ней взорвавшийся реактор. Получаю хорошенькую дозу и сильно болею всю свою недолгую оставшуюся жизнь. И нет у меня жены, нет детей, нет ничего… Точка.
Нет, и не так.
Я не говорю ему, что узнал её подпись, и через полчаса просто ухожу из полумрака его старой бабушкиной квартиры. Я молчу и думаю, думаю и молчу. Вечером Валя приходит ко мне на свидание — и всё, как обычно. Кажется, в этот вечер мы идём в кино. Только я много думаю. Какой-то ты стал молчаливый, о чём ты думаешь? Но проходит немного времени, и мы женимся, и проходит ещё немного времени, и появляется наш сын, потом второй, и мы работаем, и дети растут. Иногда я слушаю, что она говорит, иногда — нет. Он у меня такой молчун. Да, скуч-но-ва-то, но я привыкла… нет, я просто шучу. Он никогда не обижается. Ты же, правда, не обижаешься? Он много работает, старается, мы даже в Турции были этим летом.
И как-то я его встречаю, мы здороваемся, он цепляет меня под руку прямо посередине людной улицы и отводит в сторону, к стене дома на Садовой, где новая чайная в модном парадно-деревенском стиле. Он почти такой же розовый, но озабоченный, и долго рассказывает про свои разнообразные начинания. Мы стоим, я рассматриваю шершавую серую стену дома за его спиной. И ещё, сквозь стекло, какую-то парочку за круглым столиком в чайной. Они намазывают булочки джемом и прихлёбывают из высоких керамических кружек. Вот, знаешь, чувак, мотаюсь, с таким трудом поменял квартиру, берлогу эту, делаю ремонт, да, играю, но закрутил одно новое дело, сейчас столько всего, везде столько шальных бабок, просто валяются под ногами, надо успеть, успеть, волка ноги кормят… Есть, опять молоденькая, дурная… А как ты? Дети, жена?.. И ты всё там же? Дачку построили? Отдыхали в Турции? Да ты — счастливчик, ты — просто беззаботный счастливчик! Ну как можно не завидовать такому человеку?.. Может, зайдём, выпьем? А-а, здесь только чай…
Маркиза ангелов
Катька Копылова была самая тупая и некрасивая девчонка в классе. И бородавка — под носом. Венька сильно расстроился, когда Ирина Сергеевна сказала ему, что он опять должен с Катькой позаниматься: та, мол, проболела две недели и сильно отстала, особенно по математике, а ты, Веня, живёшь в соседнем дворе… Можно подумать, что Катька не отстала по всем предметам ещё до болезни! Ему было даже тошно себе представить, что он снова должен будет тащиться после уроков к Копыловым домой, сидеть, как минимум, два часа в крошечной вонючей кухоньке, где Катька обычно делала уроки, да ещё потом у себя дома вытряхивать копыловских коричневых прусаков из своих учебников и тетрадей. И как только эти отвратительные существа залезали туда? Венька ведь всё время держал портфель у себя на коленях… А Катькина бабка чего стоила: ещё страшнее внучки, с такой же, как у Катьки, но только побольше, бородавкой под носом, лоснящимся лицом и складчатой шеей!
…Дверь открыла именно она — баба Копылиха, провела его в кухню и визгливо позвала:
— Катька, иди, к тебе мальчик пришёл! — похоже, что его имени бабка даже не помнила.
Из единственной в квартире комнаты появилась Катька, в грубой вязаной кофте и цветастой старой юбке, надетой на синие растянутые спортивные штаны. Вид у неё был, как обычно, заспанный, она хлюпала носом, видимо, простуда ещё не совсем прошла. Она отодвинула на другой конец стола какие-то тарелки и раскрыла учебник. Венька маялся, но честно пытался объяснить действия с корнями. И хотя Катька усердно кивала время от времени головой, проблеска понимания не намечалось. Наконец, когда домашнее задание было выполнено, Веня с облегчением встал и начал застёгивать куртку — он всё время так и просидел в ней…
— Ты завтра в школу идёшь? — спросил он, чтобы сказать что-то на прощание.
— Ага,— Катька тоже встала из-за стола и вдруг протянула правую руку к Венькиному лицу,— смотри, что у меня есть,— она показала тоненькое колечко на ладони — похоже, что золотое.
— А чего это?..
— Подарили,— Катька надела колечко на безымянный палец и покрутила рукой,— только бабке нельзя показывать…
Веня впервые увидел какой-то интерес в её зеленовато-водянистых глазах, и, наверно, ожидание, что он начнёт расспрашивать: кто подарил, да почему. Но он промолчал, сказал «пока» и вышел. Его сейчас больше интересовало, что поделывают на дворе пацаны и что мама приготовила на обед…
После весенних каникул всем классом устроили забастовку — прогуляли четыре первых урока. Формальная причина была в том, что Ирина Сергеевна болела, и историчка болела, и им поставили на замену подряд уроки украинского с крикливой Галиной Степановной, которую все ненавидели. А по-честному, просто очень не хотелось идти в школу, и забавляла мысль, что, если все сразу не придут, то никому ничего не будет — всех ведь сразу не накажут. Так что пошли в кино на Анжелику, которая была маркизой ангелов. Фильм шёл первые дни, и даже на утреннем сеансе зал был забит, а Веньке, как всегда, не везло — ему выпало сидеть рядом с Катькой, в стороне от остальных, в самом последнем ряду.
Катька, по своему обыкновению, всё кино промолчала, не глядя в Венькину сторону. У неё опять текло из носу, и она сидела с платком наготове. Он тоже на неё не смотрел. Куда там! От экрана нельзя было оторваться: там величественная красавица Мишель Мерсье, то бишь, Анжелика, боролась с негодяями всех мастей, не забывая при этом периодически оказываться у них же в постели, и, вроде бы негодуя, как-то не очень уверенно сопротивлялась их негодяйскому натиску…
В самый страшный момент, когда Жоффрея де Пейрака казнили, Катька, дурная, со страху, вдруг ухватила Венькину руку с подлокотника, притянула к себе на колени и крепко прижала, вместе с носовым платочком, своими стиснутыми в кулаки руками. Венька не сразу понял, куда попала его левая рука, но, когда ответственный момент на экране прошёл, не знал, как забрать руку назад. Это значило пошевелиться — и обнаружить себя в неловкой ситуации. Так и сидели до конца фильма, и внимание у него к происходящему с Анжеликой вовсе рассеялось… Только когда в зале зажёгся свет, Венька резко отдёрнул свою блудную руку. А на Катьку так ни разу и не посмотрел, даже после выхода из кино. Какие-то назойливые ощущения жили в руке, не проходили, он чувствовал себя всё ещё очень неловко… Тоже мне — Катька, уродина… Нашлась, Анжелика…
Дома он сразу же попросил у матери лука: «У нас в классе грипп, нужно лука много поесть, чтобы не заболеть…», и ещё до обеда сожрал почти целую головку лука с хлебом и солью. Крепкий луковый запах и вкус бил в ноздри, в глаза и в голову, и ему казалось, что это как-то очищает его от Катьки. «Она же простуженная была, правильно, значит, нужно много лука поесть»,— эта мысль всё крутилась и крутилась у него в голове…
К концу весны Катька совсем перестала ходить в школу. Венька заметил это, только когда услышал в классе чириканье двух неразлучных подружек с птичьими фамилиями — Наташки Воробьёвой и Маринки Скворцовой. Выходило, что они дежурили в классе и подслушали, когда бабка Копылиха приходила в школу, плакала в кабинете у классной, Ирины Степановны… Оказывается, что родителей у Катьки нет, только бабка, что Катька пропала из дома и что её, вроде бы, уже ищет милиция…
Девчонки знали что-то ещё, даже более крамольное, но, обсуждая это, сильно понизили голос, а, заметив Веньку, сидевшего близко, ядовито сказали: «Это, Венечка, тебе слушать нельзя…».
Впрочем, «об этом» уже через пару дней зажужжали все: Катька не просто пропала из дома и из школы, она жила где-то у какого-то «постороннего взрослого мужчины»… И это уродливая и недалёкая Катька — ну, хоть бы красивая была! И это в свои тринадцать с половиной лет! И…
Отовсюду — особенно, из учительской — было слышно сочно произносимое: дурной пример, дурной, дурной пример…
Больше Венька Катьку никогда не видел, а вскоре и Копылихин дом пошёл под снос, и бабка куда-то переехала.
«Анжелику» ещё долго показывали в кинотеатре недалеко от Венькиного дома. Большие афиши, нарисованные художником на щитах перед кинотеатром, сильно полиняли, и с каждым новым дождём маркиза ангелов выглядела на них всё более и более утомлённой от своих бесконечных любовных приключений. Венька, проходя мимо в школу или в булочную, старался смотреть в другую сторону…
Чистая душа
Вячеславу Павловичу так хотелось найти и крепко, навсегда, полюбить чистую душу — просто сил не было, как хотелось. И тут ему подвернулась Зиночка — случайно, совсем, случайно! — в компании у Гринбергов. Когда он пришёл с «бутылью шампусика» (а вот и Вячик! да, это я, держите — итальянское!), Зиночка усердно помогала хозяйке расставлять большие сервизные тарелки на столе, и Вячик тут же обратил внимание на какой-то такой совсем беззащитный пробор в её тёмных волосах и рассеянный, лёгонький, бледно-серый взгляд, почти всегда куда-то вниз.
«Она!» — ёкнуло у него… ну, где-то там, где всегда ёкает, когда… Короче, в конце вечеринки он стал активно пристраиваться к Зиночке, чтобы её проводить, хотя такие решительные наступательные действия обычно давались ему с ба-а-льшим трудом. И пристроился, соврав, что живёт «в той же стороне».
Пока ловили попутку на непривычно свободном ночном пространстве улицы Таких-то Героев, общаться было полегче — с помощью междометий и отрывков фраз (да-а, этот сейчас, наверно, проедет, не остановится, оу! эй! ну-ка! дядя, давай тормози, вот и отлично, пять, а за три? садитесь, Зина, вот сюда). В машине, на заднем сидении, стало гораздо труднее: общих тем оказалось крайне мало, то есть их не было вообще, и Зиночка отвечала так односложно, что и уцепиться было абсолютно не за что. Ну, сначала, конечно, про Гринбергов немного поговорили (а откуда вы их знаете, они просто замечательные, я — старый друг, а я — с Танюшей работаю, вместе в одном отделе, да что вы говорите, вот интересно). Потом стало совсем тяжко, Вячик даже ни с того, ни с сего в автобиографию ударился, а эта тема у него была совсем уж бесперспективная — институт почему-то горнорудный (почему, почему? — чтоб от армии откосить), потом — практика, работа, скоропостижная женитьба и такой же развод — сокурсница была симпатичная, ласковая, приезжая из Пригородного Района, она уже опять вышла замуж за их общего знакомого (стоп! обо всём этом вообще незачем сейчас распространяться). Зина смотрела как бы в окно… или мимо, не поймёшь, дела были совсем плохи. Коленки, впрочем, очень симпатично выглядывали у неё из-под чёрно-красного клетчатого пальто. А ещё я люблю слушать музыку, умный западный рок, например, Pink Floyd или Led Zeppelin… нет, это всё тоже мимо. А вот летом, прошлым, ездил со знакомыми в Приморское… там серьёзно отравился, говорили, что сальмонелла, три недели в зачуханной больнице… друзья, гады, конечно уехали все домой, а его не выпускали из-за карантина, весь отпуск перес… простите, перегаженный, в полном смысле слова, эти лекарства, промывания, уколы, клизмы… боже, что это я?
Но вот тут Вячик неожиданно понял, что Зиночка внимательно его слушает, почти всем телом повернувшись к нему, и вполне определённый интерес появился в её теперь уже сосредоточенных глазках… Да, решил продолжать он вдруг так заинтересовавшую её тему, температура зашкаливает, духота, промывания желудка, знаете, теперь осложнение, сказали, может развиться, и уже развилось, надо лечить…
— Ай-ай-ай,— это Зиночка проговорила совершенно не насмешливо, а серьёзно, выразительно — и на продавленном заднем сидении старого «жигуля» стало гораздо уютнее.— А мы уже приехали. В этот двор, пожалуйста.
Зашли в парадное, Зина поднялась на первую ступеньку:
— Я в детстве, лет в пять, долго-долго болела дизентерией… ужас,— это звучало так, как будто это она всё время рассказывала и продолжает рассказывать о себе, а не Вячик, выпадая из штанов, уже сорок минут пытается завести нормальный разговор.— Меня в изоляторе держали, без родителей, так обидно и горько, но совсем не плакалось… Мне туда книжки, игрушки, цветные карандаши носили, и я там целыми днями сидела на кровати, сейчас бы я, наверно, от такого свихнулась. Иногда эту самую кровать разбирать пыталась — шарики откручивала от спинки. Помню ещё окно на пустую грустную улицу и молодого высокого врача в голубой шапочке и халате: он заходил по несколько раз в день, спрашивал о чём-то, шутил. Кто-то из медсестричек всё повторял, что он, мол, в меня влюбился… я совсем не понимала, что это значит.
— А меня маленького часто оставляли у бабушки, там был старый большой двор, много детей. Они меня беспрерывно дразнили, потому что я тогда ходил в своих первых очках — коричневых, круглых, уродливых. Это потом, спустя много лет, круглые очки стали писком моды, потому что Джон Леннон в подобных ходил, а тогда… только выйдешь, уже вопят: «четыре глаза! четыре глаза!» Больше всего одна белобрысая девчонка старалась. Я отчаялся, не хотел ходить гулять, сидел безвылазно у бабушки на балконе, поглядывая во двор со второго этажа. Ну, а через год увидел эту дуру… в очках с толстенными стёклами, и — честно! — так обрадовался, так обрадовался… Я знаю, что нехорошо этому радоваться, но вспоминаю об этом — и радуюсь. Даже вот сейчас радуюсь…
Вячик замолчал, Зиночка, как бы с пониманием, взяла его под руку, щёчку к его плечу поближе придвинула, и они зашагали вверх по лестнице:
— У меня родители — военные… папа, то есть. Мы в этом городе только шесть лет, когда папа демобилизовался, а то по разным городам жили, и я всегда в разные школы ходила. Дети новичков не любят, сильно издеваются…
— И я… Я теперь в школе работаю, учителем, физику преподаю. Не мог найти работу по специальности, пристроили. Сначала так странно было, когда меня Вячеславом Павловичем называли, а потом привык… Только завуч достаёт, на уроки ко мне всё ходит и ходит. Детки идиотничают, конечно, но что поделать, и к этому тоже привыкнуть можно. Но иногда думаешь: зачем им эта физика, зачем это всё?.. А родители твои… ваши сейчас дома? — опомнился Вячик, вдруг заметив, что они какое-то время уже стоят перед дверью.
— Что вы сказали? А… Не… Родители не здесь живут. Мы здесь с мужем живём,— Зиночка порылась в сумочке, добывая ключ,— он к Гринбергам не любит ходить, говорит, что они слишком сладенькие, сидит дома, какие-то поделки клепает. Спасибо вам большое, что проводили… Вячеслав. Вы обязательно должны лечиться, обещайте мне! Запускать всякие осложнения нельзя, нельзя…
Дверь открылась, мелькнули красные, под кирпич, обои прихожей, а потом, когда Зиночка повернулась к нему,— такой совсем беззащитный пробор в её тёмных волосах и лёгонький, бледно-серый взгляд: сначала — быстро, прямо на него, и сразу — куда-то вниз… Вячик только что-то успел промычать в ответ — и дверь захлопнулась.
Больше Вячеслав Павлович к Гринбергам никогда не ходил: они приглашали, а он всё отнекивался. Хотя Гринберги-то причём?